Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Весь день, прошедшие сутки, он ломал голову над историей с убийством. Хотя, по правде говоря, не до того ему было — старался отвлечься от тягостных мыслей. И все-таки дикий этот случай не шел из головы. Придумывал и отвергал десятки вариантов. При виде Степана за гробом мелькнула досужая ассоциация с Раскольниковым. Он брезгливо отмахнулся от нее, припомнив вчерашнюю встречу. Степка — говорун, излишне эмоционален, вспыльчив. Но чтобы спокойно, профессионально удушить старуху, а потом скорбно дуть в трубу на ее похоронах? Фурманиха… Что-то мучило, не давало покоя в ее рассказе, чего-то он не мог уловить, упустил и теперь не мог вспомнить, что именно.

Перебирая в памяти все случившееся за последние дни, он старался добраться до сути, заходил так и эдак — словно пытался поднять непосильную тяжесть.

«Итак, «партизан» приходил к ней за деньгами. И убил. Не из-за денег. Было нечто более серьезное, нежели нужда в деньгах, — страх разоблачения. И это связано с землянкой, с той кладью… Сказала ли ему старуха о том, что я заинтересовался золотом, или нет? Если да, то он уже шел с определенным намерением… Но кто же он? Степан — единственный человек, которому не нужны были советские деньги, если он действительно собирался ехать».

Было такое ощущение, словно разгадка где-то рядом, ясная как день. Но мысль ускользала, и он тщетно старался сосредоточиться, уловить…

«Но какого черта я думаю обо всем этом. Теперь уж думай — не думай…»

А что, если старуха соврала? Не досказала? Может быть, все-таки не утаила от мужа? Но тогда Владек мог знать о нем, об этом «партизане». Муж и жена… Неужто не поделилась? Вполне… Значит, надо расспросить старика! А вдруг?..

* * *

Мурзаев дремал на нарах, Юрий склонился над учебником, присланным Любой.

Он поднял глаза, вымученно улыбнулся. Андрей подумал, что вот Юра живет уже будущим, и он тоже хотел бы вот так жить будущим и почитывать литературу. И только сейчас с болью подумал, что для него все кончено. Еще день, два — приедет следователь.

— Где Владек?

— Неживой, — сказал Юра участливо. — После поминок завесили ему окно, сам уж не мог.

— Зачем?

— Не знаю. Довбня заходил — приказал…

«Вот оно что, значит, я был прав. Владек — единственная ниточка. Сумел ли милиционер чего-нибудь добиться от хмельного старика?»

Он не стал будить Владека…

Постоял. Закурил, протянул Юре пачку…

— Да, ты ведь не куришь…

Вернулся к себе, в охолодавшую комнату барака, бросил в печь пару поленьев и долго сидел, отрешенно глядя на потрескивающий огонь, борясь с дремотой, потом, растормошив уголья, закрыл заслонку, прилег, не раздеваясь, и сразу провалился как в душную яму.

…Он вошел почти неслышно, хотя Андрей хорошо помнил, что запер дверь. Лица его различить не мог, но чувствовал, что нет в незваном госте ни страха, ни волнения, даже привычно-затаенной насмешки — присел рядом на стул, точно доктор у постели больного. «Наверное, несмотря на свою вину, он чувствует верх и полную безопасность», — подумал Андрей не без дрожи, но вместе с тем на диво спокойно нащупав под подушкой кинжал. Кинжал, трофейный, он давно подарил Сердечкину как самую дорогую память о разведке, но почему-то не удивился тому, что он под рукой, а лишь позлорадствовал мысленно.

«Сейчас, гад, ты мне все расскажешь — и как старуху придушил, и как ребят спровоцировал. И не вздумай бежать — худо будет».

А гость все улыбался, слушая его мысли. «Но, может быть, это не он, вовсе не он, не Степан? Отчего я вбил себе в голову?» — с какой-то мгновенной слабостью подумал Андрей, не в силах шевельнуть онемевшей рукой, вдруг поняв, что связан, скован, повержен.

«Господи, боже ж мой, — сказал гость, не раскрывая рта, а словно обмениваясь мыслями, и Андрей, лихорадочно впитывая их, уже не мог разобрать, где чьи, — боже ж мой. Миллионы людей погибли на войне… А тут — развели антимонию со старухой-перекупщицей. Миллионы погибли, давили друг друга, как блох, и никто не терзался. О чем думает человек, идущий в массе, повинуясь команде, общей цели? А? Или за него думал кто-то, освобождая от ответственности? Вот именно. Потому что в общей цели каждый видел и свою. И я ее вижу! Ты был прав, помнишь: каждый защищает свои привилегии!»

«Нет такой человеческой цели, нет! — вдруг заорал Андрей, — чтобы убивать безнаказанно человека».

«А, — засмеялся гость, — за себя дрожишь? Зацепило? С дорожки накатанной сбило баловня, юного офицерика?»

Что-то тяжелое, липкое повалилось на голову, Андрей рванулся из тисков и ударил клинком.

Очнулся он в липкой испарине, пахло чадом, видно, не догорели головешки. Распахнул дверь, выдвинул заслонку и, проветрив комнату, снова улегся. И подумал о Стефе. Увидел ее лицо в конопушках, лучистый взгляд, затаивший грусть, — и как она пугливо чмокнула его в щеку, прощаясь. И вдруг с какой-то ужасающей ясностью осознал, что все эти сумбурные, принесшие лихо дни ни на минуту не забывал о ней, только чувства жили как бы под спудом, прячась, как улитка в раковину, боясь света, а сейчас внезапно обнажились, и он понял, что не сможет без нее, не может даже представить себе, что она уйдет из его жизни навсегда…

* * *

Следователь явился не один, с ним приехал подполковник Сердечкин, и это больше всего взволновало Андрея. Мысленно он примирился со своей участью, будь что будет, и хорошо бы все это произошло после отъезда Сердечкина, только бы он недолго пробыл. Стыдно было смотреть в глаза замполиту, такое было ощущение, будто залез ему в карман и схвачен за руку.

Они сидели в маленькой комнатушке с двумя белоснежными койками рядом с кабинетом Довбни — своеобразной гостинице при милицейском пункте. Тут же, должно быть, держали взятых под стражу, потому что окна были забраны решеткой.

Тощего офицера — очевидно, это и был следователь — Андрей видел вместе с Довбней. По дороге сюда они свернули к баракам, видимо, следователь решил сперва учинить допрос солдатам, а его, командира, оставил напоследок… Андрей молча ждал их прихода, внутренне заклиная следователя поскорей вернуться, избавить его от этой муки — оставаться с глазу на глаз с Сердечкиным. Страха уже не было, только стыд. Он слушал и не слушал подполковника, вот уже минут пять сидевшего за столом с понурым видом. Серые, чуть раскосые глаза Ивана Петровича глядели исподлобья с недоумением, словно он впервые видел Андрея и пытался получше рассмотреть.

— Ну, — сказал наконец Сердечкин и привычно потер переносицу, как бы пересиливая неловкость паузы. — Чего воды в рот набрал, дело худо.

— Да… Улик нет… — машинально повторил он слова Довбни.

— Но мне ты признался в рапорте. Или изволишь взять в сообщники? Совесть испытываешь по-дружески?

Это ему и в голову не приходило. Просто замполиту он не мог лгать.

— Не в уликах суть, — сказал Сердечкин. — Худо потому, что независимо от исхода дела вы — мародеры. Ничего не скажешь — прославились. Это хоть ясно тебе, доходит?

— Не совсем.

— Ты мне ваньку не валяй! — вдруг заорал Сердечкин. — Ты что думаешь, я тебе выручалочка?!

Теперь Андрею было все безразлично, и стыд прошел. Слишком уж кипел подполковник. Честь полка, вот что его тревожило. Раздуют теперь кадило, как пить дать.

— Ну ладно, хватит… Судите, и дело с концом.

— Что-о?!

Было грустно смотреть на взволнованного не на шутку подполковника.

— В общем, сам себе яму вырыл или не сам?

Андрей уже не слушал, опять думал о Стефе, а к горлу все подступал комок.

— Послушай, — сказал Сердечкин, — возьми себя в руки; давай обсудим спокойно. Что у вас с этим Степаном? Может, Довбня прав, был у него повод?… Все подстроено, чтоб тебя устранить, очень просто.

— Не думаю… Не хочу прятаться за чужую спину.

— Чушь! А если он не такой чистенький, как ты думаешь, тогда эта акция не просто месть влюбленного, а стремление дискредитировать нас, отвлечь внимание…

— Нет.

— Ах, ах… Институтка ты, а не офицер! Какие тонкости с этим падлом. У них-то рука не дрогнет, если понадобится!

— Какой я интеллигент, вы знаете…

— Тем более, нечего нянчиться.

— Что значит — нянчиться? И от чего, собственно, отвлечь?

— От убийства.

Андрей внимательно посмотрел на подполковника.

— Какие у вас основания, чтобы так говорить?…

— Нет пока оснований, нет… — Сердечкин устало откинулся на спинку стула. — Нюх у меня… и кое-какие имеются предположения. Темный тип.

«Уж не Довбня ли с ним поделился? Ай да Довбня!»

— Тут какая-то ошибка. Путаница. Сам голову ломаю.

Скрипнула дверь, не оборачиваясь, краем глаза, Андрей увидел тощего офицера в капитанских погонах.

Следователь замешкался у порога, деликатно выжидая. Подполковник тотчас поднялся, сказал:

— Не буду вам мешать, — и выразительно глянул на Андрея. Но тот сделал вид, что не понял, и отвел глаза. Решение было принято, он словно прыгнул в пустоту, и в этой глухой саднящей пустоте снова выплыло лицо Стефы. Но о ней он старался не думать.

Следователь — длинношеий, с вислым, чуть приплюснутым носом, был похож на пеликана из школьной «Зоологии», особенно когда поворачивал в профиль маленькую голову с огненно-рыжим гребешком.

Андрей смотрел на его снующий при каждом слове кадык и, стараясь укрепить себя, мысленно, с издевкой, размышлял об этом законнике, задающем стандартные вопросы: «Год рождения, звание, награды». Наверное, свежей выпечки, институтчик. Молод. Погончики новенькие. И не то, чтобы равнодушен, скорее спокоен. Как машина, выполняющая программу в заданном ритме. Говорил он, казалось, одними губами, лицо было неподвижно.

— Значит, вы признаетесь в содеянном?…

— Да.

— Но где же улики?

— Может, сами найдете…

— Вы что же, хотите сохранить честь и вместе с тем выйти чистеньким из воды?

— А каким из нее выходят?

У следователя почему-то побелел один только нос, точно его окунули в муку.

— Не ловите на слове, — тихо сказал он. — Как бы вам самому не пойматься. На ба-альшой крючок… — Он помолчал, работая кадыком. — Расскажите по порядку.

Что-то у Андрея отпала охота вообще с ним разговаривать.

— Вы понимаете, что несете в полной мере моральную и юридическую ответственность, как командир?

Он-то понимал. Его взвод… Это больше, чем семья. Дружба их была скреплена каждодневным риском. Наверное, следователь что-то прочел в его лице, смягчился.

— Как это произошло? По порядку. — Перо в его руке слегка трепетало над листком бумаги, будто лисий нос у сусличьей норы. Если у него были соображения, связанные с участием подполковника в судьбе Андрея, то сейчас, видимо, вылетели из головы. Может быть, это было первое его дело…

— Где сейчас исполнители?

«Исполнители…» Это, стало быть, Колька с Бабенко. Значит, не выдали их ребята. А что толку…

— В отпуску. Тут недалеко, местные.

— Отпуска запрещены. Зачем вы усугубили дело еще и должностным нарушением?… Вы что, наивны или меня считаете простаком?

И он снова вгляделся в Андрея непроницаемо-темными своими глазами, кажется, что-то понял, кивнул головой.

— Когда вернутся?

— Неделя.

— Не буду поднимать этого. Даю три дня. Верните, мне надо их допросить. Между прочим, машину вашу я осматривал. Чистенькая. Даже ящик на старых гвоздях…

Как ни тошно было Андрею, а подумал с невольным восхищением: ювелирная работа.

— Вы поняли? А пока подпишитесь.

Андрей взял согретую чужой рукой самописку и, не глядя, поставил росчерк, поймав при этом сочувственно-удовлетворенный взгляд следователя. Вошел Сердечкин, кашлянул, оглядывая обоих.

— Ну, как вы тут, молодцы-налетчики, закончили? — шутливый тон явно не давался ему. — Довбня чай обещал. Почаюем, капитан, что ли? — Наверное, это относилось и к Андрею.

Но тот понимал двусмысленность своего положения.

— Разрешите идти?

Подполковник кинул взгляд на капитана, тот сказал:

— Видите ли… На время следствия должен просить вашей санкции на домашний арест.

Он мог бы, наверное, и не просить санкции. Сердечкин как-то сразу свял, избегая смотреть на лейтенанта. Понимал, что домашний арест для командира в нынешних условиях вещь нелепая, а вслух произнес:

— Сержант пока справится? До особого распоряжения…

— Вполне. Я ведь тоже не спать собираюсь.

— Выполните указание следователя. — И отвернулся к окну.

Капитан усиленно возился с пухлым портфелем, стараясь защелкнуть замок. Андрей козырнул и, попятившись, толкнул плечом дверь.

* * *

Довбня сидел, подперев рукой тяжелый подбородок, шевеля мокрыми оттаявшими бровями, и что-то писал. Волосы на лбу слиплись, и он то и дело поправлял их пальцем.

Под кожухом, висевшим на гвозде, — Андрей только сейчас заметил — образовалась лужица на полу.

— Вот так елки-веники, — сказал Довбня, избегая смотреть на него. Андрей промолчал, и Довбня, сложив листок вдвое, положил в ящик. — Видел я этот партизанский схорон.

— Какой схорон? — спросил Андрей, хотя уже все понял, да как-то не верилось… Житье-бытье старухи в оккупации казалось далеким прошлым. Можно ли было отыскать землянку в лесу, зимой?

— Когда же успел?

— А зранку. Разбудил Владека, растолковал ему. Он с горя вроде поглупел, но главное понял. Место приметное, возле озерка расщепленный дуб в два обхвата. Отсюда десять километров на санях, да два по снегу.

Сдержанное самодовольство и вместе с тем сочувствие отражались на его грубоватом лице.

— Да, — невесело усмехнулся Довбня. — Один знакомый охотник говорил: не взял зайца, да видел. Будь доволен, что зайцы не вывелись.

— Значит, безрезультатно?

Довбня вынул из ящика тонко плетенную цепочку, подержал за конец, опустил, и золотая вязь с шорохом упала обратно.

— Завалилась в самый уголочек, землей присыпало.

— Обронил?

— Может, и обронил.

— А чья она, поди узнай.

— У моего подозреваемого часов карманных никогда не было. Но это, в общем, ничего не значит. Есть кое-какие мыслишки.

Андрей не стал уточнять, кого старшина имеет в виду, а тот явно недоговаривал.

— А пошукать бы не мешало. Тряхнуть бы избу.

— Обыск?

— Хотя бы.

— А если ничего не даст?

— То-то и оно, — сказал Довбня.

«Неужто в Степана целится? Больше как будто не в кого. Но тогда откуда эта нерешительность?…»

— А все же?

Старшина словно бы колебался, стоит ли делиться секретами. Андрей-то сам подследственный, но, видимо, решив, что молчанием обидит лейтенанта, сказал:

— В наших архивах ничего нет. Но история с разгромом отряда и с этим тайником, возможно, связаны. Дал я срочный запрос повыше, пусть покопаются в трофейных архивах, их только-только в порядок приводят, а вдруг мелькнет зацепочка. Просил поосторожней, без шума, не обидеть бы зазря человека… Они там тоже Митрича знают. Но и правду тоже надо знать. Вот так, елки-веники… Ты завтракал?

— Нет.

— Пошли, домашним борщом угощу. Не заскучал по домашнему харчу?

Андрей пожал плечами.

— Когда последний раз мамка кормила?

— Не помню… и — не до борщей мне.

— Пошли, — сказал старшина твердо. — Пошли, пошли, лейтенант.

* * *

В полдень появилась Настя. И опять Андрей с трудом узнал ее: была она непохожа на ту разбитную бабенку, какую видел впервые с Довбней; и не та робкая, застенчивая, что приходила в клуб. Это была какая-то третья Настя, с посеревшим лицом, на котором пустовато синели глаза. С первых же слов их застилало туманом, и она, не здороваясь, сыпанула глуховатой скороговоркой, так что он не сразу разобрал, чего ей надо. А надобно ей было не больше не меньше, как его вмешательства в судьбу Коленьки.

— А шо з Колей будэ, шо?!

Она упала головой на руки, вытянутые по столу, большие, крепкие, почти мужские руки, и закаталась из стороны в сторону.

— Спомогай, родненький, спомогай, христа ради. Вы ж обое под смертью ходыли, обое ж вы… Спомогай!

Однако вспыхнула у них любовь! Пожаром. Напрасно он втолковывал Насте, что сам под арестом, уже сделал, что мог — она твердила свое, как помешанная: «Спомогай!»

— Встать! — крикнул он, чтобы хоть как-то привести ее в чувство. — Чего ревешь, как по покойнику?!

Она притихла, моргая мокрыми ресницами, и лицо у нее было как у богородицы на иконе. Хоть сам плачь.

— Кто у вас был тогда, кто? Кроме Степана?

На миг — то ли ему показалось — в лице ее мелькнул страх.

— Кто у вас был? Чужой кто-нибудь. Не из поселка… Я же знаю.

Она все качала головой, и глаза у нее стали далекими, синяя мука и туман.

— Что ж ты Колю спасти хочешь чужими руками? — не выдержал он. — А свой палец приложить боишься. Хороша, нечего сказать. Ты же его и предала, ты!

Она отпрянула, замотав головой.

— Нет, нет. Я его не звала… Вин сам, ще при нимцях силком ходыв, гадюка плосконосая…

— Кто? Имя? Звать его как?

— А я знаю?… Прозвище було — Монах… Монах и Монах. Спросишь, бувало, только усмишка на морде: не пытай, як зваты, дай покохаты. Гад!

Андрей уже почти не сомневался, мысленно впиваясь в еще недавно виденное лицо с перебитым, как у боксера, носом. Модное пальто. Шапка пирожком — гость старшины, исчезнувший священник. Монах?!

— Откуда он взялся? У кого хоронится?

Она ответила уже совсем спокойно.

— Хиба ж я знаю? Мабудь, в лису. Воны таки, усю жизнь в лису, гитлерчуки…

— Не помнишь, он выходил из хаты, когда пили? Выходил или нет? И надолго ли?

— Може, и выходыв… Да, вроде выходыв, а потом прийшов, руки мыв у синях, я еще сказала: «Який чистюля, с витру да й руки мыты…» А шо? Вин тут при чему? Чи то вин их на свиню, на Горпыну навив? Ох… Ох, гад, своими руками задушу! Ну, не приведи бог, побачу. Ну…

— Вы у Довбни были?

Она сказала просто:

— Сам приходив, а я как неживая була, ничого ему не сказала. Говорю, больная я, отстань. Без тебя тошно…

— Он сам приходил или со Степаном?

— Не… Вроде сам, вин раньше пришев, приставать стал, я его турнула… А тут ваши хлопцы пидошли. Потом пить стали… То ж точно вин про свинью и зачав, точно. Згадала зараз!..

— Вот пойдите к Довбне и все объясните. Это надо. Это очень надо, необходимо. И для Коли вашего. Понятно? Будем его вместе спасать…

Она закивала, затрясла подбородком, непослушными руками завязывая под горлом шаль…

И почти следом появилась сама пострадавшая — Горпина. Вернее, вначале вошел предзавкома, а уж потом позвал ее, из сеней. Она вошла с виноватым видом, присела на краешек табуретки.

— Вот, — сказал Копыто, — все мы люди одного корня, одно дело делаем, мириться надо…

— Я ведь все понимаю, — вставила Горпина, подняв прекрасные свои каштановые очи. — Ну, чего не бывает сглупу, с водки с этой, мне потом Бабенко ваш объяснил, жаль, что так получилось. Теперь вам неприятности.

— Дадут тебе на свинью, и дело с концом, — сказал предзавкома.

— Да не надо мне. Что я, из-за мяса горюю? Наживу…

И столько искренней душевности было в ее словах, что Андрею не хотелось ее разочаровывать: «Раньше надо было. Раньше…»

Он поймал на себе пытливый взгляд предзавкома и невольно вздохнул.

— Ну, ты шагай, Горпина. Дежурство у нас…

Она протянула Андрею ладонь дощечкой, он пожал ее, ощутив ответное пожатие. И проводил до двери:

— В чем дело? — спросил Копыто.

— Да так… Следователь был.

— Вон куда зашло. Тогда все ясно. Жаль. Надо же… Да-а, дело-то серьезное.

Он встал, как-то слишком уж быстро засобирался, обронив что-то насчет своего дежурства и повышения бдительности.

— Это же явная провокация, — сказал Андрей. — Какой-то бандит, по кличке Монах, действует…

Казалось, Копыто вздрогнул, теперь его лоб был похож на гармошку.

— Слыхал. Еще в войну. Один из ихних главарей, кажется, проводник, важная птица. А вам откуда известно?

— Да уж известно, — у Андрея пропала охота жаловаться.

— Если известно, сообщите в милицию… — Копыто скомкал шапку. — Да. Жаль, следователь, значит, был. — И еще добавил уже на ходу: — Взять бы его, бандюгу, было бы прямое доказательство в смысле провокации…

* * *

Совсем уж неожиданно появилась неразлучная пара — Бабенко и Николай. Чуть похудевший, с обострившимся лицом, Николай докладывал о прибытии, не утратив обычной своей рисовки, но движения его были несколько скованны, да улыбочка будто приклеенная. Бабенко же выглядел, как всегда, спокойно, — востроглазый, с воинственно торчащим ежиком.

— Кто вам разрешил? — нахмурился Андрей. Но в душе он был тронут таким проявлением солидарности, к тому же скрывать их и дальше, дружков закадычных, было бессмысленно.

— Совесть есть, — буркнул Бабенко.

А Николай сказал:

— Ша, лейтенант, все в порядке. Разрешите приступить к несению службы.

В уголках его красивого рта, под щеточкой усов, виновато скользнула усмешка: дескать, скоро наша общая служба кончится. Но вид у него при этом был весьма решительный. Что сделано, то сделано, назад не вернешь.

— Сесть можно?

— Можно, — ответил Андрей.

— Тогда перекурим со встречей. — Он вытащил свой кисет из трофейной замши и совсем по-ребячьи шмыгнул носом. — Надо было вовремя послухать вас, смотаться к родной маме. Щас бы пили первачок и закусывали домашним салом.

— Не трави душу, — сказал Бабенко.

— Слабонервный, — хихикнул Николай, но смеха не получилось, так, что-то булькнуло в горле. — А, черт. — Он перехватил окурок, обжегший палец. — А все ж таки несправедливо это, чтобы фронтовика на такой бузе ловили.

— Чего ты раскис, — взорвался Бабенко, — чего ты воду пускаешь?

— Настю жаль, — тихо сказал Николай. — Вот вы верите, про нее разговор: такая-сякая, вагон с телегой, а вот я не верю. Человек она! И будет человеком, могла бы быть. Со мной. Это я вам объяснить не могу… Этого никто не объяснит. А вот знаю, что со мной она такая, какой ни с кем не была, хотя и не признается, ни в жизнь. Гордая, зараза, а вот я чувствую, и все! Вот чувствую! Это уж так бывает, свой человек — кому чужая, мне своя…

Глаза его беспомощно забегали.

— Ага, — сжалился Бабенко, — так оно и бывает, кому попом, кому попадьей, а кому и поповой дочкой.

Николай благодарно взглянул на него. Андрей сказал:

— Была она здесь, твоя Настя. За тебя просила…

Щеки Николая смешно сморщились.

— Жаль, — повторил он, — до смерти…

— А мать не жаль?

Он поднялся, сунув кисет в карман, покачал головой:

— Мать — само собой…

* * *

И только Стефки все не было. Вначале Андрей выходил к часовым, подолгу околачивался на холоду, в надежде увидеть ее издалека. Раз или два мелькала белая дошка в просветах штакетника…

Он уже решился было зайти сам, да узнал, что их видели со Степаном возле клуба и дальше на дорожке к станции, мирно беседующими… Об этом ему сообщил вездесущий Бабенко, ставший добровольным соглядатаем, — видно, почувствовал, что у лейтенанта на душе. Вначале робко, потом с видом заправского сыщика, сообщал с участливым видом весть за вестью — одна горше другой, стараясь сгладить впечатление, но всякий раз верный правде.

— Вона будто строгая, лицом грустная, а он уж идет рядом, прямо не дышит, осина долгоносая. Чуть за подручку не берет. Мм… Ну, потом взял, позволила, но вроде не по душе ей. Потом, правда, засмеялась чегой-то… Правду сказал Политкин, бабы они все одинаковые, как кошки, ласку им дай!

— Значит, помирились.

— Видать, что так…

А на третий день в обед он пришел к Андрею понурый и, убито вздыхая и отводя глаза, сказал:

— Кажись, вчера помолвка была, что ли. Или загул по известному делу…

У Андрея зашлось внутри. Даже не стал спрашивать, откуда ефрейтору известно насчет помолвки. Тот сам поспешил уточнить:

— Чую, аккордеон наяривает, я сунулся, керосину вроде занять. Ну, они сидят за столиком, он, еще какие-то парубки, мать ее зубы скалит. Видно, рада до смерти…

Это было уж и вовсе непонятно. Значит, Степан все-таки едет. Тупо заныло в душе. Не мог объяснить происшедшего, понять, осмыслить.

— Я его потом встренул, — бубнил Бабенко. — Разговорились. Я спрашиваю: что ж ты, в Польшу поедешь или тута останешься?… «Поеду, — говорит, — потом. По вызову. Сейчас не могу, надо экзамены сдать за второй курс…» Учится он, оказывается, заочник, в каком-то институте во Львове.

Слова Бабенко входили в сердце, точно горячие иглы, потом боль сошла, лишь поднывало слегка. И опять казалось, будто все это — и Стефка, и этот поселок, и его беда — все сон, вот проснется, и все кончится, растает…

Не растаяло.

В тот же вечер он встретил ее на улице, близ дома. Проход во двор был как раз посредине, и они неотвратимо сближались, сворачивать было некуда. Ноги тяжелели. Вот она ближе, ближе.

Пот поравнялись, и оба на миг будто замерли. Он сказал, неожиданно для себя рассмеявшись:

— Поздравляю.

У нее дрогнули ресницы. Кажется, она что-то спросила, шевельнув губами.

— Желаю тебе всего хорошего… Счастливого пути!

И пошел дальше, ожидая ее оклика и страшась его…

Не окликнула. А когда обернулся, ее уже не было. По замерзшей дорожке гуляла снежная поземка, заметая след.

* * *

Он вскочил с лежанки. Юрин тревожный голос был продолжением тяжелого, путаного сна.

— Я уже поднял всех, вот читайте, быстрей…

В окна вползал рассвет. Юра жег спички, высвечивая обрывок бумаги, исписанный круглым детским почерком. От Стефки?! Будто горячей волной обдало всего.

— Когда получили? Где она?…

— Дом на замке… Возможно, эшелон еще на станции, торопитесь… — Одной рукой Андрей уже натягивал сапоги, другой нашарил ремень с пистолетом. — Отдала в полночь Мурзаеву… на посту… Выбежала будто по нужде. После того шум был в хате…

— Какого черта сразу…

— Мурзаев же не знал, думал — так, любовная записка, прочесть постеснялся, а я вышел проверять…

— Взять запасные диски.

— Взяли… Лахно послал за Довбней.

С Лахно столкнулись в дверях, тот, запыхавшись, доложил: старшина в Ровно со вчерашнего дня, должен вернуться.

— Быстро за мной, бегом!

Он мчался по переулку, напрямик — по снежной целине — к платформе, а в глазах все еще мельтешили строчки, беспомощно призывные, прощальные, будто выстукиваемые его собственным, колотящимся сердцем… «Коханый мой… Больше не увидимся… И не думай про меня плохо, одна я, никто не нужен… А Степан — враг, вин утекае за границу. Вечером я вшистко поняла. В Ровне долгая стоянка, передай Довбне…»

Эшелон тронулся, едва они выскочили на широкую поляну перед насыпью, — словно только и ждал их появления. Медленно, едва заметно поплыл перед глазами; в темных проемах теплушек пестро толпились отъезжающие, голубями вспархивали платочки, им отвечали с перрона. Многоголосый людской гомон, плач, смех, прощальные возгласы…

Андрей лихорадочно всматривался… и вдруг какое-то движение в дверях вагона, кто-то пронзительно вскрикнул, и вслед за тем белый колобок спрыгнул на насыпь и помчался в его сторону. Стефка! Она неслась, точно по воздуху, сливаясь с белизной поля. Он рванулся с места, почему-то вдруг испугавшись за Стефку, но в следующее мгновение испуг исчез и уже ничего не было — ни людей, ни товарняка, ни земли, ни неба, только этот белый комочек, летящий ему навстречу.

Из окна паровоза высунулась голова машиниста. Андрей, выхватив пистолет, пальнул в воздух.

— Стоп! Стопори… Юра… все к вагону, взять его, гада!

— Ложись! — отдался в ушах голос Бабенко.

— Ложись! — Андрей, прыгнув, чтобы свалить Стефку наземь, уберечь, услышал треск выстрела и почувствовал в объятиях теплое, вдруг обмякшее тело. Мгновенный проблеск боли в расширившихся зрачках.

И еще увидел, как, спрыгнув на насыпь, на повороте метнулась к лесу высокая фигура в черной дубленке. Солдаты кинулись вслед.

— Душа вон… Живьем! Сержант! — и не узнал своего голоса, растворившегося в хриплом облачке пара.

Он все еще оцепенело следил за скользившей в перелеске фигурой в дубленке, не выпуская из рук ставшую легкой, как пушинка, Стефку, страшась заглянуть ей в лицо. Словно окаменел среди набежавших людей.

Кто-то крикнул: «Где сани?», «Давай в медпункт», «А, черт, да отпусти же ты». Ее чуть не силком вырвали у него, и последнее, что он наконец заметил, отдавая в чужие руки теплую, родную, точно прикипевшую к ладоням тяжесть, — улыбающиеся, совсем как живые, карие Стефкины глаза.

И, внезапно ослепнув, с клокочущей у горла ненавистью кинулся Андрей вправо, наперерез, стараясь отсечь беглеца от невидимой за лесом дороги. Впереди, в гущине опушки, треснули выстрелы. Лишь на миг обернулся, услышав за спиной топот, — следом бежал Бабенко с автоматом наперевес. И снова он мчался, увязая в подмерзшем сыпучем насте, со сбившимся дыханием, ощущая какой-то странный посвист в ушах, словно искала в нем выход сдавленная злость. Так бывало в последнем броске, по накрытой огнем нейтралке, когда уже ничего не оставалось, как рвануть напропалую.

В последний раз замаячило и как бы присело черное пятно дубленки в кустах ракитника, но Андрей не свернул вбок, не залег, весь чужой, раскаленный, будто налитый свинцом, — ударь пуля — отлетит, с одной жгучей мыслью — взять живьем… Дорога, главное — дорога, там машины, прыгнет, гад, в кузов попутки, соскочит, потом снова в чащобу — ищи-свищи.

Они выскочили к дороге почти одновременно — Николай с Юрой шли от леса, Андрей с Бабенко справа от поселка. Он смотрел на приближавшихся солдат с упавшим сердцем.

— Упустили!

— Не должно быть. Не могли, — сказал Николай, виновато сдвинув шапку на бровь, от взмокших его волос подымался пар. Вид у всех был растерянный.

— Почему не могли? Он же из лесу…

— Нет, лейтенант, — покачал головой Николай, — мы брали с запасом. И возле дороги, в кюветах ни одного следа. Лахно на всякий случай там оставил.

— Что же он, на крыльях улетел, мать вашу так?

— Ну, что уж вы, товарищ лейтенант, — поморщился Юра, — никуда не уйдет теперь. Разобьемся, найдем, надо только сообразить.

— Когда соображать, тютя?

— А может, он… — начал Бабенко, но Андрей перебил его.

— Машина проходила? Хоть одна?

— Да нет…

— Да или нет?!

— «Виллис» какой-то, только зад и увидели, — сказал Николай. — Что ж он дурак, сам в пасть кидаться? Да он и не мог успеть к машине.

— А может, все-таки, — досказал Бабенко, — назад в поселок свернул? По санной тропе?

На опушке показалась медвежья фигура Лахно. Издалека еще развел руками: «Никого…»

Мысль, в начале показавшаяся нелепой, вошла в сознание внезапно, как гвоздь. Андрей уже почти не сомневался, озаренный острой догадкой: «Ну и хитер, хитер, сволочь…»

— На всякий случай мотай к Довбне, — приказал он подошедшему Лахно. — Как вернется, пусть даст знать по дорожным пунктам.

— Ясно.

— Сержант и ты, Бабенко, — прочесать лес у поселка. Должен быть след. Николай со мной… Сойдемся у оврага.

«Не может быть. А что, если… этот бандюга, — Андрей даже мысленно не мог уже произнести имени Степана, — в впрямь спетлял в лесу, а сам от дороги, кустарником бросился к дому. Зачем?» Это было невероятно, дико, но в эти минуты он вдруг вспомнил о внезапно и без следа исчезнувшем Монахе — факт, которому не придал значения и лишь потом, в разговоре с Настей, сообразил, что тот пришлый на хуторах обнаружен не был, значит, прятался неподалеку, не без помощи Степана! Догадка еще не находила прямого объяснения, все больше крепла, и он прибавил шагу.

Спустились к овражку: на небольшом пятачке меж дорогой и кустарником были следы, может быть, случайные, не Степана, потому что дальше все было истоптано, исполосовано санными колеями — сани, очевидно, наезжали в перелески за валежником и дровами.

Из лесу к оврагу уже подходили сержант и Бабенко. Юра, помахав рукой, крикнул: «Есть. Давай сюда!» Оба враз бросились по склону, скатившись в самый лог.

— Его! — сказал Бабенко, осторожно плутавший возле следов на пятачке. — Его это подковка на левом сапоге.

На склоне чуть оттаявший снег хранил четкий отпечаток.

— Уверен?

— Сдохнуть мне. Стеклодува подковки. Он всем ставит.