Отель «Карлтон-Хаус»,
Нью-Йорк, Бродвей,
14 апреля 1849 года.
Дорогой мой брат Морис!
Будь рука моя достаточно тверда, а душа не столь взволнованна, я, конечно же, написал бы тебе раньше. Сообщаю сразу: все в порядке. Что же касается всего прочего, то в настоящий момент меня терзает бессонница, и вовсе не только потому, что я чувствую себя в Нью-Йорке одиноким и чужаком. Прочти письмо и посуди сам.
Помнится, мы обсуждали с тобой вопрос об унижении, которому подвергается всякий француз, вознамерившийся совершить безопасный вояж в Америку и вынужденный для этого ехать сперва в Англию. Паровой пакетбот «Британия»
[1] отбыл из Ливерпуля второго и причалил сюда семнадцатого числа. Умоляю, не смейся, когда прочтешь, что первым местом, которое я посетил на американской земле, оказался салун Платта, что в здании театра Уоллака
[2].
Боже великий, что это было за плавание! Мой желудок не принимал даже шампанского. Несмотря на мой рост и телосложение, я сделался слабее ребенка.
— Будь добр, — сказал я кучеру в меховом картузе, протолкавшись наконец через орды иммигрантов из Ирландии, — будь добр, свези меня в приличное место, где можно подкрепиться.
Возница без труда понял мой английский язык, чему я был премного рад. Как все-таки эти салуны ни на что не похожи! В салуне мосье Платта грохотали молотки, которыми разбивался лед, доставляемый туда в виде огромных глыб. Раскрашенные стеклянные колпаки для газовых рожков и расписанная розанами буфетная стойка ничуть не хуже тех, какие мы привыкли видеть в «Трех провинциальных братьях» в Париже, но, должен отметить, запах в здешнем заведении отнюдь не столь же приятный. У стойки, облокотясь и очень громко разговаривая, стояли несколько джентльменов в шляпах, тульи которых чуть-чуть выше, чем позволяет мода у нас дома. На меня никто не обращал внимания, покуда я не заказал стакан шерри-коблера.
Один из барменов (так в Нью-Йорке называют буфетчиков), смешивая напиток, пристально посмотрел на меня.
— Бьюсь об заклад, только что приехали из Старого Света, — обратился он ко мне не без доброжелательства в голосе. Я утвердительно кивнул и улыбнулся, хотя, признаться, мне дико было слышать подобное мнение о Франции.
— Наверное, итальянец? — Этот бармен, конечно, и не подозревал, как глубоко он меня обидел.
— Сударь, — последовал мой ответ, — я француз.
Тут он не на шутку обрадовался. На его жирном лице появилась улыбка, обнажавшая зубы, которые походили на золотые лепестки измятого цветка.
— Не может быть! — вскричал он. — А как вас звать? Если… — Тут его лицо омрачилось вдруг настороженностью и подозрением, которые часто, как я заметил, закрадываются (иногда без видимой причины) в сердце американцев. — Если, конечно, — промолвил он, — у вас нет желания скрыть свое имя.
— Что вы, зачем скрывать? — успокоил я его. — Арман де Лафайет к вашим услугам.
Дорогой брат, какой неожиданный эффект произвело мое имя! Вдруг воцарилась тишина. Все звуки, даже слабое шипение газовых рожков, казалось, замерли в этом каменном помещении. Все, кто был у стойки, все без исключения вдруг повернулись в мою сторону и уставились, не мигая, на мою персону.
— Вот как? — почти издевательски произнес бармен. — А вы случаем не родственник будете маркизу де Лафайету, а?
Теперь наступил мой черед удивляться. Хоть отец нам и запрещал поминать имя нашего блаженной памяти дядюшки из-за республиканских убеждений последнего, я всегда считал, что в истории Франции дядюшке отведено весьма скромное место, и меня озадачило, что эти люди каким-то образом дознались о нем.
— Покойный маркиз де Лафайет, — вынужден был я сознаться, — это мой дядя.
— Имейте в виду, юноша, — закричал вдруг какой-то чумазый человечек с пистолетом, выпиравшим из-под длиннополого его сюртука, — имейте в виду, у нас не любят самозванцев, терпеть их просто не могут!
— Сударь, — отвечал я, вынув из кармана и швырнув на стойку пачку бумаг, — потрудитесь проверить эти документы. Если по прочтении их у вас останутся какие-либо сомнения в отношении моей личности, мы можем разрешить спор любым угодным вам способом.
— Здесь написано по-иностранному, — прорычал бармен, — я не могу прочесть.
И тут — как приятны моему слуху были эти звуки! — я услыхал голос, обращавшийся ко мне на родном языке.
— Быть может, сударь, — услышал я слова, произнесенные с большим достоинством и на великолепном французском, — быть может, я смогу оказать вам небольшую услугу?
Незнакомец — подтянутый, хрупкой комплекции смуглолицый мужчина, одетый в поношенный сюртук военного покроя, — стоял немного позади меня. Встретивши его на бульварах, я бы не смог сказать, что он производит очень благоприятное впечатление. От выпитого бренди его дикие, блуждающие глаза лихорадочно блестели; он не очень твердо держался на ногах. Но его манеры, Морис! У него были такие манеры, что я невольно приподнял свою шляпу, и незнакомец с большим достоинством проделал то же самое со своей.
— С кем, — осведомился я, — имею честь?..
— Тэддиус Пэрли, сударь, к вашим услугам.
— Еще один иностранец, — с отвращением произнес чумазый человечек.
— Я действительно иностранец, — заговорил мосье Пэрли по-английски с острым, как нож, акцентом. — Я иностранец в этом кабаке, иностранец в этом обществе, иностранец в… — Тут он умолк, и его глаза засверкали жутким пламенем ненависти. — Но я никогда не думал, — продолжал он, — что умение читать по-французски — столь уж редкое достоинство.
Высокомерно и в то же время с некоторой, как мне показалось, скрытой нервозностью мосье Пэрли подошел к стойке и взял пачку моих бумаг.
— Нет сомнения, — надменно промолвил он, — что мне не поверят, если я переведу написанное здесь. Но вот, — он бегло просмотрел несколько листков, — вот это — рекомендательное письмо, написанное по-английски. Оно адресовано президенту Захарию Тэйлору американским послом в Париже.
Тут опять наступила потрясающая тишина. Она была нарушена барменом, который, выхватив письмо из рук мосье Пэрли, прокричал:
— Ей-богу, ребята, это не вранье. Этот джент самый настоящий!
— Чепуха, — недоверчиво проворчал чумазый человечек.
— Ей-богу, — сказал бармен, — пусть я буду козий сын, если не так!
Тебе, Морис, знакомы перемены настроения парижской толпы. Американская же публика еще более эмоциональна. В мгновение ока враждебность ко мне сменилась неистовым дружелюбием. Все бросились хлопать меня по спине, жать руку, и я оказался притиснутым к стойке толпой людей, наперебой предлагающих мне угощение. Толпа скандировала: «Лафайет! Лафайет!» Тщетно пытался я выяснить причину такой реакции. Мои вопросы эти люди принимали за шутку и хохотали до слез. Мне подумалось, что мосье Пэрли мог бы дать объяснение происходящему.
— Джентльмены! — взмолился я. — Выслушайте меня!
— Тихо! — крикнул очень крупный и старый человек с выцветшими рыжими бакенбардами. На глазах у него выступили слезы; перед этим он напевал песенку под названием «Янки дудл». — Слушайте Лафайета!
— Уверяю вас, — продолжал твой покорный слуга, — что я преисполнен благодарности за ваше гостеприимство. Но я приехал в Нью-Йорк по делу, по одному безотлагательному и чрезвычайно важному делу. Если вы позволите мне расплатиться…
— Ваши деньги здесь не нужны, мусье, — прервал меня бармен. — Надирайтесь в лоск, трезвым мы вас не отпустим.
— Но я не могу надираться в лоск, поверьте мне. Это поставит под удар все мое предприятие. Я действительно должен идти!
— Минуточку, — с коварным видом произнес чумазый субъект, — что у вас тут за дело?
Ты, Морис, называл меня донкихотствующим чудаком. Я не могу согласиться с тобой в этом. Ты назвал меня также бесстыдником. Возможно, в этом ты оказался прав. Но что мне оставалось делать?
— Слыхал ли кто из присутствующих здесь джентльменов, — спросил я, — о мадам Тевенэ? О мадам Тевенэ, что живет в доме номер двадцать три по Томас-стрит, неподалеку от Хадсон-стрит?
Разумеется, я не ждал утвердительного ответа. Тем не менее несколько мужчин кивнули головами, а двое явно захихикали при упоминании улицы.
— Старая скряга? — спросил плутоватый субъект в клетчатых панталонах.
— К сожалению, сэр, вы верно охарактеризовали ее. Мадам Тевенэ очень богата. И я приехал сюда, — вскричал я, — дабы предотвратить ужасную несправедливость!
Несмотря на все мои старания, меня не отпускали.
— А что случилось? — поинтересовались с полдюжины голосов.
— Видите ли, дочка мадам Тевенэ, мадмуазель Клодин, живет в Париже в жесточайшей нужде. Сама мадам приехала сюда, подпав под влияние одного дьявола в юбке, который называет себя… Джентльмены, я умоляю вас!..
— Держу пари, — закричал человечек с пистолетом, — что вы по уши влюблены в эту, как ее… дочку. — Он был очень доволен собой. — Ведь я, небось, прав?
Как, вопрошаю я провидение, могли эти люди проведать о моей тайне? Все же я счел за обязанность поведать им правду.
— Не скрою, — сказал я, — что я действительно с большим уважением относился к м-ль Клодин. Но эта леди, поверьте мне, помолвлена с одним моим другом, артиллерийским офицером.
— Тогда что вам за дело до всей этой истории? — снова полюбопытствовал коварный человечек.
Вопрос застал меня врасплох. Я не знал, что и ответить. Но тут бармен с золотыми зубами перегнулся через стойку.
— Ежели вам угодно застать старуху француженку живой, мусье, то вам надобно поспешить, — сказал он. — С ней, слыхать, нынче утром случился удар.
От этого сообщения меня охватило отчаяние. С десяток голосов потребовали, чтобы я оставался; тут встал древний, но дюжий старик с выцветшими рыжими бакенбардами; я так и не понял, сколько ему лет: уж больно он выглядел крепким и сильным.
— Кто из вас был рядом с Вашингтоном? — спросил он с презрением, неожиданно ухватив неугомонного человечка за галстук. — Дорогу племяннику Лафайета!
Мне устроили овацию, гурьбой провожали до дверей, хором наказывали непременно воротиться и обещали дожидаться моего прихода. Не знаю, почему, но мне хотелось встретиться в толпе взглядом с мосье Пэрли. Он сидел у колонны за столиком под газовым рожком, лицо его было бледнее, чем прежде.
Я не видал более унылой улицы, нежели Томас-стрит, на которую был доставлен извозчиком. Возможно, такое впечатление сложилось из-за моего душевного состояния, понимаешь ли, я подумал: а вдруг мадам Тевенэ умерла, не оставив Клодин ни единого су?
Дома по Томас-стрит облицованы грязно-желтым кирпичом, над грязными печными трубами нависало грязно-серое небо. День был теплый; несмотря на это, я пребывал в невыносимо угнетенном состоянии духа. Наши парижские улицы, спору нет, весьма грязны, но на них все же не выпускают свиней. Если бы не названные животные да не слепой уличный музыкант с собачкой и инструментом, именуемым банджо, то я имел бы основание сказать, что на пустынной сей улице не было ни единого живого существа; музыкант и тот не издавал ни звука.
В течение, как мне показалось, нескольких минут я усердно работал дверным молотком дома номер двадцать три, производя ужасный шум, поначалу безо всякого успеха. Наконец кто-то приотворил створку дверей ровно настолько, сколько было потребно для того, чтобы осмотреть меня в образовавшуюся щель, после чего я услышал звук отодвигаемого засова, и двери отворились.
Нужно ль писать, что на пороге меня встретила особа, которую мы с тобой условились называть Иезавелью
[3].
— Что с мадам Тевенэ? — вскричал я. — Жива ли она еще?
— Она жива, — отвечала моя собеседница, оглядывая меня из-под полуприкрытых век своими зеленоватыми глазами, — но полностью парализована.
Я никогда не отрицал, Морис, что мадмуазель Иезавель обладает определенной привлекательностью. Она отнюдь не стара, ее возраст нельзя назвать даже средним. Будь цвет ее лица не столь же землистым, как небо над нами в тот момент, она могла бы, пожалуй, сойти за красавицу.
— А как насчет Клодин, — спросил я у нее, — дочери мадам…
— Вы пришли слишком поздно, мосье Арман.
Тут, как мне ясно помнится, унылая улица огласилась бренчанием банджо, на котором играл незрячий музыкант. Звуки банджо приблизились, и мой слух уловил популярный мотив, на который поются примерно такие слова:
О, Сюзанна, не оплакивай меня,
После долгих лет разлуки
Еду я в твои края…
На губах мадмуазель промелькнула весьма любопытного свойства улыбка — подобная порезу бритвой перед тем, как из него выступает кровь.
— Золото, — прошептала она. — Говорят, девяносто тысяч человек отправились искать его. Отправляйтесь и вы в Калифорнию, мосье Арман. Только там вы и сможете найти золото.
Сей мотивчик почему-то считается веселым. Мне он таковым не показался, когда тоскливое, гнусавое бренчание затихло вдали. М-ль Иезавель неумолимо преграждала мне вход; ее светлые немытые волосы, расчесанные на прямой пробор, спускались на уши по самой последней моде, зеленоватые глаза были широко раскрыты. Старое коричневое платье из тафты, облегающее высокий бюст и тонкую талию, зашуршало широкими юбками, когда она плавно шагнула вперед.
— Будьте добры, — сказал я, — посторонитесь. Мне надо войти.
До сих пор мне приводилось видеть ее покорной и кроткой. На этот раз она сказала:
— Ведь вы ей даже не родственник. Я не впущу вас в дом.
— В таком случае, боюсь, я вынужден буду войти без вашего разрешения.
— Если бы ты сказал мне хоть одно доброе слово, — прошептала мадмуазель, взволнованно дыша и глядя на меня из-под полуприкрытых век, — проявил хотя бы жестом свою любовь или, скажем, доброе ко мне чувство, то разделил бы со мною пять миллионов франков!
— Посторонитесь же, прошу вас!
— Но ты предпочитаешь мне эту чахоточную куклу в Париже. Что же, быть посему!
Сознаюсь, Морис, все эти ее речи разъярили меня, но мне удалось сдержаться, и я промолвил холодно:
— Вы, может быть, имеете в виду Клодин Тевенэ?
— Кого же еще?
— Хочу напомнить, мадмуазель, что упомянутая особа дала обещание моему хорошему другу, лейтенанту Делажу, и я уже позабыл ее.
— Позабыл? — переспросила наша Иезавель, ощупывая мое лицо странным голодным взглядом. После этого она заговорила с несколько большим расположением в голосе: — Ну что же, она умрет. Если, конечно, вы не раскроете одну тайну.
— Тайну?
— Пожалуй, мне не следовало называть это тайной, мосье Арман, потому что какая-либо разгадка ее просто невозможна. Это десница господня.
До сего момента застекленные двери прихожей за спиной моей собеседницы были распахнуты, выявляя мрак помещений с запертыми оконными ставнями. Оттуда исходил запах нечищенных ковров, кисловато пахло затхлым жильем. Кто-то направлялся к нам с горящей свечой в руке.
— Кто поминает, — спросил неверный мужской голос по-французски, — кто тут поминает десницу господню?
Я ступил через порог. Мадмуазель, которая не отходила от меня ни на шаг, тотчас затворила и заперла входные двери. Мерцание свечи приблизилось к нам вплотную, и я едва не вскрикнул от радости, ибо увидел человека, ради встречи с которым приехал в Америку.
— Ведь вы мосье Дюрок, адвокат, — сказал я, — друг моего брата!
Мосье Дюрок поднял свечу повыше, изучая мое лицо. Это был крупный, тучный мужчина, который, казалось, оседает под бременем своей плоти. Отсутствие растительности на его голове компенсировалось серовато-бурыми усами и бакенбардами, спускающимися вниз и переходящими в две пушистые лопаты, располагающиеся по обе стороны подбородка. Он благосклонно, хотя и не без испуга рассматривал меня через овальной формы очки в золотой оправе. Голос у него был глубокий и резкий, а слова он произносил, несмотря на испуг, необыкновенно отчетливо.
— А вы, — подсвечник дрожал в его руке, — вы Арман де Лафайет? Я знал, что вы прибываете сегодня на пакетботе. Ну что же, вот вы и приехали. К сожалению, совершенно напрасно.
— Но почему же? — Эти слова я прокричал.
Мадмуазель едва заметно улыбалась.
— Как же так, мосье Дюрок? — возроптал я. — В письме к моему брату вы сообщили, что вам удалось заставить мадам раскаяться в своей жестокости по отношению к дочери!
— Разве это входило в ваши обязанности? — спросила Иезавель, заглядывая мосье Дюроку в лицо своими зеленоватыми глазами. — Разве вы имели на это право?
— Я слуга закона, — отвечал мосье Дюрок; четко отсекаемые, произносимые низким голосом слоги прорывались сквозь его разделенную пополам бороду какими-то странными залпами; лицо его покрылось испариной. — И я уверен в своей правоте. Абсолютно уверен. Тем не менее…
— А кто ухаживал за ней? — спросила Иезавель. — Кто утешал ее, кормил, донашивал ее грязное платье, успокаивал вспышки дурного настроения, сносил ее бесчисленные оскорбления? Я, и никто больше!
Все время, пока эта женщина говорила, она не отступала от меня ни на шаг, часто прикасаясь ко мне, как бы желая лишний раз удостовериться в моем присутствии.
— Полно вам, — сказал стряпчий урезонивающе, — теперь это не имеет никакого значения. Эта загадка…
Можешь поверить мне на слово, что все эти загадочные фразы, намеки на какую-то тайну и десницу господню привели меня в крайнее волнение. Я потребовал объяснить, что все это значит.
— Прошлой ночью, — объяснил мосье Дюрок, — в этом доме исчез один документ.
— И что же?
— Он исчез, — продолжал адвокат, вытягиваясь, как гренадер на плацу, — несмотря на то, что по здравому рассуждению он никак не мог исчезнуть. Я сам торжественно заявляю об этом! Единственно, что может навести на догадку относительно того, как он исчез, — это игрушечный кролик и барометр.
— Сударь, — сказал я, — у меня нет намерения быть неучтивым, но…
— В своем ли я уме, хотите вы спросить?
Я поклонился. Если мужчина может одновременно казаться ссутулившимся и нерешительным и тем не менее величественным и полным достоинства, то мосье Дюрок выглядел именно так. Достоинство, как мне кажется, преобладало в его облике.
— Сударь, — промолвил он, указывая держащей свечу рукой в сторону комнат, — там в кровати лежит мадам Тевенэ. Она парализована, у нее двигаются лишь глаза да отчасти губы, но говорить она не может. Не желаете ли посмотреть на нее?
— Если позволите.
— Конечно. В этом не будет ничего противозаконного. Следуйте за мной.
Я увидел эту несчастную женщину, эту старую ведьму, если тебе так угодно называть ее.
Комната была приличных размеров и имела квадратную форму. Ставни на окнах не открывались, видимо, долгие годы. Можно ли ощутить запах ржавчины? В этой комнате, оклеенной поблекшими зелеными обоями, мне показалось, что я ощутил именно этот запах.
Одна-единственная свеча едва рассеивала мрак. Она горела на каминной доске у изножия кровати. У решетки нерастопленного камина в кресле, обитом зеленой тканью, сидел лохматый человек и ковырял у себя в зубах складным ножиком. Скоро я узнал, что это полицейский.
— С вашего позволения, доктор Гардинг! — тихо произнес мосье Дюрок по-английски.
Склоненный над кроватью длинный и тощий американец-доктор обернулся, но голова и плечи мадам Тевенэ так и остались закрытыми от нас худосочным туловищем медика.
— Есть ли какие-нибудь сдвиги? — спросил мосье Дюрок по-английски.
— Только к худшему, — отвечал смуглолицый доктор Гардинг.
— Вы хотите перенести ее куда-нибудь?
— В этом не было и нет надобности, — сухо отвечал доктор, убирая с кровати свою касторовую шляпу. — Но если вы желаете узнать об игрушечном кролике и барометре еще что-либо, то вам следует поторопиться. Даме осталось жить несколько часов или даже того менее.
И доктор отступил в сторону.
Кровать была очень массивная, с пологом на четырех столбах. Полог из какой-то грязно-зеленой ткани был тщательно задернут с трех сторон, лишь одна продольная сторона оставалась открытой, что позволяло нам видеть мадам Тевенэ в профиль. Тощая, как щепка, и недвижимая, мадам сидела в кровати, подпираемая подушками; тесемки ночного ее чепца были плотно завязаны под челюстью. Один ее глаз непрестанно поворачивался в глазнице, обращаясь то и дело в нашу сторону; это было ужасное зрелище.
До сих пор женщина, которую мы с тобой называем Иезавелью, сохраняла молчание. Теперь она снова подошла и дотронулась до меня. Ее зеленоватые глаза с полуприкрытыми веками светились в пламени свечи мосье Дюрока.
— Ведь вы не испытываете ко мне ненависти, не правда ли? — прошептала она.
Я тут немного передохнул, Морис.
Дописавши последнюю фразу и отложивши перо, я прикрыл глаза ладонями и снова мысленно пережил все происшедшее со мною в тот день. Теперь попытаюсь продолжить свой рассказ.
В спальне мадам Тевенэ я провел всего два часа. По прошествии этого периода — ты поймешь, почему! — я бросился вон из этой спальни и дома номер двадцать три по Томас-стрит, как полоумный.
Наступил ранний вечер, улицы были заполнены народом, экипажами, омнибусами. Не имея пока пристанища, я назвал кучеру адрес салуна, откуда меня привезли сюда. Во рту у меня до сих пор не побывало ни крошки, голова шла кругом. Мне захотелось излить душу друзьям, что настаивали на моем непременном возвращении в салун. Где они теперь?
У стойки бара стояли, облокотившись, совершенно незнакомые мне люди, ярче горел свет, ярче казалась краска на стойке. Из тех джентльменов, что пили за мое здоровье и напропалую хлопали меня по спине, остался лишь древний гигант. Он, увы, был мертвецки пьян и лежал, уткнувшись головой в плевательницу с опилками. Тем не менее я почувствовал к нему такую симпатию, что позволил себе вольность засунуть ему в карман пучок ассигнаций. Итак, он один остался.
Постой, а вот еще один из них.
Не думаю, чтобы он оставался тут из-за меня. Так или иначе мосье Тэддиус Пэрли продолжал одиноко сидеть за столиком у колонны под ярко горящим газовым рожком и смотрел отсутствующим взглядом на пустой стакан, который держал в руке.
Тогда он назвался иностранцем, возможно, он француз. Тем лучше! Ибо когда я добрел до его столика, мозг мой казался одурманенным и все английские слова улетучились у меня из памяти.
— Сударь, — произнес я, — позвольте безумцу разделить с вами стол!
Мосье Пэрли вздрогнул, словно пробудившись от грез. Я заметил, что теперь он трезв. Дрожь в теле и изможденность лица свидетельствовали скорее о недостатке, нежели об избытке алкоголя в его крови.
— Сударь, — нетвердо проговорил он, вставая, — я сочту за честь находиться в вашем обществе. — Машинально он открыл было рот, чтобы подозвать человека, а рука его потянулась к карману, но тут он остановился.
— Нет, нет, — воскликнул я, — если вы настаиваете, мосье Пэрли, то сможете заказать вторую бутылку, но первая — за мной. Я охвачен смертной тоской и чувствую потребность поговорить с джентльменом.
При последних моих словах выражение лица мосье Пэрли совершенно изменилось. Он сел, удостоив меня церемонным поклоном. Глаза его пристально изучали мою физиономию и мое смятение.
— Вам нехорошо, мосье де Лафайет, — промолвил он. — Неужто вы так скоро потерпели афронт в этой… цивилизованной стране?
— Я действительно потерпел афронт, но вовсе не из-за цивилизации или ее отсутствия! — Я стукнул кулаком по столу. — Я потерпел афронт в связи с загадкой, которую ни один человек, как бы умен он ни был, не в силах решить!
Мосье Пэрли посмотрел на меня каким-то странным взором.
— Как занятно, — заметил он, разглядывая стакан, — наверное, убийство? Нет?
— Нет. Исчез один очень важный документ. Самые тщательные поиски его полицией не дали никаких результатов.
Мосье Пэрли оказался весьма нервным субъектом. По какой-то непонятной мне причине он вообразил, что я разыгрываю его.
— Документ, говорите? — Он не совсем уместно рассмеялся. — Не письмо ли, случайно?
— Нет, нет. Юридический документ. Три больших пергаментных листа, формат которых называется здесь «дурацким колпаком». Вы только послушайте!
И когда мосье Пэрли подлил себе в бренди воды и отпил примерно треть содержимого стакана, я склонился над столом.
— Мадам Тевенэ, о которой, как вы могли слышать, я уже рассказывал в этом кафе, была очень нездорова, хотя (до раннего утра сегодняшнего дня) и не была прикована к постели. Она передвигалась, бродила по своей комнате и дому. Сюда из Парижа ее заманила зеленоокая особа, которую мы называем Иезавелью. Один достойный юрист в этом городе, некто мосье Дюрок, считал, что мадам мучается совестью и что причиной ее страданий является судьба родной дочери. Прошлой ночью, победив дурное влияние Иезавели, он уговорил мадам подписать наконец завещание, согласно которому все деньги достаются в наследство указанной дочери. Для дочки, Клодин, деньги являются вопросом жизни и смерти. Ни у меня, ни у брата моего — а денег у нас более чем достаточно — она не возьмет ни единого су. Ее жених лейтенант Делаж так же беден, как и она сама. И если Клодин не уедет в Швейцарию, то погибнет. Не скрою, что Клодин больна недугом, который врачи из деликатности называют «фтизис пульмоналис», иными словами, легочной чахоткой.
Рука мосье Пэрли со стаканом остановилась, не достигнув рта. Я почувствовал, что теперь он верит мне. Лицо его, контрастируя с темными волосами, в беспорядке спадавшими на лоб, стало таким же белым, как и опрятно заштопанная оборка на манишке его сорочки.
— Такой пустяк, деньги! — прошептал он. — Такой пустяк! — Он поднял стакан и осушил его.
— Вы не считаете, что я мистифицирую вас, сударь?
— Нет, нет! — воскликнул мосье Пэрли, прикрывая глаза рукой. — Я сам свидетель одного такого случая. Она умерла… Прошу вас, продолжайте.
— Прошлой ночью мадам Тевенэ изменила свое завещание. Когда вечером мосье Дюрок нанес ей свой очередной визит и сообщил о предстоящем моем приезде, мадам просто дрожала от нетерпения и какого-то страха. Она сказала, что ощущает приближение смерти. У нее были плохие предчувствия.
Пока я рассказывал, передо мной вновь предстала та затемненная мышьяково-зеленая спальня в доме с закрытыми ставнями, и я как бы вновь услышал слова, которые произносил при мне мосье Дюрок.
— Мадам, — продолжал я свое повествование, — слезно просила мосье Дюрока запереть двери спальни. Она страшилась Иезавели. Последняя ни звуком, ни словом не выдавала своего присутствия в доме. Мосье Дюрок придвинул к кровати мадам переносной письменный столик и зажег на нем две большие свечи. Несколько часов мадам рассказывала, изливая душу, раскаиваясь и самоуничижаясь, историю своего неудачного замужества, и все это мосье Дюрок, потея от замешательства, был вынужден изложить на бумаге, в итоге исписав три больших пергаментных листа. Доброе дело было сделано, мосье Пэрли! Этим завещанием мадам практически все оставляла своей дочери, Клодин. Этим же завещанием аннулировалось предыдущее, согласно которому все состояние мадам отписывала (нам обоим известно, что и французские законы допускают такое) Иезавели с землистым лицом и немытыми желтыми волосами.
Ну, а потом!
Мосье Дюрок отправляется на улицу, находит там двух трезвых малых и приводит их в дом. Мадам подписывает завещание, мосье Дюрок посыпает его песком, а двое мужчин с улицы скрепляют его своими подписями как свидетели и уходят. Мосье Дюрок складывает завещание в длину и собирается запрятать его в свой ковровый саквояж. Теперь, мосье Пэрли, слушайте, что произошло дальше!
«Нет, нет! — вскрикивает мадам, и тень от ее остроконечного ночного чепца пляшет на закрытых ставнях. — Этой ночью я хочу иметь завещание при себе — всего на одну ночь!»
«Эту ночь, мадам?» — переспрашивает мосье Дюрок.
«Я прижму его к сердцу, — говорит мадам Тевенэ. — Я перечитаю его дважды, трижды, тысячу раз! Который теперь час, мосье Дюрок?»
Стряпчий достает и открывает свой золотой брегет с репетицией. К его изумлению, он показывает час ночи. Тогда мосье Дюрок нажимает пружину репетиции, но и репетиция вызванивает один час.
«Мосье Дюрок, — умоляет мадам, — оставайтесь здесь до конца этой ночи!»
«Мадам! — восклицает стряпчий, шокированный до корней своей бороды. — Вы говорите невозможные вещи!»
«Да, да, вы правы», — соглашается с ним мадам.
Стряпчий клялся, что никогда прежде не видел он у нее более ясного взора, не замечал за ней такого ума и здравого смысла, не чувствовал так сильно, что эта развалина — знатная дама, как в ту ночь в той зеленой, темной, дурно пахнущей комнате.
Она не желала оставаться одна, так как испытывала все более возрастающий страх перед Иезавелью, которая ничем не обнаруживала своего присутствия в доме. Мадам указала рукой на ковровый саквояж стряпчего.
«Мне кажется, у вас много работы, милостивый государь?»
Мосье Дюрок застонал:
«Видит бог, очень много!»
«За единственной дверью этой спальни, — сказала мадам, — имеется небольшая туалетная комнатка. Поставьте столик там, возле дверей, и никто не сможет войти сюда без вашего ведома. Я велю дать вам лампу или побольше свечей. Соглашайтесь! — воскликнула мадам. — Ради Клодин и ради старой дружбы!»
Вполне естественно, мосье Дюрок колеблется в нерешительности.
«Без вас она будет вертеться здесь и действовать мне на нервы, — умоляет мадам, прижимая завещание к груди. — А я хочу читать этот документ, читать и перечитывать, освящать его своими слезами. Если я почувствую, что засыпаю, — при этих словах на лице старухи промелькнуло хитрое выражение, — то спрячу завещание. Хотя какая чепуха! Даже она не сможет проникнуть сюда сквозь запертые ставни и охраняемую дверь».
Словом, стряпчий в конце концов согласился. Он поставил свой столик у самого порога двери. Прежде чем дверь была затворена, он в последний раз увидел мадам сидящей в задернутой с трех сторон зеленым пологом кровати со свечой на столике справа.
О, эта ночь! Мне кажется, что я вижу мосье Дюрока, сидящего за своим столиком в той душной темнице, где не слышно тиканья часов. Мне чудится, что я вижу, как время от времени он снимает овальные свои очки и трет уставшие до рези глаза, а затем снова зарывается в свои крючкотворные бумаги и скрипит пером на протяжении мрачных ночных часов.
В пять утра раздался крик, который заставил Дюрока похолодеть и ослабнуть от страха. Крик был похож, по словам стряпчего, на вопль глухонемого. Мосье Дюрок ринулся в спальню.
На столике справа от мадам догорала большая свеча, неверный голубой огонек колебался в расплавленном восковом месиве. Мадам недвижно лежала на кровати в своем остроконечном чепце. Ее недавнее духовное возрождение, а может быть, и раскаяние, возникшее в ее огорченном сердце, привело в конце концов к параличу. Мосье Дюрок пытался задавать ей вопросы, но она реагировала на них лишь движением глаз.
Тут мосье Дюрок заметил, что завещания, того завещания, которое накануне она прижимала к себе, как осужденный на смерть верующий прижимает распятие, нет ни в руках ее, ни на кровати.
«Где завещание? — закричал, он будто мадам к тому же еще и оглохла. — Где завещание?»
Глаза мадам остановились на лице стряпчего. Затем они спустились и уставились на пустяковую игрушку — кролика длиной не более четырех дюймов, обшитого розовым плюшем или другой похожей тканью, которая лежала на кровати. Потом она снова посмотрела на мосье Дюрока, как бы акцентируя свой предыдущий взгляд. После этого глаза ее обратились, на этот раз с мучительным усилием, к большому, похожему на металлическую грелку для постели барометру, который висел на стене рядом с дверью. Трижды повторила она эту немую процедуру, прежде чем голубоватое пламя свечи мигнуло и погасло.
* * *
Тут я, Арман де Лафайет, на минутку прервал свое повествование, предназначенное для ушей месье Пэрли.
Я снова осознал, что нахожусь в ярко освещенном салуне и напиваюсь бренди за длинной и бесцельной застольной беседой. Сверху из театра слышался топот и доносились неясные звуки музыки.
— Завещание, — продолжал я, — не было похищено. Не могла же Иезавель просочиться сквозь запертые ставни и охраняемую дверь! Не было оно и спрятано, так как осмотру в комнате подвергся каждый квадратный дюйм. И все же ЗАВЕЩАНИЕ ИСЧЕЗЛО!
Я бросил взгляд на месье Пэрли, сидящего напротив меня.
Лично мне бренди придало силу, успокоило нервы. В отношении месье Пэрли я бы не стал утверждать подобного. Он немного раскраснелся. Дикий взгляд, о котором я говорил выше, особенно был заметен в одном его глазу, отчего лицо моего собеседника приобрело несколько асимметричный вид. К нему возвратилась его самоуверенность, и он удостоил меня едва заметной кривой усмешкой.
Я стукнул кулаком по столу.
— Удостаиваете ли вы меня своим вниманием, месье Пэрли?
— Что за песню пели сирены, — отвечал он мне, — или какое имя принял Ахилл, когда скрывался среди женщин, — уж на что, кажется, мудреные вопросы, а между тем какая-то догадка и здесь возможна.
— На этот счет у меня нет никаких догадок! — воскликнул я. — И в отношении завещания тоже!
Месье Пэрли вытянул руки, разжал пальцы и начал рассматривать их с таким видом, будто ему принадлежит вселенная.
— Прошло уже то время, — заметил он, — когда я беспокоил себя подобными мелочами. — Его взгляд удалился в воспоминания. — Хотя в прошлом я оказал несколько пустяковых услуг префекту парижской полиции.
— Вы француз? Я так и знал! Но полиция? — Заметив его надменный взгляд, я добавил: — Как любитель, разумеется?
— Разумеется! — Его тонкая рука — несправедливо было бы сравнивать ее с птичьей лапой — метнулась через стол, и пальцы сжали мое плечо. Страшные глаза его жгли мне лицо. — Еще немного подробностей, — кротко попросил он. — Совсем немного, прошу вас. Эта женщина, например, которую вы называете Иезавелью…
— Она встретила меня на пороге дома.
— А потом?
Я описал свою встречу с Иезавелью и месье Дюроком, наше появление в спальне больной, где в кресле сидел лохмач полицейский, доктора с мрачной физиономией, склонившегося над кроватью.
— Эта женщина, — взволнованно заговорил я, а тем временем перед моим умственным взором вновь живо предстала та комната, — по всей вероятности, испытывает ко мне (я прошу прощения) своего рода страсть, возникшую, несомненно, вследствие какого-нибудь пустого комплимента, которым я удостоил ее в Париже. Как я уже говорил, эта Иезавель отнюдь не лишена привлекательности; если бы она только (снова прошу прощения) помыла свои волосы! И тем не менее, когда эта прелестница подошла и, прикоснувшись ко мне, прошептала: «Ведь вы не испытываете ко мне ненависти, не правда ли?» — я почувствовал почти что ужас. Мне показалось: каким-то образом и я повинен во всей этой трагедии.
Пока мы стояли подле кровати, Дюрок, стряпчий, излагал мне все, что я уже рассказал вам. Рядом лежала несчастная парализованная женщина, ее глаза подтверждали слова юриста. Игрушечный кролик отвратительного розового цвета находился в прежнем положении на кровати. Позади меня на стене возле двери висел большой барометр.
Надо полагать, специально ради меня мадам Тевенэ еще раз проделала своими умоляющими глазами немую процедуру, описанную стряпчим. Сначала она посмотрела на кролика (как и говорил месье Дюрок), потом по какой-то непостижимой причине обвела глазами вокруг себя и уставилась на барометр.
Что бы это могло означать? Тут заговорил стряпчий.
— Дайте света! — не выдержал он. — Коли вам так необходимо закрывать окна и ставни, то дайте нам хотя бы побольше света!
Иезавель выскользнула за свечами. Во время разговора месье Дюрок несколько раз произнес мое имя. При первом упоминании его лохматый полицейский чип вздрогнул и спрятал свой складной нож. Он поманил к себе врача, доктора Гардинга, и они шепотом стали о чем-то совещаться. После этого полицейский вскочил на ноги.
— Мистер Лафайет! — Он торжественно потряс мне руку. — Если бы я сразу знал, что это вы, мистер Лафайет, я бы уж не сидел тут, словно чурбан.
— Вы полицейский офицер, сударь, — отвечал я, — и вольны делать все, что вам угодно.
— Весь этот люд — французы, мистер Лафайет, а вы — другое дело, вы американец. — В его речах явно отсутствовал здравый смысл. — Если они говорят правду…
— Положим.
— …то я не знаю, где находится завещание старой леди, — закончил он с уверенностью. — Но я могу сказать, где его нет. В этой комнате оно не спрятано.
— Однако же… — с безнадежным чувством начал было я, но в этот момент в комнату вплыла, шурша своим платьем из коричневой тафты, Иезавель с пучком свечей и жестяной коробкой новомодных спичек «Люцифер». Она зажгла несколько свечей, прилепляя их куда попало.
В обстановку комнаты входило несколько прекрасных вещей, доски крапчатого мрамора, однако, были на них выщерблены и замараны, а позолота на дереве потрескалась. В комнате находилось также несколько зеркал, дававших призрачное, нереальное отражение. Несколько более ясно увидел я теперь выцветшие обои на стенах и, как я понял, приоткрытую дверцу стенного шкафа. Пол в комнате был настлан из некрашеных досок.
Все это время я ощущал на себе взгляды двух пар глаз: умоляющий взор мадам Тевенэ и неотступный любовный взгляд Иезавели. Я мог бы выдержать каждый из них по отдельности, но оба вместе они просто душили меня.
— Мистер Дюрок послал за нами в половине шестого гонца на извозчике, — заговорил лохматый полицейский, хлопая бедного юриста по плечу. — И, спрашивается: когда же мы прибыли сюда? Я отвечу вам: ровно в шесть!
Тут он в порыве гордости за свою бурную деятельность погрозил мне пальцем.
— Да, мистер Лафайет, в этой комнате с шести утра и до вашего появления побывало четырнадцать человек!
Лохмач важно тряхнул головой и скрестил на груди руки.
— Нет ли пустот в полу? — Он затопал ногами по голым доскам. — В стенах и потолке? Прощупан каждый дюйм! Я считаю, что мы действовали на редкость добросовестно, не так ли?
— Но мадам Тевенэ, — упорствовал я, — не была полнейшим инвалидом до нынешнего утра. Она могла передвигаться по комнате. Если она испугалась этой… — имя Иезавели застряло у меня в глотке, — если она испугалась чего-то и спрятала завещание…
— Куда же она ого спрятала? Скажите!
— Может, в мебели?
— Мы приглашали краснодеревцев, мистер Лафайет. В мебели нет тайников.
— Тогда в одном из зеркал?
— Мы вынимали их из рам. Там нет никакого завещания.
— В дымоходе! — вскричал я.
— Приглашали трубочиста, — раздумчиво отвечал мой собеседник; всякий раз, когда я пытался угадать, он поглядывал на меня с дружелюбным и самодовольным вызовом. — Я-таки считаю, что мы действовали весьма добросовестно, хотя завещания и не нашли.
Казалось, что розовый кролик на кровати тоже хитровато поглядывает на меня. Поскольку отчаявшийся рассудок часто направляет внимание на пустяки, я снова заметил тесемки ночного чепца под тощим подбородком старухи. И опять взглянул на плюшевого кролика.
— А не приходило ли вам в голову, — торжествующе произнес я,—осмотреть кровать мадам Тевенэ?
Мой лохматый доброжелатель подошел к кровати.
— Бедная старушка, — произнес он таким тоном, словно мадам уже не было в живых, и обернулся ко мне. — Мы приподняли ее с постели нежно и тихо, будто младенца (не правда ли, мэм?). Никаких полостей в столбиках кровати! Ничего в балдахине! Абсолютно ничего в самой кровати, перине, занавесях и простынях!
Внезапно лохмач разъярился, словно ему захотелось поставить крест на всей этой истории.
— И нет завещания в плюшевом кролике, — продолжал он, — поскольку, как вы можете убедиться сами, если хорошенько присмотритесь, мы разрезали его. Нет ничего и в барометре. Этого завещания здесь просто-напросто нет!
Наступила тишина столь же тяжелая, как и пыльный, душный воздух этой комнаты.
— Оно здесь! — произнес месье Дюрок хриплым голосом. — Оно должно быть здесь!
Иезавель стояла тут же, потупив смиренно взор.
Что касается меня, то я, признаться, совсем потерял голову. Я прошествовал к барометру и постучал по стеклу. Стрелка, показывавшая в тот момент «ДОЖДЬ, ХОЛОД», еще ближе подвинулась к этой отметке.
Я не настолько еще ошалел, чтобы стукнуть по барометру кулаком. Но все же я не нашел ничего умнее, как поползти по полу в надежде найти какой-нибудь тайник, затем ощупал стену. На полицейского, непрестанно бубнившего, что никто ни к чему не должен прикасаться, иначе он снимает с себя всякую ответственность, я решил не обращать никакого внимания.
Наконец, я остановился у стенного шкафа, который уже был тщательно осмотрен. В шкафу висело несколько видавших виды платьев и халатов, подряхлевших, казалось, одновременно с самой мадам Тевенэ. На полке шкафа…
На полке стояло великое множество склянок из-под духов. Боюсь, что даже и теперь большинство наших соотечественниц полагают, будто духи могут им заменить мыло с водой; состояние рук мадам, во всяком случае, подтверждало это мое мнение. На полке, кроме того, валялось несколько запыленных романов. Еще там лежал измятый и покрытый сажей экземпляр вчерашней «Нью-Йорк сан». Завещания в этой газете не было, зато на ней сидел таракан, который поспешил переползти ко мне на руку.
В неописуемом отвращении сбросил я таракана на пол, растоптал его и захлопнул дверцу шкафа, признав свое бессилие. Завещание исчезло. В тот момент в мрачной зеленой комнате, скудно освещаемой несколькими свечами, прозвучали два голоса. Один из них был моим:
— Черт возьми, где же оно все-таки?
Другой принадлежал месье Дюроку:
— Посмотрите на эту женщину! Она знает! — Он имел в виду Иезавель.
Тряся бородой, месье Дюрок показывал на туманное зеркало, в которое смотрелась Иезавель, стоявшей к нам спиной. При возгласе месье Дюрока она отпрянула от зеркала, словно на нее замахнулись камнем. Ей, однако, удалось, сохранив осанку, превратить это движение в реверанс. Она повернулась к нам лицом. Но все же я успел заметить в зеркале ее улыбку — так похожую на порез бритвой перед тем, как из него выступает кровь, — а также это выражение, это издевательское выражение ее широко раскрытых глаз, свидетельствовавшее о том, что она разгадала тайну.
— Это вы обо мне говорите? — прощебетала она по-французски.
— Выслушайте меня, — официальным тоном проговорил месье Дюрок. — Завещание не исчезло. Оно в этой комнате. Хотя прошедшей ночью вас здесь не было, что-то подсказало вам догадку. Вы знаете, где находится завещание.
— Неужели вы не в состоянии найти его? — удивленно спросила Иезавель.
— Отойдите, молодой человек, — велел мне стряпчий. — Мадмуазель, во имя справедливости я задам вам вопрос.
— Спрашивайте! — отвечала Иезавель.
— Ежели Клодин Тевенэ унаследует эти деньги, на которые она имеет все права, она заплатит вам, заплатит с лихвой. Вы знаете это, потому что вы знаете Клодин.
— Да, я это знаю.
— Но если новое завещание не будет найдено, — продолжал месье Дюрок, снова жестом отстраняя меня, — тогда вы унаследуете все. А Клодин умрет. Ибо исчезновение этого документа позволит предположить…
— Да! — перебила его Иезавель, прижав руку к груди. — Вы сами, месье Дюрок, сказали, что всю эту ночь у кровати мадам горела свеча. Так вот! Несчастная женщина, которую я так любила и за которой заботливо ухаживала, раскаялась в своей неблагодарности по отношению ко мне. И она сожгла свое новое завещание на пламени свечи, растерла пепел в пыль и развеяла его!
— Это правда? — вскричал месье Дюрок.
— Так подумают, — наша прелестница улыбнулась, — как вы сами изволили заметить. — Она посмотрела на меня. — Что же касается вас, месье Арман, — она подплыла ближе, и можно сказать, что я заглянул ей в глаза или, если хотите, в самую ее душу, — то я отдала бы вам все, что у меня есть, — сказала она, — но я не отдам вас той кукле, что живет в Париже.
— Послушайте! — Я был настолько возбужден, что схватил ее за плечи. — Вы с ума сошли! Вы не можете отдать меня Клодин! Она выходит замуж за другого!
— Для меня это не имеет никакого значения, — ответила Иезавель, глядя мне в глаза, — поскольку вы все еще любите ее.
Послышался негромкий стук: кто-то уронил на пол ножик.
Мы, трое французов, совершенно запамятовали, что в комнате присутствуют посторонние — двое мужчин, пусть не понимающих по-французски, но являющихся свидетелями нашего разговора.
Мрачный доктор Гардинг занимал теперь зеленое кресло. Его длинные тонкие ноги, обтянутые черными панталонами со штрипками, были скрещены, придавая доктору сходство с пауком; высокая касторовая шляпа тускло поблескивала на его голове. Полицейский, ковырявший ножом в зубах, когда я увидал его впервые, теперь уронил ножик при попытке подровнять им ногти.
Оба эти человека почувствовали атмосферу нашего разговора и насторожились, стараясь понять, в чем дело. Полицейский крикнул мне:
— О чем это вы тарабарите? Что вам взбрело в голову? Как ни странно, но именно при слове «голова» меня вдруг осенило.
— Ночной чепец! — воскликнул я по-английски.
— Какой чепец?
Большой ночной чепец мадам Тевенэ имел остроконечную форму и был крепко завязан тесемками под челюстью; он вполне мог вместить плотно сложенный документ, который… впрочем, вы понимаете, какой документ. Полицейский, хоть он и показался мне туповатым, моментально схватил значение моих слов. Ах, лучше бы я ничего не говорил! Намерения у него были самые благие, но действовал он без излишней деликатности.
Не успел я обежать задернутую пологом сторону кровати, как он, держа свечу в одной руке, другой уже срывал чепец с головы мадам. Завещания он не обнаружил, под чепцом ничего не оказалось, кроме редких клочков волос на состарившейся прежде времени голове.
Когда-то мадам Тевенэ была знатной дамой. Должно быть, эта процедура оказалась последним в ее жизни унижением. Слезы переполнили ее глаза и потекли по щекам, внутри у нее что-то оборвалось. Она так и сидела, подпираемая подушками, но глаза ее закрылись навсегда. А Иезавель засмеялась.
Это конец моей истории. Вот почему я выскочил из этого дома как полоумный. Завещание непостижимым образом исчезло. А может быть, оно непостижимым образом все еще находится там? Так или иначе я очутился за вашим столиком, грязный, растрепанный и пристыженный.