Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

ИСКАТЕЛЬ № 4 1978





Александр БУРТЫНСКИЙ

«ТИХИЙ УГОЛ»

Рисунки Б. ДОЛЯ





Когда подполковник Иван Петрович Сердечкин волновался, глаза у него становились светлыми, а зрачки как точки, и казалось, что он старается что-то разглядеть за твоей спиной…

— М-да, дела…

Андрей, которому передалось скрытое беспокойство замполита, уже догадывался, что ничего хорошего этот вызов ему не сулит, внутренне весь подобрался, привычно гася полыхавшую в нем в это солнечное утро беспричинную радость.

— Ты завтракал? — спросил Сердечкин, так и не начав разговора. — Давай тогда ко мне, я ведь тоже натощак, Аня пельмени стряпает. Посидим, потолкуем…

Они спустились вниз и узкой, прокопанной в сугробах стежкой протопали во флигелек, где Сердечкин жил со своей женой — медичкой Анной Павловной — Аннушкой. Хрупкая, светловолосая, с миловидным, по-детски просветленным личиком, она тотчас захлопотала у стола, расставляя тарелки.

Андрей молча оглядывал жилье-времянку, в котором, кроме стола, стульев, топчана да полок с книгами, не было никакой мебели. От тарелок с бульоном поднимался ароматный пельменный парок. Сердечкин уже отвинчивал у трофейного графинчика стеклянную пробку.

— Ну вот, — сказал Сердечкин. Он так и не открыл графин, сдвинул в сторону. — Сначала дело. Придется нам с тобой малость отложить наши мирные мечты…

Андрей не удивился. Сердечкин посмотрел на него и расстелил на столе карту-десятиверстку.

Дело было проще простого. На носу выборы, а в Полесье пошаливают банды. На некоторое время полк отдельными подразделениями посылают в разные точки. На всякий случай. Чтобы люди могли спокойно проголосовать за своих избранников.

— Ну, само собой понятно, поведение солдат должно быть достойным. Это надо понять всем, а твоим отчаюгам особенно. Никаких выпивок, гулянок — ни-ни…

— Ясно.

— Возьмешь своих разведчиков, новичков оставь… Вот сюда. — Подполковник ткнул пальцем в самую гущу зеленого пятна на карте с мыском степи и пунктиром железной дороги.

Ракитяны… Поселочек полусельского типа. Стеклозавод, рабочие с приусадебными участками, хутора.

Андрей кивнул.

— Ладно, не вешай нос, — сказал Сердечкин. — Мы еще свое возьмем…

В душе Андрей не мог сердиться на Сердечкина, с которым прошел полвойны и порой даже забывал о разнице в звании, — простой, душевный мужик. Один только раз видел его в ярости, когда Аня, тащившая раненого, подорвалась на мине. В то утро он повел в атаку застрявший под холмами батальон — прямо на кинжальный огонь, и, если бы не Андрей, вынесший его, раненного, из огня, так и остался бы помирать в чужой траншее.

— Давай за все хорошее. — Сердечкин поднял рюмку. — Аннушка, что ты, как султанская жена, на своей половине?

— А ты и есть султан. — Она подошла и сзади чмокнула его в седую голову…

Глаза у Сердечкина стали влажными, голос дрогнул:

— Садись, Анюша…

Казалось, он стеснялся собственного счастья, был неловок, растерян. Спросил, видно, первое, что пришло на ум:

— Да, Полесье, знаешь, что это такое?

Андрей знал, за полгода пришлось полазить по лесам. Девственные березовые рощи, осиновые буреломы, пахучие ольшаники и густой лиственный настой. А еще средь лозовых кустарников обгорелые трубы. Только трубы да заросшие травой пепелища…

— Между прочим, — сказал словно без всякой связи Сердечкин, — когда мне жалуются на этих недобитых бандеровцев, мол, им легко прятаться, днем он с плугом, а ночью с обрезом, поди раскуси, думаю, дело не в этом, не только в этом… Свои же их и боятся. Страх покоится на вековой инерции. Дремучая безграмотность, темнота. — Он покачал головой, вздохнул. — Ты ешь, ешь. Удивительно все-таки многострадальный край. Ты загляни в историю — все войны проходили по этой земле. Страх, страх… Он вколачивался в душу, как гвоздь. Кто свой, кто чужой, уже иным было не понять. И не мудрено! Откуда это идет? От желания одних властвовать над другими. Это язва человечества, и мы ее уничтожим, на то мы и родились! Ты понимаешь, о чем я говорю? Думаешь, политграмоту тебе читаю. Нет, и без меня известно, но это надо понять, вдруг понять и почувствовать. Ведь люди впервые в жизни получили Родину. Вместо панских нагаек и страха, вместо клочков болотистой земли и курных хат — огромная Родина, аж до Тихого океана, шутишь? И это они должны понять. Родина и семья, каких нет больше в мире…

Он любил иногда поговорить, заводился, ревниво следя за реакцией собеседника. С Андреем он вообще бывал особенно откровенен. Уважал за храбрость, ценил умение слушать.

— Вот почему, — сказал подполковник, — с этими людьми надо быть особенно бережным. С людьми! Ты — представитель армии и государства на крохотном участочке. Но крохотных в нашем деле нет.

— Тоже понял.

— Ну ладно, что я тебя агитирую, давай теперь чайку, а? И отдыхать. С рассветом двинешься… Между прочим, — он ткнул пальцем в десятиверстку, — любопытная штука: за последние месяцы в Ракитянах не было ни одного ЧП, «белое пятно». Своего рода загадка…

— Тоже входит в мою задачу?

— Нет, ты же не следователь. Но позавчера был выстрел. Вот здесь, за хутором, — поле. И стреляли-то, заметь, не в исполкомовца или активиста. Рядовой мужик, переехал из Калиша, что под Черным лесом. Стеклодувом на заводе.

— Постараюсь разузнать.

— Только осторожней. Может, ему вообще почудилось. Не стоит раздувать дело. Твоя задача: помочь местным властям, чтобы выборы прошли спокойно, празднично. Весело!

* * *

Старуха Фурманиха, худая, нос крючком, в развевающихся юбках, черном платке и плисовой душегрейке с широкими, как крылья, рукавами, которыми она поминутно взмахивала, помогая солдатам сколачивать нары, набивать сеном матрацы, была похожа на хлопотливую ворону, вьющую гнездо для своего выводка.

Солдатам она отвела под жилье кухню, сама убралась в комнату, откуда с утра до ночи несся стрекот швейной машинки: супруг Фурманихи, старый Владек, портняжничал.

За три дня к Фурманихе привыкли, перестали замечать, но она мельтешила перед глазами, то и дело давая о себе знать, как будто всю жизнь только и мечтала заполучить солдат на постой. То подкинет из сарая сухих березовых чурбачков, то нальет в кастрюлю какого-то пахучего варева из фасоли и сушеных трав…

— Вы ижте, ижте, золотые мои, это полезно для молодых организмов. Травку сама собирала.

И стала загонять в горницу Владека, который по привычке сел обедать за кухонный стол. На солдат, вступившихся за старика, замахала своими крыльями:

— Что вы, родненькие, красавцы мои, золотые. У вас свои дела, военные, может, тайны какие, а он тут развесит уши. Владек! Кому говорю, бери свою миску, бери хлеб, мужик ты или нет, горе мое.

— Мам, не блажи.

— Кому я сказала? Стене или своему законному мужу?

Огромный плешивый Владек, забившись в угол, не знал, кого слушаться — то ли жену, то ли бравых ребят, с которыми ему, должно быть, интересно было посидеть, побалакать.

— Вот сумасшедшая нация, — вскинулся Владек на жену, заявляя о своем мужском достоинстве, — шо евреи, шо цыгане одна музыка у голове от тебя звенит.

— Э, э, — передразнила старуха, качая островерхой в платке головой, — вы посмотрите на этого гордого хохла, что с него станется, если я на пару дней в село отлучусь, он же с голоду помрет. Кто его кормит, кто его поит?

— Мам, а ремесло мое?

— Твое! Ремесла на карасин не хватает…

В общем-то, с женой Владеку повезло. В молодости Фурманиха, видно, была хороша собой, правда, от тех незабвенных лет остались лишь живые карие глаза на сморщенном личике да огненная деловитость, с какой она все время сигала из дома на базар и обратно, таская бесконечные узелки, — их приносили ей из деревень в обмен на какие-то травы, которыми она снабжала поселян. Кажется, старуха тайком врачевала, а заодно приторговывала кое-чем. Оттого и была несказанно рада новым постояльцам — к солдатам милиция не сунется. Те сразу раскусили старухину корысть и только посмеивались над ее комплиментами в свой адрес: послушать ее, так — все поголовно были красавцами, умниками, и самое малое, на что они могли рассчитывать в скорой гражданке, — на должность начальника милиции или председателя райсовета — предел человеческой мечты в понятии старухи Фурманихи.

— А что, он тоже красавец, Мурзаев? — исподволь заводил Политкин, простодушно кругля глаза на Фурманиху, которая в этот момент отбирала у невзрачного на вид Мурзаева сковородку, потому что не могла допустить, чтобы кто-то в ее присутствии занимался бабьим делом.

Фурманиха, на миг оставив сковородку, выразительно свела костлявые ладони:

— Что за вопрос!

— А я?

— Ты. Ты больше, чем красавец! Я не знаю, сколько девчат помрут из-за тебя, дай бог им радости…

— А Колька? — трясся Политкин, кивая на одессита, склонившегося над гитарой в своей неизменной шоферской кожанке и с трубкой в зубах.

— Софочка, София Павловна, мечта мальчишечья, где вы теперь? — шепелявил Николай.

— Талант! — восклицала старуха, и голос ее поднимался до немыслимых высот.

— А лейтенант? Старуха в избытке чувств закатила глаза: не хватило слов…

— На что ты все-таки живешь, мать? — спросил однажды Николай, пыхая своей трубкой.

— Один бог знает, — вздохнула она с ласковой улыбкой. — Так, кручусь. Принесут на продажу десяточек яиц по рублю, им же некогда по базарам бегать, весна на носу, я и продам. Вы думаете, что можно заработать? Десять рублей за десяток, а то и того не дают.

— А прибыль откуда?

— Я знаю? Бог дает…

— Интересная арифметика, — сказал Николай, и старуха кивала, заранее соглашаясь. — По рублю берешь штуку, за десятку продаешь десяток, а себе что? Как в том анекдоте — один навар. И деньги в обороте.

Тут уж все не выдержали, покатились со смеху.

— Смейтесь, смейтесь. А я для добрых людей стараюсь…

Андрей вспомнил разговор с Сердечкиным и, воспользовавшись непринужденностью обстановки, спросил:

— А что у вас говорят об этом выстреле в стеклодува?

Старуха чуть вздрогнула, легкая тень скользнула по сморщенному ее лицу.

Может быть, само слово «выстрел» прозвучало неожиданно.

— Э, то ему померещилось, — отмахнулась она и, отвернувшись к плите, стала усердно перемешивать с луком шкварчавшее сало, и в этой торопливой реплике чувствовался словно бы испуг или желание успокоить себя, отогнать страх. — Помстилось мужику, бо у его это самое, — она, не оборачиваясь, повертела у виска, — он же с Прикарпатья сюда удрав…

— А там что случилось, на прежнем-то месте жительства?…

— Шоб я так жила, если меня это интересует, мало мне своих хлопот… Да разве я что знаю, ничего не знаю! — неожиданно запричитала она. — Вы з им поговорите, он же сусед наш, Ляшко, рядом дверь… Ой, консерва пригорела, господи боже мой! И сколько тут мяса? Вы же такие здоровые все, прямо загляденье, вот я вам сюды яичков набью…

И уж трудно было с ней справиться: шмыгнула в комнату, и через минуту кухню объял яичный аромат — сковорода стала прямо неузнаваемой от пузырящейся желто-белой шипящей смеси…

* * *

Бараки, каждый на две квартиры, еще довольно крепкие, рубленые, под черепицей, тянулись до заводских ворот, выходя террасами на зады, к полю. За полем чернела стена лесов.

Сутулая фигура Политкина маячила у крытой брезентом взводной полуторки. Вот он прошелся вдоль сараев, остановился на миг, завидев Андрея, и снова затопал, подбивая сапог о сапог — морозец заворачивал крутой.

Позади послышался скрип шагов, и перед лейтенантом возникла живая гора в тулупе, перепоясанном ремнями. Застыла, издав короткий смешок, и чуть заметно, в приветствии, тронула рукой мохнатую кубанку.

Лихие казачьи усы, старшинские погоны на могучих плечах…





— Ты, значит, и есть командир? — гулко, как из бочки, спросил старшина и как будто усмехнулся. — Будем знакомы, здешний участковый. — Он снял варежку и с размаху ударил Андрея по руке каменной своей ладонью: — Все ждал, когда зайдете, да вот, как это говорится, если гора не идет к Магомету…

— Наоборот…

— Ну, нехай наоборот, — согласился он, слегка переменившись в голосе. — Ты все ж таки лейтенант, а тут всего лишь лычка крестом… — коротко заржал вскинул голову. — Так что все закономерно.

Какая-то чуть заметная натянутость ощущалась в его неуклюже-напряженной фигуре, отрывистом голосе, в этой манере норовисто задирать голову. Наверное, впрямь следовало зайти представиться, тем более что Сердечкин говорил о контактах и называл… Как же его фамилия?

— Довбня, если не ошибаюсь? — вспомнил наконец.

Старшина даже руки раскинул, явно польщенный, впрочем, тут же, не без иронии, укоротил свой порыв.

— Гляди, мы, оказывается, известные… А я за тобой или, вернее, за вами, товарищ лейтенант.

— Все равно…

— Ладно, все же я по годам тебя старше. В партизанах — не то что в армии, чины-то шли помедленней. Так вот, надо бы нам пройтись на хутор, поглядеть по хатам.

Он приглашающе тронул Андрея за плечо, и они направились вниз по тропе к полю…

— Я к вам вообще-то собирался, — сказал Андрей примирительно. — А зачем, собственно, в хутор?

— Не дает мне покоя этот выстрел, а тут заявился ты, вместе и пройдемся, обычная ночная проверка. Посмотрим, как живут-поживают.

— А… удобно?

— Хе, участковому положено, а не просто удобно. Не нравится мне этот выстрел, совсем не нравится. Гостей сейчас в хатах полным-полно, каждый день новые, ловкому человеку затеряться легче, чем на сапог плюнуть.

То, что Довбня называл «гостями», был пришлый, приезжий люд из центральных областей, кинувшийся сюда, в плодородное Полесье, от разрухи и голода послевоенного неурожайного лета. Еще на станции в полковом городке видел Андрей мчавшиеся товарняки, облепленные людьми с котомками и мешками. Засуха вконец подломила кое-где оставшихся без крова крестьян, и они ехали сюда, к незнакомым собратьям, повинуясь извечной надежде на выручку — купить картошки, зерна, а то поработать в приймах, только бы пережить тяжелую годину.

Хаты, что победней, были переполнены. Спертым духом прелого сукна, портянок, человечьей беды ударяло в лицо, едва Довбня распахивал дверь в сенцы. Люди спали на лавках, на полу, и не сразу можно было отыскать самих хозяев.

Старшина проверял документы, покачивал головой, иные были вовсе без «бумаги», но сам вид их — изможденный, замученный да торопливый брянский говорок в ответ на вопросы милиции начисто исключали всякие подозрения.

— Рази нам тут праздник! — вдруг вздымалась из темного угла встрепанная спросонок бабья голова. — Я вот с дитем. Нам бы мучицы малость, мы и уедем. Смилуйся, ради господа…

— Да кто ж тебя гонит, спи…

— Вот и документ…

— Не надо документа. Отдыхай, мать. А то вон дите спугаешь. — И доставал из бездонного кармана запыленный осколок сахара, совал бабе для малыша.

— Дай тебе бог, начальник…

Довбня отворачивался, махал рукой. Как бы невзначай заводил разговор о крестьянских делах, мужики оживлялись.

— Нам бы до весны обернуться, весной-то и солнце кормит. А там, гляди, и отсеемся. Семена-то нашему «Рассвету» дали, бережем, а уж сами ладно-ть, председатель отпустил, нешто мы задержимся тута, резону нет, семьи нас ждут. А пока, стал быть, вот горюем.

— Не забижают хозяева?

— Что вы, бог с вами. Делются.

— Ну-ну…

Оставляя хату, Довбня, как правило, зажигал в сенцах спичку и, если обнаруживал в углу покрытую мешком кадушку, звал хозяина с лампой.

— Совесть есть, Прокопий? Хоть бы постояльцев постыдился, такой год, а ты самогонку завел…

И Прокопий, или Сафон, или Грицко начинали клясться всеми святыми, что поставлено для выпечки хлеба, какой самогон! Но Довбню не так-то просто было обмануть, он брал тесто на язык, каким-то ему одному известным образом определял его истинное назначение и уж тут не мешкая просил соли. По тому, как торопливо подавал хозяин соль, радуясь, что легко отделался, ясно было, что Довбня прав.

Довбня для порядка бросал горсть в опару — самогона с такой приправой не получится.

И снова они выходили в завьюженную ночь, осиянную каленной морозцем луной.

Внезапно Довбня остановился. Невдалеке за плетнем яростно залаяла собака.

— Заметил? Свет-то в окне погас? Или почудилось?

— Вроде бы.

Довбня торопливо зашагал к плетню, Андрей едва поспевал за ним. Взойдя на крыльцо, старшина задергал чугунную подвеску, в хате послышался плач. Он забухал в дверь железным своим кулаком, плач усилился, казалось, верещали уже хором. Напрасно старшина кричал в глухую, обитую мешковиной дверь.

— Открывай. Настя! Оглохла ты, что ли!

Только детский рев в ответ. Даже неловко стало — врываются на ночь глядя в чужой дом…

— В чем дело? — спросил Андрей.

— Щиплет их, не иначе.

— Не понял.

— Детей щиплет, шоб орали: боимся, мол, потому не открываем. — Довбня соскочил с крыльца, отступил в тень, вытянутой рукой затарабанил в окно. Андрей невольно прижался к стенке, словно и впрямь ждал выстрела: под луной оба были как на ладошке.

Наконец-то в сенях завозились, звякнула щеколда.

— Это вы, начальник? Заходь, ради бога! — донесся звонкий молодой голос, и в приоткрытой двери мелькнуло яркое платье.

С койки за ширмой еще доносилось неохотное ребячье хныканье.

Слева на печке виднелась белоснежная, чуть примятая постель под клетчатым пледом. С подоконника зеленовато поблескивала початая бутыль, на табуретке у стола лежала стопка глаженого белья.

Потом он увидел и саму хозяйку, легко скользнувшую из-за ширмы молодуху, неестественно возбужденную, в праздничных монистах на высокой груди. От нее так и веяло жаром, запахом вина и дешевых духов.

— А я думаю, хто стукал. А то ж вы…

Неуловимый жест, будто взмах крыла, и табуретка очутилась на середине комнаты, белье исчезло. А сама хозяйка уже протягивала Довбне ладошку; веселая, с откровенным бабьим вызовом и легким смятеньем в больших, как мокрые сливы, глазах.

— Здравствуй, здравствуй, Настя…

— То ж я и кажу — здоровеньки булы, гостюшки, шо ж так, без предупрежденья?

— И так видно — ждала.

— Ой, вы скажете! Да я тилько свет погасила. — И тотчас тронула Андрея за руку, словно всего обожгла. — Ой, який гарный офицер, може, присядете, чайку сготовлю.

— Да… нет, как старшина.

— Даже белье не успела прибрать, — оборвал Довбня, метнув в Андрея косой взгляд. — Мужское?

— Да то ж Степино. Маты палец поризала, то я ж парубка выручила. Ну шо ж вы, лейтенант… А то приходьте завтра на блины.

— Степаново, значит, — повысил голос Довбня. — Может, Иваново или еще чье-нибудь?

— А вы сами спытайте, — как бы не обращая внимания на старшину, хлопотала она вокруг Андрея; может быть, и впрямь решила попотчевать — бросила на стол плетенку с пирожками. Довбня вдруг ругнулся, шумно выдохнув сквозь сжатые зубы, и заиграл желваками:

— Ну-ну…

— Брезгуете?

— Это оставь другим гостям. Нам не надо, сыты! — Решительно заглянул в соседнюю комнату. Отдернул занавеску в закутке, где кутались в одеяло двое глазастых ребятишек. И все это не глядя на теребившую мониста хозяйку, для которой в эту минуту, казалось, не было ничего важнее «гарного» лейтенанта.

Старшина снова процедил:

— Ну-ну! — И, не оборачиваясь, жестко кинул Андрею: — Айда, лейтенант! Кончай веселье…

Собака все еще захлебывалась в будке у сарая, рвала цепь. Довбня посветил фонариком по снегу, но все подворье вокруг темневшего сарая было укрыто нетронутой белизной. С затаенной хмурью, в которой почудилось что-то похожее на упрек, сказал:

— Или кого ждала, или уже проводила, в любом случае — пустой номер, спугнули.

— Кого? — спросил Андрей, ступая вслед за Довбней.

— Не гадалка — не знаю!

— Веселая… Может, кто из своих? — Он попытался смягчить рассерженного старшину, понять причину его недовольства.

— Может. Все может быть. Двое детей, от кого — неизвестно. Война наколесила. Веселая, дальше некуда.

— А кто такой Степан?

— А, Степан, — точно сплевывая в пространство, буркнул старшина, — сын предпоссовета Митрича!

Какое-то время он глядел на крайний дом под цинковой крышей у самого оврага и, повернув, зашагал в обратный путь, вверх по тропе.

— Дом-то чей?

— Митрича!

Неожиданно Довбня стал, и Андрей едва не наткнулся на него.

— Вы вот что, лейтенант, — голос старшины прозвучал сухо, — нет опыта в наших делах, так вели бы себя поскромнее.

— В чем дело? Я с вами в рейд не напрашивался.

— Сами все понимаете, — отмахнулся рукавичкой, даже не оглянувшись.

— Может, спокойно поговорим?

— А я и не думал волноваться. Мы, знаете, тоже кое-чего повидали.

— Да в чем дело, черт побери?!

Ну и апломб! Похоже, назревала размолвка, из тех, когда спор на повышенных тонах только заводит в тупик. Этого нельзя было допустить. Вины за собой Андрей не чувствовал, лишь смутно догадывался, что дело касается Насти.

— Во-первых, — отрубил старшина, — это вам не фрицев из траншеи таскать. Тут нужна тонкая работа.

— Так…

— Я бы ее, гулену, сгоряча расколол, она уже путалась, если бы не вы со своими нежностями. Растаяли, потекли!

— Все?

Андрей невесело рассмеялся. Довбня тоже хмыкнул неопределенно, пускал дым в небо. И хотя примирение, казалось бы, состоялось, в душе остался осадок.

Распрощались довольно сухо, у самых бараков.

По дорожке с автоматом на груди прохаживался коротышка Бабенко.

— Будто бы потеплело, — сказал лейтенант.

— Тут бывает такое, — сказал Бабенко с каким-то непривычным мечтательным оттенком в голосе. — По детству знаю. Только обманчиво это, утром еще круче завернет. — И, закуривая, добавил: — Я ведь недалеко отсюда, за Сарнами, в пяти километрах от Кольки. Бараничи…

Андрей улыбнулся:

— У него Коровичи, у тебя Бараничи…

— Да уж такая местность. Кроме баранов да коров, ничего не видели, зато сейчас поумнели, полсвета прошли. И что-то не тянет в село.

— А куда же?

— В Киев могу махнуть. Зараз на стройке руки нужны, семь классов есть, остальное доберу.

— Вполне.

— А Кольку тянет. Надо же, Одессу свою забув, а село снится. Может, из-за памяти, там же Фросина с дитем могила.

Фросю расстреляли немцы за то, что не сняла со стен Колькин фронтовой портрет. Спросили: коммунист? Фрося, бывшая портовая табельщица, так и не добравшаяся из отпуска домой в Одессу, измученная дорогой, с ребенком на руках, крикнула: «Да!» И немец дал очередь. А Колька-то был беспартийный.

— Пригляжу, говорит, работенку загодя. Да и маты б ему повидать. Может, отпустите, товарищ лейтенант? Вин сам просыть стесняется.

«Вот такие они у меня все, друзья-приятели, бывшие разведчики. В другой раз Бабенко с Политкиным того же молчуна Кольку до бешенства, до слез вышутят, а тут, гляди, ходатай, горой встал».

— Вы теперь сами хозяин, вроде коменданта. Собственным правом, а?

— Запрещены отпуска.

— Много кой-чего запрещено человеку, як говорыв один язвенник, покупая поллитру. А жить надо.

— Подумаю.

— Он не подведет, Колька…

Луна скатывалась к зубчато-черной полосе леса. Расстилавшийся в низине поселок с вытянутым к хуторку хвостом дворов казался издали большой нахохлившейся птицей, таившей под крыльями людское тепло.

* * *

Он представлялся Андрею со слов Сердечкина этаким богатырем с бородой. Немецкий староста — партизанский ставленник, ходивший всю войну на острие ножа. А перед ним сидел неприметный с виду мужичишка, уже в годах, залысый, старенькая фуфайка внакидку — он, видимо, собрался по хозяйству, приход лейтенанта отвлек его. На белой скатерти лежали заветренные, пересеченные морщинами крестьянские руки.

Он говорил, Андрей слушал… О том, что в районе собираются создавать колхоз, вернее, восстанавливать. Единственный кооператив, успевший образоваться еще тогда, в тридцать девятом, под его руководством; о клубе — бывшем трактире, который перестроили, оборудовали, — в нем будет избирательный участок. Стеклозавод тоже пустили, заводские помогали ему налаживать культурную и хозяйственную жизнь, так что скоро все войдет в колею…

Говорил он почему-то с усталой отрешенностью, как о чем-то прошедшем: приятно вспоминать накануне выборов, но это уже далеко и ему неподвластно. Небритое лицо было замкнутым, лишь изредка в резковатом прищуре проступал характер, но тут же возвращалось прежнее выражение усталости, таившей не то сожаление, не то обиду. Андрей по-своему истолковал настроение Митрича, сказал:

— Вы человек заслуженный, да и не старый. Наверное, не обойдется без вас поселковый Совет и сейчас.

Корявая ладонь его чуть шевельнулась:

— Помоложе найдутся.

Лейтенант не стал спорить. По комнате то и дело шныряла высокая моложавая женщина с иконным лицом. Она зло поджимала и без того тонкие губы и несколько раз сухо говорила что-то о сарае, где корова вывернула цепку вместе с пробоем, и надо скорей «улаштувать».

— Тебе говорю или стенке? Чи то женская работа?

— Погоди, жена, видишь, с человеком беседоваю…

Она застыла у печки, спиною к ним, в темной шали, обливавшей точеные плечи, заколола ножичком щепу, и Андрею показалось, что она чутко прислушивается к каждому его слову…

— Та може и годи? Корова-то…

— Я сказал! — Лицо Митрича ожесточилось и так же мгновенно обмякло.

— Может, шо подала бы, Мариночка…

— А ничего готового нема. Вчера ж самодеятельность усе подчистила…

— Спасибо! Что вы, я завтракал, — замахал Андрей руками: Митрич же объяснил ему, что Степан, сын его, заведующий клубом, завел привычку потчевать своих музыкантов после репетиции.

Жена снова появилась, став у Митрича за спиной:

— Чи долго я просить буду? А? — Она смотрела ему в макушку, но казалось, реплика ее относилась к Андрею: пора, мол, собираться. Странной показалась лейтенанту такая неприветливость. Все это время его не покидало ощущение непонятной настороженности в жене председателя. Вдруг она вся словно просветлела, и Андрей только сейчас почувствовал, как она все еще хороша бабьей своей осенью. Он проследил за ее взглядом и увидел высокого парня в дверях горницы. Чем он был похож на нее? Тонкостью черт, синими с поволокой глазами. Где он видел этого парня? На нем была схваченная в талии вышитая рубаха, баранья набекрень шапка, странно не вязавшаяся с интеллигентным, узким лицом.

Сын?

Он торопливо надел снятый с гвоздя полушубок. Мать, изловчась, успела помочь ему, застегнула пуговицу и на миг прильнула к его плечу, смахнула невидимую соринку… Он увернулся, поморщась, и, задержавшись на Андрее взглядом, нахлобучил шапку.

Даже не поздоровался! И хозяин дома отнесся к этому спокойно, словно так и должно быть. Нет, что-то в этом доме неладно. Лишь когда Андрей поднялся, Митрич сказал потупясь:

— Не осуждай, лейтенант… В другой раз посидим, дай бог. — И с усмешкой добавил: — Он-то даст. Он всем дает, и правому и виноватому…

— Мам, я пошел…

— Да чи долго ж мне ждать? — глухо, с затаенной слезой вырвалось у хозяйки. Но тут дверь распахнулась, и на пороге встала медвежья фигура в дубленом полушубке со старшинскими погонами. Довбня! И с ним незнакомая девчушка в белой заячьей дошке, в красной вязаной шапочке. Смешливые карие глаза, нос в конопушках.

— Вот, — прогудел Довбня, — соловейку на дороге поймал, к вам летела.

Степан посторонился и фатовато, с поклоном, снял шапку.

— Ты за мной? Ключи от клуба я вчера унес случайно…

— Не, сегодня не пиийду. — Степан, потупясь, помял шапку. — Я до твоего отца, нам же денег на костюмы до сих пор не… как-то… не выделювал поссовет.

— А надолго?

— То от его зависит. Ты иди. Мы поговорим сами.

— Как знаешь…

— Собрался — шагай, — хмуро сказал Митрич. — Раз дело ждет.

— Обойдемся без советов, — буркнул Степан, не глядя. — На работе командуйте, там у вас и совет и власть.

Хозяйка, заметавшись, ухватила сына за рукав, видно, хотела удержать, другой рукой полуобняла девчонку, но Степан грубо вывернулся, так что мать едва не упала, и толкнул дверь.

Девчонка, раскрасневшаяся на ветру, точно и не заметила заминки, сняла шапочку, рассыпав по плечам каштановые волосы. Хозяйка торопливо принялась снимать с нее дошку. Довбня между тем похлопывал красными с мороза лапищами:

— Ну, Митрич, принимай гостя незваного. — Гранитно-розовое лицо его сдержанно сияло… — А, и лейтенант здесь?! — словно бы сейчас лишь приметил. — Или опоздал к обедне? — Довбня деланно засмеялся. — Хотя, тут и не начиналось, на столе пусто. А я к вам заходил, товарищ лейтенант, рад, что встретил. Как говорится, на ловца и зверь…

«Ого! — подумал Андрей. — Обращение строго по форме».

Митрич снова сел, хозяйка завозилась у печи. Андрей спросил дотошного Довбню, зачем понадобился, не случилось ли чего чрезвычайно важного. И при этом назвал его «товарищем старшиной».

— Так, ничего особенного, — старшина потрогал усы, зыркнув исподлобья. — Пойдемте прогуляемся. Если, конечно, будет ваша воля.

— Воля будет.

— А может, все ж таки обождете? — неожиданно вмешалась хозяйка. — Совсем забыла про вареники, подогрею! А кой-чого к ним. Мало ли… Ветрюга на дворе! Вот и Стефка с нами посидит, все ж таки не чужая нам.

Стефа нахохлилась, покраснела, отчего на переносице у нее густо взошли конопушки. Митрич молчал, не удивившись воспламенившемуся гостеприимству жены.

— Нет уж, извиняйте, — сказал старшина, — не то время, служба… Вот с командиром походим, подышим воздухом.

Хозяйка развела руками да так и не опускала их, пока они шли к дверям. У порога Митрич тронул Андрея за рукав:

— Еще увидимся, лейтенант.

А Стефка совсем по-детски улыбнулась, кивнула Андрею, как бы присоединяясь к словам Митрича.



Они вышли на мороз. Утром соломенные хатки уже не казались такими таинственными, как вчера, хуторок пламенел под лучами солнца.

Старшина вынул свой знаменитый кисет. «И что он, собственно, бегает за мной? — подумал Андрей. — Заходил — не застал. Может быть, его приход связан с постоем у Фурманихи: еще потребует вежливенько сойти с квартиры, где ребята так славно устроились, выделит в клубе какую-нибудь холодягу, топи ее. Черт его знает, какие тут у них порядки».

— Какой-то он чудной, председатель ваш.

— А что? — Старшина бросил на Андрея быстрый взгляд.

— Грустный старик, точно больной. И жена…

Старшина ответил не сразу, молча свернул по тропе к оврагу, к наезженной дороге. Лейтенант все еще не понимал, куда он его ведет.

— Какой он старик? С такой бабой и слон не состарится.

Андрей кивнул неопределенно.

— Это ж не баба — черт. Сколько я ее знаю, еще с тридцатого, писарскую дочку. За самим войтом замужем была. Они ведь, начальство, за свой круг не ступали. А войта кабан пришиб на охоте. Вот и взял ее Митрич, простой объездчик, с парубков сох по ней. С дитем взял.

— Так Степан не родной ему? То-то вид у него не деревенский.

— Деревенский — не деревенский! — буркнул старшина. — Думаете, раз деревня, так лапоть. Культура, она в душе человека, а не в должности.

— Вообще да…

— Вот так… А ее, видно, до сих пор червяк точит. Вроде бы в дар себя принесла, принцесса. — Довбня сплюнул. — Баба, темная душа.

Говорил он нехотя, как бы по долгу службы вводил в курс, в голосе все еще похрипывало, и Андрей поспешил сменить тему, безотчетно переводя разговор на Степана: чем-то он приковал его. Знакомое лицо… Почему-то вспомнился вчерашний вечер, стопка белья, взятая в постирушку у Степы.

— Дружит с Настей?

Довбня нахмурился.

— Может быть… По холостяцкому делу захаживал. Со Стефкой-то не просто, там жениться надо. — И неожиданно улыбнулся. — Стефа кружок в клубе ведет. Хорошо спивает, прямо соловей.

— А в войну что он делал, Степан?

Старшина, прищурясь, скосил глаза:

— Где-то у тетки, что ли, в дальнем селе, от мобилизации ховался. Потом Митричу помогал, как связник. Он, Степа-то, мальчик занозистый, да характеру нет. Мамкин сын. Когда-то, при панстве, вьюношей наших, хохлов, возглавлял, когда по дедовой писарской протекции во Львове учился в университете, молодежным кружком командовал. Книжки они там читали, одним словом, культуру свою отстаивали. Батьки гнулись в три погибели, а он, вишь, в паны выбивался… Ну, в тридцать девятом первый курс кончил, а тут комсомол открылся, он и там, видно, хотел покомандовать, а его и не приняли вовсе, ха-ха… В комсомол-то ему бы Митрича фамилию взять. Не захотел — гонору полны штаны, весь в мамашу.

Довбня нет-нет и взглядывал на Андрея, видно, дорожил произведенным впечатлением: мол, все он тут знает и всех — насквозь.

— Вот они втроем и печалются.

— То есть как?

— А так: батька из-за этой карги, карга из-за неудачного браку, а сын… Летом во Львов ездил на заочный поступать. А пока ошивается завклубом. Видно, бог роги не дал, языкатый он, всякую трепню заводит про самостийность, дурило… Ну, они-то к выстрелу отношения не имеют! — Глаза Довбни пытливо сузились, Андрей понял, что тут-то и есть самое главное: кажется, Довбня видел в нем соперника по розыску, дорожил престижем местной милиции. — Вы же по этому поводу заглянули к Митричу. Можно ж было бы и на работу в будний день…

— Я познакомиться зашел.

Андрею стало смешно. Довбня все поглядывал на него, потом и сам невольно подхихикнул, да тут же, насупясь, тряхнул головой, поправил кубанку с красным перекрестьем наверху.

— Значит, познакомиться?

— Конечно…

— Вот здесь, — услышал Андрей за спиной его басовитый голос.

— Что?