Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Давид Фонкинос

Идиотизм наизнанку

Посвящается Мюриэль
* * *

Я ограничиваюсь лишь тем, что представляю события в точном виде, точно так, как они произошли, и не виноват, если они покажутся невероятными. Федор Достоевский. Бесы
Пусть тот, кто встает и восклицает: «Это же полный идиотизм!» – хорошенько посмотрит на себя самого, если не хочет получить в ответ вежливое: «Ну разумеется! Но ведь это гениально, не правда ли?» Франк Заппа
Отсюда я наблюдаю за поляками как бы через подзорную трубу и могу рассмотреть лишь расплывчатые очертания их существования. Витольд Гомбрович. Дневник


Небольшой пролог,

имеющий целью представить Конрада

Самая большая радость, которую испытал Конрад, восходит к тому благословенному дню, когда ему исполнилось четыре года и Милан Кундера подарил ему деревянную лошадку. Он стал тогда качаться на ней, сбиваясь с ритма, что позволило отдельным лицам несколько преждевременно окрестить его красавчиком с задержкой развития. Его дразнили (даже обзывали Шалтаем-Болтаем, но, не имея привычки оспаривать мнение других, он никогда не огрызался в ответ. Он был покладистым ребенком. Ничто не доставляло ему большего счастья, чем это чувство постоянного головокружения, к тому же лошадку подарил его знаменитый и любимый дядюшка.

Однако в один прекрасный день Конраду все надоело. Он решил, как и дядюшка, уехать из Праги, правда, политические мотивы тут были ни при чем. Просто это первое, что взбрело ему в голову. Но что делать? Начать работать или же, например, попытаться получить политическое убежище? Одна милая девушка как-то заметила, что он похож на беженца. Этот странный комплимент запал ему в душу, ознаменовав собой кульминацию его эмоциональной жизни. Он колебался, ходил вокруг да около и внезапно решил ничего не решать. Он поедет в Париж, будь что будет, а уже на месте позвонит дядюшке, от которого не имел вестей с того самого дня рождения, отмеченного деревянной лошадкой. В поезде его охватили сомнения. А впрямь ли Кундера приходится ему дядей? Они не виделись уже больше двадцати лет! В те времена он наверняка входил в число случайных знакомых его родителей, но, когда стал знаменитостью, его тут же охотно возвели в ранг дяди. Ну и что с того? Неужели, даже если он приходится ему псевдодядей, он не поможет ему выбиться в люди? Чуть позже, когда поезд останавливался среди немецких полей, Конрад вновь обрел ясность мысли. Он начал смеяться над собственной глупостью, ведь родители никогда его не обманывали! Такова участь знаменитых писателей – забывать о своих племянниках. Его веселила перспектива неожиданной встречи после долгой разлуки. Внезапно, вообразив себе эти родственные объятия, Конрад вспомнил, что не читал ни единой книги Милана Кундеры. Невозможно обратиться к писателю, не удосужившись прочесть его произведений, – это элементарное правило вежливости. Едва сойдя с поезда, он сразу же купил «Невыносимую легкость бытия» и начал читать. «Идея вечного возвращения загадочна, и Ницше поверг ею в замешательство прочих философов…» Конрад заколебался, а не вернуться ли ему в Прагу.

– Алло…

– Алло, дядя. Это Конрад, помнишь деревянную лошадку?

Кундера вздохнул. Уже в пятнадцатый раз за последние двенадцать лет незнакомый чех называет его дядей. На этот раз он нашелся с ответом куда скорее; он прекрасно знал, как легко внушить простодушным, что их дядя – прославленный Милан Кундера. Это была легенда или, скорее, своего рода лечебная тактика, чтобы пробудить воображение обленившегося ума. Поскольку Кундера был человеком добродушным, он свыкся с этой легендой и непрерывно оказывал гостеприимство этим лжеплемянникам. Он принял соответствующие меры и размещал племянников в красивой студии на последнем этаже дома, где жил сам. Проявляя высшую степень деликатности, он к тому же делал вид, что растроган, встретившись с ними впервые.

«Сколько лет… Я просто счастлив… Как родители?» Конрад прослезился. Никто еще не был с ним столь любезен. Он достал бутылку, которую стащил в вагоне-ресторане, проявив известную ловкость рук. Кундера выпил, чтобы поддержать компанию, но, поскольку страдал печенью, у него случилась печеночная колика, приковавшая его к постели на пять дней и четыре ночи. К счастью, Конрад находился рядом. Он был за повара и почти подружился с аптекаршей, хозяйкой булочной и неким Сертосом, который там ошивался. По правде говоря, эта болезнь пришлась совершенно некстати и никому не была на руку, поскольку великому писателю пришлось отменить триумфальное турне по Швейцарии. Конрад чувствовал себя виноватым, он поклялся никогда и ни за что не брать в рот спиртного.

Тянулись месяцы, а также долгие вечера. Конрад был в восхищении: из своего окна он мог видеть Эйфелеву башню, и этого ему было достаточно для полного счастья. Он редко сталкивался с дядюшкой, который был загружен работой, что ж удивительного? А может быть, дядюшка просто избегал его после той злополучной печеночной колики? Во всяком случае, Конрад тоже был очень занят, поскольку работал кладовщиком в издательстве «Галлимар». Впрочем,
кладовщик –это не все, он был еще и полотером. А также – правда, только в экстренных ситуациях – он прочищал трубы. Ему очень элегантно недоплачивали, поскольку пожаловаться он все равно не мог. Сразу же возникла соответствующая ситуации шутка, суть которой он не улавливал: «Ты работаешь по-черному в Белой серии…»

Конрад смеялся за компанию. И все его обожали.

Часть первая

I

Шел мерзостный дождь, и очень некстати. Я никогда не признавал зонтики, считая, что от них лишь отскакивают в сторону все неприятности водной стихии. Архетипический первобытный эгоизм: все вокруг мокро, но главное, чтобы ты сам и твое собственное грешное тело оставались сухими. Я не дурак, но отдался сомнительным мыслишкам, стараясь заглушить подкравшуюся вплотную сильную тревогу. У нас с Терезой ничего не клеилось. А я знал свою способность зацепиться за это «ничего» и выстроить на нем фундамент жалкого существования. Мокрый до нитки, я добежал до магазина, где в теплом уголке бережно хранился подарок к тридцатилетию Терезы. Я знал, что подарок этот есть воплощение нашей любви. Ссоры возникают из-за мелочей, злоба копится и в какой-то момент неожиданно прорывается наружу. Разворачивание подарка и стало такой мелочью, таким моментом. Не первый год уже ничего не клеилось, но нельзя же расстаться из-за какой-то ерунды. Дождь шел некстати, а ход моих мыслей напоминал рассуждения участников собраний анонимных алкоголиков. Я лавировал, мужчины всегда лавируют. Тереза надеялась на непонятно-на-что, женщины всегда надеются на непонятно-на-что. Почему мы должны двигаться вперед? Время движется вперед и подталкивает нас к стартовой площадке. Мне нравились наши отношения такими, какими они были, я часто завидовал любовной жизни моллюсков. Тереза давила на меня, требуя качественных изменений. Одним словом, классика. Я знал, что она не удовольствуется эрзацем. Наверняка так, ведь невозможно бесконечно оставаться во власти обмана наших встреч. Она не говорила о ребенке. За нее говорили жесты. Мне это не слишком понятно. Достаточно глупого пустяка, чтобы женщина расстроилась. Руководить, принимать решения должен был я. Я не знал, как к этому подступиться. Тереза ускользала от меня только потому, что не существует ни единой стоящей теории любви. Я чувствовал себя сентиментальным идиотом. Другой бы что-то сообразил, успокоил Терезу, любил бы ее, прибегая к хитрости.

Она все туже затягивала оранжевую ленточку на пакетике. В нем было заключено наше будущее. Боже, что будет, если подарок ее разочарует. Она пыталась скрыть волнение, опустошая бокал за бокалом красное вино. Чем больше она пила, тем меньше смеялась. Оно было грустно-красного цвета, тусклое, почти розовое. Моя нервозность выражалась визуально, принимала форму эстетики позерства; капли пота постыдно выступили на моем мокром, скорее, влажном лбу. Наконец я откупорил бутылку шампанского, и пробка без колебаний полетела прямо в направлении золоченой рамки, заключавшей образ нашего безмятежного прошлого и напоминавшей взволнованным визитерам, что мы тоже сумели прекрасно провести время в Марракеше. Стеклянная рамка разбилась. В этом было нечто патетическое. Мы молчали, не зная, что сказать. Пузырьки шампанского постепенно выдыхались, взывая к состраданию. И мы вернулись к подарку. Ничего не оставалось, кроме этого подарка. Если это ее не рассмешит, все кончено. Я подбадривал свое войско, прибегнув к крайнему средству – оживленности с энергией отчаяния, как говорится.

– Ну а если открыть подарок?

– Да-да, – заторопилась Тереза.

– Надеюсь, тебе понравится.

– Я тоже очень-очень надеюсь…

– Правда?

– Да-да. Увидишь.

Мы растягивали разговор. Так осужденный на смертную казнь старается продлить секунды в надежде, что вот-вот явится гонец и возвестит о его помиловании. Я мог бы ждать этого нашего гонца, этого негодяя, вечно. Ленточка, не выдержав напряжения, внезапно лопнула. Подарок притаился в оберточной бумаге. Наконец Тереза приступила к действию с горячностью и отчаянием. Она засмеялась, но не тем смехом, который я обожал.

– Это что?

– Сардины… в масле.

– Ты что, спятил?

– Нет, нет… Они особого года изготовления, это прекрасный подарок, оригинальный, я полагал…

– На мое тридцатилетие… Сардины!

– Вот именно, отборные, тридцать штук, тысяча девятьсот девяносто четвертого года!

Тереза уже не смеялась. Она спрятала лицо в шарф, который накинула так быстро, словно уже готовилась к бегству, словно мой подарок совершенно ей не понравился; она пробормотала, что ей нужно идти. Но, покидая меня, любовь моя не удержалась и швырнула мне в лицо мой подарок. (Само собой разумеется, что перед этим она открыла банку, потянув за язычок, – очень они удобные, эти язычки.) Она только чуть-чуть промахнулась, масло пролилось на пиджак, но бросок был рассчитан верно…

– Ты ничего не понимаешь.

Эта фраза часто бывает последней, во всяком случае мне она говорила о многом.

А я ведь вложил душу в этот подарок. Мне казалось, нет ничего оригинальнее, чем сардины в масле определенного года изготовления. Я недолго сетовал по поводу своей неудачи, наверное, следовало купить духи «Шанель № 5» – в них секрет неразлучных пар. Я встал перед зеркалом, рука, как сознательное существо, сама потянулась ко рту. Я был из тех взрослых, которые любят прикидываться детьми, когда совершают какую-то супероплошность.

– Черт, сделал глупость…

Гораздо позже, перед долгожданным восходом солнца, я снова вспомнил это слово. Глупость. Женщина, которую я люблю, больше меня не понимает, а поскольку она меня не понимает, я в свою очередь не понимаю ее. Или наоборот. Мы не совпадаем по фазе. Я скоро произнесу слово, которое рвется наружу. Глупость. А любая глупость после констатации факта заканчивается разрывом. Вот, наконец слово произнесено. Мы расстались. Ее нет рядом в постели, значит, мы расстались. Все закончилось сардинами в масле. Масло – как последняя капля. Мне кажется, она до конца не поняла смысл выражения «определенного года изготовления». Я, правда, считаю, что нет необходимости изо всех сил стараться разъяснить ей этот смысл. Мне кажется, даже если бы я выбрал более престижный год изготовления, мы все равно бы в данный момент были далеки от объятий дантовского толка. Слово «объятия» заставило меня перейти к поискам. Я искал. Может быть, плутовка спряталась в перине? Я искал ее среди перьев наших натруженных подушек. Пусто. Нужно было купить в подарок новые подушки или лучше валик на кровать. Это был бы отменный подарок, эдакий совместный валик. О, любовь моя. Я плакал, не теряя достоинства. Всю ночь я сдерживал свои чувства. Покрасневшие глаза дали выход глубоко затаившемуся водопаду. Я нюхал белье как грязнуля. Меня притягивал запах простыней, запах Терезы, несмотря на то что запах брошенных в меня сардин пристал к коже, как Лолита. Высморкавшись в наши простыни и созерцая полученную уникальную картину, я увидел перед собой материализовавшийся конец нашей идиллии. Я думал не о Моцарте, который, как говорится, создавал божественные гармонии, а о Дали, который по утрам созерцал собственные фекалии в чаше унитаза.

II

В дверь поскреблись. Я бросился туда. Она попятилась. Ей нужно было поговорить со мной.

Чтобы стало понятно, лет десять назад я выиграл на скачках. С тех пор я очень богат. Вы застали меня в жалком состоянии, но были у меня и звездные часы. Все произошло благодаря некой Аманде, которая влепила мне унизительную пощечину, когда я попытался слегка потискать ее на уроке прикладной биологии. Все заржали, нормально. После этого первого публичного позора я решил напиться в одиночку, чтобы зализать раны. В тот вечер я по очереди обошел все бары, один сомнительнее другого, и в результате оказался в тесной комнатке тотализатора. Там я изучил всех лошадей и сразу проникся к ним любовью. Они казались мне достойнее, преданнее, чем люди. Сердце наполнилось такой пламенной любовью, что, наверное, стало излучать божественные волны, направленные на новоприобретенных друзей. Да так интенсивно, что они вернули ее сторицей. Наблюдая за их флангом, чудом избежав летального исхода в результате алкогольного опьянения, я взял чистый бланк, чтобы вписать туда завтрашних победителей. По порядку. Выигрывает только один. Номер три, Конрад, обошел фаворитов на несколько сантиметров. Это была первая победа моего Конрада. Даже фотофиниш не смог это опровергнуть.

Мы тогда бурно отметили это событие. Пришли все, кроме неприкасаемой Аманды, наверное, она была оскорблена чеком на сумму в один франк, который доставили ей с посыльным. Тогда у меня было гораздо больше друзей, чем сейчас. Что стало со всеми этими Бернарами и Стефанами, которые без зазрения совести глушили мое шампанское? Не знаю. Бесспорно, мое богатство отделило нас друг от друга. Разница в жизненном уровне. Стоит перевалить за миллион, больше нет доступа к карманам прошлого. Так, одним словом. Из-за этих денег я совсем съехал с катушек, они свалились с неба – эдакий ливень из американских дядюшек. Первые полгода мне хотелось разбазарить эти денежки, но у банкиров есть мерзкое свойство приумножать то, что попало им в руки. В наши дни ни к чему нет уважения. Я со своими деньгами оказался в полной изоляции. Только Эдуар, верный друг Эдуар, остался рядом. И именно в его присутствии, во время одной рискованной прогулки, я встретил женщину своей жизни. Терезу. И если бы папаша Флобера не обрюхатил мамашу Флобера, и если бы этому Флоберу не пришла в голову зловредная мысль стать писателем, тогда я первым написал бы то, что сочли откровением.

Тереза была находкой. Увидев ее впервые, я сравнил себя с Колумбом, открывающим Америку. Я дошел тогда до той степени опустошенности, когда больше уже ничего не ждешь. Этой идиотке взбрело в голову улыбнуться мне. Я же не мог улыбаться. В ее присутствии я чувствовал себя серьезным. Я отвергал любую эйфорию. Любовь холодно овладела мной. Любовь, что сродни преступлению. Если сегодня на меня нахлынули воспоминания, это не значит, что я превращаю нашу историю в пошлый роман. Самые прекрасные моменты любой жизни – это всегда литература. Прекрасные встречи, любовь с первого взгляда – чудеса стиля. Рассматривая Терезу, я ощущал, как перо Провидения почесывает у меня за ухом. В этой встрече было что-то неслучайное, предопределенное. Можно ли воспринять это иначе? Мы больше не расставались. Я расслабился только несколько недель спустя.

Ей нравилась моя мягкость. В то время она усматривала в ней элегантность сибарита. В моей непринужденности было что-то сладострастное, эдакий художник, лишенный тщеславия. Я был таким параноиком, что в начале нашего романа встречался с ней в убогой мансарде. Опасения богачей, что их любят только из-за их денег, и все такое. Но этот страх ничто по сравнению со страхом нуворишей, которых до того никто по-настоящему не любил. В конце концов я успокоился. Я открыл ей правду в тот день, когда нам пришлось отправиться в больницу по поводу начавшегося у нее воспаления легких, которое она заработала из-за скверного, купленного по дешевке обогревателя. Полдня мы провели делая рентген и глухо кашляя, потом я привез ее в настоящий буржуазный квартал. Она стала волноваться, что мы делаем крюк, ведь ей нездоровилось. Я прижал палец к ее губам, требуя молчания. Я покраснел от неловкости: сможет ли она оценить мое внезапное обогащение?

Тереза к нему привыкла. Видимо, это волшебное изменение придало дополнительное очарование началу наших отношений. Видимо, в дальнейшем она постоянно ждала, что я снова чем-то ее удивлю. Не знаю. Теперь она бросает меня из-за не существующей ерунды. Но не стоит снова об этом. Наша жизнь была сплошной идиллией, одна только любовь. Любовь, которую можно было растянуть на двести квадратных метров. Три больших спальни, обрамленные полукруглыми окнами, столовая, кухня почти овальной формы, раздельные туалеты; эта последняя деталь напоминала ей «Прекрасную даму».
[1]«Прекрасную что?» – спрашивал я. Целыми месяцами мы обустраивали свое жилье, удовлетворяя мельчайшие прихоти. Покупали ткани и восточные ковры, не мелочились. Потом настал момент нанять служанку. В гостиной перед нами продефилировало множество женщин, пока мы не остановили свой выбор на приятной сухой седовласой Эглантине. Она по сей день работает у нас и, наверное, прольет немало слез, узнав, что мы расстались. Она действительно обожает нас.

Вернемся к итогам нашей встречи. Тереза напомнила мне о синкретичном характере наших отношений, по крайней мере в их начальной стадии. Так она выражала мысль о том, что мы жили очень замкнуто. У нее не осталось друзей, я свел их круг к собственной персоне. Впрочем, когда мы встретились, их у нее тоже не было. Я тогда даже удивился ее независимости и только потом стал восхищаться своим неожиданным приобретением. Вдобавок она оказалась сиротой. Странно, слушая ее рассказы, я вспоминал Козетту. Внезапно пришло озарение. Она хочет меня обчистить или же, что еще хуже, оставить за собой мою квартиру. Я посмотрел слишком много фильмов и был наслышан о разводах звезд, чтобы не разгадать ее уловку. А я слишком люблю ее, чтобы отдать ей даже самую малость. Она продолжала свои маневры, внезапно ей вдруг взбрело в голову бросить работу, достаток позволяет быть импульсивным, не говоря о многом другом. Ну и что с того? У нее есть дипломы, она вполне может найти новое место. Честно говоря, сейчас ни к чему обсуждать эти темы. Я-то страдал! Она всегда была такой – не желала, чтобы все оставалось по-старому, не уступала в спорах. Она бросила меня, солнце вставало с левой ноги, и нужно было внести ясность в происходящее. Но разве не бывает периодов простоя, когда невозможно внести ясность в происходящее? Разве мне сейчас хочется высказаться, разве мне хочется внести ясность в происходящее? Разве ко мне прислушиваются? Когда меня бросают вот так, швырнув в лицо подаренные сардины, мне хочется сделать все, что угодно, но только не вносить ясность в происходящее. Наплевать мне на эту ясность. Разве не ясно? Я одинок, хочу умереть, не хочу вносить ясность, Тереза, мне хочется обнять тебя, прижать к себе, задушить, но только не вносить ясность. От твоей ясности меня мутит, это напоминает омовение покойника. А мне не хочется, чтобы наша любовь умерла. Я не хочу, чтобы она умерла, потому что это единственный смысл моего существования. Наша любовь. Я слушал ее молча. У меня не вырвалось ни единого звука. Как она была хороша, Тереза! Даже со всей своей ясностью хороша. Я слушал, как она говорит, что бросает меня, но в настоящее время не может уйти. Ей некуда. Поэтому она будет по-прежнему жить в моей квартире. Женщина моей жизни скоро превратится в соседку по квартире, приготовив про запас большое количество самоклеящихся бумажек – для общения.

III

Те, кого бросили, как преступники, возвращаются, чтобы спрятаться там, где они жили в детстве. И этим местом был дом моих родителей. Только эта убогая мысль и пришла мне в голову как возможный выход. В этом поступке был некоторый перебор; если я вернусь, мне станет еще хуже. Моя мать попала прямо в точку, увидев, что я нагрянул к ним с поникшей головой и налегке (у родителей хранилось то, что осталось от моей пижамы, – на всякий пожарный случай).

– Ты не в духе или что-то случилось?

Я знаю, о чем вы подумаете: все матери торжествуют, если их сыновья не в духе. Когда они возвращаются, достойные жалости, это такое событие, как будто снова появляется группа «Битлз». Но со мной все было иначе. Моя мать торжествовала при любой неприятности, ведь в этом случае она вызывала к себе жалость. Я был здесь, переживая разрыв, собственную драму чувств, полную пустоту своего тридцатилетия, а она мариновала меня на площадке как последнего коммивояжера. Моя мамочка поглядывала по сторонам в надежде, что кто-нибудь из соседок, постоянно дежуривших у себя под дверью, сможет оценить визуальную значимость семейной драмы. Мое «не в духе» заслуживало честного «но что об этом будут говорить?».

– Андрэээээээ… Это Виктор! Твой сын! Он не в духе.

Я не сошел с ума, в ее тоне звучала скрытая радость, почти смех. Мать могла бы с таким же успехом произнести: «Он женится!» – с той же интонацией. Она снова крикнула: «Андрээээ!» Она не выносила, когда Андрэ сразу же не прибегал на ее зов. Мой папаша, восстав после дневного сна (разумеется, он много спал, чтобы жизнь шла побыстрее), протирал глаза. Он увидел меня сквозь призму мелких разноцветных точек, которые сопровождают пробуждение. Господи, как он постарел! Настоящая развалина! Он кинулся на меня, явно превышая собственные представления о скорости. Сутулая спина, слюна в уголках потрескавшихся губ – то, что осталось от снов, подумал я. И забытая щетина. Я обнимал его, сожалея о том, что пришел. Почему, когда мы не в духе, мы стремимся к тому, что удручает нас еще сильнее? Тех, кто не в духе, тянет друг к другу, как девушек, которые впервые разговорились между собой. Мы застыли, обнявшись, вообще-то это отец вцепился в меня. Ноги сами привели меня в этот дом в поисках утешения, но, главное, я понимал, что вернулся туда, где меня ждало все, что угодно, кроме утешения.

– Ты не в духе, сынок?

Я признал это, почти воздев руки к небу. Мой отец сочувствовал, в его взгляде читалось все сострадание, на которое он еще был способен. Он бы прослезился, но это ему строго запрещалось. Мать застыла рядом с ним, все тот же стереотип родителей: Лорел и Харди
[2]за вычетом юмора. Толстуха мать, худосочный отец. Потом моя мамаша стала медленно превращаться в Мать. Не так-то она проста. Она пообещала заняться мною, чтобы это больше не повторилось, сказала, что мне нужно вернуться домой, где меня будут лелеять, и что она подыщет мне милую соседскую девушку – девственницу без претензий. Моя мать желала мне счастья. Но главным все-таки были ее собственные страдания. Чем больше я смотрел на нее, тем больше мне казалось, что пришел из школы домой на полдник. Прежде всего я был их постояльцем, выздоравливающим после болезни. Меня ожидало чистое постельное белье и расписание приемов пищи, которому требовалось следовать с пунктуальностью рыжих муравьев. И войлочные шлепанцы у изножья кровати, чтобы не шуметь, если я, не дай бог, хоть мне это решительно возбранялось, встану среди ночи для удовлетворения нежелательных потребностей. Необходимость пописать, как, впрочем, и любое действие в этом доме, планировалась заранее.

Нужно сразу же признаться. Первая ночь была удачей с обратным знаком. Я сдерживал желание позвонить Терезе. Интересно, она-то хоть думает обо мне? Мне не хотелось плакать, по крайней мере в этой кровати, большие мальчики не плачут. Передо мной постоянно маячила цифра, мой возраст. Тридцать лет. Вернуться к родителям, когда тебе тридцать, это почти математически точное выражение социального успеха со знаком минус. Пусть простыни, безупречные с точки зрения обоняния, создавали ощущение благоухающего и тем самым внушающего успокоение кокона, гордиться было нечем. К тому же я ничего не узнавал, чувствовал себя посторонним в собственном прошлом. Я позволил процессу накопления эмоций протекать по полной программе, смешивая разные периоды жизни. Я вовсе не упрямился; почти не сопротивляясь, я быстро создал собственного Пруста. Такое медленное, капля за каплей, вытекание крови. Вспоминается все, хотя раньше я бы не поставил и гроша ломаного на свою память. Я снова удивился себе. А почему бы и нет? Очень скоро поток образов ограничился моим основным ночным занятием (я не имею в виду мастурбацию втихаря). Я откинул одеяло, сунул ноги в теплые шлепанцы, стоявшие на коврике, приглушающем шум, и натянул отцовский стеганый халат. Опустился на колени, чтобы заглянуть под кровать. Фраза вырвалась, рассекая время: «Игра в мертвецов». Ребенком я любил спать под кроватью. Так мне легче было представить себе жизнь трупов.

– Андрэээ!!!

Он прибежал. Этот Андрэ, перепуганный с утра пораньше.

– Виктора нет!

– Неужели?

– Это все, что ты можешь сказать, – «неужели»? Твой депрессивный сынок исчезает среди ночи, а тебя это даже не волнует… А вдруг он совершил непоправимое?

– Непоправимое… Как канализационные трубы в подвале?

– Именно как канализационные трубы!

Я прервал их утренние волнения, отозвавшись оттуда, где заснул, из своей детской игры. Их реакция – округлившиеся от удивления глаза, и мой мощнейший зевок в виде ответа. Мать хотела было забросать меня вопросами, но в ее арсенале нашлось лишь молчание, я же был озадачен сравнением с канализационными трубами.

Мать оповестила весь земной шар, весь квартал, все, даже малознакомые, семьи. Весь мир должен был сочувствовать ей, потому что у нее депрессивный сын. А в иерархии ценностей настоящая депрессия стоит выше, чем свадьба или уличный телеопрос. Внезапно я стал популярным. Я начал играть в эту игру и покорно принимал всех посетителей. Я соблюдал постельный режим, облаченный в свою кургузую полосатую пижаму. Иногда появлялись анонимные гости, старушки, и занимали места вокруг кровати. Этот визит был для них главным событием дня. Я напоминал временную экспозицию. Старушки усаживались рядом в радостном расположении духа и болтали обо всем, вернее, ни о чем. Уточню: болтали они друг£ дружкой. В конечном итоге я не представлял для них никакого интереса. Они оказались здесь, потому что сюда полагалось
заглянуть,я стал местом паломничества снобов. Я старался быть любезным, угощал их печеньем, чтобы было с чем выпить чаю с молоком. Они едва отвечали мне, а потом безмолвно уходили. Нужно заметить, что визиты такого рода досаждали мне меньше, чем появление посетителей-одиночек, жаждущих найти объект для нескромных признаний. От них я узнавал совершенно невероятные истории о дальних знакомых своего детства. Леопольдина Левасер страдала хронической депрессией, поэтому все время оставалась в центре внимания. Оказывается, что Жак Стэнер никогда не был ветеринаром, как он поведал мне, когда мы однажды с ним столкнулись, он всего-навсего служил помощником рентгенолога в пригороде, а его сексуальная жизнь вдохновила создателей фильма
Плот Медузы.Что же касается Жозефа Робера, ох… Мне стало лучше. В конце концов, я ничем не отличался от этих посетителей, несчастья других придавали мне силы, поднимали настроение. Весь этот треп о бедах других был для меня лучшим лекарством. Но по вине моей семейки состояние снова ухудшилось. Боже мой, какой стыд! И мамаша не постеснялась поступить со мной таким образом! Со мной, депрессивным членом их семьи! Ведь теперь у меня была особая функция, особое звание! По крайней мере, когда ее спрашивали, как мои дела, ей было что ответить! Семья! Все эти люди, которых полагалось обнимать, ну до чего противно! Все какие-то невзрачные и безмозглые! Господи! Не успели мои дядя с тетей войти в комнату, как я почувствовал себя вегетарианцем среди хищников. Я никому не интересен, в моем арсенале слова типа «невзрачный». Да, дядя с тетей теперь довольны! Семейная драма – вновь завязываются узы, затягиваются узлом – на шее. Как унизительно! Мы не виделись лет пятнадцать, а то и больше! Они уже старые и поэтому радуются визиту. А кто эта корова? Господи, моя кузина. Тетушка пододвигается ко мне, и я, словно девственник, позволяю ущипнуть себя.

– Ну что, как твои делааа?

Да, удивительный вопрос. Что можно на него ответить? Если их послать подальше, то в их глазах я стану почти преступником, ну как будто стянул клубнику в магазине… меня бросили, я едва жив, держусь из последних сил. Какое присутствие духа!

– Ну что, как твои делааа?

– Дела? Как сажа бела.

Тетка вскочила. Тетка считает, что я забавный. Только этого не хватало, быть смешным. В конце концов я мог бы ей сказать что угодно («нет-нет, как только вы уйдете, я вскрою себе вены, вырезав на руке свастику»), чтобы тетка сочла меня забавным. Я ребенок, а если у ребенка депрессия, значит, он просто хочет привлечь к себе внимание. Он весь в этом, не может не придуриваться. И моя тетка продолжает ломать комедию. Тянет свою дочь за рукав и восклицает, брызгая слюной:

– Ты узнаешь свою кузину? А? Не помнишь, как вы играли в доктора?

Я смотрю на нее, и все проясняется. Если сексуальное воспитание я получал в такой компании, то ничего удивительного, что в тридцать я оказался в родительском доме.

– Ну, что нужно сказать кузине, которую ты не видел уже десять лет? Ну?

Если она еще раз ущипнет меня за щеку, я прекращу всякое сотрудничество.

– Ну, что ей нужно сказать?

– Ну ты и растолстела!!! Ужас!

Я ребенок, говорю что приходит в голову. Слезы бесконтрольно текут по ее лицу, во всех направлениях, слезы образца мая 68-го. И она исчезает. Это правда, она стала необъятной, я же ее помнил, когда она была кожа да кости. Наверное, это расцвет, от счастья толстеют. Но я не вредный. Меня не волнует, что она толстая; если бы у меня хватило сил подняться, я бы пошел ее успокоить, посоветовал бы уйти от родителей, уйти от мамаши, это подействует лучше любой диеты. Ее мать застыла, от удивления она превратилась в знак многоточия… Но потом обрела дар речи, ее так просто не заткнешь, повернулась к мужу, моему дяде, чтобы он прочел укор в ее взгляде. Л глаза ее говорили следующее: «И вот так ты реагируешь? Он оскорбляет твою дочь, а ты молчишь как истукан. Браво, настоящий мужчина! Господи, как я могла так низко пасть и выйти замуж за такое ничтожество?!»

Тот робко:

– Но у него депрессия… Он сам не знает, что говорит!

– Это не оправдание, чтобы оскорблять светоч моих очей!

– …Это не оскорбление (боже, какая храбрость!)… наша дочь действительно полная…

– О, какой позор! Ты сам-то соображаешь, что говоришь, или нет?

(Дядя искоса поглядывает на меня, я знаком показываю, чтобы он продолжал… Значит, он в полном порядке, если попытается что-то сделать…)

– …А ты бы могла перестать говорить ему гадости!

Тут тетка уходит в слезах. Точно как ее дочь. Дядя подходит и просто благодарит меня.

У меня создалось впечатление, что головы моих родителей, что сами мои родители, их дом, весь квартал настолько пусты, что любой мелочи достаточно, чтобы привести их в возбуждение. Энергия, потраченная на пересказ этих незамысловатых историй, была лишним доказательством того, что вырос я в теплице, где был дефицит кислорода. У всех этих людей не было своей жизни, поэтому они довольствовались крупицами моей. Я появился из этого прекрасного небытия! Я мог бы этим гордиться, но теперь, когда незнакомые щупали меня за коленку, высовывая при этом язык, я начал в этом сильно сомневаться. Я скорее был подопытным кроликом, которого без подготовки, почти ради смеха выпустили из клетки, и теперь он вернулся пятнадцать лет спустя с разбитой вдребезги личной жизнью. Подумать только, и я в это поверил. Подумать только, я выиграл на скачках. Подумать только, я встретил Терезу. Почти все объяснялось. Человек скован собственным происхождением. Но то, в чем меня обвиняла Тереза, вообще не имело места, и не нужно было далеко ходить, чтобы понять, откуда ветер дует.

Я оттолкнул ощупывавшего меня визитера. Я поднялся, чтобы уйти. Мать хотела удержать меня:

– Ты что? Сейчас не время.

– Не время чего?

– Не время уходить… скоро ужин…

– Сейчас всего четыре…

– Да, но у нас посетители!

Мать впала в панику, программа нарушалась. Наши пустые жизни должны были быть унесены одним ветром. Я выторговал перерыв у себя в комнате. Когда я уже был в середине коридора, до меня долетел странный шум. Шум шел из спальни родителей. Я продвигался миллиметр за миллиметром. Я приоткрыл дверь и увидел мечтательное лицо отца. Это было время дневного сна, единственный момент передышки, единственный момент, отвоеванный у тирании. Да, у него был усталый вид, эдакий тщедушный старикашка. Его лицо, испещренное морщинами, наводило на мысль о подъездных путях к большим вокзалам, о растениях микадо, упавших на землю. Я наклонился над отцом, на этот привлекший меня звук. Нет, это было не дыхание, он произносил какую-то фразу. А ведь он говорил только под страхом наказания. Я перехватил его сообщение, сделанное во сне. Неужели страх преследовал его даже во время сиесты? Мой отец повторял такую фразу: «Я требую, чтобы все вставали, когда входит моя жена».

В этот момент мне нужно было ухватиться за эту фразу, извлечь ее, увеличить. Позвать на помощь. Пытаться, чтобы меня поняли. Мой отец произносит эту фразу во сне. Я должен был подвергнуть пытке эту фразу, любой ценой заставить ее заговорить. Это была ночная фраза, опасный шпион. Абсурдная фраза, потому что отец не может никого заставить это сделать. Потребовать сверхуважения к моей матери. Нет, в его ночи затаились ложь, страх, что его признают виновным, мой папочка перенес туда свое чувство вины, он боится, что могут обнаружить всю его скопившуюся ненависть к моей матери, к самому себе. Слабые грезят о силе других, иначе им не спится.

Я только что провел такой день, который не мог бы себе вообразить даже в страшном сне. Я, безумный, представлял себе, что когда вернусь, Тереза будет дома и встретит меня, с улыбкой распахнув объятия. Я щурился за едой. Я придумывал достойные отговорки, изображал сумасшедшую радость, которую доставляли мне эти ободряющие визиты. Я был очень милым, отвечал на вопросы, стараясь быть любезным, но мать не оценила мой глупый обман. Правда, вечером она пребывала в хорошем настроении, поскольку количество полных сочувствия поцелуев превзошло все ее ожидания. Мы ели суп, в котором плавали гренки воспоминаний, и в смертельной скучище этой трапезы, воскрешавшей тишину прошлого, я опять погружался в отчаяние, несмотря на тщетные попытки зацепиться за пустоту. Мать возражала против того, чтобы мы обедали в гостиной перед телевизором, только буржуа имеют право безнаказанно сидеть в гостиных. Однако, перебрав все сплетни о жителях нашего квартала, мы замолкли, нам было совсем неинтересно говорить о себе. В громком прихлебывании супа мне снова слышалось молчание наших обедов. Потом мне предложили выпить травяной отвар, потому что это полезно в моем состоянии, но я предпочел лечь в постель (я уже был в пижаме, и этим нужно было воспользоваться).

Моя вторая, и последняя, ночь прошла спокойнее. Положительным результатом всех этих визитов было то, что я полностью вымотался. Проснувшись, я увидел радужные блики на лице отца. Он был при деле. Мать посылала его на рынок. Он делал вид, что недоволен, но это была лишь поза. Я так легко просчитывал его маневры, он явно не мог скрыть радость от возможности пойти пройтись. Он крутил хвостом, как полные достоинства собаки, которые проводят всю свою собачью жизнь воздерживаясь, чтобы ненароком не пописать. Отец тоже был в своем роде моей собакой. Я предложил пойти с ним, но отец, похоже, это не оценил, но все равно, как бы то ни было, я отправился на прогулку с отцом.

Было свежо. Я только что проглотил кофе, кстати, я не имел права пожаловаться, что в нем слишком много молока. Мать, несмотря на все мои просьбы, запрещала мне пить черный кофе. Я был ее сыном, а ее сын, и ей это было известно лучше, чем мне, пил кофе с куда большим количеством молока и двумя кусочками сахара. Короче говоря, я зашел в бистро, чтобы удостовериться в неизменности своих привычек (настойчивость и сила убеждения моей матери заставили меня в них усомниться). Отец остался на улице, несмотря на холод. Я подозревал, что он боится дышать дымом, боится, что проявит себя ничтожеством или, еще хуже, игроком. Одним махом я заглотнул кофе, лишив себя всякого удовольствия. Мне не хотелось добавить к собственному неминуемому падению еще и смерть отца прямо посреди улицы. По дороге на рынок я заставлял его делать глубокие вдохи, чтобы вентилировать легкие. Он, как говорится, перебрал свежего воздуха, ведь у него было кислородное голодание, до этого он бывал на воздухе лишь изредка, от случая к случаю. Я должен был об этом подумать заранее, теперь ему стало нехорошо. Переизбыток кислорода. Мы присели на одну из свежевыкрашенных городских скамеек. И тут же стали полосатыми (снова мотив пижамы). Я дал ему отдышаться. Свежий воздух взбодрил его, теперь отца уже нельзя было отнести к категории доходяг. И когда он окончательно пришел в себя, произошло нечто странное. Наверное, у него отпустило какой-то нерв, развязался узел, не знаю, что именно, но он заговорил. Вот так ни с того ни с сего он начал вспоминать женщину, которую знал и любил сорок лет назад. Он встретил ее еще до знакомства с моей матерью. Он встал и принялся расхаживать по кругу, заложив руки за спину. Он выглядел безумным, походил на чревовещателя, слова вылетали непонятно откуда. Они бросали тень на славные часы полной анархии. Кто была эта женщина? Он говорил о ней с почтением, он не сумел ее удержать, он всегда будет ощущать ее присутствие. Рассказ выглядел связным, скользил как по маслу. И при этом развивался скачками, как по-живому, совсем еще по-живому. Мне стало страшно, как при битве не на жизнь, а на смерть; он дойдет до ручки, если не перестанет проклинать себя. Воспоминания об этой женщине были сродни кислородной эйфории.

Внезапно он замолчал. Мне потребовалось какое-то время, чтобы отреагировать на это. Сначала он едва уцелел от передозировки свежего воздуха, потом заговорил, как никогда не говорил до этого. И какая тема – женщина! Целый отрезок жизни! Я начал задавать ему вопросы, его исповедь выглядела совсем нелепо. Отец резво качал головой, но при этом сжимал губы, как ребенок, не желающий сознаваться в обмане. Тем не менее я поверил ему. Только что отец предстал предо мной таким, каким был на самом деле, он потерял женщину своей юности. Я же думал только о Терезе. Может быть, он пытался показать мне, какой жалкой бывает жизнь, когда постоянно испытываешь сожаление? Он сжимал кулаки, а я видел в этом жесте собственное безумное желание вновь завоевать Терезу. Я извлекал уроки из его внезапно прерывающегося от волнения голоса. Как же мне раньше удавалось ничего не замечать? Мой отец был мудрецом; маленький, лысый, ушки на макушке. Он передавал мне свой жизненный опыт, разумеется неумело, но все-таки передавал! Эдакий Йода,
[3]персонаж второго плана. Ну и что? Я все равно мог хвастаться, распускать хвост, как павлин, не у всех детей была такая возможность. Он был закрытым как улитка, мой Йода, а теперь, после того что он поведал мне, я не сомневался, что его участь – вечное молчание. Однако он приблизился ко мне, привстав на цыпочки, – действительно, до чего крошечный у меня папаша! Он обнял меня своими короткими ручками и вздохнул:

– Желаю тебе всегда быть сильным.

Поскольку моркови не было, мать приготовила мясо, тушенное с овощами, но без оной.

IV

От переезда к родителям легче мне не стало. Их нестандартность предопределила изнурительный крестный путь. Все казалось мне трудным, непреодолимым. Войдя в подъезд, я долго не мог решиться – подняться пешком или на лифте. Сама мысль о том, что я должен принять решение, казалась мне невыносимой. В поездке на лифте были свои прелести, отдых для тела, но при этом был и риск, ибо неподвижность нередко располагала к раздумьям. Поэтому я все-таки выбрал лестницу, ведь когда работают ноги, трудно рефлектировать. Преимущество состояния, когда ты не в духе, состоит в том, что движения одно за другим как бы уходят в никуда. Человек в депрессии не способен карабкаться наверх и одновременно работать мозгами. По крайней мере, я так полагал. Лестница вероломно пробудила во мне одну мысль, даже хуже, скорее потребность христианского толка. Внезапно мне захотелось причинить себе боль, чтобы вернуть любовь Терезы. Моя безумная вера. Тогда я опустился на колени и пополз наверх, нанося себе кровавые раны, пока не столкнулся с Эглантиной, которая почти не удивилась, увидев меня в этой позе. Нужно признать, что служанки наделены этой способностью – не удивляться. Наверное, они и не такое видывали в эпоху буржуазного разложения, изобилующую ремейками этих злосчастных типажей. Я был стереотипен в своей патетике.

– Добрый день, мсье.

Я кинулся, чтобы обнять ее. О Эглантина! Кем бы я был без нее. А Тереза – еще того чище. Она исповедовала нас, а как она умела покачать головой! Ее всегда интересовало, чем мы занимались, она задавала вопросы, не допуская при этом фамильярности. Всегда услужливая. По вечерам я каждый раз предлагал отвезти ее домой, но бесполезно, она говорила, что обожает метро. Мы по-прежнему понятия не имели, где она живет. Она никогда не хотела утомлять нас своими проблемами, жизнь ее была полна благочестия. Как я был счастлив увидеть ее! Эглантина облегчит мое горе. Я так настрадался за эти два дня! В ее глазах я пытался разглядеть хоть какой-то намек. Успела ли Тереза поговорить с ней?

– Ее нет, проходите…

Мы расположились на кухне. Эглантина спешно разбирала покупки, чтобы полностью переключиться на мое горе. Я мимоходом отметил ее удивительную способность раздобывать вкуснейшую морковь. И если она вот так легко умела выпутаться из хитросплетений черного рынка, то почему бы ей не помирить нас с Терезой?

– Это ужасно, – сказала она.

Как хорошо она меня понимала! Она призналась, что долго разговаривала с Терезой. Кроме того, вчера они перенесли ее вещи в дальнюю комнату, Я подумал об этих двадцати метрах коридора, которые теперь разделяли нас, это два с половиной кишечника, вытянутые в длину. Мы находились на разных концах квартиры, между нами – пустая комната, пустая, как наша любовь. Я расспрашивал Эглантину.

– Послушайте… Я скажу вам то же, что говорила мадам, я не хочу брать ответственность на себя, это ее решение, и я его уважаю. Она страдает. Я купила ей бумажные носовые платки. Она много плачет, мало ест…

Мне не хотелось знать больше. Я не выдержу, слишком долго пришлось сдерживаться.

– Я вам тоже купила бумажные платки.

– Спасибо.

– Мадам вышла подышать воздухом. Вам тоже, наверное, нужно отдохнуть…

– Не знаю, наверное, вы правы.

Драма развивалась медленно, заторможенные движения, облагораживающие слова. Эглантина уложила меня в постель, пообещав проведать перед уходом. Сказала, что подогреет сардины, мое любимое блюдо. Пусть хоть мой желудок возрадуется, счастливый бунтарь. Я услышал, как ключ поворачивается в замке, вернулась Тереза. Она прошла прямо к себе в комнату. Меня глубоко ранило, что она не задержалась ни секунды у моей двери. Мне бы так хотелось, чтобы она ошибалась, чтобы по-прежнему любила меня. Позже Эглантина принесла ужин – каждому из нас по отдельности. Как в тюрьме. После разрыва наши сердца оказались в одиночке. Самое удивительное – как внимательно разглядывал я служанку. Она являла собой мою единственную связь с Терезой. Кусочек Терезы. Я дотронулся до нее, она отпрянула. Я извинился и повторил маневр. Эглантина швырнула мне в лицо тарелку с сардинами. Я вернулся к реальности; даже попытка сгладить углы не стоит того, чтобы заработать ожог. Мне было стыдно, она меня простила. Ведь я страдал, в конце концов! Она стала помогать мне почистить одежду, но я знаком дал ей понять, что это ни к чему. У меня уже был некоторый опыт телесного очищения от сардин.

В качестве ночной программы я измельчил две таблетки снотворного. Прежде чем затолкнуть их в себя, я позвонил Эдуару. Это мой лучший друг, а я ему еще ничего не сказал. Это нелогично. Я отправился к родителям, строя из себя ребенка, а Эдуар еще жил в благостной уверенности, что я счастлив. Был ли он по-прежнему моим лучшим другом? Почему мы так редко стали видеться? Его красавица Жозефина, его двое на удивление светловолосых детей, его важная работа… Я снял трубку.

– Ну что, мне кажется, у тебя не все ладно, старина?

– Да. Тереза только что меня бросила…

– Да, я подозревал…

– Что именно?

– Да ничего…

– Но ты же сказал, что ты подозревал…

– Послушай. Ведь у вас не все шло гладко в последнее время…



– Она не казалась счастливой, как будто в чем-то тебя упрекала или чего-то ждала… Жозефина тоже заметила… Алло?

– Да, я слушаю. Продолжай.

– Хочешь, я заеду вечером?

– Нет, я принял снотворное.

– Не перебрал?

– Нет, всего две таблетки.

– Увидимся завтра… Лучше всего я заеду за тобой и вместе пообедаем… Хорошо?

– Да или, вернее, нет… Лучше я сам подъеду. Для меня это будет выходом в свет.

– Хорошо.

Мне снилась какая-то страна, что-то среднее между пропыленным Востоком и высохшим Магрибом.

Я проснулся в поту. Я не успел сразу броситься под душ, поскольку мое внимание привлекла записка, подсунутая под дверь, что отвлекло тем самым мое внимание от доселе неотложнейших телесных нужд. Тереза предлагала встретиться на кухне в десять часов. Было без десяти десять. Две таблетки снотворного любезно предоставили мне возможность проспать полсуток. Я запаниковал – классическая разновидность паники, внезапно охватывающей тебя под водой. Наконец бросился в ванную. Вся женская косметика исчезла. Все эти бесполезные стеклянные флакончики, которые разбиваются, чтобы нам было удобнее поранить ноги, перекочевали в ванную при дальней комнате. Должно быть, у всех этих благовоний там началась агония, гордиться им было нечем. Теперь мне не приходилось сомневаться в собственном одиночестве, исход парфюмерии подтверждал мой холостяцкий статус. В стаканчике осталась только одна разом поблекшая зубная щетка, пребывавшая в состоянии депрессии. Но я не дал добить себя. У меня оставалось семь минут, чтобы превратиться в красивейшего из мужчин. Быстро под душ, тщательно подобранная одежда, намек на туалетную воду «О саваж», легкое дуновение аромата, и вот, когда у меня оставалось всего три минуты, мне бросилась в глаза моя трехдневная щетина. Прокол! Я снова умирал от нерешительности. Должен ли я побриться? Дважды за два дня я колебался из-за какой-то ерунды. Дважды я чувствовал себя беспомощным, наш разрыв лишил меня способности принимать решения. Все казалось мне непреодолимым. Я решил методично разобраться в проблеме небритости. В конечном итоге у меня был выбор: бриться или не бриться. Время поджимало, углубляться в эту метафизику было некогда. Я с нежностью вспомнил обо всех тех днях, когда брился, не сознавая своего счастья, что доказывало непреложность механических ритуалов. Дело приобретало тревожащий оборот, я рисковал опоздать. Если бы я побрился, я наверняка не выглядел бы подавленным. Тогда Тереза обязательно подумает, что сардины были дурацкой и трусливой шуткой, подстроенной для того, чтобы избежать нудной драмы расставания. И наоборот, если я не побреюсь, возникнет ужасная неразбериха, поскольку Эглантина купила в магазине одноразовые бритвы «Бик». У меня оставалось две минуты, об опоздании и речи быть не могло. Не имея времени на решение, я решил ничего не решать и выбрал полумеру. Я побрился наполовину, оставив на левой щеке трехдневный дар природы. Придя на свидание, я испытал облегчение – Тереза взорвалась, как истеричка, застрявшая в автомобильной пробке:

– Не надоело фиглярствовать?! Пора бы и повзрослеть! По тебе не скажешь, что все это не шутки!

Я спустился на землю. Это меня-то обвиняют в фиглярстве? Да, я в депрессии, я жалок, я дошел до ручки, но я не фиглярствую, увольте. Я волновался, как провинциальный девственник, а мне с утра пораньше треплют нервы. Я быстро догадался, что всему виной щетина на левой щеке. Тереза восприняла это как вызов. Через две минуты я уже был в той стадии, когда погружаешься по самую маковку, мне казалось, что я погряз в собственном позоре. Я продолжал терять женщину своей жизни. Хуже того, теперь я не был уверен, сможет ли она когда-либо в будущем испытывать ко мне уважение. Я мечтал стать безбородым, ведь только те, у кого нет щетины, могут удержать женщину. Я болтал ерунду, плачевно заваливая самый серьезный устный экзамен в своей жизни. Тереза держалась с большим достоинством, она вновь обрела спокойствие и излагала решение, ради которого мы встретились: расписание пользования помещениями в квартире. Я почувствовал себя министром. Поскольку она предполагала, вероятно, остаться еще на несколько дней, то ради нашего взаимного благополучия, нашего психического равновесия, как уточнила она, лучше постараться не сталкиваться. Поэтому она составила схему: помещения и дни недели. Чего она ждала от меня? Я взял листок и выразил одобрение, жалкий тип! Внезапно я подумал о своей матери, ее страсти к порядку. Я должен научиться заранее обдумывать свои желания и порывы. Тереза упомянула оранжевый блокнотик, приготовленный, чтобы фиксировать исключительные случаи несоблюдения расписания. Я решил пренебречь этим крючкотворством: блокнот, чтобы отмечать возможные, но нежелательные изменения в программе. Я сделал попытку обнять ее вместе с пресловутым блокнотом. Меня отшвырнули на холодильник. Я рухнул. Тереза удалилась, не беспокоясь о том, не сделал ли я себе бо-бо. Да, хорошего мало! И я выкрикнул единственное пришедшее в голову оскорбление: «Противная!»

Я выбрил до блеска правую щеку и потащился, полируя стенки. Да, меня нельзя было причислить к сонму счастливчиков. Я страдал, как никогда прежде, походя высмеивая нелепые страдания своего прошлого, которые внезапно показались мне радостями праведной жизни. Мне нужно было убить время до обеда с Эдуаром, а когда все идет наперекосяк, нет ничего хуже четкого расписания. Так бы хотелось чем-то заняться, найти какое-то дело и забыть обо всех своих проблемах. У меня не было сил где-то шататься. И что с того? Можно прийти на встречу раньше назначенного времени. Я вполне мог посидеть в тишине. Холл фирмы был как раз безопасным для меня местом; людей раздражал паркет, вечно натертый до излишнего блеска, смущенные улыбки секретарш, чувствующих себя виноватыми из-за того, что посетителям приходится ждать, хотя сами они являются жертвами эксплуатации с того самого момента, когда возник институт секретарш. Возможно, самая хорошенькая из них подойдет, чтобы уточнить время назначенной мне встречи. В ожидающих посетителях есть нечто подозрительное, а я, не испытывая при этом ни малейшего сексуального возбуждения, смог бы пялиться на ее длинные ноги – ноги секретарши, временно исполняющей свои обязанности. Я бы докучал ей разговорами, ведь люди, страдающие депрессией, любят уцепиться за то, что плохо лежит… По правде сказать, я буду хранить молчание; говорить – значит напоминать самому себе, что существуешь.

На время обеда Эдуар отвлекся от собственного счастья. Он был верным другом. Говорили о моих несчастьях, но мои несчастья напрямую соприкасались с его счастьем. Чем больше я старался продемонстрировать полное отсутствие у меня представлений о психологии, тем больше я вспоминал того Эдуара, с которым мы мечтали о приключениях и о не слишком запоздалом прощании с невинностью. В лицее мы ничем не отличались друг от друга. Почему же теперь он достиг таких высот, что мог заставить трепетать всех подчиненных? Эдуар стал крупным банкиром, он мог, если ему заблагорассудится, отправить всех нас назад в 1929 год. Он держал в своих руках нити, ведущие к финансовому краху. Я же целиком зависел от других, я оказался не в состоянии решить, нужно ли мне побриться. Он являлся образцовым отцом семейства, а его жена Жозефина отличалась почти сверхъестественной красотой. Нужно привыкнуть к ее красоте, как привыкаешь к обуви, которую рассчитываешь носить долго; примириться с этой мыслью. Но самое невероятное – их двое детей, имена которых я никак не мог запомнить, несмотря на то что старший был моим крестником. Оба блондины! Родители – брюнеты, дети – блондины, это приводило меня в бешенство. Как я ему завидовал! Я мог в этом признаться, ведь мы были друзьями. А он так ловко манипулировал нашей дружбой, блестяще исполняя сочувственное: «Послушай-ка, Виктор». Он объяснил мне, что знал многое о нас, особенно от Жозефины, которая была близкой приятельницей Терезы.

– Не знаю, готов ли ты выслушать… Но мне кажется, что только ты один не представлял себе, как она хочет ребенка. Она много раз намекала на это, в частности в нашем присутствии… я не решался поговорить с тобой, я думал, ты против. Прямо не знаю…

– Пожалуйста, продолжай.

– Ты видел, какой она становилась с нашими детьми? Просто сияла.

– Конечно, конечно.

– Ты не хочешь завести ребенка, ведь так?

– Почему же. Нет, не знаю. Думаю, мне это никогда не приходило в голову.

– Как, вы об этом ни разу не говорили?

– Послушай, все это как-то непонятно для меня. Я не в состоянии вспомнить, о чем я думал или чего не слышал… Все как-то очень смутно…

– Нужно называть вещи своими именами… Может быть, тебе заглянуть к врачу?

– Нет, об этом не может быть и речи. Если я начну говорить, то только потеряю время. Единственное, что мне нужно, – это вернуть Терезу. Любым способом. Я пойду к ней вечером и предложу сделать ей ребенка.

– Ты думаешь, все так просто? Ты чуть-чуть опоздал, мне кажется. Нельзя наброситься на нее и сделать ей ребенка…

– Что же мне тогда делать?

– Не знаю. Все теперь идет шиворот-навыворот, нужно, чтобы она снова стала доверять тебе. Главное, постарайся быть самим собой. Даже если твои желания кажутся неопределенными. Сначала подумай, сможешь ли ты дать ей то, чего она хочет…

– Разумеется!

– Тогда сделай все, чтобы растрогать ее или поразить. Не знаю, я совсем не гожусь для таких советов.

Мы уклонились от рекомендованного десерта. Я настоял на том, чтобы он говорил о себе, поскольку со мной все и так было ясно. Тогда Эдуар углубился в какую-то немыслимую историю о коррупции на бирже, а я слушал его, доведя до предела свою способность воспринимать информацию органами слуха. Я даже дал себе передышку, стараясь вникнуть в его историю. Некий Эдгар Янсен, чех по происхождению, охмурив заместителя начальника отделения, был принят на работу в Лионский филиал банка, где работает Эдуар. Теперь известно, что этот человек выступал под семью разными именами. И к тому же он разорил три японских банка, спекулируя поддельными бумагами. Чем меньше я понимал, тем больше расслаблялся. Проблема состояла в том, что один лионский стукач (и впрямь в Лионе жизнь бьет ключом) недавно разоблачил его, помешав ему в энный раз сбежать. В то время как тот был уверен в том, что в мире биржевых махинаций ему нет равных, Интерпол сел ему на хвост. Странная история. Мне тут же захотелось попробовать крем-карамель, поскольку они клялись, что это их фирменное блюдо.

V

Растрогать ее. Поразить. Я вернулся домой через черный ход. Эглантина вытирала пыль, но при этом даже не напевала, как принято. Моя жизнь, мое тело, мысли, приходившие время от времени, казались мне чужими. Прожитые мною годы напоминали экспериментальные фильмы, на редкость умозрительные. Что было в моей жизни? Однажды мы ездили в Марракеш. Больше ничего особенного. Пустота, не требовавшая никаких усилий… Ни желаний, ни работы. Растительная жизнь. Прекрасное молчание по соседству с плеском волн. Нет, я несправедлив. Мы жили жизнью, полной любви. Годы взаимного обожания. Перенасыщение. Полыхающее безумие. А может, это было проявлением мягкотелости? Предлог, чтобы не жить жизнью, которая причиняет боль. Почти как мой отец. Я уже точно не знал. Я колебался по любому поводу, а особенно относительно своего прошлого. Мне хотелось расспросить Терезу про нашу жизнь, наши привычки. Наверняка она сочтет меня странным. Я должен исключить эту возможность. Оставаться в сомнении. Единственное, что я знал наверняка, – это то, что моя жизнь зависела только от Терезы. Каким я был до истории с сардинами? Мы раньше говорили о ребенке, теперь я вспоминаю. Но как узнать, что именно я тогда говорил? Как узнать, был ли я другим до нашего разрыва? Представляю ли я собой иную разновидность размазни или же продолжаю прежнее существование? Я знаю, что всегда был на редкость мягкотелым. Сардины направили мое прошлое в маслянистый поток, но у меня хватит сил вырваться. Нельзя, оставаясь гуттаперчевым, сохранять достоинство, если при этом еще нужно действовать. Снова завоевать Терезу. Растрогать ее, поразить.

Я вспоминаю, что, разбогатев, усвоил психологию швейцарцев. Судьба предоставила мне возможность вести спокойно-размеренное существование, невыразительное, если хотите. Тереза появилась в моей жизни как бесспорная радость. Я никогда не стремился проникнуть за кулисы ее присутствия, наверное, это звучит по-идиотски, но этим все сказано. Только легкость противостоит пропасти исчезновения, мы грезим об алкионовых днях,
[4]но нам выпадает на долю лишь собственное существование, лишенное треволнений. Само собой разумеется, мы пустились в светскую жизнь, мы не работаем, зато у нас есть друзья. Обмен словами, еле ощутимое воздействие на жизнь других людей. Мы жили культурной жизнью в классическом понимании этого слова, забытые фильмы, проходные произведения. Сексуальная жизнь, которая привела бы в трепет приверженцев фэн шуй.
[5]Мы лежали с самыми что ни на есть примитивными намерениями на полу пустой гостиной в окружении завидовавших нам свечек. Мы вовсе не относились с презрением к изыскам и тонкостям, просто так было проще и удобнее. Без всего, без слов. Близость животному миру была лучшим доказательством нашей правоты. Помню наши ласки, полные всевозможных ухищрений, бесконечных вывертов, наши всегда влажные языки. Немыслимые бедра Терезы. Неожиданно теплый затылок, несмотря на ее привычку приподнимать волосы, как бы проветривая их. Наши жесты были точны, автоматы не размышляют. Разумеется, нас заносило, разумеется, моя жизнь ускользала от меня. Ускользала настолько, что я жил только радостью минуты… Я смутно ощутил вновь, как росло давящее раздражение Терезы, но тогда я не уловил этого. Я исключил ее ожидание из реестра дел первостепенной важности.

Мы одни, как крысы. Больше не разговариваем. Как если бы Робинзон объявил бойкот Пятнице. Квартира – это плот, я ощущаю качку, но никто не собирается маневрировать. Плот с маленьким оранжевым блокнотом на случай смены курса. Я стою на кровати, разворачивая воображаемую карту. Мой план наступления. Отвожу на него семь дней. Завязываю на лбу ярко-красную повязку и рисую на щеках красные знаки апачей. Поднеся кулак к стене, я попутно замечаю трещину. Замираю, остолбенев. Эта квартира – обитель нашей любви. Слишком жестокая символика, отвратительная трещина. Если стены нашей бывшей спальни ополчились против меня, тогда пропади все пропадом. К счастью, у меня осталось всего две таблетки снотворного. Я назло не приму их. Я засыпаю в надежде, что не проснусь; восемь часов спустя – полный прокол! Не знаю, что и делать. Слышу ее шаги в передней, она собирается уходить. Натягиваю свои куцые брючишки. Бегу за ней с одним лишь намерением – увидеть ее силуэт в движении. Силуэт, который растворится в толпе, не ведающей своего счастья.

Теперь каждый раз, когда она выходила из дому, я шел за ней. Какие-то безумные прогулки, куда глаза глядят. Она блуждала без всякой цели. Минутами та, которую я преследовал, казалась мне незнакомкой. Я забывал, кто мы такие. Несомненно, толпа обожала нас, она попросту нас пожирала. Женщина, которую я любил, шла куда глаза глядят. Как говорится, просто дышала воздухом. Она избегала определенности. Воздух большими глотками. Часто я пригибался, опасаясь, что она заметит меня. Я не сумею вновь завоевать ее, если она обнаружит слежку. Я никоим образом не культивировал в себе паранойю, которая легко могла бы развиться, или, во всяком случае, для этого была создана благоприятная почва. Те, кто не способен поймать на себе тот единственный взгляд, имеющий ценность в их глазах, уверены, что вместо этого притягивают все остальные, ничего не значащие для них взгляды. Иногда мне казалось, что маршруты ее блужданий приобретают какие-то безумные пропорции. Она преодолевала огромные расстояния. Не отдавая себе отчета, она по многу раз возвращалась в одно и то же место, поэтому иногда я начинал сомневаться, кому из нас недостает здравого смысла. Наш разрыв выбросил нас на улицу, безоружных, неприметных. Мне хотелось останавливать старушек, всегда готовых послушать тебя, и рассуждать, говорить о чем угодно, но, увы, я приклеился к Терезе. Полагая, что освободилась от своих комплексов под безучастным взглядом толпы, она металась на моих глазах, затуманенных страстью к ней. Она шла так стремительно, что я то и дело терял ее из виду. Теперь это вошло в привычку – терять Терезу.



Я с грохотом вхожу в квартиру, вымещая свою досаду, как вдруг Эглантина властным жестом, приложив палец к губам, делает мне знак не шуметь. Поскольку
яобращаю на нее взгляд, выражающий все удивление, на которое способен, она объясняет, что мадам спит уже добрый час. Не могу в это поверить, она только что оторвалась от меня на другом конце города. Допускаю, не провоцируя скандала, что мог и ошибиться. Все женщины в толпе бросили меня.

Я отправился на экскурсию к Эдуару. Он пригласил меня на ужин, а Жозефина приготовила комнату для гостей. До чего же радостно, комнату для гостей! Мне больше по душе иметь статус, чем крышу над головой. Наконец-то я проведу вечер как существо с вполне конкретным названием. Я был
гостем.Какой он милый, этот гость, он нежно улыбается. Эдмон и Жюль, блондины по странному стечению обстоятельств, репетировали до изнеможения, чтобы как можно естественнее броситься мне на шею. Пахло фаршированным рулетом, образцовое семейство хором расхваливало еду. Меня не заставляли есть, потому что хотели, чтобы я провел приятный вечер. Их счастье ужасно действовало мне на нервы. Меня пичкали только для того, чтобы сделать себе приятное. В какой-то момент мне стало казаться, что я взял посмотреть видеокассету с участием Дорис Дэй. Жозефина бросилась готовить мне травяной чай. С ума сойти, сколько в меня влили этих отваров. Депрессивные типы, должно быть, писают этими отварами, по весу конечный результат не уступает количеству пролитых ими слез. Я сидел на диване, четыре пары глаз сверлили меня взглядами, меня ожидал незамысловатый выбор: поиграть с детьми, поговорить с Жозефиной о Терезе или же обсудить с Эдуаром побег из тюрьмы Эдгара Янсена. Я предпочел последнее. Эдуар достал вечернюю газету со статьей. Ситуация была неясной, полиция старалась держаться уверенно, но никого не обманешь, у них не было ни единой зацепки. Свидетельские показания не совпадали между собой, и поскольку Янсена многие где-то видели, это означало, что его не видел никто и нигде. Я был смертельно напуган, ведь этот человек вооружен. Об этом газете
Марсельезасообщила одна старушка из Ниццы. Да, мсье, он вооружен! В любую минуту он может нас прикончить. Было не по себе, к тому же я ненавидел фаршированный рулет. Смерть меня мало интересовала, хотя смерть, прокомментированная СМИ, имеет свою прелесть. «Виктор скончался в комнате для гостей». Прекрасная смерть! Я не успел посмаковать свою смерть, поскольку Жозефина перетянула одеяло разговора на себя. В конце концов, она вкалывала на кухне и теперь имела право получить свою долю гостя. Она обеспокоена. Я ответил, что все обеспокоены из-за этого сумасшедшего любителя поиграть на бирже. Да нет, глупый, обеспокоена из-за Терезы. Она очень изменилась. С ней невозможно теперь говорить. Своего рода немота. Это началось несколько месяцев назад, задолго до нашего разрыва. Жизнь отшельника, говорила мне Жозефина, но я ее уже не слушал. Я мысленно возвращался к тем минутам, когда мы с Терезой сидели вдвоем в полном молчании. Именно в этом заключалась наша любовь. Почти нелепое влечение друг к другу. Нас погубило стремление к эволюции. В царстве растений с вами и с вашей комнатой для гостей тоже бы расправились. Я сомневался, что она вообще когда-то хотела ребенка. Нормальная жизнь не ее жанр. Слушая Жозефину, я больше не понимал, где правда. Нельзя взваливать на меня ответственность за то, что мы оказались слабыми. И я, и Тереза страдали одинаково. И все это из-за невозможности для нас приспособиться, мыслить социальными категориями. История мужчин и женщин повторяет эволюцию предметов. Любовь можно сломать как священный бамбук. Возвращать растения к жизни казалось мне деянием сродни евангелическому, привнесением возвышенного на землю. Я взывал к таинствам чудесного…

(А сейчас вернемся к Эдгару Янсену.) После спектакля с рассказыванием детям на ночь разных историй мы устроились перед телевизором, чтобы в свою очередь послушать истории, от которых клонит ко сну. Эдуар вскочил, как он мил, Эдуар, в своем стремлении создать приятную обстановку, и стал тыкать пальцем в экран. Эдгар Янсен! Последние новости: его выследили, попытались задержать, но непонятно каким образом ему удалось сбежать. Какой-то усатый тип по телевизору вещал о небольшой отсрочке, о вопросе дней или даже часов. Послушал я его выступление, и меня словно током ударило. Я тихо ушел в комнату для гостей и, не раздеваясь, улегся на кровать. Чудо, отсрочка – все вместе! На меня снизошло озарение. Моя жизнь связана напрямую с жизнью Эдгара. Я решил вступить с ним в соревнование. Я должен вернуть Терезу до того, как он попадется. Вновь завоевать любовь – это как побег из тюрьмы. Ничто не устраивало меня больше, чем обратный отсчет времени, скрытого в тумане. Мы были вдвоем – он и я. Я слышал восторженные стоны Жозефины вперемешку с ночными кошмарами маленького Жюля, значит, я не спал всю ночь. Эглантина была права, предложив мне утром, когда я вернулся домой, немного поспать. Я согласился при одном условии: пусть она расскажет мне какую-нибудь историю. Она изображала из себя сказительницу историй о каких-то там эльфах, я же надоедал ей, требуя сделать уклон в повседневность. Я хотел услышать историю про нас с Терезой. Тогда она призналась, что теперь у нее стало меньше уборки. Еще совсем недавно мы бегали друг за другом на четвереньках в четыре часа дня. Хрюкая, как поросята. Я попросил ее повторить, я никак не мог припомнить этот бестиарий. Она подтвердила, что мы вели себя именно так. Мы играли в квартире вплоть до того момента, когда она звала нас на полдник. Горячий шоколад, мы макали в него пальцы, чтобы нарисовать себе залихватские усы. Мы вели себя как большие дети, это первая новость. Я тихо заснул, почти испытывая желание не просыпаться. Во сне я опять видел день рождения Терезы. Я видел все крупным планом, ее тридцатилетие, ее самые потаенные мысли и ее цель: пора действовать.

VI

Отныне мне следовало активизироваться. Я колебался: стоит ли делать отжимания или же упражнения для брюшного пресса, а потом пошел на компромисс – стал делать наклоны без всякой системы. Как только я разогрелся, я задумался, с чего же начать. Не мог же я броситься на нее. Итак, довольно размышлений. Поскольку мой биржевой игрок за истекший период проявил редкую стойкость, это придало мне уверенности. Я должен был войти в эпоху зрелой реконкисты, а для этого надлежало найти источник вдохновения. Я плохо представлял, как буду черпать из этого источника. Я еще находился в той стадии, когда, не имея какой-то определенной цели, я домогался некой Терезы, которая, похоже, таковой также не располагала. Нервозный дождь прогнал с улиц всех паразитирующих в сфере наслаждений. Остались только истинные бойцы, те, кто действительно нуждался в движении. Тереза мчалась вперед гордым аллюром. Я затеял соревнование (я стал очень «дерзким» за последние дни; полный спектр состояний, близких к агонии, острое проявление индивидуальности). Мы превратились в двух мокрых куриц, и тут она, дав фору наядам, оставила меня далеко позади. Мне было нечем гордиться, я спрятался от дождя в первом же освещенном помещении. Это оказался книжный магазин. Я вспомнил тот период своей жизни, когда много читал, и, стоя теперь перед пирамидами книг, безропотно признал, что все это бесследно исчезло. В списке мировых катастроф мои познания опередили судьбу Пизанской башни. Я проходил мимо рядов опубликованных незнакомцев, слегка касался будущих забытых страниц. Здесь можно было совершить путешествие во времени. Атмосфера, в которой окружающие люди нашли себе убежище, меня не устраивала. Все эти псевдопокупатели, а в действительности разгильдяи, забывшие дома зонтики, крутились по магазину, с опаской поглядывая, как бы неопытный продавец не подошел к ним, предлагая помощь. В тот момент, когда я размышлял о светоче знаний для юношества, своего рода неуверенно восходящем солнце, прямо перед носом я увидел
Улицы темных лавок.
[6]Это было забавно, тревожное подозрение закралось в эту обитель приторно-условного успокоения. Задворки магазина привлекали меня как любой укромный, робкий уголок. И вот тут ко мне обратился невысокий мужчина: «Вам помочь, мсье?»

Вообще-то так нельзя спрашивать. Это почти интимный вопрос, во всяком случае, достаточно бестактно спрашивать об этом, и зачастую это не дает никаких результатов. Меня такие вопросы смущали, даже если речь шла всего лишь о книге в магазине, прежде всего потому, что я ничего не собирался там покупать. Однако любезность, которая сквозила в тоне этого продавца, вызвала у меня желание притвориться, что я хочу что-то купить. Увы, это был полный провал, поскольку я не мог спросить ни об одной конкретной книге. Я собрался было отослать его обслужить более разговорчивых покупателей, когда внезапно понял, что ответственность за эту воцарившуюся тишину лежит не только на мне. Его милое лицо успокаивало. Казалось, отсутствие у меня красноречия или хороших манер ничуть его не волнует и даже вызывает улыбку. Начало нашего разговора напоминало швейцарский сыр с большим количеством дырок. Наконец я в свою очередь выдавил из себя улыбку, это была моя тактика. Его успокаивающая манера действовала на меня как расслабляющий массаж. Он стоял на месте, не суетясь, шея замотана толстым синтетическим шарфом. Внезапно он чихнул. И это чиханье вывело нас из вязкой неловкости; и впрямь, не случись этого бесконтрольного поступка, кстати, осуществленного с редкой деликатностью, мы по-прежнему пребывали бы на стадии взаимного непонимания. Теперь же он приподнял шарф, чтобы достать из наружного кармана пиджака из тусклого бархата носовой платок, возможно даже чистый. Этот жест позволил мне заметить значок с его именем, предназначенный для удобства контакта с покупателями.

Конрад.

Так звали лошадь, которая много лет назад принесла мне удачу. Конрад, имя моего талисмана. Нет ничего приятнее, чем убедиться в правильности первого впечатления. Этот человек понравился мне, и вот я вижу, что он носит самое лучшее на свете имя.

– Здравствуйте, Конрад.

Не думаю, чтобы он был готов к этому наступлению. Я действовал импульсивно. Он тоже нарушил молчание, сбитый с толку моим порывом, в котором не заключалось попытки протянуть ему руку помощи. Я созерцал его растерянность. Голова опущена – признак глупости. Как ребенок, палец во рту, в глазах усмешка. Его розовые толстые щечки, настолько гладкие, что лишают идущую на абордаж щетину всякой надежды, медленно бледнели – реакция на стресс от моего неудачно произнесенного «здравствуйте». Его тело имело потрясающе округлые очертания, мягкое, как первый послеполуденный сон на травке. Мне хотелось сжать в объятиях этого Конрада, сказать ему, какой он очаровашка. Вдруг откуда ни возьмись появился мелкий начальник, чтобы удостовериться, что сотрудник Конрад не слишком докучает прекрасному клиенту, к каковым он предположительно меня отнес. Своей обеспокоенностью он выказал намек на легкое сочувствие, которое, как предполагалось, я должен проявить, поскольку их магазин из чистого милосердия принимает на работу придурков. Милосердие к торговому обороту, подумал я. Вероятно, он подмигнул, если на то пошло. Я тотчас же заметил, что Конрад обладает внешностью, располагающей к чтению. По правде сказать, я не знал, на что потратить деньги, поскольку при встрече с ним мною овладело безумное желание совершить ненужные покупки. Начальник второстепенного отдела тут же сделал оборот на 360 градусов, на манер дипломатического флюгера, и сообщил мне положительное мнение высшего начальства об этом малом. Польщенный Конрад подобострастно благодарил шефа, которым наверняка восхищался, следуя общим правилам. Озлобленности как не бывало. Я вновь находился с глазу на глаз с этим милым простаком, подавляя в себе растущее желание обнять его или поиграть с ним. Было что-то удивительно милое в его простоте, граничащей с идиотизмом. Он снова чихнул и, что хуже, разразился приступом кашля, который очень меня встревожил. Мне не хотелось, чтобы это дитя страдало.

– Вы простудились.

– Да, мсье. У меня дома нет отопления.

Я начал задавать ему вопросы, и он объяснил, что ему спешно пришлось выехать из дядиной квартиры. И все из-за нового племянника, нагрянувшего из Чехии. Он сказал
нового,поскольку до этого никогда о нем не слыхал. Дядюшка разъяснил ему, что дядя может иметь племянников, которые не знакомы между собой. Короче говоря, дядюшка был обворожительным; когда Конраду исполнилось четыре года, он даже купил ему деревянную лошадку, но теперь не мог дольше держать его у себя. Не раздумывая Конрад снял первую попавшуюся квартиру. Кстати, он нашел ее благодаря любезной помощи мелкого начальника, которого мсье только что видел. Квартира находилась далековато от работы, к тому же на одиннадцатом этаже без лифта, там было довольно шумно, но в остальном – все нормально. Самой серьезной проблемой было отсутствие отопления; ему надавали кучу одеял, но два из них пошли на борьбу со сквозняками, рвавшимися из-под двери. Конрад раскрывал тайны своей домашней жизни первому встречному, коим я являлся. Я едва было не наказал его: никогда не следует раскрывать свои тайны первому встречному, так же как не следует брать конфеты от незнакомых. Отсутствие недоверчивости вызвало у меня еще большую симпатию к нему и усилило неумолимо растущее желание защитить его. Не нужно быть ясновидящим, чтобы догадаться, что его хорошенько облапошили с этой квартирой. Теперь хозяин будет иметь дело со мной! Я не позволю, чтобы Конрад попал в ловушку и заработал пневмонию. И поскольку я присел в уголке, чтобы подождать, пока он закончит работу, то понял, что этот человек приносит себя в жертву, угождая желаниям других. Я видел, до какой степени некоторые покупатели злоупотребляют его добротой, требуя снять книги с самых верхних полок, именно ему доставались приказы начальства сбегать на улицу и что-то купить. Конрад никогда не возражал, сохраняя на устах кроткую улыбку, с которой не стыдно предстать перед Всевышним. К тому же он вычислял всех клептоманов в магазине. Позднее он признался, что когда-то сам мог украсть все что угодно. Я был слегка удивлен подобным признанием, но, приглядевшись к нему хорошенько, понял, что он просто не способен внушить недоверия. Совершенные им кражи были спровоцированы его лжедрузьями, которые манипулировали им. Я легко мог представить его в окружении насмешников и любителей легкой наживы, отправляющих его на «дело» и готовых подставить его, если что-то сорвется. Эти мерзавцы внушили ему, что воровство всего лишь игра, и теперь, сам выслеживая таких же игроков, он понял, что воровать нехорошо. Я подтвердил:

– Да, Конрад, воровать стыдно.

Мы пришли в его опасную для здоровья халупу. Лестничные ступеньки скрипели, разбухший от воды деревянный пол хлюпал под ногами, выбрасывая фонтанчики дождевой влаги. Но больше всего меня потрясло отсутствие звукоизоляции. Шум проходил сквозь стены, сводя на нет их назначение. Эти стены были совершенно бесполезны, они досадовали, что стоят здесь, подобно оазису в пустыне. Из всех квартир слышалась музыка и разговоры, и очень скоро становилось непонятно, кто с кем говорит и кто что слушает. Создавалось даже ощущение, что можно различить, как люди топчутся на месте или просто волнуются. Звуковой винегрет. И это не считая яростного соперничества телевизоров, то была борьба не на жизнь, а на смерть. Нужно было разгадать законы этой борьбы, законы того, кто надежнее подлатал свои крепостные стены. Клер Шазаль
[7]усваивала повадки певицы Кастафиоре,
[8]а был еще только вечер пятницы. Наконец мы доплелись на одиннадцатый этаж с ощущением, что отработали смену на каменоломне. Я уже плохо представлял, на каком я свете, когда Конрад открыл дверь своего жилища, куда его завлекли обманом. Сначала внимание мое привлекли разбросанные по полу игрушки. Не оставалось сомнений, что в них играли совсем недавно. Я еле сдержался, когда увидел видавшего виды плюшевого слоника без хобота, бережно положенного на подушку. Тогда я обернулся к стоявшему в дверях Конраду; с его лица уже несколько часов не сходила едва заметная улыбка, он подошел ко мне, чтобы представить слонихе по имени Конрадетта. Я с полной серьезностью взирал на его подругу и уже собрался произнести слова приветствия, когда Конрад знаком велел мне молчать, указывая, что Конрадетта еще спит. Собравшись с мыслями, я заметил, что в квартире ужасный беспорядок. Когда рассеялось первое магическое впечатление от мелких деталей, я испытал потрясение при виде общей мерзости запустения. Мне не хотелось ни задерживаться здесь, ни предаваться размышлениям, и я попросил своего подопечного немедленно собрать свои вещички. Поскольку я приказал, он подчинился. Все его материальное достояние умещалось в одном чемодане. В ходе короткого брифинга он выслушал описание комнаты, где ему предстояло жить.

Неужели я и впрямь не способен правильно описать Конрада? Он не обманывался относительно собственного положения и горячо благодарил меня за помощь. Он хотел заплатить мне, и я пообещал, что мы вернемся к этой теме позднее, если квартира ему понравится. Когда люди живут в трущобах, трудно предугадать их реакцию. Самое опасное – это то, что к хорошему привыкаешь; если годами пьешь столовое вино, марочные вина могут вызвать лишь рвоту. По дороге, начав описывать ему Эглантину и все ее фирменные блюда, я вспомнил о Терезе. Мне еще не удавалось так долго не вспоминать о ней. Невероятно. Стоило мне почувствовать расположение к незнакомому человеку, это сразу же вытеснило из памяти женщину моей жизни. Я повторял эти фразы как воскрешенный на свет, готовый все начать заново. Тут не было никакой логики.

Логика – вернувшись домой, я наконец понял, что это такое. Я понял это без особых усилий. Потребовался лишь маленький Конрад, его застенчивость, нерешительные шаги по направлению к гостиной. Свечка затухала в конвульсиях; только свечам известен секрет мучительного конца. Я видел, как в этом неверном свете, полном надежд, он поставил на пол свой чемодан, итог его жизни. Он чувствовал себя неловко, и при этом все казалось ему естественным. В его годы еще неведомы сомнения. Все шло своим чередом, а невинность – сама естественность. Он повернулся ко мне, взглядом вопрошая, что он должен делать. Я почувствовал себя ответственным за него, почти взрослым. Я чувствовал себя отцом. А Тереза почувствует себя матерью. Иначе и быть не может. Я отвел Конрада в его комнату, и он послушно разложил вещи. Он считал, что у меня первоклассная квартира, и еще раз поблагодарил за гостеприимство. Нет, это я должен был его благодарить. Возможно, с его помощью мне удастся вернуть Терезу.

Часть вторая

I

Я быстро написал записку Терезе.



С сегодняшнего дня у нас появился третий жилец.



Мне хотелось заинтриговать ее, выражаясь предельно расплывчато. Не увидев ни малейшей реакции с ее стороны, я заключил, что мне это не удалось. Я не торопился, не сомневаясь в том, что она скоро будет растрогана. Главное было играть по ее правилам, чтобы удержать ее как можно дольше. Я чувствовал себя как тяжелобольной, который внезапно готов признать этот факт, поскольку изобрели лекарство от его болезни. Я чувствовал себя уверенно – как курильщик, который умеет пускать дым кольцами; не было иного выхода, кроме как позволить событиям развиваться циклически. Чтобы сдвинуть дело с мертвой точки, Конрад должен выступить в качестве подопытной свинки, помещенной в закрытое пространство, он должен сделать так, чтобы разлюбившая меня женщина изменила свое утилитарное отношение ко мне. Случайностей не существует, понятно без слов, что я поставил все на Конрада. Я был так счастлив, что моим мучениям скоро придет конец. Я не забывал и о другом, о радости встречи с Конрадом. Само собой разумеется, даже если я и собирался использовать его в своих целях, то все же не переставал обожать его. Но чтобы оправдаться, я напомнил себе, что мой первый порыв был мгновенным. В конечном итоге так всегда и бывает: выигрываешь, когда делаешь что-то спонтанно, не раздумывая.

Эглантина повела себя безукоризненно. В тот момент, когда я представил ей Конрада, несколько опасаясь ее реакции, поскольку его присутствие добавляло ей работы, она радостно раскрыла ему объятия, забавно переминаясь при этом с ноги на ногу. Так, наверное, принято приветствовать друзей в Гонолулу. Она педантично соблюдала вечернее расписание на пятницу, поэтому бросилась в ближайшую бакалейную лавочку, чтобы купить ингредиенты для коктейля под названием «Добро пожаловать». Конрад помогал ей на кухне, да так проворно, что они даже не слышали, как я поинтересовался, все ли у них в порядке. Взрывы смеха, летящая по воздуху кожура апельсинов! Эглантина не налегала на ром (эвфемизм), будучи уверенной, что Конрад еще не достиг того возраста, когда можно напиваться. Мне же показалось, что он не дурак выпить; правда, виной тому могли стать блестящие разноцветные соломинки для коктейлей, купленные Эглантиной. Конечно, для полного веселья не хватало Терезы. По расписанию это было не ее время, в пятницу по вечерам гостиная была записана за мной. Позже Эглантина, которую я никогда до этого не видел в таком прекрасном расположении духа, решила идти домой. Она настаивала на том, что хочет прийти завтра; об этом и речи быть не могло, суббота как никак, но она утверждала, что собирается делать покупки в нашем районе. Сперва я настаивал на своем, но потом согласился. Стоит ли притеснять служанку, если ей хочется прийти поработать в субботу? Это было сделано прежде всего для Конрада, чтобы он приспособился к нашему домашнему укладу. А почему бы и нет? Они облобызались на прощание. Я был поражен, насколько все удачно складывается. Эглантина с первой же минуты прониклась к нему обожанием, возможно, это даже подвигнет ее на приготовление щей, поскольку щи – его любимое блюдо.

Мы с Конрадом настолько перевозбудились, что не могли заснуть. Мы пошли в гостиную, и, сам не зная почему, я стал говорить о Терезе. Конрад но уши ушел в мягкий диван. Создавалось впечатление, что диван был подогнан под его телосложение. Красивое зрелище: так сказать, белый квадрат на белом фоне. Этот Конрад – ну просто образец современного искусства. Предметы оценили его присутствие; и впрямь все они успокоились: одни – потому что успокоились, что их не сломают резким движением, другие – потому что их не будут подвергать вечерним излияниям взрослых. Присутствие Конрада ободряло. Он умел сопереживать. Мои беды выглядели теперь уже не такими страшными, поскольку он, казалось, взял на себя часть моих страданий. Странное ощущение, почти освобождение. Слова вылетали из меня, направляясь к нему, ни разу не вернувшись назад. Он мгновенно подался вперед, приложив руки к вискам, и я усмотрел в этом жесте молниеносную мольбу, желание помочь мне прийти в себя. Никоим образом это не могло быть случайной позой. Он задавал мне вопросы, проявляя огромный, неподдельный интерес. И я пустился в откровения. Гораздо больше, чем с Эдуаром, о котором больше не думал. Конрад слушал очень напряженно, не увиливая. Другие собеседники часто отвлекаются, слушая рассказы о наших бедах, их слух – величина переменчивая, точнее говоря, эгоистичная. Люди обычно ждут, что будут говорить о них, и, если разговор направлен в другое русло, они превращают наши истории в повод, чтобы вернуться к собственным невзгодам. Я говорю «собеседники», но имею в виду самого себя. Общаясь с Конрадом, я понял, что значит слушать другого. Я почти испытывал неловкость оттого, что он берет на себя весь груз моей хандры; это шло в диссонанс с коктейлем «Добро пожаловать». Я был взволнован тем, что у меня появился любящий друг. Он попросту устроился рядом со мной, само сочувствие, и похлопывал своей пухлой ручкой по моему подрагивающему плечу. Теперь он был рядом, и все пойдет хорошо. Я заплакал. Отныне никаких отступлений. С первого же вечера мой план был нарушен. Подразумевалось, что я буду отцом, а он – сыном, и вот он утешает меня как после первого причастия. Мы обнялись. Мы уже были знакомы почти семь часов. Спокойной ночи.

II

Проснулся я счастливым. Моим первым порывом было сразу же пойти в комнату Конрада, и этот порыв напомнил мне, как в детстве в рождественское утро я, возбужденный, опрометью мчался к подаркам. Он любезно проснулся, чтобы сделать мне приятное. И протер глаза еще слабыми после пробуждения руками. Я спросил, что он собирается делать, но, как и у двух других квартирантов, у него не водилось надоедливых друзей. В его распоряжении был весь уикенд. Пока он вставал, я решил сходить за теплыми рогаликами. Я позволил ему остаться в пижаме. Я стремглав сбежал по лестнице и поцеловал дверь булочной. Закрыто. Было еще рано. Ни единой кошки в поле зрения. Когда оглядываешься по сторонам, чтобы удостовериться, что тебя никто не видит, сразу чувствуешь себя идиотом. Все еще дрыхли без задних ног. Я вернулся с пустыми руками, без рогаликов. Бедняга Конрад, я разбудил его в половине шестого. Перед тем как вернуться с поникшей головой – признак крупной неудачи, – я провел брифинг с собственной персоной, чтобы дать оценку сложившейся ситуации. Да, я потерял управление. Моя цель – вернуть Терезу, моя цель – растрогать ее с помощью Конрада, и тут-то я допустил оплошность. Я постарался взять себя в руки и списать этот непонятный ажиотаж на счет добродушия Конрада. Это правда, добродушие выводит из равновесия.

Должно быть, он тоже внес свою лепту, ну не знаю, иными словами, спровоцировал нас на этот приступ детства.

Я банально извинялся, свалив все на будильник, якобы перепутал цифры. Мой утренний ступор рассмешил его. Его смех сметал все на своем пути. Заразительный смех, безудержный смех. Его рот открывался в форме буквы «о», и, поскольку все в Конраде было округлым, начиная от ушей, кончая глазами, местоположение смеха становилось в его исполнении ферматой;
[9]мажорным септаккордом. Я, ратовавший за то, чтобы овладеть положением, теперь боролся, чтобы свернуть с неверного пути, куда завел меня мой смех. Я сделал усилие. Через мгновение, благодаря соответствующим дыхательным упражнениям, мне наконец удалось остановить этот приступ. Мы с Конрадом сошлись во мнении, что, раз уж проснулись, лучше не ложиться снова. Мы поплелись на кухню, чтобы сварить кофе. Я упорно предлагая налить побольше молока в его чашку, не будет же он пить черный кофе. Он был не из тех, кто спорит, его доверие тихо дремало, полагаясь на чужую инициативу. И если Конрад вносил в мою жизнь дуновение счастья наряду с душевным покоем, я, как это ни парадоксально, считал себя ответственным за его душевное равновесие. Мне предстояло спланировать наш день, что непросто, когда сам не знаешь, чем заняться в одиночестве. Единственная, отнюдь не блестящая идея, которая пришла мне в голову для затравки, – пойти в игрушечный магазин. Он тут же возразил, что ему вполне хватит Конрадетты. Предприняв несколько безуспешных попыток, я понял, что Конрад не из тех детей, которые обожают, чтобы им что-нибудь покупали. Обладание не привлекало его; простые люди легко насыщаются. Да, до чего же мы все-таки хитроумные – начали утро до того, как оно наступило. Какая мысль: встать ни свет ни заря, когда нечего делать! Но, честно говоря, я зря паниковал. Конрад радовался как безумный. Он ни о чем не спрашивал, он смотрел в окно. Это я хотел задавать темп, творить, тогда как малышу достаточно было и пустяка, чтобы развеселиться. Тереза, должно быть, обрадуется, она наверняка опасалась заполучить крикливого скандалиста (как нам повезло с нашим буддистом!). Я успокоился и начал созерцать Конрада, который созерцал небо. Своего рода созерцательный конвейер. Каждый видел что-то свое, это походило на сектантские бдения. Я наполнялся ликующей радостью, радость почти усыпляла меня. Нам было хорошо вдвоем с Конрадом. Ошеломляющее счастье. Он улыбался, но мне еще не хотелось себе признаться, что я уже подыхаю со скуки. Черт возьми, слово произнесено! В ту минуту, когда меня осенила эта глубочайшая истина, что-то произошло. В дверь позвонили. Мы с Конрадом переглянулись, одинаково удивленные. Кто это звонил в дверь в семь утра? Я не мог отказать себе в удовольствии и принял важный вид, радуясь, что наконец что-то происходит. Согнув ноги в коленях, руки в боки, одновременно покачивая и бедрами и головой, я произнес самым дурашливым тоном, на который был способен:

– И хто ж это там пришел?

Я молился, чтобы этот звонок не был ошибкой, розыгрышем, пустой тратой времени. Мне хотелось, чтобы у него было продолжение, чтобы он подготовил наш день, который плавно перетек бы в вечер. Мы двинулись к двери. Внезапно я подумал об Эглантине, которая собиралась зайти. Нет, невозможно, не в это время. Или же. Если это она, тогда я уже ни за что не отвечаю. Допустим, она обожает Конрада, но чтобы из-за этого будить нас в семь утра, нет, невозможно! Ведь если бы я по ошибке не проснулся, то мы бы еще находились на стадии логической кульминации этой ночи, потея в своих кроватях.

Позвонили снова.

Господи, мало не покажется! В душе я ликовал, только бы не спугнуть!

Конрад спросил, подражая мне:

– И хто ж это там пришел?

Я резко распахнул дверь, а там суп с котом. Никого нет за этой проклятой дверью, все кино впустую. Не звонок, а просто фильм Новой волны!
[10]Накал эмоций ослабевал, и тут что-то вприпрыжку влетело в квартиру, издавая резкие крики. Мы с Конрадом колебались, не ущипнуть ли нам друг друга, чтобы поверить своим глазам. В квартиру ворвалась обезьяна, одетая в красный костюмчик, и, само собой разумеется, уселась прямо на плечо Конрада. Я был поражен этим бабуином, наряженным на манер
сержанта Пепера.
[11]И тут мы услышали:

– ЛеннонМакКартни! Где ты? ЛеннонМакКартни?!!!

Появился взволнованный человек с тросточкой в руке, который даже не собирался извиниться за свое вторжение. Обезьяна прыгнула на пол, готовая к новым веселым проделкам. Настоящая погоня, ну что вы, не беспокойтесь, из комнаты в комнату, чувствуйте себя как дома, с грохотом, который явно перебудил всех соседей. Я покраснел от стыда, в ход была пущена швабра. Попался! И подумать только, еще минуту назад мы мирно предавались созерцанию, от которого клонило в сон. Черт возьми, это несправедливо. Я рискую навлечь на себя неприятности из-за этого незнакомца, гоняющегося за своей обезьяной по моей собственной квартире. Если заводишь обезьяну, то по меньшей мере нужно вдолбить ей в голову правила мирного сосуществования, не дожидаясь неприятных сюрпризов. Так не делается – вваливаться к людям с бухты-барахты. Если хотя бы меня предупредили, я бы принял меры, сообразил, как не попасть впросак. Вот уж Эглантина будет злиться из-за устроенного разгрома. К счастью, старикан выдохся. Да, в его возрасте такие эскапады – это перебор. Бедняга, мне почти хотелось пожалеть его, наверное, ему впарили за бесценок эту обезьяну. А поскольку он не хотел испортить себе репутацию любителя животных, то не посмел отказаться. Весь он в этом, не умеет сказать «нет». И вот результат, когда не умеешь отказать и в итоге оказываешься в моей квартире, забрызгав пол каплями пота. Я испытывал почти физическую боль, наблюдая, как он бьется из последних сил, его тело превратилось в длинную вытянутую линию, увенчанную маленькой головкой. Усы – длинные и тонкие, как спагетти быстрого приготовления. Казалось, что Конрад разглядывает его с таким же состраданием. С той только разницей, что его веселили проделки обезьяны. Что касается меня, до момента, когда все пошло вкривь и вкось, мне положительно нравился этот неожиданно возникший незнакомец. Обезьяна ЛеннонМакКартни, если верить крикам преследователя, углубилась в коридор и поскреблась в дверь Терезы. Я испустил восклицание «ой!», которое поразило меня полным отсутствием логической связи между замыслом и исполнением; казалось, меня никто не услышал. При этом Тереза открыла дверь и увидела обезьяну. Последняя тут же успокоилась, чем вызвала мое полное расположение, поскольку я тоже остолбенел, впервые увидев Терезу. Что-то общее с обезьяной, есть отчего воспрянуть духом. Но продолжение было менее удачным. Престарелый незнакомец бросился в коридор, собрав всю свою энергию, доковылял до ЛеннонаМакКартни, который, устав от беготни, дал себя поймать. Казалось, все приходит в норму, я только расстроился, что вся эта суматоха разбудила Терезу, но последующее странное развитие событий поставило меня в тупик. Столкнувшись лицом к лицу с незнакомцем, который, подчеркиваю, отличался известной дряхлостью, Тереза протянула ему руку:

– А, так вы и есть наш новый квартирант… Хм… Добро пожаловать!

Она вернулась в свою комнату, и, поскольку у нее создалось неправильное впечатление о происходящем, я чувствовал, что не вправе заманивать ее в подстроенную мной западню. Тот, кому отнюдь не пристало испытывать чувство гордости, подошел ко мне, держа на плече свою половину группы «Битлз»:

– Извините… У меня не было времени представиться, меня зовут Мартинес, я ваш новый сосед…

Вот это уже слишком. Я ненавижу соседей. Само понятие «сосед» раздражает меня, нужно всегда иметь при себе разменную монету общительности, машинально здороваться в лифте. Преимущество домов в буржуазном квартале состоит в том, что богатые не отличаются разговорчивостью, они скупы на слова. В общем-то логично: чем больше имеешь, тем меньше доверяешь. Короче говоря, это не просто сосед, но в довершение всего этот человек разрушает все мои планы и мою репутацию отшельника, значит, я должен схватить его и вышвырнуть вон. Но этот поступок, свидетельствующий о кипении моих эмоций, предвосхитил достигший моих ушей шепот Конрада. «Какие они оба забавные» – вот что он мне сказал. Я также подумал о нашей ничем не заполненной субботе и внезапно предложил незваным гостям остаться и выпить по рюмочке, хотя плохо представлял себе, что пьет обезьяна.

В девять часов появилась Эглантина в крайнем возбуждении. Мне показалось, что она провела бессонную от любви ночь. Она четыре раза поцеловала Конрада, расспросила о его первой ночи и, когда я представил ей потного Мартинеса, запрыгала от радости при мысли, что есть повод для празднования. Новый сосед вполне заслуживает коктейля «Добро пожаловать». И вперед, опять к традициям Гонолулу. Передо мной разворачивалась та же сцена, что и накануне. Конрад помог ей почистить апельсины, и мы чокнулись, не пускаясь в излишества. Все действующие лица направились в мою гостиную в прекрасном расположении духа. Сияющий Конрад, все еще в пижаме, восседал между Эглантиной и Мартинесом, у которого на коленях расположилась обезьяна. Я слегка улыбался, когда ловил чей-то взгляд, и даже поднимал свой бокал, подмигивая, что означало «мне тоже весело», но в действительности это относилось только к малышу. К Мартинесу возвращалась былая удаль. Еще немного, и он решит, что так у нас бывает каждый день. Он приглаживал усы с самодовольным видом, хлопал по спине моего Конрада. Не нужно смущаться. Отметьте, я гордился своим протеже. Как будто по доверенности похлопывали и меня. Он обращался к своей обезьяне:

– Смотри, до чего Конрад милый. Ты не находишь?

ЛеннонМакКартни подпрыгивал; он даже был способен пренебречь бананом. Он помахивал хвостом, мне было понятно, как он счастлив. Эглантина же просто сошла с ума. Не стоило понапрасну ломать себе голову, причина ее безумия была очевидна (возрождение материнских чувств). Ей было около шестидесяти, и оба ее сына, кажется, Бернар и Стефан, давно жили отдельно. Конрад пробудил самые прекрасные ее инстинкты. Интерпретация этого момента показалась мне, попросту говоря, лишенной рефлексии. Я часто смотрел на свою служанку, но никогда по-настоящему не видел ее. Когда присутствие настолько заметно, его не замечаешь, как в первом ряду кинотеатра. Я причислял ее к категории суровых духом, а суровые сдерживают свои чувства. Я раньше не замечал этой безысходной грусти, которая становилась столь очевидной теперь, когда она смеялась. Так всегда и бывает: именно противоположное вызывает прозрение; столкнувшись со смертью, начинаешь ценить жизнь. Я изъяснялся высокими фразами, чтобы освободиться от зарождавшихся чувств, чтобы отвлечься. Однако под воздействием счастья, которое доставлял ей Конрад своим таким человечным простодушием, Эглантина менялась просто на глазах. Женщина, которую я классифицировал как славную, но суховат, никогда раньше не смеялась в моем присутствии. Несколько лет я провел бок о бок с Эглантиной, но она оставалась для меня незнакомкой. Открыв ее, Конрад открыл ее и для меня. Рядом с ним жизнь в новом свете казалась мне ясной, почти понятной. Что же касается Мартинеса, все говорило о том, что он так не оттягивался уже давно. Поскольку Конрад и Эглантина наперебой задавали ему вопросы, я попытался глазами выразить интерес к происходящему. Когда вращаешь зрачками, любому ротозею начинает казаться, что тебе интересно. Но я не притворялся, меня действительно интересовали похождения старого потрепанного фокусника. Он рассказывал о трудностях, которые возникают при завершении карьеры, о трудностях оседлой жизни. Да. В этом проблема Мартинеса. Проблема дороги. Всю свою жизнь он боготворил публику, жил под аплодисменты и во имя их, ничего другого: вся жизнь ради хлопков в ладоши. В свое время он имел успех, особенно в Испании, в родной деревне. Он клялся даже, что одна из тамошних улиц носит его имя. Он перебрался сюда в поисках покоя. У себя в деревне он и шагу не мог ступить, чтобы у него не попросили автограф. По крайней мере, он так думал. Он так и не решился вернуться туда, разумеется из-за женщины. Все кончено, он остался один, без публики, без запланированных наперед гастролей, без шапито, без гала-концертов. И без детей. Скупые слезы. Один с обезьяной, которая выводит его из себя.

День шел как по маслу. Из своего уголка я неотрывно наблюдал за ними. Я услышал, как открывается дверь черного хода. Тереза ушла. Когда она вернется, я сообщу ей, что усатый старикашка вовсе не наш жилец. Недоразумение произошло по вине «Битлз». Честно говоря, я не был уверен, что смогу поговорить с ней; она выглядела далекой, светонепроницаемой. Оттолкнув меня, она сама стала ирреальной. Поскольку она меня больше не любила, я не был уверен, существую ли я. Я прекрасно понимал, что достаточно не видеть любимое существо, чтобы превратить его в миф; дурные привычки, прежде невыносимые, становятся ничего не значащими пустяками. Я считал ее совершенством, поскольку она уходила от меня. Тереза часами сидела взаперти (если так продолжать, до самоубийства рукой подать), я допустил незаконное вторжение в свой духовный мир. Невероятно, мы сидели в гостиной, а Конрад со своим ангельским личиком излучал опьяняющую эйфорию, ему достаточно было наклонить голову, и все умирали со смеху. В какой-то момент мне захотелось отделаться от Мартинеса. Мне была известна опасность, присущая всякому затянувшемуся вторжению на чужую территорию. Ему стало казаться, что он у себя дома. Он мог возразить мне, что я сам предложил ему чувствовать себя как дома, но это было лишь проявлением вежливости, а проявления вежливости для того и существуют, чтобы подразумевать прямо противоположное. По правде сказать, я хотел выставить его только потому, что он размякал на глазах. Он сам и его перевозбужденная обезьяна. Я чувствовал, что еще минута, и произойдет привыкание. Мои намеки звучали достаточно незавуалированно, но – никакой реакции. А Конрад в довершение всего вынес Конрадетту. Я тоже расхохотался. Эдакий серафим, вызывающий запретные желания. Благодушие на фоне каталепсии.
[12]Полный маразм! Заторможенные, загнанные внутрь чувства. Эглантина приготовила щи, и наша трапеза потекла в ритме Тайной вечери. Я увидел, что служанка все-таки исчезла на минуту, понесла поднос Терезе. Но поднос вернулся, потому что Терезы не было.

Позвонил Эдуар, чтобы узнать, как идут мои дела, ну разве не друг? Он удивился, расслышав в трубке взрывы смеха, которые к тому же удивляли и меня самого. Я объяснил ему про Конрада и про операцию «Конрад» – короче, мои намерения. Похоже было, что он находит мой план блестящим, но, будучи человеком разумным, захотел все увидеть своими глазами. Я предложил ему зайти. Он как раз собирался это сделать. Увы, действуя подобным образом, я допустил оплошность. Едва он вошел, ЛеннонМаккартни кинулся на него, чтобы напугать. Эдуар тут же вырубился; ничего страшного, просто из-за неожиданной обезьяньей атаки он лишился чувств. Мартинес, делая вид, что ужасно разозлился, хотя все это было наигранно, схватил обезьяну, собираясь ее отшлепать. Конрад воззвал к милосердию, поскольку после нескольких легких пощечин Эдуар пришел в себя. Мартинес все же наказал свою мартышку, уведя ее домой и хорошенько отшлепав. Он вернулся бегом к одру моего друга:

– Вы любите «Роллинг Стоунз»?

– …

Именно в этот момент Эдуару следовало по-настоящему забеспокоиться. Навещая друга, страдающего депрессией, он подвергся нападению неизвестно откуда взявшейся обезьяны, а теперь какой-то старый хрыч спрашивает, любит ли он «Роллинг Стоунз». Во взгляде Эдуара я прочел мольбу. Я спросил у Мартинеса:

– Разве сейчас время говорить о музыке? – Я слегка повысил голос, чувствуя, что нашелся предлог, чтобы выставить его отсюда.

– Конечно. Я забыл уточнить, что ЛеннонМак-Картни не выносит фанатов «Роллинг Стоунз».

Эдуар в агонии:

– Я не фанат, я просто люблю их, и все…

– Этого достаточно; должно быть, он почувствовал в вас враждебные флюиды… или же, может быть, вы недавно слушали «Роллинг Стоунз»…

– Да… Теперь, когда вы сказали… Я вспомнил, я слушал песню
Emotional Rescueсегодня утром…

Мартинес высокомерно:

– Ну что ж, это ваш выбор…

– Ну и что? Ваша обезьяна напала на меня. А вы обсуждаете мои музыкальные пристрастия… послушайте, мсье, мы не знакомы, но если вы будете вести себя подобным образом, так дело не пойдет!!!

Мартинес принялся трусливо извиняться. Я никогда еще не видел Эдуара в таком нервном состоянии. В конце концов, атака со стороны обезьяны не была столь уж яростной, можно было просто посмеяться. Эдуару потребовалось какое-то время, чтобы умерить свой гнев. Мартинес предпочел испариться, огорченный тем, что сегодняшний день принял такой неприятный оборот. Конрад проводил его до двери. Как он умел подбодрить! В любом случае мы не собирались прощаться по полной программе, поскольку Мартинес был явно из тех, кто не преминет заглянуть снова. Эглантина налила тарелку супа для любителя «Роллинг Стоунз», а я воспользовался этим, чтобы изложить начальную стадию моей операции. Конрад вооружился одной из своих самых ослепительных улыбок, Эдуар довольствовался рукопожатием. Бедняга, он был несколько не в себе. Он почти забыл, что пришел сюда, чтобы подбодрить меня. Щи совсем его доконали, у него стала подниматься температура. В возбуждении он забыл, что не переносит капусту. Я уложил его у себя в комнате, опасаясь, как бы у него не развился бред. Достаточно с меня странностей. Тем временем Конрад и Эглантина непринужденно болтали; я мог бы побиться об заклад, что она показывает ему фотографии своих детей. Как это мило, фотографии, прекрасные свидетельства жизни. Я же слушал Эдуара. Конрад произвел на него очень хорошее впечатление. Я возразил, что они почти не общались. Неважно, он почувствовал эту исходившую от него волну доброжелательности, его способность мгновенно растрогать. Он гордился мной, не сомневаясь, что дело пойдет как по маслу. Я взбодрился.

– Тереза хотела ребенка, а ты приводишь в дом блаженного. Неплохо.

Я не понял:

– Да как ты узнал, что он блаженный? Вы же почти не разговаривали… А я вот считаю, что иногда он бывает на редкость проницательным.

– Разумеется, не сомневаюсь, но от него исходит доброжелательность, как от всех идиотов. Это очевидно, только и всего. Он рядом, и ты интуитивно чувствуешь, что им можно манипулировать, его можно надуть…

Я был удивлен этим заявлением. И Мартинес, и Эглантина пребывали в полном восхищении от Конрада, чувствовалось, что они в некотором роде даже готовы умереть ради него, а Эдуар говорил о каких-то манипуляциях. Внезапно я понял, что эти двое, которые еще на что-то надеялись в этой жизни, не являлись лучшими образцами репрезентативной выборки. Я прекрасно помнил, как Конрадом помыкали на работе, как его обманывали, до того как я бросился ему на помощь. Но не мог же я лгать самому себе: я тоже им манипулировал. Да, но я любил ею. Любил как ребенка. Возможно, я вынужден был его любить, я нуждался в нем. Все казалось таким запутанным. Впервые я начал сомневаться. А что, если Тереза его не полюбит? Как я мог вообще планировать какую-то операцию? Моя женщина уходила от меня, а я со своим планом переступал все границы гордости. Тереза будет хохотать до слез, когда узнает об операции «Конрад».

В субботу вечером гостиная была закреплена за ней. Правда, казалось, что она не собирается ею воспользоваться, поскольку я слышал, как она заперлась у себя в комнате. Непоследовательный поступок, она хотела организовать скользящий график, а сама отказывалась пользоваться нашей общей недвижимостью. Эдуар вернулся к своим баранам, если можно так выразиться; он объяснил мне, как он прекрасно проведет этот вечер в кругу своей прекрасной семьи. Он слегка пошатывался, и я предложил вызвать такси в качестве группы поддержки. Эглантина вернулась в свою привычную колею. Мне было не по себе. Надежда вспыхнула и погасла, и теперь я быстро шел ко дну. Я внимательно смотрел на Конрада, но в душе уже что-то надломилось. Он не был ребенком. Я специально поставил будильник, чтобы встать с петухами, предлог для того, чтобы рано лечь спать. Казалось, Конрад находится в прекрасной форме, он решил доставить себе роскошь человеческого общения. Ему был предоставлен краешек моей кровати.

– Знаешь, Виктор, я прекрасно провел день…

– Я тоже…

– Ты так говоришь, но я чувствую, что ты чем-то озабочен. Тебе грустно.



– Это из-за Терезы. Тебе ее не хватает?

Дети так не говорят. Мне не хотелось ему исповедоваться. Он был основой моего стратегического плана, в который я больше не верил. Он положил руку мне на плечо, говорил мне простые и верные слова. Ободряющие слова, слова, которые наводили на мысль, что он просто читает мои мысли; мне хотелось отнести его интуицию на счет моей легендарной открытости. Все перемешалось. Тот, с которым все должно было быть легко, приводил меня в замешательство легкостью собственного бытия. Мне ничего не оставалось, как внести полную ясность, чтобы дышалось свободно. Почти так же, как в ответ на какой-то бестактный вопрос отвечаешь: «Ну а ты как? Как дела?»

Он сказал:

– Все в порядке. Просто никто никогда меня еще не целовал…

У Конрада была очень простая манера говорить, его слова проникали прямо в душу. Я в свою очередь погладил его по плечу. Это было наше время. Мы оба были ужасно трогательны. Внезапно я подскочил! Он что, мне зубы заговаривает? Эта его история о том, что никто никогда его не целовал, звучала как намек. Мне-то он казался очень красивым, но я не был извращенцем, меня это не возбуждало. Он продолжал свою историю о том, как женщины не принимают его всерьез. Они его обожали, некоторые покупательницы даже трепали по подбородку, приносили подарочки. Это была речь ребенка с желаниями зрелого мужчины. Он не был сексапильным. Я отогнал свои страхи, чтобы посочувствовать ему. Я не мог представить его с женщиной, мне была понятна их реакция. Говорить с Конрадом о сексе казалось мне противоестественным. Он не был способен излучать импульсы, это невозможно. Я попытался успокоить его, сказав, что в один прекрасный день какая-нибудь женщина полюбит его таким, какой он есть. Он стал расспрашивать меня о путанах. Я объяснил ему, какие плачевные могут быть последствия: попробуешь первый раз с ними, и больше не захочется. Я действовал подло, но ради его же блага. К тому же мне не хотелось предлагать Терезе ребенка, лишившегося невинности.

III

Воскресенье ничем не отличалось от субботы. Можно было бы сказать, повторение на бис. Я разбудил Конрада, когда солнце только вставало. Он не злился на меня за то, что я навязывал ему свой ритм жизни, к тому же я сварил кофе. Некоторые предметы стояли не на своих местах, здесь побывала Тереза. Должно быть, глубокой ночью она обошла нашу общую недвижимость, обследовала инвентарь. Мне не удалось восстановить последовательность ее действий до мелочей, местонахождение соли стало для меня откровением. Я хвалил себя за проницательность, удивительное ощущение после того, как десятки раз допускаешь оплошность. За откровениями людей последовали откровения вещей. Однако у меня это гордости не вызывало. Я прекрасно знал за собой это свойство, в целом классическое: проводить дни, постепенно уходящие в никуда. Обычно мой день, начинавшийся с искры божьей, после полудня становился вялотекущим, а потом окончательно сходил на нет с наступлением темноты. Вся проблема состояла в излишне стремительном старте, я все время повторяю это атлетам, которые бегают наперегонки в телевизоре. Конрад, которому были неведомы эти взлеты и падения, относился к породе монохромных существ. У него никогда не бывало перепадов настроения, только его оттенки или легкая меланхолия, но всегда состояние полной душевной гармонии. Своего рода додекафония человеческого поведения, неподвижность в чистом виде. Больше всего меня потрясало отсутствие в нем нерешительности. Его можно было спросить о чем угодно, через секунду он уверенно формулировал ответ. Разумеется, он делал правильный выбор. Инстинктивно он знал, чего хочет. Я предложил ему апельсин, он отказался. Это трудно понять, но, когда ежедневно мучишься от нерешительности, такое удивляет. Всякий раз я должен был взвешивать за и против, есть или не есть апельсин. Это придает бодрость, но это кислота. Это витамин, но он несладкий. Действительно ли мне хочется апельсин? Я обладаю настоящим даром: фрукты сгнивают до того, как я успеваю их съесть. Конечно, эти размышления не соответствуют качеству моего пробуждения. Я чувствую, как слабость опережает собственное распространение, процесс вялотекучести моего дня перевалил за тридцать пять часов укороченной рабочей недели.

Когда я говорил «повторение на бис», я не лгал. Раздался звонок. Я пошел к двери, в отличие от вчерашнего не устраивая представления, поскольку мы еще не успели заскучать. Кто там? спросил я. Это Мартинес, я пришел узнать, все ли у вас в порядке. Да, все в порядке, спасибо. А Конрад в порядке? Да, Конрад в порядке, спасибо от его имени. Стереотип диалога между тем, кто хочет внедриться, и тем, кто хочет его отшить. Короткие медоточивые фразы, упразднен положенный вопрос: «Можно войти?» Сперва легкое покашливание, обсуждение погоды, хотя ни он, ни я не выглядывали на улицу. Я только приоткрыл дверь, так мы и разговаривали. Я ощущал слабое, но упорное давление на дверь, при этом он нажимал на сверхвежливость, но старался преодолеть препятствие. Довольно скоро мы стали давить на дверь изо всех сил, плечами, руками, и я брал верх. Бедный старикан, он хотел помериться со мной силами. Я был счастлив, что победил. Так ко мне не приходят, мсье! Но мсье позвонил снова. Мне не хотелось оставлять его в проигрыше, и я открыл дверь. Я не мог поступить иначе, тогда он бы вторгся незаконно, к тому же стараясь завладеть моим Конрадом, хотя мы и без Мартинеса вкалывали почем зря. Мне хотелось, чтобы Конрад случайно столкнулся с Терезой, им следовало наконец встретиться. Но этот тип пнул меня ногой. Я открыл ему дверь, чтобы проявить симпатию, чтобы моя победа не выглядела излишне эффектной, чтобы пожать ему руку и пожелать хорошего воскресенья, а вместо этого он просовывает ногу в дверной проем. Это выглядело как вызов на второй раунд. Едва остыв, он жаждал продолжения; мне была не совсем понятна такая настырность. Будь у меня еще какая-то безумно веселая обстановка… Наверное, ему осточертело торчать у себя дома, но даже если и так, это не оправдание, чтобы разыгрывать цирковое представление перед моей дверью. Он вздохнул:

– Это для малыша… я пришел показать ему фокус… от такого не отказываются… в Испании мне хорошо бы заплатили… а тут я в подарок… Давайте…

У меня всегда была слабость к халяве, он нащупал слабую струну. Когда какие-то идиоты запихивают в почтовый ящик бесплатные пакетики с чаем, можно не сомневаться: я заберу все подчистую. Я сдался. А Конрад с важным видом обнял Мартинеса и стал расспрашивать про обезьяну. Мартинес объяснил, что после вчерашнего инцидента он отправил ЛеннонаМакКартни в швейцарскую клинику. Это заведение с прекрасной репутацией, которое специализировалось исключительно на лечении психических расстройств противников «Роллинг Стоунз». Их заставляли прослушивать псевдошлягеры в гомеопатических дозах, а потом постепенно приучали к внешнему виду Мика Джаггера. Мартинесу повезло, и он сумел забронировать место для своей обезьяны, исключительно по блату, потому что у них длиннющая очередь из желающих попасть туда. Именно поэтому ему одиноко, сказал он, понурившись. Меня раздражал его артистизм, наигранные эмоции. Однако так легче в это поверить, утешать проще, чем обвинять в лицедействе. К тому же я не поскупился на кофе. Но Мартинес пил только чай, знаете, в моем возрасте, сердце… кофеин; я предложил ему на выбор разные сорта фруктового чая, но, поскольку он принялся привередничать, я взглядом пожурил его. Парвеню обладают неприятной чертой – они склонны забывать о пережитых неприятностях, а у этого к тому же не хватало такта хотя бы сделать вид, что ему трудно приспосабливаться к новым условиям. В любую минуту, Мартинес, я мог отправить тебя домой, несмотря на то что ты развлекал Конрада своими трюками.

Это так, я не сдерживался, смеясь до слез, чтобы Конрад получил удовольствие от представления по полной программе. Я уже заметил, что он смеется, но еще не уловил полную картину смеха. Языка смеховых жестов, так сказать. Я не видел ничего трогательнее, чем его тело, сотрясающееся от смеха, когда он хлопал в ладоши после каждого убогого фокуса. Я быстро приступил к расспросам, которые можно было счесть своего рода отклонением от темы: как удалось Мартинесу проникнуть в наш буржуазный дом? В чем его секрет? Я никоим образом не мог предположить, что он нажил состояние такими жалкими трюками. Или же он сколотил состояние на гнилых помидорах. Чем больше я наблюдал за его дешевыми ухищрениями уличного фокусника, тем меньше верил во все эти гала-концерты, шапито и автографы в деревне. В его славе было что-то подозрительное. Ему повезло, что я пребывал в состоянии душевного кризиса, поскольку в период бездействия с меня стало бы вплотную заняться расследованием из одного только желания вывести его на чистую воду. Конечно, он смешил Конрада, и таким образом наша квартира наполнялась жизнью. Я не мог питать неприязнь к человеку, который доставлял удовольствие Конраду, даже несмотря на то, что моим первым чувством, не могу этого скрыть, была легкая ревность. Мне решительно не нравилось делить с кем-то Конрада. Однако он не был моей собственностью; в любом случае он принадлежал роду человеческому. Но я чувствовал себя в ответе за него, я считал себя вправе решать, что для него хорошо, а что плохо. И примитивным проделкам этого самозванца скоро будет положен конец. Нам с Конрадом предстояло сделать тысячу вещей. Но, увы, я становился зависимым от его удовольствий. Чем сильнее он веселился, тем более слабела моя решимость прервать его радостное возбуждение, выступив в роли кайфолома. Чтобы привлечь Конрада на свою сторону, я был вынужден вместе с ним аплодировать цыгану, незаконно оккупировавшему мою гостиную.

Случилось нечто странное. Пока я думал обо всех этих гнилых помидорах, которых заслуживал Мартинес, Эглантина, под-тем-же-предлогом-что-и-накануне, неожиданно оказалась по соседству: ходила по магазинам и воспользовалась случаем купить нам помидоры, чтобы приготовить кишлорен.
[13]Я превращался в экстрасенса помидоров, но не продолжил рассуждения за отсутствием доказательств. В конце концов, заглянув поиграть с малышом, служанка вывела меня из затруднения. Она, несомненно, должна была вырвать его из щупальцев лжеартиста. Мерзавец отчаянно боролся, не желая сдаваться, размахивал картами, чтобы удержать внимание Конрада. Но Эглантина покажет ему свежие помидоры. Они будут резвиться на кухне, они займутся их приготовлением. Конрад едва не вывихнул себе шею, мне следовало рассердиться или, скорее, научиться сердиться, поскольку до этого я ни разу не осмеливался переступить эту черту. Короче, я молча злился. Двое сумасшедших обменивались своими маразматическими доводами, чтобы перетянуть Конрада на свою сторону. Приготовить помидоры или поиграть в карты, вот в чем вопрос. Словно двое извращенцев-эксгибиционистов старались предъявить сокровенное или, что еще хуже, угостить детей леденцами, поджидая их у школьных ворот. И если Конрад, натура крайне чувствительная, не испытывал никаких затруднений, когда дело доходило до выбора между вещами, то он просто не мог сделать этот выбор между предложениями, исходившими от людей. Я принял решение за него, чтобы прекратить мучения бедолаги. Если не я, то кто же тогда о нем позаботится? Эти двое эгоистов приходили в возбуждение только от собственного удовольствия. Было воскресенье, я играл в великодушие. Я пообещал Мартинесу второе отделение днем и походя воззвал к нему, требуя, чтобы он приложил усилия артистического толка, дабы потом не удивляться, если зрители переключатся на другой канал. Я отвел Конрада на кухню. Мы приготовили киш, испытывая радостное чувство, что инцидент исчерпан с такой легкостью. В присутствии Конрада прошлое умирало со скоростью настоящего.

Я слышал, как Мартинес поплелся в гостиную, но потом оттуда не доносилось ни звука. Я предполагал, что ему, доходяге, нужно отдышаться: чем старше, тем больше требуется передышек. Не угадал! Он, приплясывая, выкатился на кухню:

– Только что столкнулся с прелестной барышней, которую вчера не видел… лакомый кусочек, черт возьми! Было время…

– Стоп!



– Вот именно. Стоп. Избавьте нас от комментариев…

Им пришлось меня успокаивать, поскольку тут я не выдержал. Мартинес покраснел как помидор, я его простил, в конце концов он был не виноват. Откуда ему знать? Мне же, потерпевшему поражение, хотелось проявить великодушие. Я думал о крахе своего плана. Разумеется, теперь Тереза начнет действовать, составит вариант сметы; любой квартирант, собирающийся съезжать, только и ждет, когда соседи допустят какую-нибудь оплошность. Я уже видел ее в действии. Наверняка она уедет за границу; при виде Мартинеса так и хочется отправиться в изгнание, ну просто настоящий спасайся-кто-может. Нужно просто посадить его на границе, чтобы свести на нет любые поползновения незаконного ее пересечения. А у меня не было сил идти к Терезе с объяснениями, что произошла ошибка. Когда первые впечатления ошибочны, они оставляют неизгладимые следы; невозможно поверить в невиновность того, кто считается преступником. Мартинес считался соседом по дому. Слюна подступала бесперебойно, как слова у тех адвокатов, которые умеют без подготовки произнести речь на суде, слова повисали в тишине. Кроме того, я ощутил легкое возбуждение. Слабость отразилась на моей соматической нервной системе.

В дверь позвонили. Я же говорил, повторение на бис, этот уикенд был почти декалькоманией, зеркалом между субботой и воскресеньем. Это был Эдуар. Прежде чем он зашел в комнату, я подумал, что с тех пор, как мы были с ним вдвоем в этом дурацком летнем лагере, мне ни разу больше не доводилось видеть его два дня кряду. Мы приближались к развязке. Достаточно было взглянуть на его лицо, полное сострадания, чтобы мне стало ясно: я очень плох. Наверное, это и есть повод, чтобы видеться два дня подряд. Начинаешь безумно волноваться, только когда видишь, что другие волнуются за тебя. И волнение даром не проходит. Если люди считают, что я болен, значит, я действительно серьезно болен. Для такого вот состояния пониженной активности, предсмертных минут, для того, чтобы отвлечься перед концом, и придумали это понятие – друг. Эдуар напоминал зачитанный журнал в зале ожидания. Я посмотрю на него и подумаю, до чего же быстро летит время, а значит, и мода. И меня впустят, это самый лучший момент, когда заходишь, ожидая, что для тебя найдется что-то особое, чтобы ты мог отличаться от остальных. Уродство вызывает тихую жалость в глазах окружающих. Лучше бороться со смертью, хотя все равно проиграешь, но все же, как знать. У смерти тоже есть свои слабости, она тоже все-таки имеет право на существование.

Подумать только, всего-то отсутствие такта у соседа довело меня до такого состояния. У меня есть привычка отклоняться от темы, используя при этом самые благоприятные мотивы. Вернемся к прозе жизни. Эдуар, который всегда восхищал меня изысканностью своей речи, разрушил все основания для моего тайного восхищения:

– Эй, ну чего там у тебя?

Казалось, еще немного, и он ущипнет меня за щеку. Наверное, потому, что сейчас он жестикулировал, а обычно стоял, опустив руки. Как воскресенье меняет человека! Я узнавал Эдуара только внешне, а это не главное, когда слова или привычки выходят из-под контроля.

– Мне непременно нужно было повидать тебя… знаешь, по поводу Эдгара Янсена… ты по-прежнему следишь за перипетиями его побега?

– Ну да… а что, есть новости?

– Вот именно. Никаких новостей. Я пришел сообщить тебе об этом, понимая, что ты беспокоишься.

Разумеется, в этот момент сам он беспокоил меня больше. К тому же он затравленно озирался, разговаривая со мной, непонятно чего опасаясь. У него был взволнованный вид. Я спросил, все ли в порядке, и он, удивившись вопросу, начал хорохориться:

– Да нет же… Все в порядке… а почему должно быть иначе? Почему, скажи?