Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Алексей Колобродов

«Культурный герой. Владимир Путин в современном российском искусстве»

Публицистический сборник

ThankYou.ru: Алексей Колобродов «Культурный герой» Публицистический сборник

Спасибо, что вы выбрали сайт ThankYou.ru для загрузки лицензионного контента. Спасибо, что вы используете наш способ поддержки людей, которые вас вдохновляют. Не забывайте: чем чаще вы нажимаете кнопку «Спасибо», тем больше прекрасных произведений появляется на свет!


Книга Алексея Колобродова — первое исследование на бесконечно важную тему: образ Путина в народном сознании. Искусство ведь — не более чем концентрированное выражение эпохи. А эпоха наша будет называться путинской вне зависимости от реального отношения историков к этому термину. Удивительная смесь насмешки, страха, презрения и подобострастия, с какой относится сегодняшняя Россия к своей власти, впервые стала предметом филологического анализа — точного, сдержанного, без тени предвзятости.
Дмитрий Быков



Алексей Колобродов написал о Путине и о времени так, как не писал вообще никто и неизвестно, когда соберётся. Больше даже о времени, чем о Путине. Читаешь эту книгу и понимаешь: насколько же мы отвыкли думать. Колобродов думает, наблюдает, подмечает и, что приятно, вовсе не ставит диагнозы. Надеюсь, что хотя бы с этим мы справимся сами.
Захар Прилепин



О том, что это книга нужная, своевременная, умная и т. д., скажут еще много. А мне кажется главным, что это книга интересная. Потому что автор умудрился посмотреть на механизмы сегодняшнего дня из вековой дали, рассказав нам про всех нас то, что мы понимали, но боялись назвать.
Михаил Веллер


От автора

Книжка эта появилась на стыке двух по-настоящему интересующих меня вещей — литературы и политики.

Я всегда был убежден, что любая власть в России была, пусть в разной степени, литературным проектом. Феномен Владимира Путина в том, что он, скорее невольно, попытался сломать эту тенденцию. И недобитый русский литературоцентризм принялся отчаянно защищаться.

А своеобразным крестным отцом книги стал мой знаменитый товарищ Дмитрий Быков.

Было так. С вполне утилитарной целью (где бы опубликовать), я как-то сообщил Быкову, что написал обзорное эссе о Владимире Путине как литературном прототипе и персонаже. Дмитрий Львович со свойственным ему читательским и производственным темпераментом заявил, что это дико интересно и он готов напечатать газетный вариант статьи у себя в «Собеседнике». В таких случаях последовательность действий принято передавать независимой фразой «отправил текст и забыл о нем»… Но я не забыл, и потому был немало удивлен, обнаружив через некоторое время в «Собеседнике» интервью с самим собой. Вместо статьи о литературном Путине.

Вступление Валерии Жаровой звучало эпически:
«Алексей Колобродов — саратовский филолог и прозаик, а по совместительству политолог. Он работает сейчас над книгой, посвященной образу Путина в российском искусстве — литературе, кинематографе и театре. Ее предварительное название — „Околопрезидента“».

Я тогда написал в своем блоге оправдания внешне конфузливые, но не без внутреннего самодовольства:


«Меня тут прописали в „Собеседнике“, и контекст вышел совершенно хлестаковским.



Это бывает — при бесконтактной журналистике и когда отправляешь материалы, не особо рассчитывая на публикацию. Впрочем, грех жаловаться — лучше заранее избавиться от обвинений в нахальстве.



„Филолог“ в редакционном предуведомлении меня рассмешил, „прозаик“ — обрадовал, „политолог“ — привычно заставил отмахнуться.



Строго говоря, я, конечно, ни тот, ни другой, ни третий, и вообще с самоидентификацией у меня давние проблемы. Но, как говорит один мой приятель, нет хуже скромности, переходящей в кокетство. Филфаков, да, я не кончал, но академической феней вполне себе владею, знаю слово „гуссерль“ (чем гордился герой Натана Дубовицкого); мое, скажем, эссе „Молодая комсомолка“ написано на такой дерриде, что сам через годы с трудом продираюсь.



Статус „прозаика“ высок и обременителен, но по факту книжка вышла, рассказы печатаются, и даже периодически удостаиваются комплиментов от людей вполне уважаемых.



Вот только „политологом“ не люблю называться, и, подозреваю, не только я, ибо здесь помимо соответствующего диплома, нужна какая-никакая политика, а с нею в стране давно туго.



В „книгу“ у Валерии превратился мой очерк „Поэма без Медведа“. Я пару дней ходил, глупо улыбаясь, и не зная, как с этим жить дальше. Маяковский в подобном случае сетовал „пришлось писать“, вот, боюсь, и мне придется, тем паче что небольшого очерка про путинский образ в литературе и кино — явно мало, да и одной книжкой тему, пожалуй, не закрыть.



Словом, „Собеседник“ и Валерия Жарова придумали мне занятие как минимум на год, за что я им глубоко и сердечно признателен.



В конце концов, где им было найти Хлестакова, если не в Саратове?»


Ну а Дима Быков, эдаким иезуитствующим Давидом Бурлюком (идентичность анаграмм обоих имён — в тему), продолжал контролировать процесс и требовать новых глав.

Это было тем более ценно, что вдохновился идеей я далеко не сразу, а вот принцип «пацан сказал — пацан сделал» довлел надо мной изначально.

Я взялся изучать весь, обширный уже сегодня, корпус околопутинской кремлелогии — от его биографий до компиляторских трудов об окружении и движении и обнаружил в них — независимо от качества текстов и компетентности авторов — один системный изъян.

Они ничего не сообщали об эпохе. Или сообщали о ней самую малость.

Скудость биографических сведений (да и нет у Путина на сегодня, может, и не самой биографии, но ее беспристрастных свидетелей и свидетельств) и отсутствие точной информации о механизмах и мотивациях власти создали весьма бедный и однообразный канон. Официоз (по сути растянутые до абсурда пресс-релизы с разноуспешными попытками переложения канцелярита на человеческий язык). Плюс медийная хронология. Плюс авторская позиция — в диапазоне от государственно-апологетической (книга Роя Медведева в серии ЖЗЛ «Биография продолжается») до либерально-конспирологической («Корпорация: Россия и КГБ во времена президента Путина» Юрия Фельштинского и Владимира Прибыловского).

По сути, мы имеем многолетний дайджест первых полос «Коммерсанта» с бантиками тенденциозности там и сям. Справочную литературу, из которой удален, по выражению Мериме, «аромат эпохи». Ее краски и маски, звуки, голоса, язык братков и чиновников, ее типажи и песни, дискурс и гламур (по Пелевину и независимо от него), ее деньги и ее идеи, упорно не желающие конвертироваться друг в друга.

Конечно, серьезные авторы-кремленологи решали свою задачу и успешно с ней справлялись. Я, автор несерьезный, ставил перед собой задачу иную — попытаться описать и по возможности понять десятилетие Владимира Путина через его контексты — в литературе, кинематографе, музыке («музыка» здесь — неточный смысловой зонтик для шоубизнеса и отечественного рэпа).

Согласитесь: нет ничего более скучного, чем разыскивать по книжкам узнаваемые черты (а может, узнаваемые только тобою) общеизвестного типажа, чтобы вставить потом в свою. Да и не выйдет из этого никакой книжки…

Гораздо интереснее открыть для себя, что Владимир Путин — первый из лидеров страны, сделавшийся художественным персонажем не постфактум, а здесь и сейчас. И не только в апологетическом, как Иосиф Сталин, изводе. Что человек из плоти и крови шагнул не в одну поп-культуру, а во вполне высокое искусство — и оба этих образа сегодня отражаются, как в зеркале, один в другом, взаимно на себя и окружающих влияя…

Занятно также, что рожденная как направление на стыке девяностых-нулевых «олигархическая» проза как бы перетекает в прозу «тюремную», вновь возрожденную для отечественной словесности. А еще в России возродилась литература, так сказать, «кавказская» и типаж «лишнего человека».

Любопытно, что у певца чекизма Александра Проханова прозаические эманации Путина в прозе — всегда вялы, несамостоятельны, зависимы не так от чужих воль, сколько от собственного гедонизма. А Сергей Доренко, расчистивший в свое время под приход Путина медийные авгиевы конюшни, детально и квалифицированно прописал сценарий его грядущего ухода… Или, например, заметные нынешние оппозиционеры — Юрий Шевчук, Юлия Латынина, Андрей Мальгин — в свое время почти открыто любовались молодым — юный Декабрь впереди — президентом…

В книжке, осмелюсь предположить, много «смеха, вранья и веселья» (Зощенко). Точнее, текстов, сделанных в жанре «телеги», когда автор отстаивает собственную концепцию, полагаясь более на интуицию и темперамент, чем на произвольный набор аргументов (раздел «Пророки и пороки», и не только).

Исследовательская (можно взять в кавычки) часть дополнена прозаическими текстами — не столько для стереоскопичности, сколько из желания вписать мой собственный опыт (да, вполне провинциальный и мимолетный) в эскиз чужого сценария.

Некоторые главы подверглись с момента написания определенному апгрейду, большинство — нет: так, эссе о проекте «Гражданин Поэт» было написано задолго до его безвременной кончины, однако, как мне кажется, основные линии и приметы этого уникального жанра были мною описаны на момент расцвета ГП.

Теперь о том, чего в книжке нет. Наверное, много чего — она вышла фрагментарной и произвольной. Совершенно точно нет театра — и потому, что я никакой не театрал, и потому, что в России социальный театр практически отсутствует как явление (об этом, отвечая на мой прямой вопрос, заявила такой серьезный эксперт по теме, как Марина Давыдова). Случай с запретом в Питере спектакля «Берлуспутин» или почти аналогичный в Ростове — все-таки идет по ведомству не театра, а цензурного анекдота.

Выдающиеся политологи современности у меня встречаются, но не текстами, а художественными образами от Пелевина и Проханова. Исключение — Станислав Белковский, ну так у него и манера высказываться — не условнокремлевская, а вполне литературная. Потому и редко ошибается в прогнозах.

Нет анекдотов о Путине и прочего устного народного творчества. Дело не в том, что набор этот мал, а в том, что однообразен. В основном, из жизни BDSM-пары «Путин — Медведев». Причем не в сексуальном, а сугубо производственном антураже. Тексты mr. Parker\'а — Кононенко, соотносятся с фольклором также, как пародии на «анегдоты из жизни Пушкина», появившиеся в 70-х, и многократно превышавшие хармсовский оригинал по объему. Только «Владимир Владимирович ру» не смешил и на момент появления.

Тешу себя надеждой, что книжка и не «пропутинская», и не «антипутинская», ибо в ней нет личного отношения к герою. Тут свою роль сыграло, думаю, и мое неинтеллигентное происхождение, и провинциальная география, не позволявшие предаваться иллюзиям, прозревать романтику в виртуале и находить в политике источник болельщицкого азарта.

Объективно я понимаю, что все болезни политической системы страны — несменяемость власти, полуавторитарный и несовременный режим, вертикаль, обслуживающая сама себя, — это результат и продукт эволюции, той самой, которую продолжают у нас предпочитать революции. Плата за относительно бескровный распад империи, относительную свободу и относительную колбасу.

А субъективно я понимал еще в 2000-м, как дремуч и дряхл сам институт престолонаследия и насколько предсказуем функционал ситуации «чекист на троне». Поэтому мне сегодня не то чтобы непонятен и неприятен, но стилистически не близок квазилиберальный антипутинский протест.

Напоследок — о хронологии. Я оставляю своих героев на первомайской демонстрации, когда Владимир Путин в черном бэтменском плаще весь потемнел и обвис, обретая вновь кольцо всевластья, в полном соответствии с гениальным диагнозом Толкиена. А Дмитрий Медведев в белом и легкомысленном одеянии (моя покойная бабушка, Елена Антоновна, назвала бы такое «перпердешкой»), освобождаясь от этого кольца, лучился и сиял. «Повеселев уже при одном виде водки» (Лев Толстой, из вариантов к «Анне Карениной») — что-то такое можно было сказать и про Медведева, засмотревшегося в баре «Жигули» на пивные краны.

6 мая, на момент инаугурации, «провокации» и ОМОНа, началась, как мне кажется немного другая история. И другое будущее. У нас и у него. Разница в том, что наше по-прежнему многовариантно, а вот у Владимира Путина всё гораздо определенней.


5.05.12


I. Вместо введения

Поэма без Медведа

Околопрезидента в прозе околонулевых

Русская литература — куда более сложно организованное явление, нежели PR. В ней тандема так и не сложилось.

Проще говоря — Владимир Путин сделался полноценным персонажем, а подчас и героем отечественной словесности. С Дмитрием Медведевым этого, увы, не произошло.

В произведениях биографического жанра и на сегодняшний день путиниана лидирует с большим перевесом, а потенциал ее, надо полагать, огромен — от будущей ЖЗЛ до отдельных посвященных ВВП томов в серии «Руководители российских спецслужб» или «Авантюристы и самозванцы на русском троне». Забегая вперед, рискну предположить: участь самостоятельного героя мемуаристики г-ну Медведеву также не грозит, он явно обречен на роль персонажа второго плана в грядущей мемуарной литературе, посвященной путинской эпохе. Актуализуется, в который раз уже, анекдот про Брежнева, который в фольклорных википедиях характеризуется как «мелкий правительственный деятель времен Аллы Пугачевой». Тот же анекдот, кстати, пророчит появление и самих википедий, в том числе пародийных.

Собственно, контуры гостьи из будущего — путинской мемуаристики — довольно отчетливо проступают в замечательно креативном проекте журнала «Коммерсантъ-Власть» «Кремлевские стенания», где псевдомемуары от лица знаковых деятелей эпохи (Владислав Сурков, Василий Якеменко, Роман Абрамович etc) сочиняют именитые литераторы страны (Захар Прилепин, Авдотья Смирнова, Станислав Белковский etc). Если не ошибаюсь, Медведев там пока ни разу даже не упомянут.

Забавно, кстати, что с этой, в широком понимании, «Аллой Пугачевой» были связаны либеральные надежды на медведевское правление куда в большей степени, чем с его декларациями «свобода лучше, чем несвобода», «лошади едят овес» и «Ходорковский неопасен для общества».

Дело в том, что начиная с 60-х годов XX века продвинутые россияне идентифицировали «своих» по музыкальным пристрастиям; своеобразной политической программой явление обзавелось в перестройку, когда Андрей Макаревич заявил: в стране хорошо настанет тогда, когда к власти придут люди, слушавшие в юности The Beatles. Поэтому когда Дмитрий Медведев признался в давней и прочной любви к Deep Purple, это было воспринято с нешуточным энтузиазмом еще и потому, что «пёрпл» казались заметным превышением «битловской» нормы.

(Чтобы недалеко уходить от темы, можно вспомнить героя-меломана из «Заводного апельсина». Или абрека Джафара из хорошего советского этнофильма «Не бойся, я с тобой». А в записных книжках Ильфа читаем: вот уже и радио изобрели, а счастья все нет…)

Дальше планка поднималась еще выше — Медведев встречался с Боно. Все помнят о Химкинском лесе, судьба которого зависла после этого рандеву («Они своих не знают, а мы знаем», — гордился В. И. Ленин, только в случае Медведев & Боно все наоборот, это Боно рассказал президенту России о Лесе, и гордиться поэтому нечем).

Но меня тогда освежила другая тема: Боно и Дмитрий Анатольевич сошлись в пристрастии к Led Zeppelin. Тусовка всполошилась — ибо раньше президент выступал исключительно по Deep Purple. А в тех местах, откуда Боно и упомянутые коллективы, любить можно либо одно, либо другое. Ну как нельзя быть одновременно тори и вигом, Шерлоком Холмсом и Ватсоном, не видеть разницы между виски со льдом, как деревенщина-янки, и скотчем всего с парой капель простой холодной воды…

Но вектор у Медведева получился знаковый — я поаплодировал. От смога над водою и Burn! до виселицы и лестницы в небеса…

Всё покатилось к черту кувырком, когда на Ю-тубе всплыл ролик с Дмитрием Анатольевичем, отплясывающим («отжигающим» — по его собственной жаргонной версии) под хит группы «Комбинация» «Америкэн Бой» — на слова саратовского поэта и гомосексуалиста, покойного Юрия Дружкова. Текст песни призван был, казалось, заставить вознегодовать патриотов, но прогневались либералы, сочтя предательством рок-н-ролльных идеалов. Которых, полагаю, в случае Д. А. Медведева, особо никогда и не было.

Любопытно, кстати, что музыкальные пристрастия В. В. Путина — пресловутая любовь к «Любэ» — не вызывают сильных реакций ни у либералов, ни даже у патриотов. Хотя тут всё непросто: «Любэ» предполагает наличие у фаната какого-то второго плана и двойного дна, вот только какого?

1

Нас, однако, интересует художественная литература, но прежде чем погрузиться в изменчивую стихию литературной политологии — ряд принципиальных предуведомлений.

По понятным причинам, за бортом данного очерка останется помимо биографического и мемуарного нон-фикшна весь огромный массив медийной, сетевой и книжной публицистики и околопублицистики — в диапазоне от «Лимонов против Путина» до тусовочных анекдотов Максима Кононенко цикла «Владимир Владимирович. ру».

Прозаик и журналист Александр Гаррос в интересной публикации «Код обмана» (журнал «Сноб», № 4, 2011) констатирует, что, в отличие от октября 93-го, август 91-го практически никак не осмыслен и, более того, даже не отражен в российской словесности. Гаррос подводит читателя к нехитрой мысли в духе «яка держава — таки и теракты»; августовская революция адекватна практически нулевому художественному выхлопу.

Отмечу, что это не совсем так — августовский путч нашел-таки свое отражение в текстах, которые трудно без оговорок объявить non-fiction. Навскидку назову два нашумевших в свое время произведения, в которых художественное начало преобладает над мемуарным, — «Трепанация черепа» Сергея Гандлевского и «Двойное дно» Виктора Топорова.

Любопытно, что ленинградец и критик Топоров, скептически относящийся к поэту-москвичу Гандлевскому, обнаруживает удивительное, не только фактическое, но интонационное сходство с гандлевскими зарисовками мятежного августа. И дело тут, видимо, в августе, а не в авторах.

Это я к тому, что на полный анализ художественной кремлелогии претендовать не смею и за бортом этих заметок останется не только так называемое «чтиво», но, возможно, и вполне серьезные, мною просто не прочитанные вещи. А в оправдание имею сказать, что интересует меня не статистика, а тенденции.

И второе — чтобы сразу закончить мутные разговоры о прототипах и протагонистах, только осложняющие дело. В этих филологических штудиях условностей всегда больше, чем в детских играх в «войнушку»: давайте сразу договоримся, что люди мы взрослые и просекаем фишку.

А прежде чем выводить правила, обратимся к исключениям. Первое — проект Дмитрия Быкова, Михаила Ефремова и Андрея Васильева «Гражданин Поэт», где Медведев регулярен, жалковат и симпатичен. Сатирическая поэзия, представленная главным образом большой тройкой — Быков, Емелин, Иртеньев, — вообще переживает небывалый с 80-х годов прошлого века ренессанс и потому требует отдельного разговора.

Исключение два — роман Сергея Доренко «2008». Дата на обложке снабдила книжку дополнительным сюжетом — из футурологического памфлета, пережив водораздел-2008, роман превратился в историко-психологический экшн. И там благодаря той же дате на обложке (третий срок или преемник?) Медведев таки наличествует, и зовется он «Димой», однако в куда меньших пропорциях, чем, с одной стороны — Сурков и Сечин, с другой — Лимонов и Ходорковский.

Доренковский Путин, разумеется, намного интересней и по-своему уникален. Образ сработан на жестком контрасте: 1) Путин в казенных домах и хлопотах рубежного года; и 2) Путин — даос среди китайских учителей в длинных медитациях. Доренко соединяет две почти полярные стилистики — кремлевские репортажи Андрея Колесникова («Коммерсантъ») и метафизическую сатиру Виктора Пелевина — и, кстати, именно у Виктора Олеговича в романе «Числа» банкир Степа Михайлов в процессе смены чеченской крыши на чекистскую увлекается Китаем, улуном, садами камней, а доренковский Путин в схожем порядке повторяет его дао. И напротив: пелевинский Степа впервые, пожалуй, в русской литературе медитирует на Путина, который в этом романе 2003 года выступает еще не персонажем, но фотографией на белой стене.

Впрочем, если воспринимать художественную путиниану сквозь призму евангельского сюжета, выяснится: предтеча у нашего героя имелся еще в 90-е и звали его Федор Федорович. Отставной чекист с питерскими корнями и аналитическим складом ума — один из персонажей романа Юлия Дубова «Большая пайка», впервые изданного «Вагриусом» в 2000 году. Сочинитель олигархических саг Юлий Дубов — писательская личность в своем роде эксклюзивная: гендиректор ЛОГОВАЗа и нынешний лондонский эмигрант, любитель поэзии и популяризатор Макиавелли, соратник Бориса Березовского и друг покойного Бадри Патаркацишвили.

Его очень хорошо, местами блестяще написанные книги — особый жанр, вроде прямой трансляции с места событий, сдобренной болтливым резонерством комментатора и слайдами олигархической подсознанки.

Федор Федорович времен «Большой пайки» работает у Платона и Ларри (Бориса и Бадри) в «Инфокаре» советником-аналитиком и уходит в сложные времена, но накануне большого триумфа могучего концерна. Федор Федорович «Большой пайки» явно не ожидает столь головокружительного развития собственной карьеры — но и реальный Владимир Владимирович вряд ли его предполагал на момент написания первого дубовского романа. Любопытно, что в снятом по мотивам «Большой пайки» фильме Павла Лунгина «Олигарх» (2002 г.) линия Федора Федоровича практически исчезает — то ли для проката, то ли от греха, а может, всего вместе. Безымянным выходцем из спецслужб он мелькает в паре эпизодов, в исполнении, впрочем, депутатакоммуниста Семаги.

В романе «Меньшее зло» (написание — 2002–2004 гг.; издание — 2005-й, «Колибри»), являющемся продолжением и книги, и фильма, Федор Федорович — герой уже первого плана, а сходство с путинской биографией заметно усилено, вплоть до бытовых деталей — отметим, например, пристрастие к непрерывному просмотру спортивных каналов — нюанс, подчеркиваемый многими устными биографами Владимира Путина.

В сюжете с президентством Федора Федоровича чрезвычайно выпукло заявлены все конспирологические комплексы и фобии «березовской партии» (которая, разумеется, не исчерпывается лондонским кругом олигарха-изгнанника).

Борис Абрамович, судя по его многочисленным интервью и заявлениям, категорически настаивает на многих вариантах собственного функционала при раннем Путине: хедхантера, политического гувернера, няньки «Семьи» с маленьким воспитанником в подоле и пр. Согласно данной концепции Путин и в послеберезовские годы никак не мог быть самостоятелен, а значит, вела и направляла его некая сила, ловко перехватившая у «Платона и Ларри» и, следовательно, равная им, хотя и не круче.

Имя этой силе — чекизм. Не название спецслужбы, но сложнейшая духовно-политическая практика в многолетнем развитии. А воплощение чекизма — старик, «мощный старик», строитель и разрушитель империй, пронзающий вещим оком судьбы мира и устраивающий их, весь в облаке корпоративной мифологии: союз с воровским миром через борьбу с беспризорщиной 20-х; рейд с грибным лукошком и тремя патронами за линию фронта в 42-м; дружеские консультации конкурирующих разведок в 80-е.

Показательно: управляемый и манипулируемый (
«гири на ногах, тяжелые гири… Гири обязательств и обещаний»— самый навязчивый мотив монологов Федора Федоровича) президент остается человеком — живым и слабым, страдающим и совсем неадекватным образу «сильной руки» — в столкновении политического и человеческого звучат у Дубова и в общем ему не свойственные сатирические ноты. А человеческая линия романа «Меньшее зло», при всем ее схематизме, много сильнее линии конспирологической.

К концепции Дубова (чекизм и управляемость первого лица) весьма близок, как ни странно (а может, вовсе не странно), Александр Проханов в своей трилогии «Господин Гексоген», «Политолог», «Теплоход „Иосиф Бродский“», которую, по причине обилия в персонажах сильных мира сего и мистического антуража, сильно напоминающего наркотический трип, наградили эпитетом «босхианская». В трилогии всё так или иначе закручено вокруг президента — того, кто им был на время написания романов. Причем в строгом соответствии с национальным соцлифтом — детство, в людях, кремлевские университеты. У Проханова эта схема выглядит так: Наследник (или Преемник, ведь и Путин когда-то был Преемником) — Зенит славы и власти — В конце второго срока.

Беда, однако, в том, что образа президента как такового у Проханова нет — виртуальная сущность из «Господина Гексогена» так и не обросла мясом в последующих романах. Даже чисто человеческие слабости выглядят аномалиями кислотного херувима. Мясом и реальными политиками там работают любимые и сквозные персонажи Проханова — генералы-конспирологи, ветераны локальных Гондурасов, выходцы из спецслужб. Очевидно, именно так писатель понимает путинское Политбюро и, наверное, не ошибается.

В «президентской серии» саратовца Льва Гурского (президенты меняются, а серия остается; нас интересует роман из путинских времен «Никто, кроме президента») — проблема несамостоятельности решается куда прямолинейней — президента злые спецслужбисты и просто нехорошие люди держат под крепким домашним арестом. Зато когда оковы тяжкие пали, образ является вполне симпатичный — нечто среднее между Сережей из «Судьбы барабанщика» и Лешей Навальным из «Роспила». А взвешенно либеральная лексика и «небольшая, но ухватистая сила» (скорее небольшая¸ чем ухватистая) словно предвосхищают в этой книжке, написанной на рубеже 2004–2005 годов, манеру поведения Дмитрия Медведева в моменты вспышек политической активности.

Это уже мостик к новому путинскому образу, в котором авторский произвол совершает попытки освободить президента от чекистской опеки и — шире — от спецслужбистского сознания.

2

У Юлии Латыниной в нашумевшей некогда «Промзоне» (2002–2003 гг., если не ошибаюсь), близкий к президенту чекист, развязавший олигархическую бойню, естественно, действует строго в рамках корпоративной морали и в интересах не только своих, но государства и президента, как он их понимает. Однако латынинский Путин, при том что старый товарищ вызывает в нем живейшую симпатию, а мироеды-коммерсы, руки по локоть, — любопытство и отвращение, жертвует интересами Корпорации и оставляет свой спецслужбистский класс ради абстрактной пользы, а также глобальных и невнятных, но устрашающих раскладов. Другое дело, что либеральное настоящее обусловлено чекистским прошлым — президент увидел в действиях полпреда Ревко серьезную опасность для себя и собственной власти. Инструмент всё тот же — конспирология в стиле Ивана Бездомного: «Он, конечно, спрятался в ванной»:


«Вот что мне понравилось в обоих гражданах промышленниках — они как-то не задумались над одним простым вопросом: зачем тебе столько денег? А ответ очень прост. Столько денег нужно только на свержение законной власти. Так что утаить эти деньги можно, не только убив господ промышленников, как это показалось им. А убив и меня».


Впрочем, в этом серпентарии есть место пафосу:


«Я очень часто слышал от тебя эти слова в последнее время, Саша. Я не пересмотрел итоги приватизации — „ты делаешь ошибку“. Я не меняю правительство — „ты делаешь ошибку“. Я не посадил в тюрьму парочку взяточников — „ты делаешь ошибку“. Тебе надоело количество ошибок, которые я, по твоему мнению, делаю?»


Это, конечно, говорит не президент, а сама Латынина, и чрезвычайно любопытно в этом изводе путинианы не так сходство концепций Дубова и Проханова, как противоречия, прежде всего внутренние, Проханова и Латыниной. Фигуры по взглядам очевидно противоположные. Александр Андреевич — государственник, патриот, адепт когда-то Красной, теперь — Пятой империи, ситуативный путинист (хотя и не без либеральных ересей, больше на уровне тусовочных взаимоотношений). Юлия Леонидовна — либеральный публицист, наследующая пассионарность Политковской, в похоти путинизма никак не замеченная (хотя и не без государственнических проговоров, иногда скорее для эпатажа). Оба, переквалифицируясь из публицистов в романисты, начинают декларировать в путинском образе нечто совершенно противоположное собственным взглядам. Проханов — не просто пиаровскую рукотворность бренда «Путин», отсутствие не только «сильной руки», но самих рук и ног, личности и сущности. Всё это распадается на атомы, растворяется в сером пейзаже и метафоре — России, утратившей все крепежные конструкции и потенции, угодившей во власть стариков, даже помимо их воли, поскольку молодых — просто нет. Или есть, но лучше бы их, таких, не было. «Старики управляют миром, а вот сладить со сном — не могут». Латынина прозревает сполохи либеральной эволюции не в самом режиме, а в главном навухудоносоре. И чего тут больше — следования художественной правде у Проханова или заговаривания пустых надежд у Латыниной — я судить не возьмусь.

3

Еще один общий и знаковый сюжет — президент от романа к роману молодеет. Не в хронологическом порядке их написания, но в процессе освобождения от пут чекизма. Забавно, что Путин фотографий и телевизионных новостей за эти годы и вопреки природе поступал точно так же — эволюционировав визуально из типажа чиновника почти без возраста (но ближе все-таки к поздней зрелости) в гламурные атлеты глянцевой индустрии, которая пенсионных раскладов не признает. Литература и здесь оказалась впереди.

Если у Дубова Федор Федорович почти старик и дряхлеет на глазах под спудом обрушившихся на плечи «маленького человека» обстоятельств, то в романе-памфлете Андрея Мальгина «Советник президента» президент — эдакий юный вождь краснокожих во главе своего силового племени.

Автор взял и затолкал в свою сатиру известных и на момент написания живых людей, поменяв по две-три буквы в фамилиях. Президента, впрочем, называют строго по должности. Он там появляется эпизодически, но убедительно — молодой и сильный, слегка циничный, мыслящий остроумно и государственно.

Вообще-то роман Мальгина о совсем другом персонаже, но приходится отметить, что Путин второго плана подчас бывает сделан с б

о
льшей исторической и политической достоверностью. Лыко в ту же строку — «Околоноля» Натана Дубовицкого, жанр которого можно интерпретировать как постмодернистский камбэк по мотивам биографии Владислава Суркова, которому упрямо продолжают навязывать авторство романа. Если это действительно так, для нас особенно ценен персонаж с погонялом Чиф, выросший в крестные отцы из скромных издательских работников и подписывающий на убийство некоего «дедушки» главного героя — издателя и мафиози Егора Самоходова. Впрочем, здесь интерпретация текста в интересующем нас ключе не лишена деликатности. Как и вообще обозначившийся в последние годы вектор интереса г-на Суркова к отечественной литературе. Раньше Сурков опекал отечественных же рокеров — видимо, дело не только в самоидентификации «свой среди чужих»; Владислав Юрьевич хорошо помнит, что именно с рокеров все началось в середине 80-х. Литература тогда запаздывала, а магнитофоны были в каждом доме. Это потом, хотя и задолго до Суркова, выяснилось, что никакой особой свободы рокерам не надо, достаточно дать немного денег и пустить в телевизор. Не только пустить, но и опустить мимоходом: заставить петь не свои песни, а перепевать чужие, поставить на коньки и завернуть ласты.

С литературой все гораздо сложнее.

А возвращаясь к романам Мальгина и Дубовицкого, следовало бы отметить тенденцию не только омолаживания, но и «облатнения». Другое дело, что сей процесс обусловлен всей послевоенной историей страны и давно нашел свое подробное отражение в могучем корпусе сочинений главного поэта эпохи закатного совка. Знаменитый монолог Владимира Путина «стуча копытами», равно как и набор стилистически примыкающих к нему заявлений, реплик, афоризмов так и просится в песни другого Владимира — Высоцкого, хоть в «блатные», хоть в «мещанские» альбомы.

Своеобразным хронологическим завершением «путинского цикла» нулевых я полагаю книгу Пелевина «Ананасная вода для прекрасной дамы», ее часть первую — «Боги и механизмы».

Три цитаты, довольно безжалостные, как и весь поздний Пелевин — жестокий аналитик-препаратор отечественной действительности сразу в нескольких ее измерениях и кругах:


«В общем, заглянуть в темную душу генерала Шмыги я даже не пытался — хотя подозреваю, что там меня встретило бы близкое жестяное дно, покрытое военным камуфляжем „под бездну“».



«Мне страшно было глядеть в оловянные глаза Шмыги, потому что его голова казалась мне дымящейся гранатой, из которой кто-то выдернул чеку».



«…Шмыга распорядился принести в тесную комнатку еще два стула.



— Ну что, мужики, — сказал он, когда мы сели. — Споем. И сразу же затянул любимую песню разведчиков:



— С чего-о начинается Ро-оодина…»


Как сказал один мой знакомый политик, 2010 год помимо прочего был интересен тем, что запел Владимир Владимирович Путин. А Дмитрий Быков, эдак походя, предсказал явление нового тенора:


«Представьте, что на одной концертной площадке в России поет чудесно воскресший Карузо, а на другой — Владимир Владимирович Путин, и угадайте, где будет лом».


4

И еще один важный аспект, проистекающий из древнего правила «Короля играет свита». Тут больше всего повезло бойцам идеологического фронта — полнокровными литературными персонажами сделались Василий Якеменко, Александр Дугин и, естественно, упомянутый Владислав Сурков. Благодаря прежде всего писателям Виктору Пелевину и Захару Прилепину (Юлию Латынину больше интересуют почти не идентифицируемые с прототипами экономические вице-премьеры-коррупционеры, а Проханов конструирует президентское окружение, заглядывая в зеркало и прежние свои романы).

Владислав Сурков
(«…молодой темноволосый мужчина в сером костюме от Zegna с галстуком неброского, но такого элегантного оттенка, что если у Лены оставались какие-то сомнения в серьезности происходящего, они отпали раз и навсегда») и Вася Якеменко («идеолог в каске и плащпалатке») появляются в книге Пелевина «П5: Прощальные песни политических пигмеев Пиндостана», повесть (?) «Зал поющих кариатид», Александр Дугин («философ-визионер Дупин») — в повести «Некромент». Там же упоминаются «политтехнолог Гетман и многоцелевой мыслитель Гойда Орестович Пушистый».

Книге «П5» вообще не слишком повезло в читательском и критическом восприятии — она и впрямь слабее многих других пелевинских текстов; видимо, кабальное обязательство «Эксмо» «ни года без книжки» далеко не всегда совпадает с пелевинскими свободными импульсами-радикалами.

Был у меня в пролетарскую мою юность старший товарищ Толян. Я был молодым рабочим, а он старым, золотые руки, со всеми вытекающими последствиями — каждое утро страдал тяжелым похмельем. Однажды, в очередной трудный его час, на промышленном чердаке в вентиляционных нычках и паутине мы с ним нашли «флакон» — невесть кем и, главное, когда забытую полбутылки водки, незакрытую. Напиток был изрядно выдохшимся. «Ну как?» — спросил я Толяна, брезгливо обнюхавшего и отпившего. Ответа пришлось ждать. «Похмелиться этим, ничего, можно», — без энтузиазма признал он.

Книгой «П5: Прощальные песни политических пигмеев Пиндостана» пристало похмеляться пелевинским преданным поклонникам (получилось П5 — и я так могу). Во всех пяти вещах беспредельна атмосфера тяжелого уныния — того, которое в православии считается серьезным грехом да и в буддизме не приветствуется. Это вовсе не та пронзительная нота печали — пряной, городской, горькой и светлой, — характерная для раннего Пелевина (об этом хорошо писал Дмитрий Быков) и всего нашего общего детства. Печаль выветрило из нынешней отечественной действительности с ее прикладной метафизикой и двойным дном, в которое периодически бьются снизу. Отсюда — неровность «нулевого» Пелевина: невероятно тонким, как острие нефтяной иглы, оказалось само пространство анализа. Потому именно уныние с его вечными признаками: духотой и теснотой вязкого, неприятного сна. Вот ведь поразительно: сюжеты разворачиваются в широких пространствах, будь то подземный развлекательно-деловой центр, московские улицы, восточный дворец, а ощущение тесноты всё болезненней.

Присутствует фирменный набор афоризмов и приколов, опять на уровне, превышающем камеди-клабовский, но не прежний пелевинский. По аналогичной категории проходят и наши персонажи. Это объекты беглой сатирической зарисовки, которых различаешь благодаря авторской интонации: Пелевин о Суркове — сатирически уважительно, о Якеменко — сатирически-уничижительно, о Дугине-Дупине — сатирически-репортажно, если допустить, будто репортер пишет в стенгазеты иных миров и пространств.

Пелевина, по аналогии с Хлебниковым, уместно назвать Колумбом новых литературных материков — он открывает доселе недоступные словесности явления и героев, а исследование этой феноменологии оставляет другим.

Например, Захару Прилепину, чей последний роман «Черная обезьяна» — сильный, неровный и многоплановый — содержит не слишком топографически конкретизированный кремлевский сюжет и образ идеолога Велимира Шарова, с которым автор-герой впервые пересеклись в школьные годы, а окружающие полагают их родственниками. (Отмечу, что и в тусовке многие болтают о родстве либо свойстве Суркова и Прилепина.).

В основе «ЧО» заложена прозрачная и даже навязчивая метафора о «недоростках» — маленьких носителях отмороженного, свободного от всей взрослой химии сознания, — за которыми наблюдает кремлевский демиург Велимир Шаров в целях дальнейшего использования: хоть в политике, хоть в литературе.

Вот эта амбивалентность и двойственность образа Шарова — от создателя новых «югендов» и «эскадронов смерти» до литератора-ботаника — ключевой момент для писателя — со «своим Сурковым» (ху из мистер…) он так и не может разобраться до конца, дать портрет в определенной цветовой гамме, стилистика петляет, взгляд расфокусируется.

Вообще для этого романа характерна то предельно четкая, то размытая оптика дурного сна, отражение происходящего вокруг во внутреннем раздрае героя. Когда феномен «недоростков» приводит автора в Кремль к Шарову, читатель с облегчением угадывает «наших», «мгеровцев» и пр. (есть в «ЧО» и намеки куда прозрачней: «свои вожаки Сэл и Гер»; Селигер то есть). Но и здесь — всё та же двойственность и контрапункт сюжетной игры: в Велимире Шарове угадывается не только Сурков, но и писатель Владимир Шаров, в чьем последнем романе «Будьте как дети» — заявлена почти всерьез оригинальная и глубокая концепция детского похода, крестового и социального одновременно, за всемирным счастьем. Поход этот был последним заветом смертельно больного Владимира Ленина; дорожную карту его вождь разработал на примере миграционно-мистических практик северного народа энцев.

И снова не возьмусь судить — насколько принципиальна для Прилепина в этой амбивалентности идея оправдания Суркова как единственного глубоко литературного человека в верхней российской власти, или мысль о возращении русского литературоцентризма, бессмысленного и беспощадного, на самые высокие этажи…

5

Возвращаясь к образу президента литературной эпохи околонулевых, констатируем: несмотря на количество громких писательских имен, отметившихся в теме, равно как и высокое качество сочинений — убедительного образа и типажа, на уровне метатекста, создать так и не удалось. Всё как-то сползает к этому самому околонолю, даже математически — когда обличения режима уничтожаются эдакой прикладной теодицеей, а освобождение от чекизма тонет в стихии облатнения. Впрочем, это точный конспект эпохи и состояния умов, а никак не вина писателей.


«То ли техосмотр для педофилов, то ль кастрация за казино».


Дмитрий Быков в свое время определил адекватность Путина широким россиянским массам и, как следствие, его популярность, в том числе электоральную. Пустота Путина, заметил Быков, очень точно резонирует с внутренней пустотой каждого из нас. Образуется пустотный хор, при котором солист не нужен, а то и вовсе противопоказан. Остается свой, особый Путин. Однако фиксируя практически тотальное и в чем-то даже загадочное отсутствие Дмитрия Медведева в современной российской словесности, мы вынуждены признать: путинская пустота имеет свои особые приметы, краски и даже перспективы.

Дмитрий же Анатольевич — явный аутсайдер конкурса пустоты.

Три П: Пелевин, Проханов, Путин

Президента (премьера) Владимира Путина и писателей Александра Проханова и Виктора Пелевина связывает не только буква «П», густо представленная в статусах и фамилиях троицы.

Виктору Пелевину в тягостные спутники критика и зрительская (читательская) масса давно сосватала Владимира Сорокина, хотя в интересующем нас аспекте это место по праву должен занимать Александр Проханов.

Мы ведем сейчас речь не об обширном, легко варьирующемся в именах-названиях и местами неряшливом прозаическом корпусе Александра Андреевича, но о трех его околокремлевских романах, посвященных событиям и людям новейшей российской истории, — «Господин Гексоген», «Политолог», «Теплоход „Иосиф Бродский“».

Каждый из перечисленных — роман-трип, и российская политическая реальность более чем адекватна наркотическим видениям в качестве приема. Однако при внимательном чтении мы обнаружим у Проханова явно пелевинское разнообразие расширяющих сознание рецептур. Распространенный вопрос из жаргона сетевых троллей: «Вы что курили, когда такое писали?» — звучал бы тут отнюдь не хохмой.

Симптоматика слишком очевидна.

«Господин Гексоген» можно было написать, покурив «очень хорошей травы» (пелевинское выражение). Тут и периодическое «пробивание на жрачку» с подробным описанием «хавчика», трапез и трапезных — от кремлевских палат до охотничьих домиков, и регулярные мельтешения героя в процессе, который называется «сесть на измену». А сатира в изображении отечественных випов (по сути, сюрреалистский шарж) заставляет вспомнить выражение «поймать хи-хи».

«Политолог» с его скачущим сюжетом и хаотичными передвижениями персонажей, обильными сексуальными сценами (всегда с оттенком насилия), рассыпающимися мотивациями, с трудом удерживаемыми авторской волей (точнее, неволей сугубо конспирологического подхода к отечественным реалиям), явно восходит к кокаиновому приходу. Или экзотическому ныне «винту». Или другим стимуляторам. Проблема в том, что действие кокаина краткосрочно, а «Политолог» весьма объемист и ничуть не потерял бы, уменьшенный, скажем, вдвое. Впрочем, стимуляторы провоцируют на регулярное потребление, которое у наркоманов называется «марафонить».

Наконец, галлюцинаторный насквозь «Теплоход „Иосиф Бродский“» показывает близкое знакомство с ЛСД. Похоже, именно потому «ТИБ» — самый слабый роман трилогии; кислотный трип, как утверждают специалисты, практически невозможно вербализовать.

Также уместно, снова очень по-пелевински, объяснить все три текста разными по воздействию грибами.

Оба писателя деятельно разрабатывают матрицу русского полифонического романа, предоставляя персонажам полную свободу для высказывания идеологий и мировоззрений в допустимой пропорции. Не по-коммерсантовски, а по-достоевски, то есть оставляя за собой если не знание истины в последней инстанции, то право в нужный момент прихлопнуть эту говорильню. Парламент птиц, по Пелевину.

Разница в тактике: Виктор Олегович ближе к концу с вялым эсхатологизмом констатирует «усталость и отвращение», отправляя персонажей в открытый не то космос, не то финал. Симпатии-антипатии Александра Андреевича очевидны на старте, поскольку общеизвестна его собственная имперская идеология с непременным мистическим перебором.

Связывает писателей актуализация русского Серебряного века — с его сплавом политики, мистики и эротики. «Господин Гексоген» начинается с гумилевского центона; Пелевин в романах «Чапаев и Пустота», «Священная книга оборотня» тяготеет к символистскому набору. В книге «Ананасная вода для прекрасной дамы» принципиален, даже на уровне названия, ранний Маяковский. Там же сюжетообразующая роль отводится русскому духовидцу Даниилу Андрееву, чьи визионерские видения травестированы прохановскими трипами в «Теплоходе» и — отчасти — в «Политологе».

Но всё это не столь важно, а принципиально для нашей темы, что оба писателя — ключевые авторы литературной путинианы.

В контексте этого явления забавно перетекание персонажей от одного автора к другому.

Дмитрий Быков в свое время издевательски комментировал послереволюционную романистику — «Хождение по мукам», «Города и годы», «Доктор Живаго»: дескать, в гражданскую войну герои то и дело нос к носу сталкиваются на перекрестках и полустанках России без должных на то, кроме авторского произвола, оснований.

Но здесь-то все куда круче, и не в одном романе, а в нескольких и даже многих сразу, у авторов, кажущихся во многом полярными. Когда от Пелевина к Проханову и обратно деятельно мигрируют протагонисты глянцево известных деятелей.

И — никакого произвола: других медийных фигур, способных быть этапированными в литературу, у писателей для нас просто-напросто нет.

О ком идет речь? Например, кремлевские политологи, готовые в любой момент стать оппозиционными политологами (и никого метаморфоза сия не занимает); Пелевин любит придумывать им квазидостоевские погоняла: Гойда Орестович Пушистый, политтехнолог Гетман, философвизионер Дупин. От превращения «дуги» в «дупу» прототипы угадываются еще легче; собственно, всё та же первая сборная соперничала за право узнать себя в герое «Политолога» Михаиле Львовиче Стрижайло (правда, кое-где у Проханова он назван Яковлевичем, прямо по Довлатову: «отчества моего ты не запомнил, но запомнил, что я — еврей!»). Победил, по общетусовочному мнению, Станислав Белковский.

Еще чекисты, естественно: вроде бы пелевинские джедай Лебёдкин и Влад Шмыга, чья голова напоминает дымящуюся гранату с выдернутой чекой, закольцованы (закрышованы) волком-оборотнем Сашей Серым, и в этом смысле мало напоминают бравых стариков-разведчиков у Проханова. Однако и у него прослеживается некая зооморфность — описывая своих генералов детально и жизненно, Александр Андреевич напоминает слепцов, ощупывающих слона на мелководье Ганга, — вроде бы по-разному, но об одном и том же.

Василий Якеменко, похоже, представлялся нашим авторам фигурой, тщательного камуфляжа не заслужившей; они с ним и поступили одинаково и предсказуемо, подвергнув поверхностной милитаризации. Пелевин — в антураже игры «Зарница» («Зал поющих кариатид»); Проханов — в военно-морском — капитан Яким из «Теплохода».

Еще — один из главных прототипов нашего времени, Владислав Сурков.

К нему Проханов примерился еще в «Политологе» (чиновник кремлевской администрации Чебоксаров), а в «Теплоходе» прото-Сурков выведен под именем Василия Есаула, воина, йога-разведчика-разводчика и спасителя государства.

Относительно Пелевина уже цитировалось о темноволосом серьезном кремлевском мужчине. Интересней, что сегодня и задним числом Суркова можно угадать в Вавилене Татарском, путь которого — от литинститутского поэта до верховного халдея и короля нанопиарщиков — легко проецируется на карьеру Владислава Юрьевича.

Еще забавней, что фильм по главному роману Пелевина, вышедший в прокат весной 2010 года, по стилистике и набору физиономий оказался куда ближе другому роману — «Околоноля» Натана Дубовицкого, который приписывали перу Владислава Суркова и где некий «Виктор Олегович» даже не окарикатурен, а злобно третирован.

Кстати, раз уж зашел разговор, несколько слов о фильме.

* * *

Очень трогательная, домашняя такая история.

Режиссер Виктор Гинзбург, который ранее в полном формате отметился единожды — фильмом «Нескучный сад» (1994 г., помните? вот и я не очень), а вообще живет и работает в Штатах, где снимает рекламу и клипы, и на этом основании полагает себя готовым пелевинским персонажем, — выпустил наконец кино по самому знаменитому роману писателя — Generation «П».

Предсказуемо получилось home-видео для друзей и тусовки, где не то играют, не то просто живут в формате ролевой вечеринки люди, также полагающие себя пелевинскими персонажами.

Это справедливо, ибо главный герой Виктора Олеговича — он сам, разделившийся на две ипостаси: сварливого гуру и трогательного в своих заблуждениях и прозрениях ученика. Оба выясняют свои отношения с Богом, эпохой и ландшафтом. Второй, но важный ряд героев — как правило, тоже не совсем люди: волки и лисы-оборотни, богомолы, чекисты и пр.

Вся прочая тусовка — суть персонажи. При желании можно угадывать реальных прототипов, а можно и не угадывать, настолько они суетны, карнавальны и взаимозаменяемы.

Гинзбург совершил внутри пелевинского мира своеобразную революцию — персонажи захватили власть и сделались героями, а прежние герои исчезли вовсе.

По-своему выдающееся достижение, именно оно мешает признать кино плохим и успокоиться. Фильм Гинзбурга не холоден, не горяч, он тёпл — и это главная претензия. Такие вещи, как роман Generation «П», назвавший своими именами российские 90-е и определивший пути русского миллениума, следует делать либо заведомо отринув пятибалльную систему, целясь в невидимую глазу десятку, либо и вовсе с установкой на скандал и минус, где тем не менее было бы за что зацепиться.

Золотой середины тут не бывает, да и быть не может. В итоге вышло не сл

а
бо, а слаб

о
.

Создатели кино-«Поколения» мыслили скромнее — похоже, установка была на радиопостановку. Где слушатели реагируют не на текст, а на знакомые голоса и приколы, популярные в определенных кругах.

Другая и близкая аналогия — дачно-тусовочный театр. Хорош, как, впрочем, и везде Михаил Ефремов (Азадовский), радует любым своим появлением Иван Охлобыстин (Малюта), замечателен Шнур с безумными и почему-то еврейскими глазами (Гиреев), удачен Александр Гордон (Ханин) и Леонид Парфенов в роли самого себя — ход не оригинален, но, как любая парфеновская история, симпатичен.

Актер Владимир Епифанцев, кстати, не сильно выпадает из образа Вавилена Татарского, разве что какой-то избыточной накачанностью, чистый Сталлоне в лучшие годы, и торс его куда выразительней физиономии.

Появляются, чтобы просто появиться, Рената Литвинова и Роман Трахтенберг. Только вот ругаются матом ребята как-то стеснительно, звонко и нарочито — как школьники на первых самостоятельных шашлыках, что добавляет коекакое дополнительное знание о наших селебритиз.

Лыко в ту же строку радиопостановочной одномерности — мистические сцены (сеанс с Че Геварой, видение карфагенской шахты и явление сируффа, внутренние диалоги с богиней Иштар). Может, и хватило бы денег, да не хватило фантазии. А может, как всегда всё вместе. Между тем в адекватном сведении мистического и бытового слоя воедино, точнее, мистической и бытовой жизни человеческого ума (Пелевин, естественно, никакой не бытописатель), видимо, и есть ключ киношного прочтения Виктора Олеговича.

Роман написан в конце 1998 года (хорошо помню, как Голицын подарил мне на 29-летие первое «вагриусовское» издание). Двенадцать лет — это много; сценарист-режиссер Гинзбург перед гримасой современности явно испугался и растерялся. Отчетный период, который Пелевин не просто угадал, но просчитал и смоделировал, надо ведь как-то показывать. И вне авторского текста новый контекст смотрится необыкновенно убого, в нос шибает одновременно «Бригадой» и «Околонолем» — артист Панин, помнится, уже изображал пиар-продукты, а Виктора Олеговича уже как-то пародировали…

Тем не менее фильм «Поколение» стоит посмотреть — может, не торжественным походом в кино всем офисом с последующим отмечанием, но дома на DVD — как средство от бессонницы и любопытства, с надеждой на новые пелевинские экранизации.

Не судя слишком строго, первый блин комом. Или come on, как скаламбурил бы, возможно, сам уважаемый автор.

* * *

Обратимся к третьему «П». В трилогии Проханова Путин, в виде даже не прообразов, а эманаций, представлен широко, но однообразно. «Господин Гексоген» — хроника приведения к власти, путем заговоров и провокаций, некоего «Избранника», наследующего «Истукану» (кстати, самый убедительный портрет Бориса Ельцина в новейшей русской прозе). Продукт чужих воль, по сценарию всего единожды открывший рот для «кушать подано» в закрытом бассейне, почти бестелесный и очаровательный, Избранник ближе к финалу удостаивается такой характеристики от своих политических крестников — адептов чекизма:


«Он так и останется в колбе, в которой мы его синтезировали. Он беспомощный, вялый, лишен политической воли. Он половинчатый, дробный, выложен из кусочков мозаики».

В последних строчках романа Избранник превращается в угасающую радугу, и вот этот пучок разноцветных лучей, еще светящихся в полную силу, — отличная метафора ожиданий, объединивших тогда, без дураков, изрядную часть российского общества — от левых до либералов. Здравые люди, и прежде никем не очарованные, качают головами относительно градусов нынешнего протеста. Их удручает не «насмешка горькая обманутого сына», но сам генезис этой насмешки.

В «Политологе» президент Ва-Ва (Владимир Владимирович; едва заговорившие дети называют «вавой» болячки; был знаменитый нападающий бразильской чемпионской сборной 1958–1962 гг., тоже Вава — так вот, у Проханова где-то на стыке), ведомый чекистом Потрошковым, директором ФСБ и продвинутым биотехнологом, собственно — в ту же масть. Изящный и андрогинный, что, впрочем, не мешает сражаться за его благосклонность приме-балерине и светской львице, а ему самому — участвовать в восточном единоборстве, напоминающем компьютерную игру, с протагонистом Березовского.

Та же линия в «Теплоходе» — президент с вычурным именем Парфирий Антонович, утомленное солнце, отказывается от третьего срока в пользу бывшего премьера-либерала и стоящих за ним западных американцев.

Любопытен здесь не столько антагонизм Проханова-прозаика Проханову-публицисту, для которого Путин кумир, пусть дискретный, но многолетний. Важнее, что на протяжении трех долгих романов сначала потенциальный, а потом реальный носитель высшей в стране власти — фигура абсолютно не самостоятельная (в финале «ТИБ» Есаул легко заменяет его на двойника — как это водится в литературе, бандита и убийцу).

Виктора Олеговича как писателя одновременно социального и религиозного явление «владимирпутин» интересует больше, чем реальный Владимир Путин. Впрочем, рассыпанные по его романам краткие характеристики властных и силовых типов имеют черты вполне узнаваемые.

В первой биографии писателя «Пелевин и поколение пустоты» (вынужденно литературной, ибо авторы — Сергей Полотовский и Роман Казак — так и не удостоились личного контакта со своим героем) есть любопытный фрагмент:


«Моя встреча с Пелевиным состоялась в 2000-м, у него были чтения, а потом он спрашивал, что немцы думают про Путина, — вспоминает Александр Камионский. — Тогда как раз в журнале „Шпигель“ вышел про него крупный материал, где он, только что ставший президентом, характеризовался как „господин с обаянием сушеной рыбы“. (…) Пелевину этот образ страшно понравился».


Биографы цитируют далее «Священную книгу оборотня», и поклонники Пелевина, разумеется, помнят эту метафору:


«Каждый раз реформы начинаются с заявления, что рыба гниет с головы, затем реформаторы съедают здоровое тело, а гнилая голова плывет дальше. Поэтому все, что было гнилого при Иване Грозном, до сих пор живо, а все, что было здорового пять лет назад, уже сожрано. Здешний upper rat мог бы рисовать на своих знаменах не медведя, а эту рыбью голову».


И дальше: из диалога либералки лисы А Хули с чекистом и государственником волком Сашей Серым:
«Ты действительно думаешь, что Хаврошечке не хватило яблока из-за кукиса-пукиса, а не из-за этой гнилой рыбьей головы, которая выдает себя то за быка, то за медведя?»

Кстати, способ нефтедобычи через камлания в тундре, как и юкисы-кукисы, есть в прохановском «Политологе». Там же всепроникающ рыбный запах — в описаниях экспериментов чекиста-генетика Потрошкова.

Виктор Пелевин — матрица современной русской литературы, вровень гоголевской «Шинели». Из нее вышли такие разные и замечательные писатели, как Дмитрий Быков (см. мое эссе «Чародеи и ученики», «Волга», 2011, № 1–2) и Андрей Рубанов (раздел «Неизвестный Эрнст»).

У Сергея Доренко в романе «2008» — альтернативной истории путинского президентства — важное место занимают китайские истории с медитациями и чаепитиями. Пелевин в «Числах» безапелляционно атрибутирует весь этот чайнатаун по ведомству ФСБ.

Впрочем, матрица-матрицей, а и Пелевин подключен всё к той же российской реальности с ее нефтяной иглой, таблицами «Форбса», гоголевско-чекистской шинелью.

* * *

Штрихи к литературному портрету Путина — исчерпаемы, как и он сам. Поэтому настало время поговорить о главном: не сходстве, а принципиальном различии писательских стратегий двух «П».

Александр Проханов — убежденный конспиролог. Заговор — по сути главный его персонаж, он любовно описывает его «анфилады» и технологии (всегда весьма прямолинейные и примитивные, читателю ничего не остается, как поверить на слово — и дело тут, конечно, не в литературном мастерстве, а в темпераменте автора).

Почва для возникновения заговора — всегда и неизменно плачевное состояние дел в отечестве.

Осуществляется он ветеранами разведки или через конфликт конкурирующих спецслужб, то бишь заговор — дитя чекизма. Потом, правда, выясняется, что текущий локальный заговор — лишь кирпичик в вавилонской азбуке Мировой движухи от сотворения мира. На этом фоне даже непринципиально, что делать на следующем этапе очередного суахили — менять президента, выращивать гомункулюса или вступать в спиритический контакт с Иосифом Бродским.

Таким образом, в конспирологический экшн легко вписать все выпуски новостей за отчетный период вместе с подшивкой газеты «Завтра». Ибо кривая логика заговора — на самом деле страшно прямолинейна, как сама стилистика власти и ее действий.

Главная проблема Александра Проханова как политического писателя — он регулярно ошибается. Не в прогнозах даже, хотя и в них; гипертонические ритмы его кремлевской прозы драматически не совпадают с общим движением жизни, которая всегда, в отличие от тайного сценария, имеет простор и градусы для коррекции. (Исключение, пожалуй, «Господин Гексоген», так он и стал национальным бестселлером, в кавычках и без, да и вышел на пике конспирологических настроений: общество тогда было вроде ребенка, влюбившегося в свои страхи.).

Задним числом вписать то или иное событие — приход чекизма (Путина) к власти, разгром гусинского НТВ, изгнание Березовского, упадок КПРФ, арест Ходорковского — в сценарий заговора получается вполне успешно.

Но когда речь заходит о смехотворно коротком, как говорил Воланд, сроке на будущее, программа дает сбои. И Потрошков-Патрушев уже не могучий демиург, а генерал на почетной пенсии, и Ходорковский менее всего похож на «опущенного», и большинство круизно-гламурных персонажей так и не удалось сбросить с теплохода современности «Иосиф Бродский»…

Почитающий Путина именно в качестве авторитарного правителя Проханов, как уже отмечалось, отнимает у его протагонистов не только самостоятельность, но и личность, поскольку эстетика заговора насквозь тоталитарна и все, кто до нее не дотягивают, безжалостно третируются.

Александр Андреевич — конспиролог не от хорошей жизни, ибо любой конспиролог — это романтик на полпути к цинику. Основателем школы «киников» был Диоген Синопский, искавший человека днем с огнем. Проханов с тем же осветительным прибором ищет разведчика, чекиста, способного возглавить и осуществить заговор во имя возрождения империи, а упирается в мягкого авторитаристапрагматика. А то и вовсе в нечто внеличностное: крышу, Рублёвку, распилочную…

У Виктора Пелевина литературная стратегия принципиально иная и даже обратная. Заговор в координатах его прозы давно осуществился, а если не успел, он просто теряет смысл, поскольку участвует в заговоре «всё взрослое население России». Пелевин идет не к идеалу, а пляшет от печки идеала разрушенного, хотя и не всегда воспринимавшегося в подобном качестве (советский проект, а точнее — советское детство у Омона Ра и многих его сверстников; Серебряный век у Петра Пустоты, стихи у Татарского, родное, свое, число «34» у банкира Степы, даосский Китай у лисы А Хули). Проханов, не умеющий победить в себе романтика и достичь спасительного цинизма, пережимает, похабничает и скандалит, даже не как «Есенин в участке», но как школьник, первая сигарета в углу рта, среди гогочущих старшеклассников в спортивной раздевалке.

У Пелевина давно получилось цинизм одомашнить и обжиться в нем. Осмелюсь предположить, цинизм его — вовсе не мировоззрение, а литературный прием, культурный код. Пелевинская интонация моментально узнаваема еще и потому, что это старая недобрая экклезиастова мантра, сдобренная лошадиной дозой иронии. Он еще в начале пути осознал, как на такую интонацию легко подсаживаются, как она завораживает утомленным всезнанием и глубиной — не самой мысли, а заключенной в ней нравственной инверсии.

Потому так неубедительны финалы его последних романов (а вот малая проза неизменно хороша, ей не нужно движения, достаточно констатации), «из ниоткуда в никуда» — потому что плодотворный на старте прием регулярно заводит в тупик. Виктор Олегович, безусловно, это понимает и предпринимает попытки избавиться от инерции. В последнем романе S.N.U.F.F. он начинает движение в сторону весны, то бишь романтики, явно устав писать книжки про поколение «П» и высказываться от имени этого поколения, а соблазна кукарекать во имя поколения никогда не испытывал — хватало вкуса, таланта, мудрости и трезвости.

S.N.U.F.F. — книга для юношества, с тремя основными признаками — вторичность, дидактичность плюс история большой и светлой любви. Занимательность, жюль-верновская точность и въедливость в деталях. Мотивы Аркадия Гайдара, «Кортика» и дембельских аккордов «много пареньков здесь полегло». Прямое эхо Толкиена.

Но вообще-то с этой вторичностью пальцев рук может и не хватить. Ибо при всей изощренности и проработанности новых «миров Виктора Пелевина» от первоисточников реально режет и не самый опытный глаз… Ну ясно, что Виктор Олегович насквозь не только пародиен, но и самопародиен и травестирует сам себя в аллюзиях не столько голливудских, сколько балабановских… Однако основные скелеты в Snuff\'у не переработаны и даже как следует не упрятаны. «Машина времени» Уэллса. Две знаменитые трилогии — братьев Стругацких «Улитка на склоне», «Пикник на обочине», да и «Трудно быть богом» отчасти. И — цикл антиутопий вечного пелевинского «тягостного спутника» Владимира Сорокина: «День опричника», «Сахарный Кремль» и «Метель» с их однообразным деградантством, пошедшим по особому сибирско-китайскому пути… У Пелевина это называется «инь-гегельянь».

Кстати, Сорокина — во всяком случае, до «Сердец четырех» (а то и включительно) — тоже можно числить по ведомству юношеского романтического чтения.

Но вернемся к пелевинскому приему. Есть известный анекдот о еврее, который всегда предсказывает самое плохое (тоже экклезиастова школа) и никогда не ошибается. Пелевин, самый чуткий из современных художников (много цинизма, даже не черного, а серого юмора, чуть визионерства), ловит слабые поначалу исходящие от власти и в меньшей степени общества, импульсы. Дальше — прикладная демиургия: он приделывает им ноги, крылья, наращивает мясо и превращает в тренды. Реальности ничего не остается, как подражать. Тут бы у автора поучиться его персонажам — аналитикам и политологам.

И без подробного разбора ясно, что Generation «П» — энциклопедия русской виртуальной жизни, предвосхитившая диктатуру виртуала в российской политике и крепко потеснившая жизнь реальную.

В романах нулевых он всегда шел на шаг впереди реальности, потом Пелевина размашисто пародировавшей: замена чеченской крыши на чекистскую, портрет Путина как средство от компромата — предавайся под ним хоть финансовым, хоть половым извращениям («Числа»), занудные споры либералов и государственников на фоне нефтяных камланий, оборотничество и тех и других («Священная книга оборотня»).

«Некромент» и «Пространство Фридмана» были перепечатаны (в разных вариациях) на первых полосах федеральной прессы гораздо позже.

Всеобщий вампиризм, досасывание последних соков из себя и земли в Empire V.

Кстати, есть в этом романе один персонаж, о котором стоило бы немного поподробнее. Тоже ведь на букву «П»…

* * *

Весной 2009 года телевидение пару недель неистовствовало, треща собственного производства штампами о «пугачевском бунте», «пугачевщине» и пр.

Поскольку моя телезрительская активность измеряется в отрицательных величинах, сюжет о вручении президентом Медведевым ордена певице Пугачевой мне сначала пересказали, а потом уж я всё нашел в Интернете.

Пересказавшие поделились тонким впечатлением, что при вручении в кремлевском кабинете президентов было двое — Алла Борисовна и Дмитрий Анатольевич, если перечислять в алфавитном порядке. А может, не только в алфавитном.

На мой взгляд, все тут серьезнее и глубже; в силу давней привычки я взялся подыскивать ассоциации, или, как их там, культурные коды. И обнаружил — конечно же! Иштар Борисовна — королева вампиров в романе Пелевина Empire V.

Роман не самый лучший у Виктора Олеговича, вампиры — эдакие сверхчеловеки, даже сверхсущества, реальная элита, главными жизненными дисциплинами у которой являются гламур и дискурс. Нехитрая метафора эта непозволительно растянута, слабую фабулу спасает жесткая аналитика в привычном пелевинском ключе «О времена, о нравы!» — опять же традиционно отсылающая к стилистике платоновских диалогов, вложенных в уста циничных гуру и простодушных учеников.

Иштар Борисовна, если абстрагироваться от ее вампирской сущности и королевского статуса, — хорошая пожилая тетка: по-бабски мудрая, добрая, пьющая.

Теперь, собственно, пугачевские чтения. Алла Борисовна в России больше, чем кто бы то ни было, поскольку Алла Борисовна — сама Россия. Точнее, путь, пройденный Россией с 70—80-х годов по наши дни.

Я никогда особо не следил за творчеством АБП, но жить в России и быть свободным от этого творчества никак нельзя. Удручает разница, дистанция огромного размера между хитами позднего застоя, хоть бы даже «Старинными часами», «Миллионом алых роз» и «Мадам Брошкиной», «Полковником настоящим», «Таблеточкой-малолеточкой-клеточкой»…

Эстеты считают, что Пугачева кончилась в перестройку. Это не так, хотя своя логика здесь есть. Помимо вполне мейнстримных часов и роз были тогда у Пугачевой целые циклы на шекспировские сонеты, на стихи полузапрещенного Мандельштама (правда, с Петербургом, переделанным в «Ленинград», — не за ради лояльности, а для песенной рифмы к «умирать») и Цветаевой (саундтрек к «Иронии судьбы»), поп-роковый период с Владимиром Кузьминым. А скелет любой музыкальной темы — аранжировки хитов тех лет — и сегодня остаются непревзойденными на эстраде. Боюсь, так и останутся.

Конъюнктура, естественно, и стопроцентное попадание. Не только легкий привкус фронды, но и упование на вкусы и запросы многомиллионной аудитории. Средний советский человек был хоть и однобоко, но неплохо образован: почитывал «Иностранку», выбирался в столицы на концерты и премьеры, откуда-то знал гениев, не поощрявшихся режимом, и мог толково рассуждать о хороших стихах. Примерно на уровне нынешних кандидатов филологии.

Вообще культуртрегерская активность советской власти достойна отдельного большого исследования. Перекармливание обывателя классическими образцами было не от хорошей жизни задуманной и реализованной стратегией. Советская власть откуда-то знала (хотя, понятно, не бином Ньютона): разреши нашему человеку попсу, он немедленно сделает ее моделью поведения и затем неизбежно — образом жизни. То есть оскотинится и нашу рашу перевезет в дом-2, не изъясняясь даже, а мысля на уровне богатых плачущих латиносов и отечественного мыла.

Собственно, Алла Борисовна и прошла этот путь. Тоже, натурально, не от хорошей жизни, были причины и объективные: тот же голос. Ибо «Полковник» и «Мадам Брошкина» — даже не песни-рассказики, а сценки-байки, которые нужно не петь, а травить. Но главным образом это был процесс объективный, путь артистки, которая боялась потерять аудиторию, как страна и власть — адекватных ей подданных.

Символом этих процессов стал Филипп Киркоров: рост, зад, полуцыганский стиль южноевропейских задворок, весь чернокудрый, источающий липкую слащавость. Дело, впрочем, не в имени — не будь Филиппа, с А. Б. нарисовался бы кто-то другой из персонажей Кустурицы.

Тем паче что и Филипп со временем почувствовал свой стук снизу: в чудовищном фильме «Любовь в большом городе» он, пожалуй, единственно симпатичен не как герой (об этом просто не идет речи), но как актер и даже человек. Даром, что играет не то ангела, не то беса. Словом, зайка моя.

Вот, собственно, и все, а эпилог — пресловутое вручение ордена Медведевым. Дело не в двух президентах в одном кремлевском кабинете — сюжет обнажил в Пугачевой сущность не президентскую, конечно, но — подымай выше — имперскую и вневременную.

Все в ней сейчас Россия, и все в ней сейчас — соответствующая метафора.

Кризис, как у всех, возраст очень типичной для тетки-России как образа и символа (Родина-мать зовет), не больше и не меньше. С эстрадой завязала, но оставила возможность прощального турне и выступлений, «когда захочется». Бизнес-проекты в более-менее проблемном состоянии, личная экономика сугубо сырьевая. Не нефть с газом, но имя, репутация, величие… Спутники жизни разошлись кто куда, живет с Максимом Галкиным, и здесь он, может, тоже не сам себя играет, но представителя загадочного поколения, которое не так давно называли Next.

Есть, впрочем, главное отличие: огромное, монументальное, непрошибаемое чувство собственного достоинства. Не истерика с риторикой, порождение комплексов, не заклинания о поднятии с колен и возвращенном величии. А спокойное, имперское достоинство победителя, который ощутил себя таковым тридцать лет назад и ни разу не изменил самоощущению.

Вот это имперское достоинство и есть главный урок от Иштар Борисовны, королевство которой слишком от мира сего.

* * *

Звание пророка на короткие дистанции для Пелевина явно мелковато, однако он сам запрограммировал Вселенную, в которой пространство пророчества «короче воробьиного носа» (Горький). Точнее, отдал полномочия с инструментом одному такому программисту-сценаристу.


«…Что касается творца этого мира, то я с ним довольно коротко знаком.



— Вот как?



— Да-с. Его зовут Григорий Котовский, он живет в Париже, и, судя по тому, что мы видим за окнами вашей замечательной машины, он продолжает злоупотреблять кокаином.



— Это все, что вы можете про него сказать?