Давид Фонкинос
Леннон
— Ты хотя бы представляешь, на что лично для тебя будет похоже When I’m Sixty-Four?
[1] — Нет, нет. Надеюсь, мы превратимся в симпатичную пожилую пару, которая живет где-нибудь на ирландском побережье и листает дневник своего безумия.
Из интервью Дженну Уэннеру (1970)
Введение
После ужасного детства, слишком рано пришедшей славы, перевернувшей его жизнь встречи с Йоко Оно, долгих лет метаний и увлечения наркотиками, в 1975 году, в возрасте 35 лет, Джон Леннон принял решение прервать карьеру и посвятить себя воспитанию сына Шона. На протяжении пяти лет он, живя в Нью-Йорке, не встречался с журналистами и не выпускал альбомов. Теперь у него появилось время для осмысления своего безумного пути. Приводимые ниже сеансы психоанализа начались 21 сентября 1975 года и кончились 7 декабря 1980-го, накануне того дня, когда Леннон был убит сумасшедшим.
Сеанс первый
В последний раз я лежа разговаривал с незнакомым человеком во время акции
Bed-In.Неделя в постели с Йоко ради мира на земле. Люди думали, что увидят, как мы трахаемся, а мы просто хотели поговорить. А было это… Нет, не помню точно. Никогда не запоминал даты. Году так в 1968-м. Поглазеть на нас собрались десятки журналистов. Все это было в другую эпоху. Не знаю, принесло ли это хоть какую-то пользу. Может, мы выиграли немножко мира? Во всяком случае, затея не более дурацкая, чем объявлять голодовку. Мы просто изменили боевую позу. Боролись, но в горизонтальном положении. Кое-кто говорил, что у нас от мании величия снесло крышу. Мы пели
Give Peace a Chanceи покупали целые развороты в газетах всего мира, лишь бы положить конец войне. Все над нами издевались, но мы первые поставили свою известность на службу делу мира. А известность наша, если уж меряться славой, зашкаливала. Нельзя же было вообще ничего не делать. Стоило мне не так пописать, и готово — я уже красовался на первой странице всех газет. Как ни парадоксально, именно безжалостный свет софитов часто помогал мне исчезнуть. Становясь для зрителей картинкой, я как бы переставал существовать. Я столько раз растворялся во всяких идеях. Ну а в тот раз это была идея Джона и Йоко, идея борьбы за мир. Самое заметное на свете отсутствие. Думаю, я всегда старался сбежать от себя самого, как будто я был своей собственной раной. Я уже про это говорил. Часть меня убеждена, что я — неудачник, зато другая считает, что я — Бог. Да уж, вам со мной нелегко будет. Конечно, работа такая… Даже если я склоняюсь к тому, что на кушетке перед вами все-таки неудачник.
Должен вам признаться, что я пришел сюда не случайно. Меня привел ваш взгляд. Когда мы встречались в лифте, вы так странно на меня смотрели. Совершенно нейтральным взглядом. Нейтральным, как Швейцария. На меня с пятнадцати лет все пялятся как на диковину. Быть мной — это значит не иметь никакой возможности увидеть перед собой нормальное выражение лица. Для людей я битл, свихнувшийся на политике и любви к Йоко. Но не для вас. Вот это меня и притягивает. Ну и практическая сторона присутствует. Я ведь могу приходить к вам в домашних тапочках. Как будто вышел вынести мусор, а на самом деле выворачиваю перед вами душу. Если у вас здесь кабинет, значит, вы очень хороший доктор. «Дакота» — это не просто дом, это гнездышко для богатеньких. Таких, как я. Таких, каким я теперь буду всегда. Я уже говорил, что по популярности мы переплюнули Иисуса Христа. А по богатству — всю Бангладеш. Моими деньгами распоряжается Йоко, но я же вижу, что квартира у нас становится все больше и больше. Если и дальше так пойдет, скоро я срать буду в Бруклине. Ой, извините. Это у меня юмор такой… Скоро сами увидите… A-а, понял, понял. Вы сами ничего не говорите. Странно. Руку бы дал на отсечение, что вы любите разные теории. Вид у вас больно уж профессорский. Может, потом, попозже? Подведете итоги, а? Если успеем? Учитывая, сколько я всего пережил, нам не меньше века понадобится, чтобы все проанализировать. Включая выходные и праздничные дни.
У меня сейчас особенное время. Йоко ждет ребенка. Это чудо, после всех ее абортов и выкидышей. Она беременна моим счастьем. Беременна моим покоем. Я считаю часы, минуты и секунды. Она такая красивая, вся круглая, и от этой круглости я счастлив. Ну начинаю быть счастливым. Мои личные бесы еще щекочут мне ступни, но я их отпихиваю. Это счастье, которое вот-вот наступит, оно меня немножко пугает. Понятия не имею, что надо делать, когда ты счастлив. Может, за этим я сюда и пришел. За инструкцией по применению счастья. Как будто мне его доставили, а я смотрю на него как на солнце. Балдею от восторга, но боюсь сжечь глаза.
До сих пор я знал только ужас. Чего я только не перепробовал, чтобы из него вырваться. Наркоту. Много наркоты. Поначалу мы просто курили травку. Ржали все время. У меня было впечатление, что я вернулся в детство. Вернее, в первый раз попал в детство. Начинали забивать с утра пораньше. В студии прятались, чтобы не засек Джордж Мартин, наш продюсер. Как школьники. Вот на этом и надо было остановиться. Не рыть самим себе могилу. Но, черт, ведь это все-таки совершенно изменило мой взгляд на вещи, мое отношение к реальности. Разве без наркоты я совершил бы переход от
Love Me Doк
I Am the Walrus?He знаю. Может, все это и так уже было во мне. И если бы я накачивался одной водой, результат был бы тот же. Откуда мне знать? Никому не дано повернуть вспять кровь в собственных венах.
Мы увлекались кислотой, но очень недолго. ЛСД — вот была настоящая революция. Восприятие распахнуло все свои двери. Мир сразу изменился. Первый раз по силе воздействия оказался таким же сногсшибательным, как потеря невинности. Только это была потеря невинности духа. Нас пригласил на ужин зубной врач. Ну не бред — дружить со своим зубным врачом! Нельзя доверять людям, которые суют свой нос к тебе в пасть. И он напичкал нас ЛСД — втихаря, мы даже не заметили. По-моему, он надеялся на сеанс групповушки. Кому ж не хочется трахаться с битлами? Когда мы от него ушли, я взял машину. И всю ночь видел Лондон шиворот-навыворот. Это было волшебно. Ну я и подсел. Но никогда не собирался воспевать это дело. Почему-то все решили, что
Lucy in the Sky with Diamondsозначает ЛСД. Я все удивлялся, с чего вдруг? Но может, сработало подсознание? После этой истории я пересмотрел названия всех своих песен, изучил начальные буквы слов, все искал зашифрованные смыслы. Но так ничего и не нашел. Никто не верил, когда я говорил, что эту песню мне подсказал рисунок моего сына. Да и вообще, сколько я ни пытался разоблачать всякие выдумки, мне никто никогда не верил. Вот Полу поверили бы, он у нас такой… правильный. А я-то интеллектуал яйцеголовый, и вообще извращенец, откуда у меня возьмется целомудренное подсознание? Хотя всем плевать. Но вот что самое смешное. Один французский ученый раскопал скелет — самый древний в мире. И в тот момент, когда он его нашел, по радио передавали эту песню. И он назвал скелет Люси. Круто, а? Круче, чем допытываться, прославляю я в ней наркоту или нет.
Честно говоря, я и сам уже не понимаю, что тут правда, а что нет. Мне в то время было хреново. И я не знал, что делать, чтобы стало лучше. Потом я понесся дальше — перешел на героин. Я чувствовал себя ничтожеством. Боялся всего на свете. Никто даже не догадывается, какой я трус. Ты можешь давать концерт перед залом в пятьдесят тысяч человек и трястись от мысли, что тебе надо заговорить с женщиной. Я сам себе был противен. И группа мне опротивела. Как будто я женился на «Битлз» и меня этот брак душил. Разговаривать было не о чем. Во время нашей первой поездки в Америку менеджер запретил нам упоминать Вьетнам. Может, поэтому меня потом и прорвало, да так, что я ни о чем, кроме политики, говорить уже не хотел. Эти мудаки мне слишком долго затыкали рот. Мы были четыре парня на ветру,
[2]только ветер задувал ледяной. Я звал на помощь, а люди мне хлопали. Я был испуганным животным. Чувствовал свою уязвимость. Мне казалось, мир от меня убегает. Перед глазами стояли картины: люди садятся в поезда и в самолеты, лишь бы сбежать от меня подальше. Это чувство со мной давно. Я так много пел, чтобы меня не бросали. Даже с вами я вот пытаюсь шутить, пытаюсь вам понравиться, сделать что-то такое, чтобы вы ко мне прониклись и не вытурили меня отсюда. Конечно, я понимаю, да тут и понимать нечего, что все это связано с моими родителями. Когда я был маленьким, они постоянно от меня сматывались. Вся моя жизнь — это бесконечная попытка доказать миру, что я чего-то стою, и чтобы это понять, никакой психоанализ не нужен. Ну хорошо… А если бы, например, родители все время были со мной, что тогда было бы? Наверное, я мог бы вырасти счастливым. И стал бы зубным врачом.
Чтобы выкарабкаться из этой ямы, я чего только не перепробовал. Экспериментировал с первичным криком.
[3]Это когда стараешься через крик исторгнуть из себя детские травмы. Во время сеансов мы все плакали. Мне казалось, что-то такое получается, но на самом деле нет, ничего не вышло, потому что боль неизменно возвращалась. Боль — она не уходит на каникулы. Страдание вечно. А еще раньше, до криков, я испробовал тишину. Сегодня, вспоминая об этом, я понимаю, до чего я докатился, если кидался из крайности в крайность. Это спятить можно. Думал спастись медитацией. Ездил в Индию с Махариши — это такой гуру с бороденкой. Какую мы ему рекламу сделали! Вы только представьте себе! Заполучить себе в ученики «Битлз»! Все это обернулось пшиком. Он сидел у себя в ашраме, мелкий паша, да и только, а вокруг суетились всякие помощники и без конца талдычили, что он, дескать, творит чудеса. Потом начались всякие истории с девушками. Очень ему хотелось с некоторыми из них переспать, он их чуть ли не насиловал. Тут я уже засомневался. Потребовал от него объяснений, но ничего не добился. А потом посмотрел ему в глаза и понял, что он нас просто развел, как лохов. Это было жестокое разочарование. Как любовь с первого взгляда, только наоборот. Я увидел в его глазах всю ненависть, на какую он был способен. В мире в это время всех поголовно увлек дзен. А мне уже стало ясно, что наша мечта о просветлении и внутреннем покое лопнула. И еще я понял, что поиски Бога — это удел слабаков, потому что в конце приходишь к пустоте. Я вернулся домой уничтоженный. Спасла меня музыка. Из этой поездки я привез свои лучшие песни.
В общем, вы сами видите: я старался. И сейчас, когда мы разговариваем, весь мой горький опыт со мной. Мне сейчас больше всего хочется отдохнуть. Обрести чистоту. Во сне мне снится такое, что я в ужасе просыпаюсь. Меня преследуют кошмарные воспоминания. Воспоминания детства… Воспоминания об ужасных поступках, которые я совершил… Сколько же во мне было злости! Я чуть ли не голыми руками был готов убивать. А, ладно. Не знаю, надо ли вам рассказывать про все свои гнусности, хоть это и правда. Наверное, все же надо. Может, пора ступить на этот путь. Время пришло.
Сеанс второй
Йоко родила. Представляете? Я — отец. А мой сын… Мой сын Шон — гений. Я это чувствую. Раньше был Моцарт, был Эйнштейн, а теперь вот появился Шон. Ему хватило хорошего вкуса родиться в день моего рождения, в тот день, когда мне исполнилось тридцать пять лет. 9 октября 1975 года. Нет, точно, девятка — мое число. Родился девятого, с Йоко познакомился девятого. Могу еще привести десятки примеров, которые объяснят, почему я убежден, что вся моя жизнь проходит под знаком этой цифры. Готов спорить, что и умру я девятого. Эта завершающая цифра цикла. Цифра, возвещающая начало новой эры. И как раз это и произошло. Рождение моего сына сопровождалось еще одной радостной новостью. Адвокат сказал, что я наконец-то могу стать американским гражданином. После стольких лет борьбы с иммиграционной службой я становлюсь здесь своим. У меня такое ощущение, что я вдруг очутился на коврике перед дверью, за которой — нормальная жизнь. Я очень хочу пожить этой жизнью. До безумия хочу. Хочу быть рядом с Шоном. Все остальное не имеет никакого значения. Нет больше никаких «Битлз». Нет музыки. Нет Никсона. Ничего нет. Есть дом, и мы дома, сидим и наслаждаемся каждой проходящей минутой. Я стою на четвереньках, но у меня такое чувство, будто я бегу.
Я знаю, что наверстываю время, которое не сумел провести с моим первым сыном, Джулианом. Всю жизнь, за что бы я ни брался, сначала был провал, а потом все получалось. Джулиан родился, как раз когда я родился для мира. Я был сволочью, как и все, кто добивается успеха. Мы любим своих детей по-разному, потому что мы сами разные в те моменты, когда они у нас появляются. Может, в этом все дело. Он родился в неподходящий момент. И потом, я понятия не имел, что надо делать, я никогда раньше не был отцом, и у меня не было примера. Иногда мне хочется что-то предпринять, наверстать упущенное, дать ему то, что я должен был дать, но у меня ничего не выходит. Я не видел его много лет. Никогда по нему не скучал. Недавно он к нам приезжал. Но я не очень понимал, что мне с ним делать. Я даже приласкать его не мог — был на это не способен. Смотрел в его ждущие глаза и вспоминал, как сам пылко вымаливал у матери немножко тепла. Наверное, я должен был растрогаться, но нет, не растрогался, а порой просто злился. Мне случалось бывать злым… Знаю. Моя любовь к нему искажена, и ничего с этим не поделаешь. Между нами — целые вселенные холода. Отлично сознаю, что после появления Шона положение еще ухудшилось. Он же видит, что я с ума схожу от любви к этому ребенку. А когда он рос, главной для меня была любовь шприца к вене.
Встреча с Йоко стерла всю мою предшествующую жизнь. После того как я ее поцеловал, у меня отшибло память. Образ Джулиана расплылся. Он стал пережитком эпохи, которой в моем сознании больше не существовало. Я говорю об этом, пытаюсь найти какие-то резоны, хотя, наверное, это глупо — рассуждать о любви. Думать о том, что чувствуешь, или о том, чего не чувствуешь. Я — человек, живущий эмоциями. Я всегда ощущал на себе гнет собственных чувств. Поэтому я не люблю описывать словами то, что можно почувствовать только сердцем. Да и что скажешь, если сердце молчит? Ваши коллеги правильно говорят, что родители бывают двух типов: одни воспроизводят готовые схемы, другие их разрушают. Так вот, я человек самых разных схем. В этой жизни я кем только не был и в воспитании веду себя так же. Я окружаю Шона всем, чего сам был лишен. Мы с Йоко подарили ему прочную семью и солнечную любовь. А с Джулианом я повторил себя. Я передал ему корни своего зла. Подарил ему свое страдание. Воспроизвел заброшенность, жертвой которой был сам. Правда ли, что все решается в первые пять лет нашей жизни? Если да, то для меня музыкой, которая все решила, стала музыка отчаяния.
Музыка моей уязвимости.
В самом начале я услышал оглушительный шум бомбардировок. Я родился не на свет, а в хаос. На Ливерпуль сыпались немецкие бомбы. Знаете, все, что я сейчас рассказываю, — это смесь воспоминаний, рассказов моих родных и, возможно, всего того, что я мог прочитать о своем детстве. Я так знаменит, что моя жизнь принадлежит всем. Каждый имеет собственное мнение о том, что я пережил. Так что я уже ни в чем не уверен. Хотя сейчас все по-другому. Про меня потихоньку начали забывать, и я наконец получаю свободу передвижения по своим воспоминаниям без необходимости тащить чужие чемоданы. Могу ближе рассмотреть мальчика Джона. Могу взять его за руку.
В общем, вначале был грохот бомбардировок. Страх, от которого скручивает живот, остался со мной на всю жизнь. Скорее всего, это страх моей матери, посреди ночи побежавшей в больницу. Бежала она одна, потому что моим отцом был моряк. Долгое время я считал, что это круто — быть сыном человека, бороздящего моря. Подозреваю даже, что в детстве я убедил себя, что он из тех, кто сражается с пиратами. Когда я вырос, то понял, что в основном он сражался с нищетой. И работа, которую он выполнял на корабле, была далека от героизма. Он был стюардом и, похоже, еще мыл посуду. Но я очень хорошо помню, что каждое его появление дома превращалось в сказочное событие. Сказочное и очень редкое. Мы его почти не видели. Он исчезал на целые месяцы. Полагаю, он сильно страдал. Особенно от разлуки с моей матерью. Он любил ее до беспамятства. Они познакомились совсем молодыми и быстро нашли общий язык, намереваясь стать артистами. Отец пел, мать играла на банджо. Они собирались выступать дуэтом. Афиша, а на ней крупным шрифтом: Альфред и Джулия. Они были жизнерадостными людьми, но жизнь часто не любит тех, кто ей радуется. Они не получили того счастья, которое могли бы получить. Их роман обернулся сплошными неприятностями.
По моему мнению, я, как и почти все англичане, обязан своим рождением бутылке виски. От моего зачатия веет ночной субботней пьянкой. Когда моя мать забеременела, родители решили пожениться. Распрощаться с легкомыслием. Семья матери — я говорю «семья», хотя на самом деле там не было души, одна мораль, — в восторг не пришла. Мать окончательно подтвердила свою репутацию гадкого утенка. Да, она вытворяла всякие глупости, да, она никого не слушала, но никто и помыслить не мог, что она докатится до такого! Распутница! Внебрачный ребенок, да еще от какого-то пролетария! Опозорила всю родню! Чтобы произвести на них хорошее впечатление, отец облачился в приличный костюм. Но очень скоро обнаружил, что тот велик ему на несколько размеров. Он так никогда и не научился притворяться и выдавать себя за кого-то другого. Отличный актер, он умел играть только свою роль. Вот в такой атмосфере я и рос, пока был зародышем. Я бы предпочел, чтобы мое появление встретили улыбками, но оно стало источником тревоги. Конец песням, конец веселью. Я весил какие-то граммы, а уже стал неподъемным бременем. Ну и для полноты этой прекрасной картины добавим, что действие разворачивалось в декорациях мировой войны.
Соседнее с нашим здание обрушилось, многие из его жителей погибли. Едва успев ступить на дорогу, ведущую к жизни, я столкнулся с обгоревшими душами. Приходилось поторапливаться, времени на нормальные роды не было. Люди обливались потом и пытались в темноте разглядеть хоть что-нибудь. Чтобы не рисковать, они решили делать кесарево. Какой-то мужчина разрезал мою мать, и из ее живота вышел я. Вышел и закричал. Издал свой первый крик. Надо же, никому и в голову не пришло записать его на пленку. Сегодня этот крик стоил бы целое состояние. Росту во мне было несколько десятков сантиметров — почти что ничего. Моя тетка Мими рассказывала, что меня сразу же положили под кровать. На тот случай, если на крышу упадет бомба. Как будто кровать смягчит удар, если рухнет потолок. Ждать можно было чего угодно, все вокруг дребезжало, предметы падали с полок, а меня надо было защитить, но у матери совсем не оставалось сил. Она была молодая, красивая и наверняка мечтала, что начнет свою женскую жизнь как-нибудь иначе, не здесь, в темноте и кровище, под обвиняющим взглядом своей сестры. Меня мучает один вопрос: а испытала она в тот день хоть чуточку счастья? Мне кажется, что да. Особенно потому, что родился мальчик. Наконец-то в их бабьем царстве появился мужчина. Меня назвали Джоном Уинстоном — в честь Уинстона Черчилля. Но вряд ли это послужило к его чести, потому что я рос слабым, боязливым и до ужаса робким.
Не думаю, что в первые дни моей матери было очень уж весело. У нее появилась гиря на ноге. Цепь, сковавшая ее свободу. Хотя поначалу она честно старалась играть свою роль. Пыталась доказать всему миру, то есть своей семье, что она вполне способна вырастить сына. Между приездами отца вела себя безупречно. Но эти приезды становились все реже, так что она уже и сама не очень хорошо понимала, чего ждет. Тогда она начала понемножку развлекаться. Уходила вечером, оставляя меня одного в квартире. Мне был год или два, я просыпался среди ночи и слышал вокруг тишину. Сообразив, что я один, я испытывал такую жуткую боль, что задыхался. И тогда я начинал плакать. И плакал все громче и громче. Соседи начали жаловаться. Мать наврала им, что у нее проблемы со слухом. Да-да, она сказала соседям, что оглохла, чтобы ее не обвинили в безответственном поведении. Только она забыла, что они слышали, как она пела и играла на банджо, так что в ее оправдания никто не поверил.
Тогда она решила, что, наверное, лучше брать меня с собой. Можно сказать, это были мои первые гастроли. Правда, зрители мне не хлопали. Вероятно, кто-то подходил и наклонялся над колыбелью, а я делал вид, что сплю, лишь бы меня оставили в покое. Мне нужна была моя мать, а не кто-то там еще. Мне казалось, она здесь, приглядывает за мной, хотя я никогда не мог с точностью определить момент, когда это кончалось. Как и момент, когда мы оба замирали, погруженные во взаимную нежность. Я очень остро ощущал ее отсутствие. Чувствовал, что остаюсь один, и вот из этого одиночества и проистекло все остальное. В том числе «Битлз». Наша группа выросла на фундаменте моего одиночества. Моей потребности жить вместе с ними, чтобы выжить.
Тетка боялась за меня и осуждала поведение моей матери. Мать бормотала оправдания — это она всегда умела — с ужасающей беспечностью, свойственной тем, кто никогда не сомневается в собственных благих намерениях. Тогда Мими предложила, что будет забирать меня к себе. Она беспокоилась о моем душевном равновесии. Так я начал проводить время у тетки — наиболее суровой и респектабельной из сестер. Возможно, поначалу ею двигало простое желание избежать семейного скандала. Не допустить, чтобы все узнали о неподобающем поведении моей матери. С моей стороны, наверное, отвратительно думать так. Потому что Мими никогда не жалела для меня любви. И у меня были впереди долгие годы, чтобы в этом убедиться.
Первое время, попадая в теткину квартиру, я сидел в прихожей. Как собачонка. Милый щеночек. Я ждал мать. Ждал, когда она за мной придет. Ни о чем другом я думать не мог. Неужели все дети такие? Неужели все брошенные дети испытывают те же муки? Сегодня я полагаю, что любовь, которую чувствуешь к кому-то, пропорциональна отсутствию взаимности. Чем меньше я видел мать, тем отчаяннее ее любил. Это была любовь, изъязвленная чувством вины. Потому что я не сомневался, что во всем виноват я сам. Ведь если она могла так легко без меня обходиться, значит, я не представлял для нее особой ценности. Впрочем, чувство заброшенности смягчалось той любовью, что я получал от Мими и Джорджа, ее мужа. Их любовь затягивала, пусть и не полностью, ту брешь, что зияла в моем сердце. Это было лучше, чем ничего. Больше, чем могла дать мне мать.
Надо сказать еще вот что: я безумно любил свою мать, потому что она обладала потрясающей способностью внушать окружающим безумную любовь. Так что ее доля ответственности в этом есть. Мужчины ее жизни сходили по ней с ума, и в первом ряду этих лишившихся разума влюбленных стоял мой отец. Когда он возвращался, я читал на его лице выражение праздника. Он привозил ей подарки. Часами рассказывал, что в разлуке только о ней и думал. Ему хотелось, чтобы она смеялась и танцевала, он жизнь за нее готов был отдать. Засыпал ее обещаниями будущей блистательной жизни. Так продолжалось несколько дней, озаренных сиянием, после чего он повесив голову снова уезжал. В конце концов моя мать устала от счастья, которое существовало только между строк.
Однажды я почувствовал, что что-то произошло. Все вокруг шушукались, что я воспринял как дурной знак. Особенно со стороны матери, которая всегда говорила громким голосом. Они с сестрами сидели в гостиной. И она сообщила им новость. Новость, скрывать которую больше не было никакой возможности. Новость, которая несколько месяцев назад завелась у нее в животе. О том, откуда взялся ребенок, которого она ждала, она не сказала ничего. Может, сама не знала? Как и все дети, я постоянно теребил ее вопросом, нельзя ли мне заиметь брата или сестру. Я больше не хотел был один. И тут я понял, что означал ее большой живот. Она хотела доставить мне удовольствие. Но почему-то я не испытал никакой радости. Иногда, бывая в веселом настроении, я выпытывал у нее, как мы его назовем, но каждый раз замечал, что ей не до того. И потом, куда подевался отец? Все эти вопросы крутились в моей детской голове, не находя ответа. Но это были еще цветочки. Потому что вскоре мне предстояло пережить ужасное смятение.
У меня родилась сестра. Мне казалось, я хорошо помню, как это произошло. На самом деле я все перепутал. Лишь гораздо позже, когда брат отца рассказал мне всю историю целиком, я смог восстановить истину и по кусочкам собрать пазл своего детства. Но все-таки я не сошел с ума. Я про нее помнил. Помнил, как я с ней играл. Как щекотал ей животик. И вдруг однажды утром просыпаюсь, а ее нет. Моя сестра испарилась. Я спрашивал, куда она девалась, но никто не хотел мне отвечать. Вот так это и было. Она появилась, а потом исчезла. Ну да, я более или менее привык к тому, что отец то приезжает, то уезжает. Может, она тоже уплыла на корабле? Может, скоро и меня куда-нибудь увезут? Этого я очень боялся.
Позже мне стало известно, что ее забрала Армия спасения. Она была плодом греха. Ей дали другую фамилию — заметали следы. И все, привет горячий. Жизнь человека ничего не значила. Когда я узнал правду, стал ее разыскивать. Напечатал в газетах обращение, и у меня появились миллионы сестер. Все хотели быть моими сестрами, включая мужчин. Но моя настоящая, моя кровная сестра так и не объявилась. Я даже не знаю, знает ли эта женщина, что я — ее брат.
[4]
Как в этой ситуации повел себя мой отец? Его поставили перед свершившимся фактом. Обнаружив, что мать беременна, он страшно расстроился. И снова ушел в море. Где еще топить свое горе, как не в океане? После родов, после того как малышку забрали, он как ни в чем не бывало вернулся на свое место. Он простил. Все, точка. Мать могла делать что ей заблагорассудится, хоть спать с двумя поляками сразу, он повел бы себя точно так же. Хотя нет… Пожалуй, он все-таки немного понервничал. Просто он слишком сильно ее любил, чтобы молча проглотить обиду. Наверняка он на нее орал. Но мать, подозреваю, орала еще громче. Обвиняла во всем его. Он ее практически бросил, так что же удивляться, что ее потянуло к кому-то другому. Отцу было нечего ответить — этот спор таил для него опасности. Мать всегда умела вывернуть любую ситуацию в свою пользу. Хотя в глубине души я уверен: она мечтала, чтобы он разъярился, начал крушить все вокруг. Она не хотела, чтобы он ее прощал. Лучше бы показал себя мужиком. А так… Его готовность смириться со случившимся только усугубляла проблему. Что еще ей надо было выкинуть, чтобы он понял, что между ними все кончено?
Прошло несколько месяцев, и, поскольку ничего не изменилось, история повторилась. Мать оставляла меня у Мими и уходила танцевать. Не похоже, чтобы она слишком переживала из-за того, что произошло. Она познакомилась с другим человеком. Простым парнем. Не слишком общительным. Обыкновенным. Из тех, кто производит впечатление, что уж он-то твердо стоит на земле двумя ногами. Он тоже влюбился в нее без памяти. Когда она погибла — погибла ужасно, — он так и не оправился. Честно говоря, не знаю, как я к нему относился. По-разному. Он мог быть симпатягой, а мог и полным мудилой. Как все мужики. Но будь он даже гением, это ничего не изменило бы во мне, не растворило бы копившуюся в моей душе ненависть, потому что именно он меня окончательно вытеснил. Хотя нет, надо признаться себе, что она сама так решила. Я должен раз и навсегда принять как данность, что ответственность за то, что она меня бросила, лежит на ней.
К тому времени, когда она познакомилась с этим человеком, от отца давно не было вестей. Он где-то болтался и, наверное, чувствовал себя ничтожеством, потому что не мог прислать нам хоть сколько-нибудь денег. Впрочем, не знаю. Может, все было совсем не так. Может, он, наоборот, пел, таскался за юбками и вообще наслаждался жизнью. И плевать на нас хотел с высокой колокольни. Отец, появляясь у нас после года отсутствия, умел сделать вид, что страшно страдал в разлуке. Я даже уверен, что, рассказывая, как ему было плохо, он сам в это свято верил. Искренность на миг — в ней проявлялся его актерский талант. Миг, которого больше не существует, но который был истиной, пока длилась его микроскопическая вечность. В общем, мать уже поставила на нем крест. Ей больше не нужны были любовники и приключения. Она искала любви. И нашла Дайкинса. Он появился в ее жизни в подходящий момент. Да, он возник ровно в то время, когда ей окончательно опротивел ее призрачный брак. Ей хотелось прочного положения, и Дайкинс его обеспечил.
Они переехали в крошечную однокомнатную квартирку — настоящую крысиную нору. Но любовь поначалу не обращает внимания на окружающую обстановку. Первое время вы просто смотрите друг другу в глаза, и этого достаточно. Лишь потом декорации начинают привлекать ваше внимание; незаметно подступает усталость, и вы вспоминаете, что мир существует. Их халупа была типичным раем в шалаше, но поскольку там имелся еще и я, это сильно осложняло романтику мифа. Они день и ночь целовались и обнимались, даже не задумываясь, сплю я или нет. Должно быть, мне было очень худо, потому что я превратился в несносного ребенка. Я хотел спать с ними, а не на коврике возле их кровати. Представляю, как это бесило Дайкинса — сопляк, который все время крутится под ногами, да еще и чужой сопляк. Живое свидетельство прошлой жизни. Надо полагать, он громко выражал свое недовольство. И в конце концов добился своего. Хотя я цепляюсь за надежду, что мать на самом деле хотела оставить меня при себе. Я цепляюсь за это с упорством несчастного существа, в которое превращаюсь всякий раз, когда пытаюсь отыскать микроскопические доказательства материнской любви.
Все решила Мими. И была права, верно? Хотя что я могу об этом знать? Взрослые с раннего детства повсюду таскали меня за собой. И она сказала: хватит. Он спятит, если это и дальше будет так продолжаться. Как-то в воскресенье она заявилась в их квартирку и, судя по всему, ужаснулась открывшейся ей картине. Она меня по-настоящему любила, Мими. У нее, наверное, сердце разорвалось на части, когда она увидела, как я, скорее всего жутко грязный, сижу в уголке на полу и с диким видом озираюсь. Она разоралась. Для нее это было нехарактерно. Она была из тех, кто впадает в холодную ярость. Но тут она не выдержала. И сказала, что дальше так продолжаться не может, а моей матери должно быть стыдно. Джулия пыталась защищаться. «Тебя это не касается! — возможно, возразила она. — Это мой сын, а не твой!» Тогда Мими напомнила, что я ее племянник, но главное — что я ребенок, поэтому и речи быть не может о том, чтобы я оставался зрителем всех этих безобразий. Надо добавить, что дело происходило в послевоенной Англии, а нравы тогда царили еще те. Мать и так оскандалилась. Вышла замуж за человека, которого никогда не бывало дома, вела себя легкомысленно, родила внебрачного ребенка, а потом от него отказалась… Явный перебор. Она позорила свою семью. Мими положила конец спорам, пригрозив, что подаст жалобу в социальную службу. И подала.
Так началась моя жизнь в возрасте, о котором не остается воспоминаний. Это был первый этап на пути к саморазрушению. Впрочем, самый невинный по сравнению с тем, что ждало меня дальше.
Сеанс третий
Все это время я думал о вас, а если я думал о вас, значит, я думал о себе. Думал о том, что вам тут рассказал. Я впервые спокойно говорил о своем детстве. Мне всю жизнь хотелось выразить в словах то, что я чувствую. Знаете, все мои песни — автобиографические. Ну почти все. Я не в состоянии придумать ничего художественного, если за этим нет моих собственных переживаний.
После моего последнего визита прошло несколько месяцев, но я живу в точности той же жизнью. Наконец-то у меня каждый новый день похож на предыдущий. Я с восторгом знакомлюсь с рутиной. Это помогает мне забыть о прежнем бродяжничестве. Вчера вечером ко мне заходил Мик Джаггер, сунул под дверь записку. Хотел со мной повидаться. А я ему не перезвонил. Йоко согласна: пора со всем этим завязывать. Мне надоело таскаться где ни попадя, пить, шляться по девкам, трахаться с группиз. Не думайте, что это легко. Искушение велико. Время лукаво: оно приукрашивает самое черное прошлое. И вдруг клюешь на какое-нибудь воспоминание. Я чувствую в себе достаточно сил, чтобы этому сопротивляться, но иногда я целыми днями кружу по дому, смолю одну за другой и говорю себе, что достаточно какой-нибудь ерунды, чтобы я выбросился в окно. Даже купаясь в безграничном счастье, можно испытывать суицидальные побуждения.
Забавная штука — наблюдать мостики между разными этапами жизни. У меня такое ощущение, что я вернулся в раннюю юность. Тогда я тоже целыми часами сидел у себя в комнате, ничего не делая. Я уверен, что детонатором психоделического взрыва шестидесятых послужила скука пятидесятых. Вы и представить себе не можете, каким тоскливым было мое детство. У меня имелось одно-единственное доступное развлечение — изобретать миры. Я балдел от Льюиса Кэрролла. У меня в мозгу образовались какие-то клапаны, через которые я просачивался в волшебные параллельные вселенные. Наверное, я искал эмоциональное прибежище для своих мечтаний. В сущности, то же самое я делал и с наркотой. В детстве моим наркотиком было воображение, что все-таки более безвредно. Я расцвечивал мир вокруг себя, чтобы выстоять против серости.
Сначала жить у Мими было очень непривычно. Я-то думал, что, как всегда, пробуду у нее денька два-три. Все детство я жил с ощущением временности происходящего. Вечно чего-то ждал. Я не понимал, почему я здесь. Мать ничего мне не объясняла. А задавать вопросы я боялся. Дети не должны интересоваться собственной судьбой, не так ли? Им ни к чему облекать свои страхи в слова. Зато взрослые должны давать ответы. Я плавал в тумане. Убеждал себя, что это все из-за Дайкинса. Он не хотел, чтобы я жил с ними. Может, я был ему противен? Ну рожа моя не нравилась? Матери пришлось выбирать между ним и мной, вот она меня и выставила. В конце концов, кто я такой? Всего-навсего ее сын.
И вдруг в Ливерпуль вернулся мой отец. Верный своим привычкам, он возник ниоткуда, сильно раздосадовав Мими. От моей матери она благополучно избавилась и думала, что самое трудное позади, но не тут-то было. Потому что он приехал за мной. Наверное, она попыталась что-то такое предпринять, чтобы он от нас отвязался, но не смогла. Это был мой отец, и он имел полное право забрать меня в любое время. На меня смотрели не как на живого ребенка, а скорее как на некий предмет. Ну вот, я наскоро собрал кое-какие вещички и пошел за отцом. Насколько я помню, Мими не показывала своего огорчения. Наверное, она мне улыбнулась и сказала, что это просто замечательно, что я буду жить с папой. Правда, он уточнил, что берет меня всего на несколько дней. Он был в отпуске, при небольших деньгах, и хотел насладиться общением с сыном. Так мы с ним оказались в Блэкпуле. Я считал чуть ли не чудом, что отец, этот герой морей, вернулся специально за мной. Если бы он увел меня и на неделю поселил в общественном сортире, я бы и тогда сиял от счастья. Мы уходили вдвоем — отец с сыном, и я был горд, да, страшно горд. Я понятия не имел, что он собирается со мной делать.
Блэкпул был маленький курортный городок — для отпуска лучше не придумаешь. Мы гуляли и играли в футбол. У отца был приятель, который захаживал к нам по вечерам; должно быть, как только я засыпал, они напивались. Для меня началось существование, не имевшее ничего общего с жизнью у Мими. Мы ложились спать в другое время, ели другую еду и говорили по-другому. Отец очень хотел, чтобы мы с ним сблизились. Позже я догадался, зачем ему это понадобилось. Он укреплял семейную связь в надежде впоследствии помириться с моей матерью. Он все еще любил ее, и ему было дурно от мысли, что она сейчас с другим. Понимая, что потерял ее, он хотел добиться успеха в том, что раньше провалил. Он всегда все делал шиворот-навыворот; эту черту я унаследовал от него. В том, что касается правильного подхода к проблеме, на нас рассчитывать не стоит. Но мне было с ним весело. Он был с приветом, но с симпатичным приветом. Мне вообще всегда казалось, что мои родители в этом смысле созданы друг для друга. Они были похожи как две капли воды. Парочка милых сумасшедших. А я — естественный плод этого союза.
Не знаю, как долго мы там просидели, но через некоторое время Мими забеспокоилась. Она ведь даже не знала, куда мы уехали. Отец ни разу с ней не связался. Все это уже больше походило не на каникулы, а на похищение. Ну, может, похищение — неправильное слово, все-таки он был мой отец. Скажем так: он неожиданно заявил о своих правах на ребенка, никого о том не предупредив. Мими в панике побежала к моей матери и обо всем ей рассказала. Понятия не имею, как Джулии удалось нас разыскать, но однажды утром она вдруг появилась в нашей квартирке. Бросила на меня беглый взгляд и принялась костерить отца. Нормальные родители постарались бы выяснить отношения менее бурно, но мои чихать хотели на то, что я нахожусь рядом. Отец упомянул Новую Зеландию, что мгновенно повысило градус ссоры. Все последние дни мы вместе с ним вслух мечтали об этой стране. Он подолгу рассказывал, как мы туда уедем и как здорово там заживем. Один знакомый предложил ему работу. Вот это будет жизнь! Жизнь двух авантюристов. Мог ли я тогда представить себе, что двадцать лет спустя действительно попаду в Новую Зеландию и десятки тысяч молодых девчонок встретят меня восторженными криками?
Мать назвала отца психопатом. То его месяцами нет, а то вдруг вздумал увезти меня на край света. Наверное, он ответил ей, что у нее теперь другой мужчина, а меня она сбагрила Мими. На самом деле да, сбагрила. Тогда она заплакала, сказала, что это неправда, что у нее не было другого выхода… и замолчала, словно ей не хватало слов. Отец смотрел на нее и видел слабую женщину, прекрасную в своей искренности. Он любил, когда она терялась, возможно, потому, что это давало ему надежду показать свою силу. Он хотел ее защитить. Она продолжала плакать. У отца на глаза навернулись слезы. Он сам во всем виноват. Он вел себя как последний подонок, бросал ее, уезжал на заработки, хотя смысл его жизни был здесь, рядом с ней. Он должен был соглашаться на любую работу, хоть дерьмо вывозить, но не оставлять ее одну. Теперь-то он это понял, понял вдруг, сердцем, словно озаренный яркой вспышкой. Но слишком поздно. Он опоздал года на два, на три.
Они немного постояли молча. Я и правда помню, как смотрел на них и радовался, что они перестали друг на друга орать. Мне очень хотелось, чтобы они оставались такими всегда. Чтобы мы превратились в спокойную семью. Спокойный папа, спокойная мама, спокойный ребенок. Но надо было что-то говорить. Всегда наступает момент, когда надо что-то сказать. Первым рот открыл отец. В энергичной и достойной восхищения попытке вернуть мать. «Взгляни на нашего Джона, — тихо проговорил он, — посмотри, какой он красавец. Мы — семья, мы, трое. Прошу тебя, Джулия, подумай, хорошенько подумай. А что, если нам попробовать начать все сначала? Я люблю тебя и сделаю все, чтобы ты была счастлива. Я люблю тебя, и мы поселимся вместе и заживем новой жизнью, какой не умели жить до сих пор…» Он просто обязан был произнести эти слова. Я уверен, что слышал их. И знаю, что он говорил искренне и ему можно было верить, но он натолкнулся на стену. Мать его больше не любила. И его попытка была обречена на провал. С женщинами нельзя дать задний ход. Она долго держалась, долго ждала его, но теперь было слишком поздно. Он раздувал остывший пепел. И что оставалось делать? Родители стояли напротив меня — два безумца, иссушенные собственной жизнью и словно чужие ей. Да, они напоминали безумцев, потому что только люди с искореженными нейронами способны на то, что сделали они. Только психи могли так поступить с пятилетним мальчиком.
Додумался до этого отец. Отец додумался до того, чтобы навязать мне роль палача. Превратить меня в дитя, разбивающее сердце одному из родителей. Он сказал матери: «Давай спросим у Джона, чего он хочет. Спросим, с кем он хочет жить — с отцом или с матерью». Ужасно. Ужасно так поступать. Мать вроде бы согласилась. У обоих не осталось сил на здравомыслие, на то, чтобы увидеть, что за психологическое варварство они затеяли. Они не знали, какой ответ правильный, да его наверняка и не было, но все-таки между просто неправильным ответом и тем гадством, которое они придумали и которое испоганило мне жизнь, лежала пропасть.
Они подошли ко мне близко-близко. И отец тихим голосом спросил, с кем я хочу жить. Я только что видел, как они ссорились, только что своими глазами наблюдал, как они оба сходили с ума, и вот теперь у меня спрашивали мое мнение. Мое мнение было простым, и оно не изменилось с утра, когда я проснулся. Вот уже несколько дней я жил с отцом, а значит, к тому моменту, когда от меня потребовалось выразить свое желание, отец воплощал для меня реальность, реальность стабильности. И я подумал, что мы с ним здорово живем, весело живем, а впереди у нас — потрясающие планы. Должно быть, я почти сразу высказался в пользу отца. Да, наверное, я не тратил лишнего времени на размышления. Но я ведь понятия не имел, какова ставка в этой игре. Я не представлял, что своим детским ответом окончательно изгоняю из жизни своего второго родителя. Мать молча выслушала мои слова. Мой приговор. Окончательное подтверждение ее поражения. Поражения, в которое ее беспрестанно тыкали носом. Да, это я, малютка Джон, приговорил ее к высшей мере наказания. Она посмотрела мне в глаза, и я увидел в них тоску, тоску и сиюминутную истинность этой тоски, я увидел все отчаяние мира, сосредоточенное в ее зрачках. Она молча повернулась и вышла. Наверное, ей хотелось что-то сказать, или поцеловать меня, или хотя бы улыбнуться, но это было невозможно, потому что она превратилась в живой труп.
Она ушла. Невыносимо видеть, как твоя мама страдает. Особенно если она страдает из-за тебя. Я посмотрел на отца: пусть скажет, что теперь делать, — но он не шелохнулся. Он словно окаменел от горя — или от стыда. Он не мог торжествовать победу, потому что в этой игре не могло быть победителя. И вот мать ушла. Я смотрел на него и не шевелился, словно на меня напал столбняк. Я до сих пор на него смотрю, и его образ мучает меня по ночам. Я побежал за ней. Я кричал, что не хочу, чтобы она уходила без меня. Что я не могу жить без мамы. Отец, наблюдая за такой резкой сменой настроения, наверное, испытал смешанное чувство. Нечто среднее между болью и облегчением. Как его назвать? Не знаю. Такого и слова-то нет. Чтобы выразить несуществующие чувства, которые являются суммой наших взаимоисключающих мыслей, суммой наших вечных противоречий, слов нет никогда. И я вообще больше ничего не хотел знать про слова. Я не хотел, чтобы меня о чем-нибудь спрашивали. Я хотел спрятаться.
Отец собрал мои вещички. Раз-два — и готово. Покидал в чемодан три мои рубашки. Почему он не оставил хотя бы одну? Он больше не желал иметь со мной ничего общего. Я уходил из его жизни, уходил навсегда. Хотя нет, не так. Через год он предпринял еще одну попытку вернуться. Правда, я узнал об этом уже позже. После Блэкпула на него посыпались неприятности, и в конце концов он попал за решетку из-за какой-то дурацкой кражи. Когда он позвонил Мими и сказал, что хочет со мной увидеться, она объяснила ему, что лучше не надо. Только что выпущенный из заключения папаша может поколебать то, что я худо-бедно обрел, — душевный покой. Не смея спорить с Мими, он снова ушел в море. Навсегда. Хотя на этом история не заканчивается. Со мной вообще истории никогда не заканчиваются. Когда я стал тем, кем стал, он ко мне явился. Такова отрицательная сторона известности — весь мир вспоминает о твоем существовании. Его появление из тьмы прошлого глубоко меня ранило… Ладно, подробности потом расскажу. На это целый сеанс понадобится.
В поезде, на обратном пути, я был уверен, что еду к матери. Она ведь приезжала, чтобы меня забрать. Но, глядя на мелькающие за окном пейзажи, я все яснее осознавал, что мне ее не удержать. Она вступила в схватку и сделала все возможное, чтобы меня вернуть, но ведь ничего не изменилось. Она жила новой жизнью с другим мужчиной. У нее скоро появятся другие дети. Я стану пятном на ее прошлом. Всю дорогу мы сидели, уткнувшись лицами друг в друга и ни слова не говоря. Я мечтал, чтобы поезд никогда не добрался до станции назначения.
У Мими меня ждала моя комната. Я вымотался. Мать немножко побыла со мной, потом поцеловала меня. Я пообещал, что лягу спать и мне приснятся хорошие сны. В тот миг, когда я закрывал глаза, я еще не знал, что снова увижу ее очень нескоро. Я не знал, что перестал быть ее сыном. Она вышла от меня к сестре, которая встретила ее мрачным взглядом. Взглядом судьи. Мать рассказала ей, что произошло в Блэкпуле. Догадываюсь, что ответила Мими, что она ей сказала тем тихим невыразительным шепотом, от которого взрывается мозг: «Ты видела, в каком состоянии Джон? Видела, каким ты мне его привезла?» Джулия опустила голову, как провинившаяся девочка. На сей раз следовало признать правду. Ситуация вышла за рамки нормы; она любила меня, конечно любила, но ее собственная жизнь складывалась слишком сложно. И тогда она согласилась, что дальше так продолжаться не может. Мими наконец одержала победу. Она нокаутировала сестру. Но этого ей было мало. Ей хотелось низвести ее до полного ничтожества. И Мими добавила: «Хорошо, он будет жить у меня. Но я не хочу, чтобы ты с ним виделась. Он слишком страдает от твоих постоянных приходов-уходов. Будет лучше, если ради него ты окончательно исчезнешь из его жизни». Моя мать ничего не ответила. Ее молчание означало «да».
Она вернулась к себе, к своему любовнику, к мужчине, с которым ей было хорошо и тепло, который своей любовью и поцелуями возрождал ее к жизни, а я спал и мерз от одиночества. Потому что в тот день я мог сказать: родители меня бросили.
Сеанс четвертый
Пару недель назад, как раз после нашего последнего сеанса, мне позвонил отец. Мы много лет были в ссоре, но я знал, что он очень болен, и решил с ним поговорить. У нас была ночь, а у них — раннее утро. В этом последнем разговоре было что-то странное. У меня возникло ощущение, что мир вокруг замер. Как будто наше вечное взаимное непонимание куда-то делось. Он постарался сказать мне что-то приятное. Он знал, что это последний шанс наладить наши отношения. Заговорил про мать, и меня тронули его слова. Он казался очень взволнованным. Думаю, что перед смертью человеку вспоминается только самое главное. Он говорил о том, как был счастлив с ней, о том, что, может быть, ради этих воспоминаний ему и стоило жить. Он был эгоист, приспособленец и психопат. Он был мой отец.
[5]
Подростком я о нем никогда не вспоминал. Он как будто умер для меня. Мими постаралась уничтожить последние остатки мифа. Из героя отец превратился в подлеца. Он сбежал, никогда не выполнял никаких обязательств. Только если мне задавали вопрос, а кто мой отец, я вспоминал, что вообще-то каждый человек является сыном конкретного мужчины. Когда я прославился, у меня и мысли не возникало, что он из-за этого может вернуться. И ужасно удивился, когда он вдруг дал о себе знать. Удивился, но не обрадовался. Не будь я богат и знаменит, он ни за что не проявился бы. Наверное, для него было шоком, что повсюду — в газетах, по телевидению — говорят обо мне, что по радио передают мои песни. Я носил его фамилию и даже рожей походил на него, не перепутаешь. Вздумай я его разыскать, не нашел бы способа лучше.
В то время он мыл посуду в каком-то занюханном ресторанчике. Его жизнь приняла совсем не тот оборот, о каком он мечтал. Но он быстро сообразил, что в моих силах изменить драматическое течение его судьбы. Вначале он звонил на студию звукозаписи, но в то время ненормальных, стремившихся поговорить с одним из «Битлз», было пруд пруди. Однако наш менеджер Брайан Эпстайн сказал мне, что вроде бы мужик не врет. Я подтвердил, что моего отца в самом деле звали Альфред. Но мне было на него глубоко наплевать. О том, чтобы бросить ему пару крошек со стола, и речи не шло. И говорить я с ним не собирался. Он опоздал. Раньше надо было думать, когда я плакал по ночам. Когда меня грызло одиночество. Одним словом, я не стал с ним говорить и занялся другими делами.
Тогда этот псих использовал прессу. Газеты набрасывались на любую информацию о нас. Ничем не брезговали, обсасывали любую подробность, искали скелеты в шкафу. А тут отец Леннона — представляете? Из этого можно раздуть целую историю! Он, который так мечтал очутиться в лучах прожекторов, получил возможность выползти из своего подвала. И начал плакаться. Дескать, он нищенствует, а его знаменитый сынок бросил его подыхать. Проще простого: публика решила, что я та еще сволочь. Недостойный сын, отвернувшийся от бедного отца. Это была эпоха, когда мы строили из себя приличных мальчиков, а девушки восхищались нашими хорошими манерами. Через прессу он буквально взял меня в заложники. Брайан объяснил, что ситуация нуждается в урегулировании. Что я должен с ним встретиться и что-то сделать, чтобы он перестал молоть языком. Вот в таком настроении я с ним и увиделся.
Меня распирало от желания содрать с него шкуру живьем, поэтому мы решили, что будет лучше, если я пойду к нему не один. Со мной отправился Джордж. Может, Пол тоже пошел, я уже не помню. Встреча длилась полчаса, но я ушел от него… покоренный. Не знаю, как это произошло, но буквально через несколько минут мой ледяной панцирь дал трещину. Он отпустил пару-тройку шуток, и дело было в шляпе. Да, надо быть действительно сильной личностью, чтобы одной улыбкой искупить двадцать лет отсутствия. Он устроил перед нами настоящий цирк. Он вообще был из тех, кто способен продать тебе автомобиль, даже если ты не умеешь водить. Если честно, то, как ни глупо это звучит, я впервые видел человека, на которого так похож. Я-то думал, что родители влияют на детей воспитанием. Ничего подобного. Все дело в генах. Самое главное передается с кровью. Я сын этого человека. Какие уж тут сомнения!
И мы попытались завязать кое-какие отношения. Несколько раз встречались. Куда-то ходили, о чем-то разговаривали — так, ни о чем особенном. Я помог ему деньгами. Избавил его от материальных забот. Я надеялся, что все и дальше будет развиваться так же замечательно и мы даже станем дарить друг другу подарки на Рождество. Но я плохо его знал. Я недооценил его невероятный талант портить мне жизнь. Когда я узнал, что он затевает, то прямо взбесился. Обзывал его последними словами и умолял немедленно прекратить это свинство. Он посмотрел на меня глазами побитой собаки. Он никогда не мог сам себе объяснить, зачем сделал очередную подлость. Тем временем ситуация складывалась крайне неприятная. Мой отец всегда мечтал стать певцом. Он пел на корабле, пел на набережных, пел в пабах. И вот благодаря внезапно обретенному сыну его мечта оборачивалась реальностью. Я могу понять, что он испытывал искушение, но способ, каким он провернул эту махинацию, даже не предупредив меня, от этого не становился менее отвратительным.
Понятия не имею, что за негодяй предложил ему записать диск, причем выпустить его одновременно с нашим альбомом
Rubber Soul.Я пел
In My life— очень важную для меня песню, поворотную песню, первую по-настоящему автобиографическую; у меня впервые было ощущение, что я соединил слова с музыкой, и вдруг мой отец выпускает диск, спекулирующий на той же теме. Он еще и назвал его
That’s My Life.Я жутко возмутился. Он сделал это, зная, что я построил свою жизнь на пепелище безотцовщины. Я мечтал о покое, примирении, простоте, а получил отца, вознамерившегося посостязаться со мной в чартах. Отца, которому было плевать на приличия, первостатейного подонка, решившего извлечь выгоду из того, во что я превратил его имя. Я сам не знал, до какой степени отвращения к собственным корням могу дойти! В конце концов Брайан выкупил контракт у продюсера, который был счастлив, что провернул такую аферу. В итоге отец остался без диска и без сына, как последний идиот.
После этого я, разумеется, больше не желал его видеть. Я поверил в миф о вернувшемся отце. Я мог бы себя обманывать — мы всегда обманываем себя, когда хотим любой ценой добиться родительской любви. Я мог бы увидеть в его возвращении не корысть, а нечто другое. Но он лишил меня даже этой лжи. Я решил, что нельзя оставлять его без средств — окажись он на улице без гроша за душой, это разрушило бы мою карьеру. Я не собирался давать ему в руки оружие, с помощью которого он увлек бы меня за собой в бездну. У него была такая мощная карма неудачника, что приходилось с ней считаться.
Прошло три года, и он снова объявился — улыбаясь во весь рот. Он собирался сообщить мне нечто важное. Ему требовалось узнать мое мнение и получить мое согласие — читай: ему нужна была моя помощь. Он познакомился с девушкой на тридцать лет моложе себя и хотел на ней жениться. Уточню, что девушка была из битловских группиз. Очевидно, этот факт в какой-то мере сыграл в пользу моего отца. Сначала он записывает диск, а потом уводит у меня поклонниц… Ну ладно… Я не обижаюсь, хотя поначалу я примерно так и думал. В конце концов, она, судя по всему, и правда любила моего отца. Когда его не стало, она страшно горевала. У них был ребенок. Но в тот момент я воспринял новость болезненно. Он ведь пришел не затем, чтобы просто меня обнять или сказать что-нибудь приятное. С ним всегда было так — вечно он передо мной что-то разыгрывал, вечно изобретал какие-то несусветные истории. В тот раз он попросил, чтобы я нанял его будущую жену своей личной помощницей. Ну не бред? Чтобы прыщавая мачеха ходила за мной по пятам? Я тогда переживал не лучший период своей жизни, сидел на игле и терпеть не мог споров; я на все соглашался, лишь бы меня оставили в покое. Мой отец — это мой крест, рассуждал я, и ничего с этим не поделаешь. Кончилось все это плохо. Я даже сам не знаю почему. Просто ситуация сложилась невыносимая. Я купил ему дом, чтобы он от меня отвязался раз и навсегда. Что он и попытался сделать.
Через год у нас произошла еще одна бурная ссора. Дядя написал мне письмо, в котором рассказал правду о моем детстве… Меня все это уже не колыхало, мне просто хотелось, чтобы отец исчез из моей жизни. Чтобы перестал ходить возле меня кругами. У меня уже появилась Йоко. И появились силы, чтобы зачеркнуть прошлое. В последний раз, когда мы с ним виделись, я на него наорал; не помню, какими именно словами я его обзывал, но это были слова, после которых примирение невозможно. Есть такие слова — они как билет в один конец. С меня было довольно. Потом прошло время, и я узнал, что он умирает. Я испытал по его поводу столько разных чувств, что уже и сам не знаю, как к нему отношусь. Я просто убедился, что похож на него. И у меня могла быть в точности такая же жизнь, как у него. Моя судьба связана с моим временем. А у него все надежды загубила война. На него сыпались неприятности, как на меня — чудеса: у меня оказались полезные знакомства, а главное, я никогда не расплачивался за свои глупости. Наверное, я под защитой. Возможно, меня оберегает мать; она любит меня оттуда, как всегда умела любить, — издалека. Думаю, теперь мои родители снова вместе — где-то там, в необозримости пустоты.
Сеанс пятый
Я — нетипичный пример, отец-домохозяйка. С моей харизмой мне ничего не стоит запустить новую моду. Хотите услышать мое мнение? Будущее мужчины в том, чтобы стать женщиной. Мы должны поменяться ролями. Лично меня это вполне устраивает. Я ощущаю себя женщиной. И одновременно ребенком. Я не могу назвать себя взрослым мужчиной. Я никогда им не был. Слава не позволяла. Физически невозможно быть настолько знаменитым и повзрослеть. У меня никогда не бывает наличных денег, я понятия не имею, что сколько стоит, мне никогда не приходилось бронировать гостиницу или заказывать билет. Я даже телефонные номера сам не набираю. За мной всегда кто-то заезжает, куда-то доставляет, а потом привозит домой. Довольно часто меня даже укладывали в постель. Я человек, которого другие люди перемещают с места на место. Человек, на протяжении последних десяти лет не совершивший ни одного самостоятельного поступка. В активной роли отца я начинаю обретать чувство ответственности, и иногда случается, что у меня появляется собственное мнение, в том числе по хозяйственным вопросам. Это честная формула счастья.
В какой-то момент Йоко захотела, чтобы я стал мужчиной. Для нее это означало, что я должен научиться водить машину. Рассекать по дорогам без шофера. И мы поехали — вместе с Джулианом и Киоко.
[6]Ужасное воспоминание. Мы были в Шотландии, следовательно, тонули в тумане. По Шотландии невозможно передвигаться на машине. Надо было ехать в Лос-Анджелес — там дороги прямые и широкие. И все автомобили — с автоматической коробкой передач. Ну не знаю, может, про туман я выдумал. Может, это моя боязнь неизвестно чего превратила шоссе в скопление туч. В какой-то момент мне показалось, что прямо на нас несется другая машина. Я резко свернул. Мы свалились в кювет. Чудом остались живы. К счастью, дети не пострадали, но Йоко на несколько дней попала в больницу. После выздоровления она решила установить остов машины посередине нашего сада. Поскольку она ее не отмывала, то на стеклах так и остались кровавые пятна. Это было произведение искусства. И по утрам, просыпаясь, мы видели зримое доказательство того, что нам удалось выжить.
Слово «выживание», возможно, самое главное в моей жизни. Я не живу, а выживаю, как звезды рока, которые пока не померли. Ну-ка, каковы потери в нашей армии? Брайан Джонс, Дженис Джоплин, Джими Хендрикс, Джим Моррисон… Я назвал далеко не всех. В любом случае, мне отлично известно, что, не будь Йоко, я тоже был бы в этом списке. Она была со мной, когда меня несло неизвестно куда, и от этого все изменилось. Вдвоем умирают редко.
До Йоко я часто бывал одинок. Ребенок, брошенный матерью, вырастает обреченным на одиночество. Вернувшись к Мими после Блэкпула, я снова скользнул в свой стерильный кокон. И постарался погрузиться в забвение. Вы называете это неприятием действительности, верно? Впрочем, дело не в словах. Мне необходимо было найти обезболивающее. Но я придумал кое-что получше: постарался ослепнуть. Носить очки я начал лет с десяти, хотя уверен, что зрение у меня село уже к пяти годам. Не сомневаюсь, что мной двигало подспудное желание затуманить слишком жестокую реальность. Позже я стыдился того, что я очкарик. На первых концертах «Битлз» я никогда не выходил в очках. Самое смешное, что сегодня на большинстве моих карикатур изображение сведено к носу и очкам. С роком это не слишком вяжется. Став постарше, я сдергивал очки, едва выходил за порог дома Мими, так что целые годы моей юности прошли в тумане — я буквально натыкался на предметы. Может, я и артистом-то стал потому, что у меня было свое видение действительности. Я ее сочинял. Все писатели — очкарики, и люди думают, что это из-за того, что они слишком много читают. Я убежден в обратном: благодаря тому что они ни шиша не видят, у них развивается способность к сочинительству.
Я мечтал стать писателем. Своими первыми художественными откровениями я обязан Льюису Кэрроллу, о котором уже упоминал. «Алиса в Стране чудес» — вне всякого сомнения, книга, оказавшая на меня наибольшее воздействие. Во мне возникла и пришла в движение целая вселенная, основанная на единственной вещи, способной принести мне облегчение, — перекройке реальности. В голове рождались истории про монстров и розовых кроликов. Я начал рисовать комиксы, которые прятал в потайных углах своей комнаты. На всякий случай — если Мими на них вдруг наткнется — я писал шифром. Мне не хотелось, чтобы она хоть что-нибудь поняла. И потом, она всегда неправильно толковала мои поступки. Однако охватывавшее меня безумие лишь отражало мое видение города, в котором мы жили, и не более того. Не знаю, может, это было связано с недавно окончившейся войной, но Ливерпуль кишмя кишел хромыми и беззубыми. Бедность бросалась в глаза, подчеркивая окружающее уродство. По ночам мне снились страшные сны, в которых меня со всех сторон окружали какие-то тени и фигуры уличных попрошаек. Мои воспоминания по большей части состоят из кошмаров…
Между тем мы жили во вполне приличном районе. Я рос мелким буржуа — в доме с крошечным садиком. С остальными битлами дело обстояло иначе. Они-то были настоящими пролетариями. Жуткие картины городской жизни я наблюдал вне дома. Дважды в год Мими устраивала торжественный выход. Я принаряжался. Меня не покидало ощущение, что жизнь вокруг бьет ключом. Мы шли на рождественское представление в «Эмпайр». Второй выход происходил летом. Чаще всего — в кино, на диснеевские мультики. Сегодня меня терзает вопрос: как мне удалось прожить столько лет с таким убогим количеством развлечений? Годы и годы смертельной скуки в саду, где сидишь и ждешь, когда захочется пописать, чтобы полить цветочки. Некоторые люди считали меня королем темперамента, но они очень удивились бы, если б узнали, что причиной всему послужило мое долгое вынужденное молчание. Я рос затворником. Целыми днями сидел, ничего не делая, созерцая собственное одиночество. Из этого одиночества я и родился. Кое-кто думает, что, для того чтобы стать артистом, надо читать, писать и наблюдать за окружающим миром. Ничего подобного. Мое воображение уходит корнями в ничто. Артисты рождаются из пустоты.
Возможно, я немного утрирую. В воспоминаниях детство часто видится нам пустыней. Но кое-какие гости к нам все-таки захаживали. У меня были двоюродные братья и сестры. Мы с ними веселились, я паясничал или, наоборот, умничал — в общем, старался как-то выделиться, чтобы показать, что я существую. С родственниками хотя бы не надо было отвечать на вопрос, которым меня пытали все мое детство: «А почему ты живешь с тетей?» Дня не проходило, чтобы кто-нибудь не задал мне этот идиотский вопрос. Что я мог ответить? Что моя мать слиняла, как последняя шлюха? Я не знал, что говорить, и потому молчал или отталкивал дурака, задавшего вопрос. Я еще не дрался, но, думаю, определенная склонность к агрессии появилась во мне именно тогда, из-за чрезмерного любопытства окружающих. Я не понимал, почему людям неймется, почему вечно находятся козлы, которых страшно волнует, что я живу без матери. Позже, в Ливерпуле и особенно в Гамбурге, я нередко ощущал агрессию со стороны других, и эту агрессию — эти слова и взгляды, которые дают понять, что ты не такой, как другие, — я ощущаю и сегодня, и она леденит мне кровь, как назревающее убийство.
Чувство, что я не такой, как другие, значило для меня очень много. Да, я был другой. Я быстро осознал, что я гений. Во мне имелась достаточная доля страдания, необходимая для формирования гения. Не думаю, что, став знаменитым, я изменился: скорее уж изменились другие. Просто целый мир вдруг понял, кто я такой.
Гениальность вначале проявлялась в видениях. Ведь все зависит от способа восприятия. И я стал Джоном в Стране Чудес. В стране, где я был Богом. Это породило во мне чувство всемогущества, и я не собирался его скрывать. Правда, никто не замечал произошедшей со мной перемены. Я-то думал, что она будет бросаться в глаза всем и каждому, но нет, я оставался невидимкой. Гениальность формируется как латентная болезнь. Она съедала меня изнутри, я это чувствовал, но, чтобы она проявилась, требовалось время. Иногда меня охватывал страх, что я схожу с ума. Лежа в постели, я порой шепотом сам себе рассказывал сказки и обливался слезами, не то от смеха, не то от рыданий. Слезы перемешали все мои чувства. Между ними не осталось никаких границ.
Мими все время повторяла, что я дурачок, и началось это еще в детском саду. Я даже куличики лепил сикось-накось. Наверное, я воровал соски или чужие полдники, потому что вскоре меня выгнали. Пришлось тетке подыскивать мне новую песочницу. Помню, что с самого раннего детства нам уже проедали плешь каким-то экзаменом, который ни в коем случае нельзя было провалить. Шестилетнего ребенка стращали тем, что у него будет не жизнь, а дерьмо. Большинство учителей тоже только и делали, что меня запугивали. Когда я подрос, стало еще хуже. Они все смотрели на меня как на идиота. Ну, может, не все, но почти все. В средней школе они надеялись, что я стану врачом или дантистом. Как будто я всю жизнь мечтал целыми днями ковыряться у людей во рту. Но для них это было высшее достижение в жизни. Оргазм профессионализма. Ну ладно, случись так, что я выучился бы на дантиста, я стал бы лучшим дантистом всех времен и народов. Я бы произвел революцию в деле производства мостов. Я собирал бы стадионы зрителей, которые смотрели бы, как я выдергиваю зуб. Я все равно стал бы великим, что бы ни произошло.
Если с чужими я мог выпендриваться, то дома я волну не гнал. Я хотел, чтобы меня любили. Я хотел, чтобы Мими думала, что я ее малютка Джон, и была счастлива. На меня давил груз всех тех жертв, что она приносила, воспитывая меня. Значит, от меня требовалась отдача. Я должен был любой ценой и в той же валюте вернуть ей ее доброту. Быть хорошим мальчиком. Я им и был, несомненно. Мои слабости — а их у меня хватало — были связаны с повышенной эмоциональностью. Я был ранимым ребенком. И сам боялся своей уязвимости. Отсюда и зацикленность на самом себе: я не хотел, чтобы меня еще раз бросили.
Я очень сблизился со своим дядей Джорджем. Он никогда не пытался вести себя со мной как отец, скорее стал мне старшим братом. Мими донимала меня строгостями, а он частенько вставал на мою сторону и служил мне защитой. Между нами установилось настоящее сообщничество. Мы вместе слушали радио, он давал мне пробовать спиртное и даже подарил губную гармошку. Он много путешествовал, много чего повидал, и это меня пленяло. Я очень его любил, да и сейчас люблю. Почему я о нем вспомнил? Потому что именно с ним связано окончание моего детства. Он умер скоропостижно, вот так, ни с того ни с сего. Его кончина стала первой в длинной череде трагических смертей, той череде, что превратила мою жизнь в передвижение по узкой тропе между горами трупов. Да, он умер внезапно, от кровоизлияния в печень. Он был дома, мы с ним разговаривали, я не очень четко помню, как это произошло, но помню, что буквально через несколько минут его не стало. Мими от горя голову потеряла, а я не знал, что делать. Никогда не думал, что она умеет плакать. Даже вообразить себе не мог, что у нее тоже есть сердце и это сердце может кровоточить. Через несколько часов я с одной из своих кузин ушел к себе в комнату. И мы там смеялись. Я до сих пор корю себя за этот смех. Отвратительный смех. Мы сами не знали, чему смеемся, но мы смеялись, как будто смерть ничего для нас не значила. Я был растерян, я не знал, что делать. Произошедшее казалось мне невозможным.
Вокруг Мими толклось очень много народу — родственники, друзья. Но в принципе жизнь очень быстро вошла в нормальную колею. Это было какое-то безумие. Она даже отпускала шутки над еще не остывшим телом мужа. Своим цинизмом я во многом обязан ей. Мне казалось невероятно странным видеть смерть, которая нас не убивала. В это же время у нас немного чаще стала появляться моя мать. Ее присутствие меня смущало. Иногда я даже убегал и прятался в саду, лишь бы с ней не встречаться. А иногда, наоборот, сидел перед ней как идиот, разинув от восторга рот. Мне постоянно вбивали в голову, что я не должен задавать никаких вопросов, поэтому я ничего о ней не знал. Хотя нет, основное все-таки знал: что она живет с Дайкинсом и у нее две дочери. Но где, по какому адресу — не знал. Пока кто-то из приятелей не сказал мне, где они живут. Оказалось, в двух шагах от нас. Это было ужасно: осознать, что все эти годы, когда я смертельно страдал без нее, она была совсем рядом. А я, как любой другой ребенок, сочинял себе сказки, чтобы меня не захлестнула ненависть к родителям. И даже эту оскорбительную правду я преобразовал в хорошую новость: раз мать так близко, то мне ничего не стоит пересечь парк и прийти к ней. Именно это я однажды и предпринял.
Я позвонил в ее дверь. Сердце колотилось как бешеное, как будто я пришел на любовное свидание. Она открыла и уставилась на меня. Не знаю, как описать эту минуту. Она стояла замерев, очевидно захваченная врасплох. А потом вдруг обняла меня и запричитала: «Мальчик мой, мой мальчик, какой ты стал большой». Я не ожидал подобного излияния чувств и постарался не выдать своего волнения. Мне хотелось выглядеть перед матерью мужчиной. Во мне поднималась огромная радость, но радость омраченная. Эта радость меня опустошала. Как она может демонстрировать такую любовь, если ни разу даже не попыталась ко мне прийти? Но она продолжала улыбаться, и я понял, что сейчас не время задаваться вопросами. Лучше просто наслаждаться эти прекрасным мигом. Так говорил мне инстинкт, и его голос заглушил все остальное. Десяти лет разлуки как не бывало. Настоящее своей сокрушительной очевидностью изгнало прошлое прочь. Мы оба поняли это в тот день, я уверен. Я прочитал это в ее улыбке, как и ее облегчение. Больше мы не расстанемся. Она станет центром моей жизни. Для меня наконец-то начиналась вечность материнской любви.
Сеанс шестой
Давненько я не лежал на вашей кушетке. Мы ездили в Японию… На несколько месяцев. Повидаться с семьей Йоко. Хотя нет, не так уж долго мы путешествовали. На самом деле я больше не хотел сюда приходить. После последнего сеанса я понял, что больше не хочу говорить. Потому что, если я опять приду, мне придется рассказать о смерти матери. И я решил это дело бросить. А потом случилось еще кое-что. Событие, которое сразило меня наповал. Я говорю про смерть Элвиса.
[7]Поначалу я просто не поверил. Быть того не может, сказал я себе. Есть люди, которые не могут умереть. Или так: есть люди, которые не имеют права умирать. Как будто мне сообщили о моей собственной смерти. Я почувствовал себя как никогда близким к нему… Ощущал его сдвиг как свой собственный: кто лучше меня способен его понять? Таких людей нет: только я и трое остальных битлов. Мы пережили то же безумие и ту же истерию. Мы познали то, что вырывает человека из общности прочих людей.
Несколько дней назад я прочитал статью, автор которой сравнивает меня с Элвисом. Раз пресса больше не пишет обо мне, то это потому, что я так же разжирел, как он. И еще облысел. Да, если верить журналисту, я прекратил записывать диски, потому что лишился волос. Обо мне ходит столько слухов… Как будто не выступать и не писать музыку — это какая-то патология. Я, может быть, вообще не вернусь никогда. Стану Гретой Гарбо от рока. Да чего тут рассуждать? Я артист, который решил сделать паузу, который занимается своим сыном и который опять пришел к вам, потому что его убила смерть Элвиса.
Если я стал тем, кем стал, то лишь потому, что Элвис был тем, кем был. Он взорвал мою жизнь. Никогда не забуду, как я услышал его первый раз. Мне показалось, что у моих ушей выросли ноги. Что они побежали бегом через мой мозг, по всему телу. Все это самым неразрывным образом связано с моей матерью. Когда мы возобновили общение, то начали иногда вместе куда-то ходить. Она превратилась для меня в абсолютную героиню. Она меня завораживала. Она была такая красивая, такая свободная, такая не от мира сего. Она стала для меня чем-то вроде старшей сестры. Она довольно откровенно говорила о своих желаниях, что меня иногда смущало, хотя думаю, что на самом деле мне нравились ее шокирующие высказывания. Я убеждал себя, что такая свобода выражения — это возможность взаимопонимания между нами. И потом, я наконец-то вырвался из кокона благопристойности, созданного Мими. Мать танцевала, пела и играла на банджо. Именно она научила меня первым аккордам. Так в мою жизнь вошла музыка. Вначале нам было довольно трудно. Вдруг снова начать видеться после десяти лет разлуки — ну не странно ли? И тогда вместо нас заговорили диски. Особенно диски Элвиса. Мы слушали его, и между нами мгновенно возникало тепло. Что-то такое, что разбивало лед и заставляло нас шевелиться. Элвис был нашим целителем. Элвис пробудил меня от спячки. Если мы ходили в кино, то видели девчонок, заходившихся в крике, и тогда до меня дошло, что быть звездой — отличная работа. Все на свете хотели быть Элвисом, но мне, конечно, и в голову не могло прийти, что я не только стану Элвисом, но и превзойду его, оттеснив в разряд
has been.
[8]
Для меня ранний Элвис навсегда останется лучшим. Обрив его наголо, они отрезали ему яйца. Ему ни за что нельзя было идти служить в армию. Он хотел доказать, что он не хуже других, что он такой же патриот, только это все херня. Наверное, сегодня легко судить. Нас ведь никто не ставил перед таким выбором. Нам невероятно повезло. Иначе ничего бы не было. Люди про это почти не знают, но «Битлз» стали возможны только после отмены в Англии обязательной военной службы. Учитывая разницу в возрасте, мы никогда не смогли бы играть вместе. Сначала призвали бы Ринго и меня. Годом позже настала бы очередь Пола, а еще через год — Джорджа. Иногда этим сраным англичанам приходят в голову здравые мысли. Когда Элвис вернулся в США, его публика уже немного изменилась. Девчонки стали другие. Возможно, он больше так на них не действовал. Военная служба, необходимость повиноваться приказам не может не смазывать сексуальный аспект прорыва. Ладно, чего там… Я просто ищу ему оправдания. Потому что настоящей причиной его заката стали мы.
Мы мечтали об Америке, но говорили себе, что поедем туда, лишь когда станем номером первым. Не раньше. Так и произошло с песней
I Want to Hold Your Hand.Я хорошо это помню. Мы были в Париже, выступали перед худшей в мире публикой, и вдруг Брайан сообщает нам невероятную новость. Мы и так не поспевали за собственным успехом, но Америка… Это был Грааль. Мы чуть не помешались. За несколько лет до этого мы с Полом были в отпуске в Париже. И оба пережили первое сильнейшее эротическое чувство при виде официантки с небритыми подмышками. Нас это потрясло. Мы собирались в Испанию, но отменили поездку и каждый день ходили и пялились на эту официантку. Часами сидели, пили пиво и ждали, когда она поднимет руки. Ночевали мы в самых занюханных отелях и снимали на Монмартре шлюх. И вот теперь сидим себе спокойно в «Георге V» и вдруг узнаем, что покорили Америку. Ни о чем другом мы больше и говорить не могли. Каждые десять секунд повторяли друг другу: «Ты представляешь? Нет, ты представляешь?» Прямо рехнулись. Мы знали, что момент для гастролей самый подходящий. Эта страна всегда вызывала у нас восторг, и вот она нас ждет. Правда, мы и вообразить себе не могли, что нас будет ждать такой прием! Мы приехали и сразу окунулись в атмосферу всеобщей истерии. А это такая штука, которая остается с тобой на всю жизнь, — впечатление, что тебя ждут десятки тысяч людей, живущих в стране, куда не ступала твоя нога. Это во всем мире так.
Мы приняли участие в самом популярном телешоу страны — шоу Эда Салливана. Побили все рекорды. Больше 70 миллионов зрителей, если не ошибаюсь. Как раз перед тем, как нам заиграть, Салливан прочел послание Элвиса. Он приветствовал нас, говорил: «Добро пожаловать!», хотя, по идее, его должно было бесить, что мы приперлись в его страну. Он же не едет в Англию! Это все его менеджер придумал, полковник Паркер, чтобы показать, что Элвис умеет вести себя спортивно. Годы спустя нам стало известно, что он чего только не предпринимал, чтобы нам навредить. Написал Никсону, наябедничал, что мы наркоманы и антиамериканисты. Но я на него не в обиде. Он имел право защищаться. Мы же свергли короля.
Во время первых гастролей мы без конца задавали друг другу один и тот же вопрос: «А где же Элвис? А где же Элвис?» У нас это стало дежурной шуткой. Мы с кем только не встречались — с самыми знаменитыми актерами, самыми недоступными звездами; все хотели с нами познакомиться, но — никакого Элвиса на горизонте. Брайан попытался организовать встречу с помощью Паркера, но там все время что-то не складывалось — то место неудобное, то с транспортом проблемы. Мы-то, конечно, жаждали этой встречи. Он же был наш мэтр, наш бог. Мы и Америку-то любили только потому, что это была его страна. Но делать нечего, он нас откровенно мурыжил. И вдруг решился. В то утро я проснулся и понял, что мне снилось лицо матери. Она назвала своего кота Элвисом. Сколько дней мы с ней провели, слушая его записи. И я опять задумался о той сволочи, которая ее убила. Если бы она была жива, думал я, то вместе со мной могла бы посмотреть этот сон.
Встреча проходила в доме, который он снимал в Калифорнии. Кажется, он как раз работал над одним из своих бесконечных бездарнейших фильмов. Вокруг него крутилась целая толпа. А мы передвигались небольшой тесной группой, и мне это нравилось гораздо больше. Мы расселись вокруг него как вокруг гуру. Задним числом я понимаю, что вид мы имели кретинский, потому что сидели и пялились на него. Но, черт, это же был Элвис. Он не улыбался, не старался помочь нам снять напряжение. Что-то во всем этом было от атмосферы Ялтинской конференции, только в мире музыки, — совещание на высшем уровне. Встреча двух непохожих друг на друга миров. В конце концов он встал и начал рассказывать нам про свою мебель. Мы обалдели: у него в гостиной стоял стол для бильярда, по-моему, даже не один. Но главное — телевизоры. Всех марок и моделей. Именно там я в первый раз увидел телевизионный пульт. Он показал нам, как им пользоваться. Мы были рядом с Элвисом и ахали от восхищения перед какой-то фигней, которой можно на расстоянии переключать программы.
Чуть позже я сказал нечто такое, что его обидело. Я сделал это не нарочно. Заговорил о его первых дисках, подразумевая, что, может быть, ему имеет смысл вернуться к тому направлению. Он посмотрел на меня так, как будто хотел сказать: да кто ты такой, говнюк мелкий, чтобы мне указывать? Он улыбался улыбкой вежливого убийцы. Странная это была встреча, правда странная. Теплая, спокойная, симпатичная, но за внешним спокойствием ощущалась какая-то жесть, какая-то подспудная боль. Элвис понемногу расслабился, разулыбался, но мы для него все равно оставались четверкой английских паршивцев, занявших его место. В конце концов, поскольку он не отличался разговорчивостью, мы решили спеть. Пару-тройку песен, просто для того, чтобы не признаваться самим себе, что вся эта встреча оказалась пустышкой. На минутку в комнату заглянула его жена; ее появление произвело такое же странное впечатление, как бильярд: он нам ее показал, и — хоп! — она тут же испарилась. Чего он боялся? Что ее мы у него тоже уведем? Поразительно, но Присцилла, похожая на печальное домашнее животное, навела меня на мысли о Синтии.
[9]Возможно, это единственное, что у меня с ним было общего. У нас были одинаковые жены. Женщины, существующие в тени нашего эго.
Мы не сказали ему, какое восхищение он нам внушает. Он и сам это отлично знал. Мы же не собирались лизать ему задницу, понимая, что он-то не в состоянии высказаться о нашей музыке. Вообще-то нам на это было плевать. В тот вечер мы взяли на себя роль фанов. Фанов, затмивших своего кумира. Несколькими годами раньше я из кожи вон лез, чтобы на него походить. Носил взбитый надо лбом кок. Ходил в кожаной куртке и джинсах как у Элвиса. У меня был такой хулиганский вид, настоящий тедди-бой. Мими бесилась. Она надеялась, что это все подростковые штучки, которые скоро пройдут. Но я-то знал, что таким способом самоутверждаюсь. Музыка разбудила меня, разбудила навсегда. В то же время я постоянно пытался щадить Мими. Она понятия не имела о том, на какие глупости я был способен. Ее любовь я воспринимал как границу, своего рода предел для своих закидонов. Я уже много лет с ней не виделся, но часто говорю с ней по телефону, интересуюсь, что у нее новенького. Она всегда говорит одно и то же. Что я никогда не договариваю до конца ни одного предложения и что я слишком щедр. Думаю, сейчас она уже привыкла к тому, что я стал тем, кем стал. Поначалу ее больше всего выводила из себя гитара. Она повторяла, что все это ни к чему, пустая трата времени. В точности ее фраза, ставшая знаменитой, звучала так: «Гитара — это прекрасно, Джон, но гитарой ты себе на жизнь не заработаешь». Я ее хорошо запомнил, потому что вставил эти слова в рамку и подарил ей. Она повесила рамку у себя над камином.
Чтобы не расстраивать Мими, я не говорил ей, что часто вижусь с матерью. Она любила меня материнской любовью и испытывала материнский страх меня потерять. Но долго прятаться не получилось. Мы же ходили по всему городу. И тетушка узнала правду. Сестры крупно повздорили. Мими обвинила мою мать в том, что из-за нее пошла насмарку вся проделанная ею работа по моему воспитанию. Сначала она самоустранилась, и вот вам, пожалуйста, снова возникла, чтобы оказывать на меня дурное влияние. У меня тогда как раз был кризис переходного возраста с присущими ему всплесками несправедливого гнева, а потому я действительно с трудом выносил Мими. Мне опротивела загнанная в узкие рамки жизнь. Мать стала для меня глотком свежего воздуха. После их ссоры я решил, что перееду к матери. Верну себе законное место на семейных фото. Но продлилось все это недолго. Дайкинсу мое вторжение совсем не понравилось. Он не возражал, чтобы его жена виделась с сыном, но не желал терпеть его возле себя сутки напролет. Я довольно быстро просек, что из моей затеи ничего не выйдет. Я имею в виду, что до разборки у нас не дошло. Я ушел до того, как ситуация обострилась. Меня столько раз бросали, что у меня выработалось особое чутье: я обрел способность понимать, что пора убираться, до того, как мне укажут на дверь.
Все эти дни я никак не общался с Мими. Представляю, каково ей было — вдруг остаться одной. Вернулся я вечером, вошел в дом, стараясь не шуметь. В гостиной никого не было. Наверное, она сидела у себя в спальне. Я немного постоял перед дверью, размышляя, постучать или не надо. Но что я мог ей сказать? И я пошел спать. В моей комнате царил идеальный порядок. Постель была застлана чистым бельем. Здесь всегда было как-то холодновато, но в тот момент этот холод растрогал меня до глубины души. Это был холод, который всю жизнь любил меня больше всех на свете. Я без сил рухнул на кровать и заснул. Наутро я встал, слегка побаиваясь предстоящей разборки с Мими, но оказалось, что она уже ушла. На кухонном столе меня ждал завтрак из моих любимых блюд. При виде этого стола, сервированного с такой невероятной деликатностью, на глаза у меня навернулись слезы.
После этого случая я старался максимально щадить ее чувства, но это у меня плохо получалось. Она уже поняла, что к учебе я равнодушен. Меня интересовала только музыка. И с матерью я продолжал часто видеться. Мы играли дуэтом. Слушали пластинки на ее большом патефоне. Жизнь в ней била через край, она вечно что-то выдумывала. Помню, однажды нарисовала на стене ванной огромную желтую бабочку. И приписала внизу: «Если хочешь, чтобы твои зубы были такого же цвета, как крылья бабочки, нет ничего проще: просто перестань их чистить». Время с ней пролетало незаметно. Но вот наступал миг прощания, и я воспринимал его как ожог. Миг расставания. И тут меня словно шарахало мордой об стол, потому что я вспоминал: она же меня бросила. Моя любовь превращалась в кошмарную боль. Я чувствовал растерянность, не знал, что думать, не хотел ее больше видеть, ведь она причинила мне слишком много мук, а потом я по ней тосковал, как не тосковал никогда и ни по кому другому, и мечтал поскорее увидеться с ней снова. Мое сердце без устали выплясывало этот танец. В сущности, мы с ней были очень похожи, почти одинаковые. Она была в семье паршивой овцой; читая в моем школьном дневнике замечания типа: «Прогулял урок», она почти гордилась мной. И постоянно давала мне понять, что ценит меня очень высоко. Внушала, что жизнь — вовсе не там, где остальные хотели бы ее видеть. Надо идти своей дорогой и не экономить на возможных страданиях. Именно она подтолкнула меня на создание первой группы.
Думаю, она хотела через меня пережить все то, что упустила сама. Она так мечтала петь, выступать на сцене. И в самом деле выступала, но совсем недолго. Почему — не знаю. Ей так упорно твердили, что она все делает неправильно, что в какой-то момент она решила стать домохозяйкой и этим ограничиться. Мечта о славе и богемной жизни сдулась под влиянием реальности. Зато она поддерживала меня. Я объяснил нескольким приятелям, что мы прославимся и разбогатеем, что все девчонки будут от нас тащиться, и все тут же записались в группу. Я назвал ее
The Quarrymen— по названию нашей школы. Так началась история «Битлз». Можно еще добавить, что началась она в сортире. По-моему, раньше я об этом не упоминал, но сообщение о рождении группы я сделал именно в школьном сортире.
Мы приступили к репетициям. Поначалу все это выглядело довольно жалко. Неумелые ребята, набранные мной, мало способствовали будущему успеху. Зато настроены все были очень решительно, а главное, я сам верил в свою затею. Верил как никогда и ни во что. Я весь состоял из этой веры. И чувствовал себя защищенным. Довольно быстро я понял, что группа — это как панцирь. Жизнь в группе избавляет от одиночества, от необходимости решать все проблемы самому. Это наполняло меня огромной силой. Да что теперь могло со мной случиться? Именно это осознание собственной силы и сделало из меня лидера. Я изменился, и люди стали смотреть на меня иначе. В том числе девушки. Странное это было ощущение. Они прямо кругами вокруг меня ходили. Помню одну из них, она таскалась за мной повсюду. Кажется, я переспал с ней раз или два. В ту пору я любил затаскивать девчонок в кусты. Для меня это была своего рода… неопалимая купина. Но главное, я не желал ни к кому привязываться. Как-то раз к матери в дверь позвонила одна рыженькая. И пришлось мне просить сестер что-нибудь ей соврать, чтобы она ушла. Сегодня, вспоминая то время, я понимаю, что эта девушка была первой из моих группиз.
На протяжении многих месяцев мы исполняли хиты последних лет. Никак не могли сладить с аккордами и в точности разобрать слова. Выпутывались как могли. Но нам было плевать на точность. Для нас значение имела только энергетика. Мы играли в каких-то занюханных барах, где нас соглашались слушать, пока мы не получили приглашение выступить на празднике церкви Святого Петра в Вултоне. Мы страшно обрадовались, потому что знали — народу там будет тьма. Это было 16 июля 1957 года. Вряд ли я забуду эту дату. Мне про нее в последние годы все уши прожужжали. Программу устроители праздника придумали какую-то совсем уж несусветную. Если я ничего не путаю, гвоздем у них был номер с дрессировкой полицейских собак. А может, парад финских мажореток, не помню. Помню только, что я дико волновался, — слушать нас впервые пришла Мими. Мать тоже присутствовала, как и на каждом нашем концерте. Я надулся пива, и от жары меня совершенно развезло. Но стоило мне выйти на сцену, как я забыл про тошноту. На сцене я словно переселялся в новое тело.
В тот день я был властелином мира. Я делал то, что люблю, все на меня смотрели, девчонки верещали, я пил и плевался, я собирался растормошить этот вонючий городишко Ливерпуль. Мы отыграли и собрались вместе. Ко мне подошел мой дружок Айвен. С ним был еще один парень. Такой красавчик, мальчик-паинька. Я внимательно смотрел на них. Айвен сказал: «Вот, познакомься. Его зовут Пол». И этот самый Пол протянул мне руку и произнес: «Пол Маккартни». Вот так. Так в мою жизнь вошел Пол. Так судьба явила мне свою благосклонность. Сумел бы я взлететь так высоко, если бы не Пол? Не знаю. А уж в тот момент я точно ни о чем таком даже не догадывался. Видели бы вы его тогда — комарик-девственник, да и только. Поди догадайся.
Сеанс седьмой
Пол ко мне заходит, когда бывает в Нью-Йорке. Странно, что мы опять общаемся. Я долго считал, что нам уже не подняться над взаимной ненавистью. Я говорил про него ужасные вещи, я даже пел их. Ну и что? Может, это тоже была часть мифа? Резкость нашего разрыва повторяет шаблон нашего успеха. Разрыв планетарного масштаба. Именно так: у нас завязался любовный роман с целым миром. А это серьезно осложняет дело. Особенно если знаешь, что в отношениях и двух-то человек уже набирается куча дерьма.
Когда я встретил Йоко и группа распалась, кем я был? Парнем, который влюбился и бросил своих дружков. Абсолютно типичный случай. Если отвлечься от того, что упомянутые дружки были величайшими в мире знаменитостями. Потому эта история и приобрела такой сумасшедший размах. Я не сомневался, что разрыв окончательный, что это навсегда. Я считал Пола сволочью, карьеристом и расчетливым гадом, ну и много кем еще. Но с годами в моем сознании постепенно снова всплыло все самое лучшее, что в нем есть. Не могу сказать, что мы возобновили отношения, но мы шагаем по пепелищу, не обжигаясь, а это уже кое-что. Не в первый раз юношеская дружба испаряется, стоит друзьям повзрослеть. Проявляются различия в характерах, да и люди меняются. Как раз это с нами и произошло. Мы дожили до взрослого возраста и пошли каждый своим путем. Хотя никто не желает давать нам на это право. Но мы все равно едины, что бы ни случилось. Если люди вспоминают о нем, то тут же вспоминают и обо мне. Так сложилось. Мы в одной лодке, а лодочка у нас из тех, что почти не поддаются управлению. Можно сколько угодно ее крушить и гнать прямо на айсберг, ни фига с ней не делается — она непотопляема, как миф.
Меня всегда восхищало усердие, с каким Пол старался нас объединить. Раньше он старался ради группы, теперь старается ради меня. Он даже с Йоко пытается вести себя по-джентльменски. Ну так вот, иногда он заваливается к нам, и я объясняю ему, что нам больше не пятнадцать лет. Хоть бы позвонил заранее. Больше уже нельзя взять да и запросто нагрянуть к кому-нибудь из нас. Но Пол навсегда остался в пятидесятых. У меня такое впечатление, что он пережил наше общее безумие, но оно его совершенно не затронуло. Этим он меня восхищает. Я миллионы раз умирал и возрождался, а он каким был, таким и остался — всегда на месте, всегда серьезный, с той самой улыбочкой, какой улыбался при нашем знакомстве. В том, что касается его, первое впечатление — это бессрочный приговор.
Если уж говорить о первом впечатлении, то да, он его произвел! Айвен привел его, чтобы мы его послушали. Я никогда не отличался развитой интуицией, но в тот раз отсутствие ясновидения достигло во мне своего пика. Только глянув на него, я подумал, что вот сейчас будет умора. Потом он взял гитару. Он смотрел мне прямо в глаза. И вроде бы ни капельки не боялся. Это-то меня и удивило. Позже он признался, что и сам был огорошен, потому что от меня за милю несло спиртным. Хотя внешне это никак не проявлялось. Он заиграл
Twenty Flight RockЭдди Кокрана, после чего перешел к
Be-Bo-A-LulaДжина Винсента. Сколько я всего забыл за свою жизнь. Амнезия для меня — самый сильный наркотик. Но то его исполнение никуда не делось. Помню все целиком, до последней ноты. Он убил меня наповал тем, что знал все слова. Круто, ничего не скажешь. Это было правда здорово. Но я не собирался ему показывать, что он меня впечатлил. Не в привычках рок-музыкантов говорить друг другу комплименты и вообще выражать эмоции. Так что я просто процедил сквозь зубы, что, дескать, да, вроде ничего.
Он ушел, но я продолжал думать о нем. Я впервые встретился с парнем не хуже себя. Может, даже лучше. У меня был выбор. Я мог обойтись без него и остаться вожаком бездарей. И наоборот, если я хотел чего-то добиться, он был мне необходим. Одно меня смущало: его физиономия. Он казался таким зеленым. Его кукольное личико никак не соответствовало моему бунтарству. Я и представить себе не мог, что на концертах буду стоять на сцене рядом с этим пупсиком. Но что важнее? Картинка или звук? Я не стал долго раздумывать: Пол должен играть с нами. Решение я принял, но унижаться, просить его снизойти до нас не собирался. И послал к нему с предложением одного из ребят. Насколько я помню, он не сразу согласился, тоже захотел повыпендриваться. Прошло недели две или три, и тут он заявился. Так начался наш союз.
На этом омоложение группы не прекратилось. Пол познакомил меня с Джорджем. Этот-то по сравнению со мной точно был юнец юнцом. Чуть ли не на три года младше. Что они, спятили? Да нас на смех подымут. Если и дальше так пойдет, я начну набирать музыкантов в детских яслях. Но Пол настаивал, и я согласился послушать. Происходило все это на империале автобуса. Джордж присел, но как-то неловко, так что я даже испугался, что он свалится. И над нами начнут потешаться. Все моя суперинтуиция. Он заиграл. Как и с Полом, хватило нескольких секунд, чтобы все стало ясно как день. У него была умопомрачительная техника. Я такого никогда не видел. Очень хорошо, сказал я ему, и он поднял на меня свои глазищи. Как на папу римского. Еще чуть-чуть — и начнет мне ноги целовать, мелькнуло у меня. Для него включение в почти взрослую группу означало нечто столь же прекрасное, как расставание с невинностью. Принимая его, я и не подозревал, чем это обернется: он стал повсюду таскаться за мной, как собачонка. Он вообще не отлипал от меня, что я воспринимал как личный позор. Даже когда я проводил время с девчонками, он не уходил — просто торчал рядом и молчал. Поначалу я вел себя с ним до ужаса грубо. Пока постепенно не проникся восхищением перед его скромностью, пока не понял всей тонкости его натуры.
Так мы трое и встретились. Так я сколотил «Битлз». Мне было шестнадцать лет. Иногда, глядя на улице на проходящих мимо мальчишек, я говорю себе, что в их возрасте создал величайшую группу всех времен и народов. Многие думают, что мы сразу прославились, хотя на самом деле мы несколько лет пахали как каторжные. Вначале мы хватали все, что подвернется под руку. Ходили куда позовут. Играли и балдели от счастья. Я был лидер, и все меня слушались. Моя группа стала и моим первым зрителем. Иногда мы мастурбировали наперегонки и, чтобы выиграть, думали о Брижит Бардо. От Бардо мы все тащились. До умопомрачения. Если встречали девушку, то задавались вопросом: можно ее загримировать под Бардо или нет. Несколько лет спустя мне представился случай познакомиться с Брижит. Встреча обернулась катастрофой. Надо сказать, что у меня поджилки тряслись от одной мысли о том, что я смогу приблизиться к идеалу женственности. Увижу наяву героиню своих грез. От робости я закинулся кислотой. Предполагалось, что это позволит мне расслабиться, но на самом деле оказалось, что я не в состоянии связать двух слов. Если верить рассказам очевидцев, в конце концов я лег на ковер на полу ресторана, уверяя, что у меня сеанс трансцендентальной медитации, пропустить который ни в коем случае нельзя. Вообще я мастак проваливать важные встречи, но в тот раз превзошел самого себя. Уверен, Бардо приняла меня за конченого психа… Ну ладно… Не важно. Продолжим… На чем я остановился? А, да. Как мы соревновались, кто скорее кончит. Ну вот, все думают о Бардо, а тут я возьми и заори: «Уинстон Черчилль!» Черчилль обладал огромным могуществом: достаточно было упомянуть его имя — и конец стоячке. Причем надолго. Убийственное имя. Черчилль! Н-да, неангличанину этого не понять. Хотя, наверное, сейчас это уже не так смешно. Атмосфера не та.
Мы веселились. Шлялись где хотели. На нас смотрели как на отщепенцев. Англия конца пятидесятых напоминала шведский фильм. Мрачнее не придумаешь. Занятно, до чего быстро все переменилось. Но в то время главное было не гнать волну. Ходить в костюме с галстуком. На улице на нас таращились. А нам нравилось. Мы нарочно их шокировали. Мы не желали жить их дерьмовой жизнью. Мы хотели заработать бабла и трахать девчонок. Я их просто не понимал, всех этих прилизанных клерков, мечтавших о такой же правильной и размеренной жизни, как у их родителей. Я не понимал, как можно тратить на это молодость. Для меня отщепенцами были они. Молодые старики. Такие молодые и уже такие до мозга костей англичане. Их представления о будущем были какие-то пыльные.
Пол редко с нами куда-нибудь выбирался. Мать у него умерла от рака, и он старался побольше сидеть дома, с отцом. Вообще-то я даже радовался тому, что он не видел, как я напивался и буянил. А минуты творчества — мы словно крали их у суеты. Мы много времени проводили вместе. И вскоре начали сочинять собственные песни. И не только песни! Помню одну театральную пьесу. Историю мужика, который принимал себя за Иисуса. Ишь ты, значит, это уже тогда шевелилось у меня в голове. Вообще во всем, что касалось Пола, было нечто безумное. Мы с ним идеально дополняли друг друга. Странно было наблюдать, как рождается это равновесие. Мы появились на свет равными. Именно это и было самым ценным в нашем сотрудничестве. Мы помогали друг другу, дополняли друг друга, но ни один не оказывал на другого влияния. Если прослушать все песни «Битлз», то нетрудно заметить, насколько каждый из нас сохранил в неприкосновенности собственную территорию. На протяжении десятилетия мы перемешивались, но никогда не подавляли друг друга. Я думаю, своим успехом мы обязаны как раз этой странной алхимии между независимостью и единством. Мы решили, что станем новым тандемом модных композиторов, вроде Роджерса и Хаммерстейна. А все наши композиции будем подписывать «Леннон — Маккартни». Пол хотел, чтобы мы выбрали вариант «Маккартни — Леннон», но это хуже звучит. А потом, я был сильнее. Попробуй он поспорить, я бы ему просто морду набил.
Мими не нравилось, что моим основным занятием становится музыка. К счастью, она полюбила Пола. В отличие от Джорджа, который раздражал ее своим простонародным выговором. Играть в доме она нам не разрешала, так что мы устраивались на веранде. И правильно, там акустика была лучше. А у меня в комнате мы слушали пластинки. Разбирали каждую песню. Я вспоминаю об этом с умилением. И повторяю себе, что то был славный период в моей жизни. Особенно если учесть, что отношения между матерью и теткой наконец-то более или менее пришли в норму. По мере того как я рос, у них оставалось все меньше поводов ссориться из-за меня. Да и мать стала вести себя гораздо разумнее. Ей исполнилось сорок четыре. Она занималась воспитанием дочерей. Я хорошо помню дни, предшествовавшие трагедии. Сегодня я понимаю, что в самом спокойствии последних часов было что-то тревожное. Да, мы наконец-то могли быть счастливы. И тогда на нас свалилось горе. Горе и страдание — вот вечный рефрен моей жизни, мой истинный шлягер. И даже сегодня, когда мне ничего не грозит, и дня не проходит, чтобы я не почувствовал, как на меня наползает тень той давней трагедии.
Мне ничего не стоит представить себе, как мать идет по тротуару, идет быстро, торопливой походкой привыкшей спешить женщины, глядя на которую понимаешь, что ее ждет невероятная жизнь, что это настоящая героиня, готовая сорваться на бег. На улице она столкнулась с моим приятелем, который ехал мимо на велосипеде, и они улыбнулись друг другу, она — в последний раз. Да, мой друг видел, как моя мать в последний раз улыбнулась. А несколькими секундами позже ее на переходе сбил пьяный в стельку коп. Когда он заметил впереди мою мать, то вместо тормоза надавил на акселератор. Так погибла моя мать. Из-за перепутанных ног.
Все было кончено.
Она наконец вернулась в мою жизнь, и я потерял ее во второй раз. Коп пришел к нам домой. Посмотрел на меня и сказал, что моя мать умерла. Вот так просто. Одной фразой. Мы с Дайкинсом поехали в больницу. Я был вне себя от горя, но моей боли мешал Дайкинс. Он все время хлюпал носом и сетовал на судьбу. Это было ужасно. Он вдруг спросил: «Кто же теперь будет заботиться о девочках?» — или что-то еще в том же роде, чем добавил к пакости дня еще толику пакости. Мне хотелось его убить. Но он и правда не знал, что делать. В каком-то смысле он, как и я, осиротел. Даже не сразу смог сказать правду моим сестрам. Он пошел посмотреть на тело, в отличие от меня. На меня будто столбняк напал. И я хотел сохранить в памяти ее живой образ.
Есть фаны, которые восхваляли копа, убившего мою мать; они убеждены, что без этого я никогда не поднялся бы в своем творчестве до эмоциональных высот. Идиоты. Если этот случай к чему-то меня и подтолкнул, то только к агрессии. В моей душе сконцентрировалась вся жестокость мира. Чувство несправедливости было невыносимым. Я хотел найти убийцу и отомстить за гибель матери, особенно потому, что он не понес никакого наказания. Я считал, что он должен за это поплатиться. С какой стати все страдание досталось одному мне? Постепенно моя ненависть распространилась еще шире. В каждом встречном я видел того полицейского. Жизнь не могла продолжаться как раньше. И удержать меня не мог уже никто. Я говорил себе: все, больше у меня никого не осталось. Я один в этом мире. Я свободен и могу пуститься во все тяжкие. Я свободен и готов на любое безумие.
Сеанс восьмой
Я отгородился от мира, спрятавшись в скорлупу слов, рисунков и музыки. Поступил в ливерпульский колледж изящных искусств. Позже я узнал, что многие звезды рока получили художественное образование. В это же время я познакомился со Стю. Со Стюартом Сатклиффом. Ну вот, опять про то же. Ну почему моя жизнь — это сплошная утрата? Я собирался рассказать про Стю, хотя знаю, что для меня это будет мучительно. Ладно, дело не в словах, и я привык жить с его призраком. Живущие всегда чувствуют вину перед умершими, разве нет? Особенно перед умершими гениями. А Стю был настоящий гений. Один из тех людей, кто каждый прожитый день превращает в целый мир. Он меня очень многому научил. Вне всякого сомнения, это человек, вызывавший у меня наибольшее восхищение. Наша первая встреча обернулась дружбой с первого взгляда. А может, даже больше, чем дружбой. Я очень его любил. Любил, как любил женщин. У него была офигительная аура. Он походил на Джеймса Дина, всегда выглядел сногсшибательно — очки
Ray-Ban,джинсы в обтяжку, — а когда играл на бас-гитаре, девчонки прямо таяли.
Наше жилье смахивало на грязный сквот. Какой контраст с домом Мими, где каждая вещь десятилетиями лежала на своем месте. Всякий, кто приходил к нам, в каком-то смысле причащался грязи. Мебель мы мастерили из чего попало. Вместо штор у нас висели драные одеяла. Ни одна лампочка не горела. Спали на диванах, которые без конца перетаскивали из конца в конец квартиры. Если какая-нибудь вещь или предмет начинали вонять слишком сильно, мы их не мыли и не выбрасывали, а просто передвигали свое ложе подальше, чтобы защитить обоняние. Но, главное, там было зверски холодно. По-моему, чтобы согреться, мы жгли мебель. В этот период я начал пить. По-настоящему пить. И от этого становился агрессивным. Обо мне пошла дурная молва. Однажды я взял и разгромил телефонную будку. Все только об этом и говорили, а я чувствовал себя круглым дураком — из такой фигни, да еще совершенной по пьяни, раздули целую историю. Я прямо прославился, но это была слава подонка. Не знаю, как я тогда не сел. Чудо, что я избежал проклятья судьбы.
Девушкам мои подвиги нравились. Особенно девушкам из хороших семей, которые тащились от моих непотребств. Но мне было на них плевать. Я спал с ними и бросал их и вообще всячески их третировал. Среди них была одна немного скованная брюнетка, которая глаз с меня не сводила. Ее звали Синтия. Вначале я не находил в ней ничего общего с Бардо. К счастью, вскоре она перекрасилась в блондинку. Она была милая, не зануда, зато я, что греха таить, был той еще сволочью. За все свои фрустрации отыгрывался на женщинах. Тем не менее у нас вспыхнул довольно бурный роман. Мы жутко ссорились. Я запрещал ей разговаривать с другими парнями, это вообще не обсуждалось, и, чуть что не по мне, принимался крушить и ломать все вокруг. Через несколько месяцев она решила со мной расстаться. Скорее всего, потому, что я у нее на глазах путался с другой девчонкой или выделывал нечто столь же мерзкое. Но мне было невыносимо думать, что она меня бросит. Я был дикий собственник. Ревнивец, каких поискать. Даже с друзьями. Меня бесило, что Стю проводит слишком много времени с какой-нибудь девушкой. Мне никогда не удавалось выдержать меру. Как только человек отходил от меня на шаг, у меня сердце начинало гореть. Син не послушала советов подруг и вернулась ко мне. Наверное, она искренне меня любила. Я говорил, что постараюсь исправиться, что все будет хорошо, но это недолго продлилось. Я и в дальнейшем ее только мучил. До нашего окончательного разрыва, который случился несколькими годами позже.
Пол с Джорджем еще учились в школе, но они часто к нам заходили. Мне казалось, тот бардак, в котором я жил, производил на них чарующее впечатление. Но главное: я трахался направо и налево, а они оба еще были девственниками. Мы все больше времени проводили вместе. Репетировали. В этот момент к группе присоединился Пит Бест. Странно сейчас произносить его имя. По отношению к нему мы тоже поступили подло. Ну что вы хотите, это так во всех рок-группах. Промежутки между песнями усеяны трупами. Мы предложили ему играть с нами, потому что о нем хорошо говорили. Он был одаренный парень. К тому же в Ливерпуле ударники на дороге не валялись. Да и вообще мало кто имел ударную установку. Мы радовались, когда он согласился. Его появление все меняло. Отныне группа состояла из трех гитаристов и ударника. Не хватало только басиста. Стю присутствовал не только на наших репетициях, но и принимал участие в спорах, которые мы вели. Он смотрел на нас немножко свысока. Сам он жил только ради живописи. Я уверен, что у него было огромное будущее. Как раз тогда он только что продал одну картину. Нас это здорово впечатлило. Мы с Полом уговорили его купить на вырученные деньги бас-гитару. Это я так говорю — мы с Полом, хотя на самом деле уговорил его в основном я. Мне хотелось, чтобы он во что бы то ни стало вошел в состав группы. Мне хотелось все время быть рядом с ним, а другого способа я не видел. Для него музыка была второстепенным искусством. Я разозлился. На полное отсутствие у него ощущения духа времени. Если бы Ван Гог жил сегодня, говорил я, он не рисовал бы ирисы, а играл на бас-гитаре. Так и сказал. Несмотря на его явно прохладное отношение к нашим занятиям, он неожиданно легко согласился. Видимо, в глубине души эта идея — заниматься музыкой — его прикалывала. Идея быть в группе. И он купил бас-гитару. Великолепный инструмент фирмы
Höfner.
Итог: «Битлз» собрались.
Мы начали с того, что принимали любые приглашения. Поначалу по большей части участвовали в разных конкурсах. Играли в цирке, в перерыве между номерами. Помню одну группу, в которой был карлик. И еще девушку, игравшую на ложках. Эта засранка загребла себе все призы. Жюри от нее балдело. Мы все разделяли одно желание: засунуть ей эти ложки сами понимаете куда. Мы соглашались играть на всех вечеринках. Все это был полный отстой, но он позволил нам сплотиться. Не знаю, в тот момент или немного позже, но мы как-то выступали вместе с Джонни Джентлом. А это еще тот фрукт. Меня аж передергивало, когда я думал о том, что он записывает пластинки, что публика ему аплодирует. Я считал его замшелой бездарью. Ничтожеством, дергающим за ниточки тридцатых годов и вызывающим улыбки у беззубых старух. Но нам платили, а это было главное. В компании с ним мы даже съездили на гастроли в Шотландию. И Джонни Джентл вошел в историю только потому, что говнюки, сопровождавшие его во время этого сраного турне, те самые говнюки, с которыми он считал ниже своего достоинства разговаривать, оказались «Битлз». Короче, мы работали. И работали хорошо. О нас уже пошла кое-какая недурная слава. И нас пригласили выступить в Гамбурге. Какая-то другая группа отказалась в последний момент, и приглашение свалилось на нас как снег на голову. Решать надо было быстро. Нам казалось, что это клево — поехать за границу на несколько недель, а может, даже месяцев. И потом, нас звали не куда-нибудь, а в Гамбург. Город с чумовой репутацией. Бесспорно, самый трэшевый город Европы. Не раздумывая, мы сказали: да. Нас это здорово завело. Мы подозревали, что вся эта затея обернется авантюрой, но никто из нас даже не догадывался, что нас ждало на самом деле.
Приехав на место, мы испытали шок. Просто опупели. Мы же были совсем молодые. Джордж вообще несовершеннолетний. Нам пришлось делать ему фальшивые документы, иначе ему бы не разрешили выступать. Репербан оказался кварталом, где тусовались моряки и шлюхи. Самый что ни на есть притон разврата. Мы пришли в клуб и прочли на лице владельца разочарование. Что, это и есть те самые англичане, которые должны тут зажигать? Надо сказать, в первые дни мы и правда выглядели скромниками. Нам требовалось время, чтобы как-то выделиться на фоне этого гигантского борделя. Он показал нам, где мы будем спать. От радости, что мы все-таки приехали, мы ничего не сказали. Но, если честно, это была настоящая трущоба. Там даже душа не было. Нам предстояло несколько месяцев вонять, ведь на каждом концерте истекаешь потом. Кровати нам поставили в помещении вроде сортира, примыкавшего к задам кинотеатра. И каждый день нас будили бодрые звуки утреннего сеанса. Поскольку ложились мы поздно, то быстро поняли, что спать нам вообще не придется. Но все равно Гамбург — это город, в котором вообще не следует спать по ночам. Ночью в нашем распоряжении были легионы девок. Местные шлюхи очень нас полюбили. Так же, как и молоденькие немочки, которым нравилось валяться в грязи. Мы приводили их в свою берлогу и менялись ими. Мы все присутствовали при том, как Джордж лишился невинности. Он не знал, что мы подсматриваем. Как только он довел дело до конца, мы включили свет. И дружно зааплодировали. Он назвал нас гадами, а потом засмеялся. Это было классно.
Клуб был дерьмовым местом, обыкновенной забегаловкой со стриптизом, но управляющий мечтал превратить его в заведение с рок-музыкой. Клиенты приходили поглазеть на голые сиськи, а им предлагали каких-то не слишком заводных англичан. С этим надо было что-то делать. Поначалу в зале сидело по два-три человека, не больше. Мы уж думали, нас вот-вот турнут. Но слухи расползались. Все-таки мы были диковиной. Играть полагалось по семь-восемь часов подряд. Приходилось растягивать песни. Помню, что одну из композиций Рэя Чарльза мы мурыжили чуть ли не целый час. И пили как бездонные бочки. Выступали в задницу пьяные. Чтобы не свалиться, начали глотать амфетамины. Ели прямо на сцене, а один раз я даже напустил в штаны, но не бросил гитару. Надравшись, я обзывал зрителей нацистами. Кричал «Хайль Гитлер». Они такого не ожидали. Волшебство омрачала одна проблема: Пол считал, что Стю не тянет. Но я не хотел вмешиваться в их разборки. Один раз они подрались прямо на сцене. А зрители решили, что это часть шоу. Что было вполне логично.
Мы там здорово повзрослели. За несколько недель я как будто прожил десять лет. Но особенно мы продвинулись в музыке. Осознали, что и в самом деле здорово играем. Первое время мы выступали под какими-то дурацкими именами. Пол звался Пол Рамон. Джордж превратился в Карла. Я — в Долговязого Джона. Но вся эта бредятина продолжалась недолго. Мы уже были «Битлз». И народ повалил. Я ощущал, что происходит что-то мощное, рождаются какие-то электрические токи, которые уже не остановить. В том же самом квартале выступала куча английских групп. В одной из них играл Ринго. Мы, кстати, тогда и подружились. Что не отменяло соперничества. Мы стремились стать лучшими. Да мы уже и так были лучшими. Хотя обстановочка была еще та. Каждый вечер нам приходилось бороться с залом, в котором сидели пьяные горлопаны. И стараться увести их за собой, в мир своей музыки. Сделать так, чтобы они наконец заткнулись.
Один официант рассказал нам, как чистит карманы пьяным матросам. И нам тоже захотелось попробовать. И вот как-то вечером мы нашли себе объект. Каждый раз, вспоминая об этом, я обливаюсь холодным потом. От страшной жестокости, на грани убийства. После концерта мы присели за стол к нашему морячку и стали пить вместе с ним. Парень был симпатичный, правда симпатичный, платил за нас и хвалил нашу музыку. Когда он расплачивался, я заметил, что бумажник у него битком набит деньгами. И я сделал остальным знак, что надо им заняться. Мы вышли на улицу. Пол с Джорджем сдрейфили, так что провожать в темноте парня остались мы с Питом. Парень не сделал нам ничего плохого, но мы хотели завладеть его баблом. Нам вечно не хватало бабла. Я уже с трудом представляю себе, в каком тогда был состоянии. Каждый за себя, жизнь говно, и не фиг было совать нам под нос свои бабки.
Мы пересекли скудно освещенную парковку. Пора. И мы набросились на него. Я помню его взгляд. В нем сквозило искреннее изумление. Мы били его ногами в живот. Он умолял нас перестать, но мы продолжали его бить, просто так, без всякой причины, как будто сошли с ума. Я говорю «мы», хотя на самом деле бил в основном я. Меня переполняла бешеная ненависть, и эта ненависть рвалась наружу. Ну не безумие? Я лупил его как ненормальный, хотя мы уже забрали у него деньги. В какой-то момент ему удалось отшвырнуть меня ударом ноги. Он воспользовался тем, что я отлетел, и сунул руку в карман. Я подумал, что у него там пушка и что сейчас я получу пулю в лоб. Но я ни в чем не уверен, видно было плохо. Мы отступили и бросились наутек. И бежали так быстро, что по дороге потеряли бумажник. Мы избили его зря.
Час спустя я лежал в постели и трясся от холода. В комнате у нас стоял колотун. У меня болел живот. И я слишком много выпил. Мысленно я прокручивал в голове сцену нашего нападения. А может, я его убил? Потом я решил, что нет, вряд ли он умер. Но тогда он захочет нам отомстить. Придет и укокошит меня. Всю ночь я вертелся без сна, уверенный, что моя жизнь кончена, и поделом: я сполна заслужил весь тот ужас и позор, что на меня обрушится. Во рту стоял омерзительный привкус. Сон все не шел, я вспоминал, как мы подло хихикали с ним перед нападением, вспоминал его изумленный взгляд, вспоминал, как колотил его, словно хотел убить. Эта ночь никогда не кончится. Я понимал, что я больной человек. Больной и озлобленный. Потом усталость взяла свое, и я отключился. Все следующие дни я ждал, что за мной вот-вот явятся и заберут в тюрьму. Но ничего не произошло. Вообще ничего. Про парня я больше никогда не слышал. Неужели он все-таки умер? Да нет, не думаю. Тело бы нашли. Наверное, он просто убежал. Сел на корабль и уплыл куда подальше. Покинул этот город, но не меня. Прошло много лет, а я все еще ощущаю его присутствие. И просыпаюсь среди ночи от его криков. Он отомстил мне, навсегда лишив спокойного сна.
Через несколько месяцев нас уже знал весь мир. Мир видел в нас чистеньких мальчиков, идеальных кандидатов в зятья, поющих юным девушкам добрые песни о любви.
Сеанс девятый
Я правильно сделал, что рассказал обо всем этом? Не знаю. Просто я думаю, что мой пацифистский запал — это плод моей собственной жестокости. В дальнейшем я постарался как-то перенаправить свою ненависть. В этом мне, бесспорно, помогали наркотики, которые разрушали мое эго и мою способность к действию. Я пел о Мире с большой буквы, но на самом деле искал мира в своей душе. Пытался примириться с самим собой. Все мои песни — это в сущности мольба об отпущении грехов.
Мне хотелось бы еще поговорить о Гамбурге. Вспомнить и хорошее тоже. Особенно хорошие встречи. Все началось с Клауса. Это был чрезвычайно рафинированный немец — вещь для меня в то время абсолютно немыслимая. В тот вечер, когда мы познакомились, он поссорился со своей девушкой Астрид. Поссорился окончательно. Впрочем, я не уверен, что между ними было что-то серьезное. Но он пошел бродить по городу, просто так, куда глаза глядят. В такие моменты людей часто тянет в самые сомнительные места. И он, никогда и носа не совавший в наш грязный квартал, вдруг оказался в той дыре, где мы выступали. После концерта он захотел с нами поговорить. Не скрывал своего восхищения. Но его восхищение носило такой умственный, что ли, характер. Мы впервые видели немца, который умно говорил. А может, он был просто первым трезвым немцем, с которым мы имели дело. Потом он приходил еще несколько раз и приводил с собой Астрид. Они оба были участниками некоего движения и именовали себя «экзисы». Что-то вроде вариации на тему французского экзистенциализма. Благодаря им мы ступили на совсем иную почву. И вырвались из той помойки, в которой барахтались с самого своего приезда.
Астрид пригласила нас к себе. Мы жутко обрадовались, что пойдем к кому-то в гости и увидим город с другой стороны. В квартире у нее царила тьма. Кажется, мы воспользовались обстоятельствами, чтобы принять душ, впрочем, это чепуха. Она работала фотографом и много читала. Рассказала нам о Беккете, Жане Жене, Камю. Я кивал головой, изображая, что прекрасно понимаю, о ком идет речь. Меня смущало собственное невежество. В то время я по совету Стю читал Рембо. Астрид меня потрясла. Я никогда раньше не встречал таких девушек, слушая ее, я буквально впитывал каждое слово. Я впитывал даже ее молчание, когда она прерывалась. Мы все поголовно влюбились в нее. Сегодня, размышляя об этом, я думаю, что она была чем-то вроде белокурой Йоко. В душе я уже мечтал о встрече с женщиной, наделенной талантом художника, о женщине, способной вызвать во мне восхищение ее умом.
Но она смотрела только на Стю. Между ними сразу что-то такое возникло. Они не нуждались в словах, чтобы понять друг друга. Мы собачонками бегали за ними. Держали свечку. Но свечка горела все более тусклым пламенем, потому что они двигались к полутьме спальни. Потом они начали встречаться с глазу на глаз. А через два месяца объявили о помолвке. Я воспринял эту новость как удар кинжалом — не в спину, а в свое будущее. Мне было невыносимо думать об этом. Не знаю, что именно я чувствовал, у меня всегда мысли и чувства сплетаются в какой-то клубок, но я опять стал вести себя агрессивно. Астрид сказала, это из-за того, что я, по ее мнению, влюблен в Стю, но я поднял ее на смех. Если я кого и любил, то наверняка ее. Хотя не знаю. Понятия не имею, какой тропой надо идти, чтобы добраться до моего сердца.
В конце концов я сумел порадоваться за них. Кроме того, у меня была Синтия. Она приехала, и мне сразу стало спокойнее. Это чистая правда, ее присутствие оказало на меня самое благотворное воздействие. При этом стоило ей выйти за порог, как я мгновенно забывал о ней. Пару месяцев назад мне на глаза попалось одно интервью, в котором она рассказывает, что во время немецких гастролей я писал ей бесконечные письма о любви. Не знаю, что тут правда, а что нет. Я пришел к выводу, что она не лжет, наверное, я и в самом деле много писал ей, в том числе и слова любви, но эти слова диктовало мне чувство вины. Я чувствовал себя виноватым перед ней из-за Астрид и из-за всех шлюх, которых трахал. Никогда не доверяйте любовным письмам.
Напряжение внутри группы росло, и в конце концов Стю объявил, что покидает нас. Это было ужасно. Я не хотел, чтобы он уходил. В то же время честность требует, чтобы я признался, что испытал облегчение. Выгнать его я никогда не смог бы, но он совершенно очевидно недотягивал до уровня группы. Пол был прав, и именно он взял на себя роль басиста. Так было лучше. Стю был счастлив, что принял правильное решение, и поступил в Гамбургскую академию художеств. У него был выдающийся талант. Сегодня его работы, которых не так много, продаются за бешеные деньги. У меня осталось несколько его рисунков, я беру их с собой во все поездки, и они помогают мне держаться и не дают утонуть в слезах при воспоминании о нем.
Наша первая поездка в Гамбург закончилась очень плохо. Из Германии нам пришлось убираться в страшной спешке. Это было ужасно. Народу на наши выступления приходило все больше, и нас пригласили в другой клуб. Глупо было отказываться от такого предложения. Там и платили больше, и зал был просторнее. Мы решили свалить. Наш бывший хозяин так обозлился, что настучал на Джорджа в полицию. Для ребят, которым не исполнилось восемнадцати, существовало что-то вроде комендантского часа, так что Джордж нарвался на крупные неприятности. Его моментально выдворили из страны. Мы думали было остаться и выступать без него, но совершили непростительную глупость — из чувства мести взяли и подожгли в клубе кулису. Короче, нас тоже выперли. Мы вернулись домой раздавленные, не имея никаких перспектив. Настроение у меня было хуже некуда. Я полагал, что все пойдет проще, что мы успешно стартовали на пути к славе. Но вдруг почему-то споткнулись, а в Англии нас никто не ждал.
Я жутко скучал по Стю. Он был самым близким моим другом, и вот мне предстояло жить без него. Мы писали друг другу длинные письма. Он рассказывал о своей работе, о своем видении искусства, о влиянии на него других художников. Еще он писал, что его все чаще донимают головные боли. Присылал мне фотографии, сделанные Астрид, и я увидел, что он изменил прическу. Вскоре такую прическу будут носить битлы. Но при первом взгляде на его новую стрижку мы просто покатились от смеха. Ну и уродство. Чуть позже Джордж вдруг взял и подстригся точно так же. И постепенно все остальные тоже. Мы, конечно, не догадывались, какое значение эта деталь будет иметь для нашей дальнейшей карьеры. Только Пит стоял на своем и не соглашался расстаться с коком. Что само по себе многое говорило о наших отношениях. В то время у меня еще не было к нему никаких претензий, хотя он всегда держался на некотором расстоянии. Изображал такого погруженного в себя ударника, что очень нравилось девушкам. Но пока и речи не заходило о том, чтобы от него избавиться. Он все-таки хорошо играл. Ну вполне прилично, скажем так. К тому же благодаря его матери мы могли играть в принадлежащем ей клубе «Касба», что давало нам площадку для выступлений в Ливерпуле. Эта женщина много сделала для нас, хотя меня дико бесило, когда она называла «Битлз» группой своего сына. Это была моя группа.
Несколько месяцев спустя мы опять отправились в Гамбург. Здорово было вернуться в этот город. Нам удалось подписать контракт на очень выгодных условиях. Прошло то время, когда мы ночевали в бывшем сортире. Нас не покидало ощущение, что мы уже достигли славы, хотя сегодня, зная, что последовало потом, я могу сказать: мы лишь прикоснулись к зародышу славы. Но тогда нас распирало от радости. Тем более что в Гамбург мы полетели на самолете. Все, хватит часами трястись в поездах. Помню, когда мы поднялись в небо, я испытал счастье. В тот же вечер нам предстояло выступать на открытии нового клуба. Мы знали, что будем зажигать. Обсуждали репертуар, планировали, чем займемся, в общем — готовились оттянуться. Мне было так хорошо, что я совершенно забыл, что счастье и горе неразделимы.
Для меня наступила жизнь, о которой я всегда мечтал, — жизнь, состоящая из поездок и музыки. Мы вчетвером спустились по трапу самолета. Шли медленно, все в темных очках, и тащили свои инструменты. Мы озирались, ища Астрид и Стю. И вот я ее увидел — в одиночестве стоящую в уголке. Не заметить ее было легче легкого, но я отчетливо помню, что она прямо притянула к себе мой взгляд. Я ускорил шаг, уже понимая, что что-то случилось. Взглянул в ее застывшее лицо. Остальные шли чуть поодаль. Не помню, чтобы я сразу догадался, что Стю умер. Наверное, я просто подумал, что случилось что-то серьезное. Например, что он сбежал или бросил Астрид. Но тут она подошла ко мне, она казалась такой маленькой, с ее харизмой и властью надо мной. Но все это тоже умерло. Я крепко обнял ее; надо было как можно скорее выпустить на волю слова. Она сказала мне: он умер. Она сказала мне: он умер. Она сказала мне: он умер. Она три раза прошептала это, трижды ударив меня кинжалом в сердце.
Это было невозможно. Я не мог говорить. Не мог плакать. Она сказала мне, что он болел, что он чувствовал себя все хуже, все последние дни его терзали такие головные боли, что он кричал, не выносил дневного света и хотел выброситься из окна. Я был зол на Стю за то, что он не поделился со мной всем кошмаром этой боли. Он говорил, что неважно себя чувствует, но я и представить себе не мог, какую муку он переживал. Вот она, его утонченная деликатность — умереть молча. Астрид рассказала, что накануне он упал. Она решила, что это игра, шутка, но он упал и больше не поднялся. Кровоизлияние в мозг. Бывают такие смерти, которые кажутся ужаснее других. Бывают смерти, смириться с которыми нельзя. Судьба щедро одарила Стю. В двадцать один год он был гений. Я всю жизнь задаю себе один и тот же вопрос: «Почему на его месте не оказался я?» Я долго не выпускал Астрид из объятий, тут подоспели и остальные. На протяжении следующих недель она пребывала в прострации, обескровленная, придавленная, словно заживо умерла, убитая смертью Стю. Я навещал ее, но не знал, о чем с ней говорить и что делать. Мне тоже было плохо. Но потом настал день, когда я посмотрел ей прямо в глаза и спросил: «Чего ты хочешь — жить или умереть?» Мне кажется, программу дальнейших действий следовало сформулировать именно так. Не вдаваться в никому не нужные тонкости, а просто принять решение. И больше ничего. Каждый раз, когда я обжигался в жизни, передо мной вставал тот же вопрос. Нужно было свести все необъятное поле возможностей к этим двум вариантам. Астрид посмотрела на меня и сказала, что хочет жить.
В вечер нашего приезда, в вечер того дня, когда я узнал о смерти Стю, нам пришлось играть. Уже не помню, обсуждали мы возможность отказаться от выступления или нет, но скорее всего нет: никто не сомневался, что играть надо. Ради Стю. Ради нас. Ради движения вперед. Ради того, чтобы пережить боль. На сцену я поднялся с комом в горле. И без конца оглядывался на то место, где он обычно стоял. Мне постоянно чудилось, что он здесь. А потом зазвучали композиции. Публика была счастлива снова видеть нас. И я бросился бежать из песни в песню.
Сеанс десятый
Что-то происходило. Мы отчетливо ощущали, как ширится наша известность. В Ливерпуле о нас говорили все больше. Мы постепенно превращались в местных знаменитостей. Журналисты интересовались, что нам нравится и что не нравится. Когда мы вернулись из Гамбурга, все вокруг изумлялись, до чего здорово мы говорим по-английски. Они-то думали, что мы немцы! Всеобщее восхищение было заслуженным. На сцене мы выкладывались без остатка. Дарили зрителям свою молодость. А публика в ответ заряжала нас такой энергетикой! Энергетикой и электричеством. Группа ощущала себя единым целым. Мы могли петь вместе слаженно с заткнутыми ушами. Теперь я знал, что нас уже ничто не остановит.