Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Джон Диксон Карр

«Зловещий шепот»

Глава I


Ужин в «Клубе убийств» — наше первое собрание после более чем пятилетнего перерыва — состоится в отеле «Белтринг» в пятницу, 1 июня, в 8.30 вечера. Мы, как и прежде, не склонны приглашать посторонних, но если Вы, дорогой Хеммонд, пожелаете быть моим гостем…


«Еще одна примета времени», — подумалось ему.

Когда Майлз Хеммонд свернул с проспекта Шафтсбери на Дин-стрит, зачастил дождик, холодный и колкий, как осенняя изморось. Майлз не смотрел на часы, но, судя по сгустившейся мгле, было около половины десятого. Быть приглашенным в «Клуб убийств» и явиться туда с почти часовым опозданием означало нечто худшее, чем просто невоспитанность, и в любом случае будет расценено как явная беспардонность.

Тем не менее Майлз Хеммонд остановился у первого поворота с Ромили-стрит к загородным кварталам Сохо. Да, приметой времени было пригласительное письмо, лежавшее в кармане пиджака. Приметой этого, тысяча девятьсот сорок пятого года, принесшего Европе мир, в котором он, Хеммонд, еще не освоился.

На углу Ромили-стрит Майлз огляделся: слева высилась боковая стена церкви Св. Анны. Эта серая стена с большим круглым окном уцелела, но оконное стекло было выбито, а за стеной смутно рисовались контуры какой-то башенки. Там, где взрывы мощных бомб полностью разрушили дома на Дин-стрит, превратив их в груды мусора, и где недавно среди паркетной щепы и осколков стекла валялись связки чеснока и лука, уже успели сделать пруд с чистой водой, огражденный колючей проволокой, чтобы туда не лазили дети. Но упрямый дождь то и дело обнажал шрамы войны. На церковной стене, как раз под круглым окном, поблескивала отмытая от пыли металлическая доска с именами погибших в последней войне.

Фантастика!

Да, говорил себе Майлз Хеммонд, дело совсем не в каком-то особом мироощущении или игре воображения, не в разбитых войной нервах. Просто теперь всю его жизнь — в хороших или в дурных ее проявлениях — иначе как фантастикой не назовешь.

В свое время Майлз пошел добровольцем на фронт, веря, что рушится отчий дом и что любым способом надо помешать катастрофе. Не успев совершить подвига, он отравился выхлопными газами танков, такими же смертоносными, как и все прочие средства из арсенала врага. Полтора года он провалялся на госпитальной койке в жесткой белоснежной постели, потеряв счет вяло текущим дням. Когда деревья за окном снова оделись листвой, ему сообщили о смерти дядюшки Чарлза, который скончался так же тихо и безмятежно, как и жил, в уютном отеле «Девон» и оставил ему, Майлзу, с сестрой все свое состояние.

Майлза всегда раздражала нехватка денег. Зато теперь их у него было предостаточно.

Дом в Нью-Форесте, где находилась библиотека дяди Чарлза, для Майлза был всегда предметом восхищения. Теперь — это его собственность! Но кажется, больше всего ему хотелось вырваться из тисков казарменной дисциплины, бежать подальше от ближних своих. Они не давали свободно дышать, как в битком набитом автобусе! Хорошо бы теперь плюнуть на воинский устав и делать то, что заблагорассудится! Хорошо бы вволю помечтать и почитать книги, не подчиняться начальству и медицинским сестрам. Все это стало бы возможным, если бы война наконец прекратилась.

И вот, корчась в конвульсиях, как принявший яд гаулейтер[1], война протянула ноги. Майлз вышел из госпиталя худой и бледный, с белым билетом в кармане, а Лондон встретил его разрухой и лишениями — Лондон с длинными очередями, редкими автобусами и пустыми магазинами; Лондон, где рано тушили уличные фонари ради экономии электроэнергии, но где уже никто не опасался осточертевших воздушных налетов.

Народ, однако, с ума от радости не сходил, как об этом трубили газеты. Впрочем, пресса лишь скользила по необъятной поверхности города. Майлз Хеммонд подумал, что большая часть населения, как и сам он, меланхолично воспринимает реальность, ибо надо было еще привыкнуть к новому образу жизни.

Однако что-то всколыхнулось в глубинах человеческих сердец, когда газеты стали публиковать результаты игр в крикет, а из метро вынесли спальные койки. Воспрянули духом и такие общества сугубо мирного времени, как «Клуб убийств»…

«Этак я туда сегодня не доберусь!» — подумал Майлз Хеммонд и, надвинув на глаза мокрую шляпу, решительно перешел на правую сторону Ромили-стрит к отелю «Белтринг». Четырехэтажное здание, всегда сверкавшее белизной, ныне с трудом различалось в туманных сумерках. Издалека, с Кембриджской площади, донеслось грохотанье последнего автобуса. Яркие окна ресторана бросали вызов дождю, который, казалось, набирал силу. У входа в «Белтринг», как в добрые старые времена, стоял рассыльный в униформе.

Хеммонд не захотел идти в «Клуб убийств» через парадный подъезд, а завернул за угол на Грин-стрит к боковому входу. Распахнув низкую дверь, он поднялся по лестнице, устланной толстым ковром (по которому, говорят, ступали королевские особы, заглядывавшие сюда тайком), и оказался в коридоре первого этажа, куда выходят двери отдельных кабинетов.

Поднимаясь по лестнице, Майлз Хеммонд на мгновение испытал паническую растерянность, услышав приглушенный гул голосов, характерный для больших ресторанных залов.

Он был приглашен на ужин доктором Гидеоном Феллом, но, даже будучи почетным гостем, не переставал ощущать себя здесь чужаком.

О «Клубе убийств» слагались такие же легенды, как о похождениях того королевского отпрыска, потайной лестницей которого Майлз воспользовался. Число членов клуба не превышало тринадцати: девять мужчин и четыре женщины. Их имена были широко известны в кругах писателей, художников, ученых и законоведов. Некоторые были известны также тем, что не гнались за известностью. Среди членов были, в частности, судья Колмен, токсиколог доктор Бенфорд, романист Мерридью и актриса Эллен Ней.

До войны собрания клуба происходили обычно четыре раза в год, в двухкомнатном кабинете, который специально резервировался метрдотелем Фредом. Первая комната служила импровизированным баром, а вторая предназначалась для ужина и бесед. Именно здесь, где Фред по такому случаю вешал на стену гравюру с изображением черепа, все эти мужчины и женщины сидели почти до рассвета, обсуждая с детской увлеченностью преступления, ставшие криминальной классикой.

И вот теперь рядом с ними будет восседать он, Майлз Хеммонд…

Спокойно! Спокойно!

Да, сейчас он окажется среди них, чудак, ворвавшийся в мокром пальто и мокрой шляпе в отель, где раньше весьма редко позволял себе такую роскошь, как обычный ужин. И является он сюда непозволительно поздно, в ужасном виде, всячески подбадривая себя, чтобы не оробеть перед недоуменно вскинутыми подбородками и вздернутыми бровями, когда ему придется…

Успокойся, несчастный!

Ему вдруг вспомнилось, что до войны, в те далекие спокойные дни, жил-был ученый по имени Майлз Хеммонд, последний в длинном ряду своих предков-академиков, среди которых был и сэр Чарлз Хеммонд, недавно почивший в бозе. Ученый по имени Майлз Хеммонд, получивший в тысяча девятьсот тридцать восьмом году Нобелевскую премию. Как ни странно, этим человеком был он сам. Не стоит нервничать, даже если чувствуешь себя прескверно. У него есть все права быть здесь! Да, мир меняется, но какое ему дело до того, что люди легко обо всем забывают?..

Убедившись, что цинизм помогает обрести душевное равновесие, Майлз вошел в холл второго этажа, где над полированными дверями красного дерева поблескивали матовым стеклом таблички с номерами кабинетов. Было пусто и тихо, лишь издали, из банкетного зала, доносились приглушенные нестройные голоса. Все совсем как в довоенном ресторане «Белтринг». Над одной из дверей освещенная табличка гласила: «Гардероб для джентльменов». Здесь Майлз оставил пальто и шляпу. Почти в конце холла он увидел дверь красного дерева с надписью «Клуб убийств».

Майлз приоткрыл дверь и замер на месте.

— Кто там еще? — В вопросе слышалось явное раздражение и недовольство, но тут же резкий женский голос обрел присущую ему мягкость: — Простите, вы кто?

— Я ищу «Клуб убийств», — ответил Майлз.

— Входите, пожалуйста. Только…

Да, только там что-то случилось, что-то очень странное.

Посреди пустой комнаты стояла девушка в белом бальном платье. Темный пушистый ковер оттенял белизну ее туалета. Этот первый кабинет был слабо освещен лампами под желтыми абажурами, тяжелые драпри с золотой бахромой прикрывали окна, выходящие на Ромили-стрит. Вдоль окон тянулся длинный стол, покрытый белой скатертью и служивший баром: бутылки хереса, можжевеловая водка и разные настойки красовались рядом с дюжиной искрящихся хрустальных бокалов и рюмок. Кроме девушки, в кабинете абсолютно никого не было.

Справа Майлз заметил полураскрытую двустворчатую дверь, ведущую во вторую комнату. Был виден большой круглый стол, предназначенный для гостей и окруженный строгим рядом стульев с высокими спинками. Сверкающие столовые приборы были разложены в таком же безукоризненном порядке, причудливые узоры из алых роз и зеленого папоротника украшали белую скатерть; четыре свечи еще не были зажжены. Дальше, над камином, висело пренеприятное изображение черепа, извещающее, что заседание «Клуба убийств» открыто.

Однако «Клуб убийств» не заседал. Все его известные члены отсутствовали.

Майлз стоял и смотрел, как к нему приближается незнакомка.

— Ради Бога, простите, — сказала она тихим, чуть дрожащим и таким чарующим голосом, что его сердце, остававшееся глухим к профессионально нежным голосам больничных сиделок, мгновенно растаяло. — С моей стороны было просто невежливо так кричать.

— Отнюдь нет! Ничуть!

— Я… я полагаю, что нам надо друг другу представиться. — Она с улыбкой подняла на него глаза. — Меня зовут Барбара Морелл.

Барбара Морелл? Барбара Морелл? Что это еще за знаменитость?

Перед ним стояла совсем юная сероглазая девушка. Привлекала внимание ее нескрываемая жизнерадостность, редкая для этого обескровленного войной мира; ее живость, сквозящая и в блеске больших глаз, и в насмешливом изгибе губ. Свежий, розовый цвет лица, шеи, плеч невольно ласкал взор. «Как же давно, — подумалось ему, — я не видел дам в вечерних платьях!» И как же нелепо должен выглядеть он рядом с ней!

Между двумя окнами, выходящими на Ромили-стрит, висело длинное зеркало. Майлз тайком взглянул на отражение ее обнаженной спины и роскошной короны пепельно-белокурых волос. Над ее правым плечом торчало отражение его собственной физиономии, истощенной, бледной, ироничной, с острыми скулами под миндалевидными карими глазами; седые виски придавали солидность, хотя ему было всего лишь тридцать пять: настоящий Карл II Мудрый[2], правда, не такой импозантный.

— Я — Майлз Хеммонд, — ответил он и оглядел комнату в тщетной надежде увидеть хоть кого-нибудь, перед кем надо извиниться за опоздание.

— Хеммонд? — Она на секунду умолкла, и ее округлившиеся серые глаза уставились на него. — Но, значит, вы не член клуба?

— Нет. Я — гость доктора Гидеона Фелла.

— Доктора Фелла? Я тоже! Я тоже — не член клуба. Но в этом как раз вся беда. — Барбара Морелл развела руками. — Никто из членов клуба сегодня не явился. Весь клуб… куда-то исчез.

— Исчез?

— Да.

Майлз обвел взором комнаты.

— Никого здесь нет, — подтвердила девушка, — кроме вас, меня и профессора Риго. Метрдотель Фред — вне себя от ярости, а профессор Риго… О!.. — Она прервала себя. — Чему вы смеетесь?

Майлз и не думал смеяться, он ни за что на свете не назвал бы смехом свою кривую ухмылку.

— Прошу извинить меня, — поторопился сказать он. — Мне всего лишь подумалось…

— О чем же?

Да о том, что уже многие годы члены клуба здесь заседают и слушают докладчиков, сообщающих жуткие подробности какой-нибудь нашумевшей криминальной истории. Оживленно обсуждают преступления, разбирают всех по косточкам и даже вешают для вдохновения на стену этот живописный череп.

— Ну и?..

Майлз смотрел на волосы девушки, пепельно-белокурые и блестящие, будто отливающие серебром, разделенные несколько старомодным пробором. Его глаза встретились с ее серыми глазами, он не моргая смотрел прямо в черные бусинки зрачков. Барбара Морелл замерла, сложив руки и ловя каждое его слово: ну просто идеальная собеседница для человека с расстроенными нервами.

Майлз усмехнулся.

— Мне подумалось, — помедлив, ответил он, — какая была бы грандиозная сенсация, если бы к нынешнему вечернему заседанию каждый член клуба бесследно пропал или уютно сидел бы дома в кресле с ножом в спине.

Попытка пошутить успеха не имела. Барбара Морелл слегка изменилась в лице.

— Какие мрачные мысли!

— Вам так кажется? Простите. Я только хотел…

— Вы, случайно, не пишете детективные романы?

— Нет, но охотно читаю. Так вот, я хотел…

— Ой, не надо шутить, — взмолилась она совсем по-детски и даже покраснела. — Ведь профессор Риго притащился бог знает откуда, чтобы рассказать об этом невероятном случае, об этой непонятной трагедии в башне, а с ним так обошлись! Я не понимаю!

Может быть, в самом деле со всеми что-то стряслось?.. Нет, слишком невероятно и фантастично. Впрочем, все возможно в такой фантастичный вечер. Майлз вернулся к реальности:

— Нельзя ли нам как-нибудь выяснить, почему тут никого нет? Нельзя ли позвонить кому-нибудь по телефону?

— Уже позвонила!

— Кому?

— Доктору Феллу, почетному секретарю, но никто не ответил. Профессор Риго сейчас пытается дозвониться до президента, судьи Колмена.

Однако профессору Риго, как видно, не удалось связаться с президентом «Клуба убийств». Дверь шумно распахнулась, и появился он собственной персоной.

Жорж Антуан Риго, профессор французской литературы в Эдинбургском университете, был невысок и грузен, но по-кошачьи быстр и ловок, в одежде небрежен и даже неряшлив — от криво повязанного галстука и лоснящихся рукавов темного костюма до сбитых каблуков нечищеных ботинок. Волосы, обрамлявшие лысину, выглядели неестественно черными, как и смоляные усики на фоне румяных щек. По натуре профессор Риго был необычайно экспансивен и смешлив, золотой зуб то и дело озарял блеском его веселую улыбку.

Но теперь ему явно было не до веселья. Узкая оправа очков и черные усики, казалось, вибрировали от негодования. Голос звучал хрипло и резко, его английский был почти безупречен. Он поднял руку ладонью кверху.

— Пожалуйста, помолчите, — начал он.

У стены, на мягком стуле, обитом розовым шелком, лежали темная фетровая шляпа с обвисшими полями и толстая трость с изогнутой ручкой. Весь вид профессора Риго говорил о переживаемой им трагедии.

— Не один год, — продолжал он, глядя на шляпу, — меня умоляли прийти в этот клуб. Я отвечал: нет, нет и нет, я не люблю газет, терпеть не могу газетчиков. «Не будет никаких газетчиков, — уверяли меня, — никто не разгласит вашу историю». «Вы мне обещаете?» — спрашивал я. «Да!» — говорили мне. И вот я приехал из Эдинбурга. Я не смог достать билет в спальный вагон из-за каких-то там «льгот». — Он выпрямился и потряс в воздухе короткой толстой рукой. — Это слово «льготы» дурно пахнет, это не для честных людей!

— Абсолютно согласен, — с жаром подтвердил Майлз.

Профессор Риго несколько умерил пыл и уставился на Майлза темными глазками, гневно поблескивавшими в тонкой оправе очков.

— Вы согласны, мой друг?

— Вполне.

— Очень мило. Вы…

— Нет, — ответил Майлз на его немой вопрос, — я не член клуба. Меня сюда пригласили. Мое имя — Майлз Хеммонд.

— Хеммонд? — повторил профессор Риго и взглянул на Майлза с живым любопытством. — Вы — не сэр Чарлз Хеммонд?

— Нет. Сэр Чарлз Хеммонд — мой дядюшка. Он…

— Совершенно верно! — Профессор прищелкнул пальцами. — Сэр Чарлз Хеммонд скончался. Да, да, да! Я читал в газетах. У вас есть сестра. Вы с сестрой унаследовали библиотеку.

Майлз заметил, что Барбара Морелл смотрит на них с растущим удивлением.

— Мой дядя, — объяснил ей Майлз, — был историк. Много лет он прожил в небольшом доме в Нью-Форесте и собрал тысячи книг, которые загромоздили несколько комнат. По правде говоря, я за тем и приехал в Лондон, чтобы найти толкового библиотекаря, который бы привел в порядок эти книги. Доктор Фелл пригласил меня в «Клуб убийств»…

— Книги! — шумно вздохнул профессор Риго. — Ох, какие там, наверное, книги!

Новое волнение словно паром распирало его: грудь вздымалась, лицо побагровело.

— Этот Хеммонд, — объявил он с пафосом, — был великий человек! Он был любознателен невероятно! Он был ненасытен! — Профессор Риго с нажимом повернул кулак, будто вставляя ключ в замок. — Он досконально изучал предмет! Я отдал бы полжизни, чтобы покопаться в его книгах, я отдал бы… Однако я забыл, что оскорблен и разгневан! — Он тряхнул своей шляпой. — Я ухожу.

— Профессор Риго! — вдруг нежно окликнула девушка.

Майлз Хеммонд, чутко улавливающий колебания людских настроений, заметил едва ощутимую перемену в своих собеседниках. Во всяком случае, что-то изменилось в их манере поведения, и, как ему показалось, именно тогда, когда он упомянул о доме своего дядюшки в Нью-Форесте. Но ничего определенного он сказать не мог и был готов поклясться, что это ему померещилось.

Однако когда Барбара Морелл вдруг умоляюще сложила руки и заговорила, в ее голосе слышалось явное волнение.

— Профессор Риго! Пожалуйста! Не могли бы мы… не могли бы мы втроем, вопреки правилам, провести заседание «Клуба убийств»?

Риго повернулся к ней:

— Мадемуазель?

— С вами обошлись нехорошо, я понимаю, — поспешила она добавить. Легкая светская улыбка не вязалась с просительным выражением глаз. — Я так долго ждала этого собрания! Дело, о котором идет речь, — тут она прямо обратилась к Майлзу за поддержкой, — это дело чрезвычайно интересное, даже сенсационное. Случилась эта история во Франции, как раз накануне войны, и профессор Риго один из тех немногих оставшихся в живых, кто знает все детали и подробности. Речь идет о…

— О влиянии, — сказал доктор Риго, — одной женщины на судьбы людей.

— Мистер Хеммонд и я будем великолепными слушателями и ни слова не скажем журналистам! Кроме того, вы сами знаете, нам же надо где-то поужинать, а я сомневаюсь, что мы успеем куда-то еще, если покинем «Белтринг»… Не могли бы мы остаться здесь, профессор Риго? Не могли бы? Не могли бы?..

Метрдотель Фред, мрачный и злой, тихо выскользнул в полуоткрытую дверь и кому-то махнул рукой в коридоре.

— Пожалуйте к столу, — произнес он, вернувшись в комнату.

Глава II

Майлз Хеммонд не был склонен принимать всерьез историю, рассказанную Жоржем Антуаном Риго и смахивавшую на небылицу, страшный сон или розыгрыш. Подобное впечатление возникало из-за манеры профессора Риго излагать самые обычные факты с чисто французской аффектацией, бросая при этом на слушателей многозначительные взгляды, как бы давая понять, что рассказчик просто потешается и сам не очень верит тому, о чем ведет речь.

Позже Майлз убедился, что в словах Риго не было ни капли вымысла. Но в те минуты…

Перед ужином в комнате царила напряженная тишина, четыре канделябра, стоявшие на столе, бросали неяркий подрагивающий свет. Гардины были раздвинуты, и в приоткрытые окна тянуло прохладой. Снаружи продолжал шуршать дождик в темно-лиловой мгле, которую пробивал лишь тусклый свет двух или трех окон из ресторана напротив. Вся обстановка располагала к тому, чтобы со вниманием выслушать доклад на криминальную тему.

— Раскрывать нераскрытые преступления! — нарушил молчание профессор Риго, позвякивая ножом и вилкой. — Вот настоящее занятие для человека со вкусом. — И он очень серьезно взглянул на Барбару Морелл. — Вы любите составлять коллекции, мадемуазель?

Порывистый ветерок, пахнувший сыростью, влетел в окно и заставил вздрогнуть язычки свечей, легкие тени скользнули по лицу девушки.

— Коллекции? А какие? — спросила она.

— Например, вещей, связанных с преступлениями.

— О нет! Не дай Бог!

— В Эдинбурге жил человек, — задумчиво продолжал профессор Риго, — у которого была перочистка, сделанная из человеческой кожи, из кожи Берка, «потрошителя трупов».[3] Вас это пугает? Но Бог тому свидетель, — усмехнулся он, сверкнув золотой коронкой, и снова напустил на себя серьезный вид, — я мог бы назвать вам имя дамы, такой же очаровательной, как вы, которая украла надгробную плиту с могилы Дугала, убийцы Мота Фарма, из тюрьмы Челмсфорд и установила ее на клумбе в своем саду…

— Прошу прощения, — сказал Майлз, — все ли, кто изучает истории преступлений, занимаются подобным коллекционированием?

Профессор Риго помолчал.

— Нет, конечно, это причуды экстравагантных особ, — признался он, — но все-таки причуды забавные. Что касается меня, скоро я вам кое-что продемонстрирую.

Больше он не произнес ни слова до самого конца ужина. Когда подали кофе, он закурил сигару, придвинул свой стул к столу, прислонил к креслу желтую полированную трость, на которой заиграли отблески свечей, и оперся округлыми локтями на стол.

— Близ маленького городка Шартрез, что в семидесяти милях к югу от Парижа, в тысяча девятьсот тридцать девятом году жила одна английская семья. Вы, может быть, слышали о Шартрезе? Многим этот городок представляется средневековым селением с почерневшими от старости каменными домами, погруженными в дремоту, и в какой-то степени это верно. Шпили собора, стоящего на холме среди необозримых полей, видны очень издалека. В город въезжаешь через ворота Порт-Гийом с их круглыми башнями, проезжаешь по булыжным мостовым, где куры и гуси выскакивают чуть ли не из-под колес, и крутыми улочками поднимаешься к отелю «Великий монарх». У подножия холма среди разрушенных старинных крепостей и склоняющихся к воде вековых ив вьется река Ора. Когда опускается вечерняя прохлада, жители Шартреза любят гулять у развалин в тени персиковых деревьев. В дни ярмарки — уф! — быки и коровы так ревут, будто славят самого дьявола. В ларьках, стоящих рядами, продаются всякие безделушки, а продавцы орут не менее оглушительно, чем скотина. — Профессор Риго на секунду умолк. — Суеверия там так же въелись в души, как мох в скалы. В общем, когда отведаешь лучшего во Франции хлеба и хлебнешь доброго вина, хочется сказать себе: нет лучшего места, чтобы осесть надолго и написать книгу… Там есть и мельницы, и кузницы, и стекольные и кожевенные фабрики, и всякие мастерские. Я должен об этом упомянуть, потому что самой большой по местным масштабам кожевенной фабрикой — «Пелетье и К°» — владел англичанин, мистер Говард Брук. Бруку было лет пятьдесят, а его достопочтенной супруге — чуть меньше. У них был сын Гарри, лет двадцати с небольшим. Никого из них уже нет на этом свете, так что я могу свободно о них говорить.

Майлз невольно поежился, подумав, однако, что по комнате опять пробежал ветерок.

Барбара Морелл удобно устроилась на мягком стуле и с любопытством смотрела на Риго, который снова раскуривал сигару.

— Они умерли? — переспросила она. — Но тогда мы уже ничем им не навредим, если…

Профессор Риго не ответил.

— Они жили, я повторяю, в предместье Шартреза, на берегу реки, в доме, который величался «шато», то есть замок, хотя отнюдь не выглядел таковым. Река Ора там довольно широка и тиха, отражение прибрежной зелени придает ей темно-изумрудный цвет. А теперь ближе к делу.

Риго медленно и осторожно отодвинул от себя кофе.

— Это, — сказал он, — дом из серого камня в форме буквы «П» с внутренним двором. А это, — профессор Риго обмакнул палец в бокал с кларетом и провел на скатерти кривую линию, — река перед фасадом дома. Приблизительно в двухстах ярдах[4] к северу от усадьбы, вверх по течению, через реку перекинут мост. Этот мост был собственностью Бруков, ибо они владели землей по обе стороны Оры. А дальше за мостом, на том берегу, высится старая полуразрушенная башня. Эта башня известна в округе под названием «Тур д’Анри Катр», башня Генриха Четвертого, хотя исторически она никоим образом не связана с этим королем. Была она когда-то частью замка, сожженного гугенотами, осаждавшими Шартрез в конце шестнадцатого века. Сохранилась только эта круглая каменная башня, хотя деревянные полы в ней полностью сгорели и остался только полый остов с каменной винтовой лестницей, поднимающейся вдоль стен к плоской каменной кровле с парапетом. Башня, заметьте, не видна из дома семейства Бруков, но с берега она выглядит живописно, удивительно живописно!.. Итак, к северу за плакучими ивами и зарослями камыша река делает изгиб; здесь над ней нависает мост, отражающийся в зеркале речных вод, а за мостом, на крутом бархатисто-зеленом берегу, стоит круглая темно-серая башня сорока футов[5] в высоту, зияющая черными проемами продолговатых окон, обрамленная тополями. Семья Брук использовала ее для переодевания, когда приходила освежиться в реке. Так и жило себе в своей комфортабельной усадьбе тихо, мирно и обывательски счастливо английское семейство, состоящее из отца — мистера Говарда, матери — миссис Джорджии и сына Гарри, пока…

— Что — пока? — не выдержал Майлз паузы профессора Риго.

— Пока не приехала одна особа.

Профессор Риго снова замолк. Затем, глубоко вздохнув и передернув плечами, как бы стряхивая с себя всякую ответственность, продолжал:

— Я приехал в Шартрез в мае тридцать девятого. Только что закончил свою книгу «Жизнь Калиостро» и желал одного — тишины и покоя. Мой добрый приятель, фотограф Коко Легран, как-то представил мне в «Отель де Виль» Говарда Брука. Мы — люди очень разные, но друг другу понравились. Он подтрунивал над моими французскими замашками, я — над его английскими фокусами, и оба были довольны. Брук был седоволос и худощав, неразговорчив, но дружелюбен; очень много времени отдавал своему кожевенному делу. Он носил штаны для гольфа, которые в Шартрезе производили такое же дикое впечатление, как сутана священника в Ньюкастле. Говард Брук ценил юмор, был гостеприимен, но до такой степени подчинен условностям, что не составляло труда предугадать, как он поступит и что скажет в той или иной ситуации. Его жена, симпатичная розовощекая толстушка, очень на него походила. Но их сын Гарри… О! Этот юноша весьма отличался от родителей!

Парень меня заинтересовал. Я видел, что он обладает чувствительным сердцем и поэтическим воображением. Рост, фигуру и походку он унаследовал от отца, но под благообразной внешностью скрывалась мятущаяся, нервная натура. Лицом Гарри тоже был недурен: правильные черты, прямой нос, большие карие глаза, белокурые волосы, которые, думалось мне, скоро поредеют и поседеют, как у отца, если он не научится владеть своими нервами. Родители на него молились. Я вам скажу, что много видел отцов и матерей, влюбленных в своих отпрысков, но таких, как эти, не встречал! Играя в гольф, Гарри мог бросить мяч на двести ярдов, на двести миль, черт знает куда, Брук лишь засияет от гордости; Гарри мог лупить в теннис, как маньяк, день и ночь, добывая несметное число серебряных кубков, — отец был на седьмом небе. В глаза он не хвалил сына, только приговаривал: «Неплохо, неплохо». Но зато превозносил его до небес перед первым встречным и на каждом углу.

Гарри изучал кожевенное производство, ибо когда-нибудь должен был заменить на предприятии отца и тоже стать богатым человеком. Парень понимал свою выгоду и к работе относился добросовестно. Тем не менее он только и мечтал о том, чтобы отправиться в Париж и заняться живописью, только живописью… Боже мой, как он этого хотел! И потому пребывал в полной растерянности. Брук мягко, но твердо высказался против его идиотского намерения всецело посвятить себя живописи. Отец заявил, что допускает «эту мазню» лишь в качестве приятного времяпрепровождения для сына, но не как его серьезное занятие, ни в коем случае! Их бурные споры чуть не доводили до обморока миссис Брук, так как ей представлялось, что Гарри станет жить в холодной мансарде и непременно в окружении красивых обнаженных дев. «Мальчик, — говорил ему отец, — я прекрасно понимаю твои желания. В твоем возрасте я пережил нечто подобное. Но через десять лет ты сам будешь смеяться над собой». «Кроме того, — говорила мать, — почему бы тебе не остаться дома и не рисовать телят и овечек? Они ведь прелестны!..» После таких разговоров Гарри бежал на корты и так лупил по теннисному мячу, что запускал его неведомо куда, или сидел на траве, бледный и подавленный. Все они были так честны, так благонамеренны, так искренни… Мне, однако, не удалось понять, говорю я себе теперь, относился ли Гарри всерьез к своей работе на фабрике. Никогда мы не говорили на эту тему.

В конце мая того же года личная секретарша Брука, женщина средних лет с невыразительным лицом, некая мистрис Макшейн, испугавшись обострения политической обстановки в Европе, вернулась в Англию. Брук оказался в сложном положении. У него была такая обширная и активная переписка с личными корреспондентами, что свою секретаршу он освободил от всех дел предприятия. Уф! У меня голова шла кругом, когда я видел, сколько писем приходилось сочинять этому человеку по поводу своих капиталовложений и благотворительных пожертвований своим друзьям и редакторам английских газет. Приглаживая седые волосы и потирая впалые щеки, он с весьма озабоченным, даже суровым видом день напролет диктовал секретарше свои послания. Ему очень была нужна опытная, профессиональная помощница. Он написал в Англию с просьбой прислать самую лучшую претендентку на это место. И вот в Борегар — Бруки так называли свое владение (что-то вроде «Прелестного местечка»), — в Борегар приехала мисс Фэй Сетон. Мисс Фэй Сетон…

Под вечер тринадцатого мая, как мне помнится, я был приглашен к Брукам на чай. Как сейчас вижу Борегар, серый приземистый дом начала восемнадцатого века с фасадом из шлифованного камня и с белыми оконными рамами, охватывающий боковыми флигелями, как рак клешнями, внутренний двор. Мы расположились на зеленом газоне теннисного корта и собрались приступить к чаепитию в тени дома. Прямо напротив нас возвышались массивные железные решетчатые ворота. Они были настежь распахнуты, и за ними проходила дорога, а за дорогой берег, поросший густой травой, круто спускался к реке с плакучими ивами.

Папа Брук сидел в плетеном кресле и блаженно улыбался, угощая бисквитом собаку. В английских домах не могут обойтись без собаки. Для англичан неиссякаемым источником восхищения и умиления служит тот факт, что у собак достает ума сидеть по приказу и клянчить еду… Итак, папа Брук, надев очки, занимался своим темно-серым скотч-терьером, походившим на живую щетку из проволоки. По другую сторону стола мама Брук, обходительная и румяная, наливала себе уже пятую чашку чаю. Неподалеку Гарри в спортивной рубашке и фланелевых штанах рассекал со свистом воздух клюшкой для гольфа, имитируя удары по мячу. Листва на деревьях едва шевелилась. Да, прекрасная пора — лето во Франции! Шелест листьев, солнечные блики на зелени, запах луговых цветов и общая умиротворенность вызывали желание закрыть глаза и погрузиться в нирвану…

Спокойствие идиллической картины нарушило такси: у ворот остановился «ситроен». Из машины вышла девушка и так щедро расплатилась с шофером, что он поднес к дому ее чемоданы. Она непринужденно подошла к нам и представилась: Фэй Сетон, новая секретарша. Привлекательна ли она была? О небо! Я с радостью вспоминаю — но не забудьте мой предостерегающий перст! — да, я вспоминаю, что в первый момент не обратил внимания на ее несомненную привлекательность. Не заметил ничего особенного. Ибо ее очарование не бросалось в глаза.

Я вспоминаю ее в тот, первый день, когда она стояла у стола, а папа Брук по всем правилам этикета представлял ей всех, включая собаку, а мама Брук спрашивала, не желает ли она пойти умыться с дороги. Она была достаточно высока, стройна и мягка в обращении, на ней был скромный английский костюм; волосы цвета темной бронзы — волнисты и густы; большие голубые глаза то светились улыбкой, то глядели серьезно, но, замечу, почти никогда — в лицо собеседника. Гарри Брук ничего не сказал, только снова размахнулся и ударил по воображаемому мячу с такой силой, что срезал клюшкой траву до самой земли.

Я, как обычно, куря сигару и с интересом наблюдая за окружающими, сказал себе: «Эге!»

Девушка все больше и больше нравилась всем нам. Это был удивительный процесс, немного даже неестественный. Но она решительно всех обворожила своей деликатностью, любезностью и прежде всего умением сохранять дистанцию… Фэй Сетон была дамой в полном смысле слова, хотя, казалось, не хотела или боялась это демонстрировать. Она происходила из очень хорошей семьи, из старого шотландского обедневшего рода, что произвело на старого Брука сильное впечатление. Она не была предназначена для секретарской работы, нет, она была создана для иной, лучшей жизни. — Профессор Риго усмехнулся, взглянув на слушателей. — Но она была деловита и смекалиста в работе, приятна в обществе. Если требовался четвертый партнер для партии в бридж или хотелось послушать игру на фортепиано в вечерние сумерки, Фэй Сетон никогда не отказывалась. Можно сказать, что она была общительна, хотя порой в ней замечалась какая-то робость, желание уединиться: она, например, любила сидеть и смотреть куда-то вдаль. Бывало, с удивлением спросишь себя: о чем так крепко задумалась эта странная малышка?..

Ох, какое было жаркое лето! Даже вода в реке будто потяжелела и загустела под солнцем, а цикады звенели и стрекотали к вечеру как сумасшедшие. Невозможно забыть всю прелесть той поры… Будучи особой разумной, Фэй Сетон не слишком увлекалась спортом. Кроме того — и это, пожалуй, главное, — у нее было больное сердце. Я вам уже рассказывал о каменном мосте и о разрушенной башне. Только раз или два она ходила плавать вместе с Гарри Бруком, который упросил ее пойти. Стройная, высокая, бронзовые волосы, выбивающиеся из-под резиновой купальной шапочки, — картинка! Он катал ее в лодке по реке, водил в кино послушать Лоурела и Харди, которые изъяснялись на безупречном французском; они вместе гуляли по романтичным и жутковатым рощам Оры-и-Луары.

Мне было ясно как божий день, что Гарри в нее влюбится. Это, разумеется, произошло не так быстро, как в одном из пленительных романов Анатоля Франса: «Я вас люблю! Как ваше имя?»[6] — но все же довольно скоро. В один из июньских вечеров Гарри пришел ко мне в отель «Великий монарх». Он не любил откровенничать с родителями. А ко мне явился с исповедью, наверное, потому, что я спокойно курю трубку, не возражаю и не перебиваю и, в общем, внушаю людям симпатию. Я научил его читать наших великих французских писателей, ориентируя на познание окружающего мира и в какой-то степени играя роль адвоката дьявола.[7] Его родители, понятное дело, не могли выступать в такой роли…

В тот вечер он пришел, молча встал у окна и начал вертеть в руках пузырек с чернилами, пока не уронил его, но в конце концов разговорился.

— Я от нее без ума, — сказал он. — Предложил ей выйти за меня замуж.

— Ну и?..

— Она не приняла предложения! — дико заорал Гарри, и мне вдруг подумалось, что он сейчас выскочит в окно.

По правде говоря, меня удивил такой поворот событий, я хочу сказать — то, что он пришел жаловаться, а не просить совета по поводу своих амурных дел. Я готов был поклясться, что Фэй Сетон если и не влюбилась, то наверняка увлеклась этим юнцом. То есть я мог говорить об ее увлечении с такой долей уверенности, с какой мне это позволяло сделать вечно загадочное выражение ее лица, ее голубые глаза, прикрытые длинными ресницами, ее уклончивый взгляд, ее манера держаться несколько отчужденно и даже неприступно.

— Вы, наверное, вели себя не так, как положено? — спросил я.

— Откуда мне знать! — рявкнул Гарри и ударил кулаком по столу, который он только что залил чернилами. — Вчера вечером я пошел прогуляться с ней по берегу, была луна…

— Знаю…

— Ну я сказал Фэй, что люблю ее, стал целовать ее в губы, в шею… Да не все ли равно?! В общем, я потерял голову и стал ее просить выйти за меня замуж. Она вдруг побледнела и закричала: «Нет, нет, нет!» — как будто я сказал ей что-то ужасное. И бросилась бежать от меня к разрушенной башне. Профессор Риго! Когда я ее целовал, она была холодна, как статуя. Это меня очень смутило, признаюсь вам. Хотя я понимаю, что не стою ее, я все-таки побежал за ней к башне и спросил, не влюблена ли она в кого-то другого. Фэй охнула и сказала — нет, конечно же, нет. Я спросил — может, я ей не нравлюсь; она ответила: кто знает? Тогда я сказал, что все равно буду надеяться. И не желаю терять надежду.

Вот что мне рассказал Гарри Брук у окна моей комнаты в отеле. Его история меня немало заинтриговала, потому что юная Фэй Сетон, несомненно, была женщиной в полном смысле слова — и собой хороша, и, полагаю, чувственна. Я утешил Гарри, сказал, что надо мужаться и, если запастись терпением, он своего добьется.

И он своего добился. Примерно недели через три Гарри торжественно сообщил мне и родителям, что женится на Фэй Сетон. Мне показалось, что папа и мама Бруки не очень-то этому обрадовались. Вы сами видите, что нельзя сказать ничего дурного ни о самой этой девушке, ни о ее семье, ни о ее предках, ни о ее поведении. Нет! Придраться к ней трудно. Даже если она была на три-четыре года старше Гарри, это не имело значения. Но папе Бруку, как истому англичанину, возможно, не нравилось, что его сын берет в жены девушку, которая была чем-то вроде прислуги в семье, и что он женится так скоропалительно. Гарри их огорошил своей поспешностью, они, понятно, были бы более довольны, если бы их сын предложил руку и сердце какой-нибудь титулованной миллионерше и не покидал бы лет до тридцати пяти — сорока родительский дом.

Но родителям ничего не оставалось делать, как сказать им: «Да благословит вас Господь». Мама Брук горестно поджимала губы, а слезы так и катились у нее по щекам. Папа Брук сразу сделался радушным и словоохотливым и все хлопал сына по плечу, как мужчина мужчину, словно Гарри вдруг стал ему ровней. Время от времени родители тихо шептали друг другу: «Не волнуйся, все обойдется», — а мне так и слышалось: «…в раю спасется», — как если бы на похоронах говорили о покойнике. Но я с удовлетворением заметил, что родители с головой окунулись в предсвадебные хлопоты. Свыкнувшись с новостью, они рьяно взялись за дело. Таков обычай всех людских семей, а Бруки весьма почитали традиции. Папа Брук надеялся, что теперь сын охотнее будет трудиться у него на кожевенной фабрике во славу фирмы «Пелетье и К°». Кроме того, утешало, что молодожены останутся жить дома или в крайнем случае где-нибудь поблизости. Все складывалось хорошо, лирично, классически. И вдруг… трагедия. Трагедия темная и столь неожиданная, скажу я вам, столь ошеломляющая, что иначе как карой Господней ее не назовешь.

Профессор Риго замолчал. Он сидел, подавшись вперед грузным телом, оперевшись локтями на стол и склонив голову набок; растопыренные пальцы рук беспрерывно двигались, и когда надо было привлечь особое внимание, кончики правого и левого указательных пальцев с силой упирались друг в друга. Его сверкающие глаза, покрывшаяся испариной лысина, подрагивающие черные усики выдавали неподдельное волнение.

— О-хо-хо! — шумно вздохнул он и выпрямился.

Увесистая трость, прислоненная к ножке стула, с шумом упала на пол. Профессор Риго ее поднял и положил на стол. Потом порылся во внутреннем кармане пиджака и вынул сложенный вдвое блокнот и фотографию размером с почтовую открытку.

— Перед вами, — возвестил он, — фотография Фэй Сетон, слегка расцвеченная моим другом Коко Леграном. А в тетрадке — рассказ об этом деле, написанный мною специально для «Клуба убийств». Но пожалуйста, взгляните на фото!

Он положил фотографию на скатерть, предварительно смахнув крошки.

Нежное лицо устремляло странный, завораживающий взор куда-то в сторону от смотревших на фото. Большие глаза, прямые брови, небольшой нос и полные, чувственные губы, хотя общее благородство черт и горделивый поворот головы как бы исключали любой намек на вульгарность. В изгибе рта угадывалась легкая улыбка. Отливавшие бронзой густые волосы, мягко ниспадавшие на плечи, казались чересчур тяжелыми для тонкой шеи.

Она не была красавицей, однако, несомненно, возбуждала интерес. Неуловимое выражение глаз — ирония или горечь? — притягивало и настораживало…

— А теперь вы мне скажите! — обратился к слушателям профессор Риго с самодовольной усмешкой человека, твердо стоящего на верном пути. — Видите ли вы на этом лице печать зла?

Глава III

— Печать зла? — повторила Барбара Морелл.

Жорж Антуан Риго качнулся на стуле, сдерживая смех.

— Вот именно! Не зря же я сказал вам, что она — странная женщина.

Мисс Барбара Морелл слушала рассказ очень внимательно, хотя с чуть насмешливым выражением лица; раз или два она оборачивалась к Майлзу, словно желая что-то сказать. Теперь она пытливо глядела на профессора Риго, который взял свою полупотухшую сигару с края пепельницы, с наслаждением затянулся и снова положил в пепельницу.

— Мне думается… — голос Барбары неожиданно зазвучал дискантом, — мне думается, нам надо попросить у вас разъяснений. Что значит — странная? Такая милая особа… Или она была опасна тем, что сводила мужчин с ума?

— О нет! — напыщенно произнес профессор Риго и снова усмехнулся. — Впрочем, я признаю, — поспешил он добавить, — что многие вполне могли потерять голову. Посмотрите на фотографию! Но речь не о том.

— Тогда чем же она опасна? — упрямо переспросила Барбара Морелл, уставившись на него своими серыми глазами, в которых светилось легкое раздражение. Ее следующий вопрос прозвучал вызовом. — Вы хотите сказать, что она — преступница?

— Нет, нет и нет, мадемуазель.

— Значит — авантюристка? — Барбара хлопнула ладонью по краю стола. — Своего рода возмутительница спокойствия?! — почти вскричала она. — Фурия, сплетница, интриганка? Да?

— Доложу вам, что к Фэй Сетон эти эпитеты неприменимы, — заявил профессор Риго. — Простите меня, но я, старый циник, назвал бы ее простодушной искусительницей и обольстительной пуританкой.

— Что же тогда остается?

— Остается, моя дорогая, найти ответ, во-первых, на вопрос: кто и зачем распускал о ней грязные слухи в Шартрезе и его окрестностях? Во-вторых, почему наш сдержанный и благовоспитанный Говард Брук, ее будущий свекор, громогласно поносил ее в таком публичном месте, как Лионский кредитный банк?

Барбара чуть слышно хмыкнула, что могло выражать и сомнение, и презрение, которое она либо продемонстрировала откровенно, либо, напротив, выразила невольно. Профессор Риго растерянно заморгал.

— Вы мне не верите, мадемуазель?

— Почему же? Отнюдь нет! — Краска залила ее щеки. — Откуда мне знать?

— А вы, мистер Хеммонд? Вы тоже ничего не скажете?

— Тоже, — ответил рассеянно Майлз. — Я…

— Разглядывали фотографию, да?

— Совершенно верно, разглядывал фотографию.

Профессор Риго был в полном восторге.

— Вы околдованы, да?

— Действительно околдован, — улыбнулся Майлз, потерев лоб. — Невероятные глаза… И такой поворот головы! Проклятый фотограф!

Майлз Хеммонд был измотан недавно перенесенной долгой болезнью. Он искал покоя, мечтал засесть в Нью-Форесте за свои старинные книги, поручив сестре вести хозяйство, пока она не обвенчается. Он вовсе не желал распалять воображение чужими портретами и забивать голову посторонними вещами. Тем не менее он сидел и так пристально глядел на фотографию, что ее легкие краски, казалось, то таяли, бледнели в мерцающем свете свечей, то снова вспыхивали, оживая. А профессор Риго продолжал:

— Слухи, касавшиеся Фэй Сетон…

— Какие слухи? — резко перебила Барбара.

Профессор Риго, не нарушая хода своих мыслей, оставил вопрос без внимания.

— …до меня не доходили. Я, слепой филин и старый глухарь, долго ничего не знал. Гарри Брук и Фэй Сетон должны были пожениться в середине июля. А теперь я расскажу вам о том, что произошло двенадцатого августа… В тот день, который, по-моему, ничем не отличался от остальных, я писал критическую статью для журнала «Ревю де дё Монд». Все утро провел я в своем уютном номере за столом, как и почти всю предыдущую неделю, а после завтрака отправился на Плас дез Эпар постричься. Оттуда я собирался зайти в «Лионский кредит» взять деньги.

Было очень жарко. С утра тяжелые тучи застилали небо, иногда прогромыхивал гром и принимался капать дождик, но гроза, которая разрядила бы атмосферу и ослабила жару, все еще не собралась с силами. Итак, я направился в кредитный банк. Первым, с кем я столкнулся у дверей, был Говард Брук. Странно? Да, довольно странно, ибо я представлял себе, что он в это время сидит у себя в конторе, как всякий деловой человек. Брук бросил на меня косой взгляд. На нем были плащ и фетровая шляпа. На левой руке висела трость с изогнутой ручкой, а в правой он держал старый кожаный портфель. Мне показалось, что в его голубые глаза попали капли дождя — они были влажными и блестящими, а рот плотно сжат.

— Дорогой Брук! — сказал я и пожал ему левую руку; в ответ он только пальцами шевельнул. — Дорогой Брук, — повторил я, — как ваши домашние? Как здоровье вашей милейшей супруги, и Гарри, и Фэй Сетон?

— Фэй Сетон? — переспросил он. — Будь она проклята, эта подлая тварь Фэй Сетон!

Увы! Он произнес эти слова по-английски, очень громко, и несколько посетителей банка обернулись. Добрый джентльмен слегка смутился, но был чем-то так озабочен, что не обратил на них особого внимания. Он отвел меня в сторону, чтобы никто нас не слышал, открыл портфель и показал мне содержимое. Я увидел четыре тонкие пачки английских банкнот. В каждой было двадцать пять билетов по двадцать фунтов стерлингов, итого — две тысячи фунтов.

— Эти купюры привезли для меня из Парижа. — Его руки дрожали. — Думаю, вы знаете, что английские деньги весьма привлекательны. Если Гарри не захочет отказаться от этой женщины, я просто-напросто заплачу ей, чтобы она уехала. А теперь — простите меня!

Он выпрямился, защелкнул портфель и вышел из банка, не произнеся больше ни слова.

Друзья мои, известно ли вам, что ощущает человек, получивший удар под ложечку? В глазах мутится, желудок подступает к горлу, и чувствуешь себя резиновой игрушкой, на которую наступили сапогом. Именно таковы были мои ощущения. Я даже забыл заполнить чек. Я обо всем забыл. Еле добрел в отель по скользким булыжникам мостовых. Сесть за стол и писать я не мог. Примерно через полчаса, в три с четвертью, зазвонил телефон. Я догадывался, с чем мог быть связан звонок, но звонил не тот, о ком я подумал. Звонила мама Брук, мадам Джорджия Брук, которая сказала:

— Ради Бога, профессор Риго, приезжайте немедленно!

На сей раз, друзья мои, я был не только ошеломлен, я, признаюсь, по-настоящему испугался. Я уселся в свой «форд» и поехал так быстро, как только дозволяла погода, лихо, хотя и не лучшим образом, крутя руль. Когда я подкатил к дому, Борегар казался вымершим. Я окликнул хозяев в прихожей на нижнем этаже, но никто не ответил. Тогда я вошел в комнату. Мама Брук сидела, выпрямившись, на диване и героически сдерживала слезы, нервно комкая в руках мокрый платок.

— Мадам, — спросил я, — что происходит? Что происходит между вашим замечательным супругом и мадемуазель Сетон?

И она стала изливать мне свои горести, благо никого другого рядом не было.

— Я не знаю, — говорила она, по всей видимости, искренне. — Говард ничего мне не рассказывает. Гарри говорит, что все это ерунда, но тем не менее тоже ничего не объясняет. Я ничего не могу понять. Два дня назад…

Два дня назад имел место скандальный и необъяснимый случай. Близ Борегара, у большой дороги на Ле-Ман, жил крестьянин по имени Жюль Фрезнак, который поставлял им яйца и овощи. У Фрезнака было двое детей (дочь семнадцати лет и сын — шестнадцати), с которыми Фэй Сетон дружила, и вся семья Фрезнак очень ее любила. Но вот два дня назад Фэй Сетон встретилась с Жюлем Фрезнаком, который ехал на своей повозке по дороге, окаймленной высокими тополями. Фрезнак соскочил с повозки — лицо его было перекошено от ярости — и стал так орать и так ее оскорблять, что она закрыла лицо руками. Эта сцена разыгралась на глазах у Алисы, служанки мамы Брук; стояла она довольно далеко и всех слов не разобрала, но голос крестьянина, хриплый от злости, казался ей диким ревом. Когда Фэй Сетон бросилась бежать, Жюль Фрезнак схватил камень и швырнул ей вдогонку.

Хорошенькая история, а?

Вот что поведала мне мама Брук, сидя на диване и беспомощно разводя руками.

— А сейчас, — добавила она, — Говард пошел к башне, к башне Генриха Четвертого, чтобы там встретиться с бедной Фэй. Профессор Риго, вы должны нам помочь. Вы должны что-нибудь сделать.

— Но, мадам! Что же я могу сделать?

— Я не знаю, — ответила она. — Но произойдет что-то страшное. Я это чувствую.

Позже мне стало известно, что Брук вернулся из банка в три часа с полным денег портфелем и сообщил жене, что решил дать расчет Фэй Сетон и для этого условился встретиться с ней в башне в четыре часа. Потом он спросил маму Брук, где Гарри, так как хотел, чтобы тот присутствовал при их свидании. Она ответила, что Гарри наверху, в своей комнате, пишет письмо, и отец отправился туда. Сына он там не нашел, потому что тот чинил мотор в гараже, и быстро спустился вниз.

— Он выглядел таким озабоченным, даже постаревшим! — сказала мама Брук. — С трудом передвигал ноги, как больной.

Так обстояли дела, когда папа Брук вышел из дому и направился к башне.

Минут через пять Гарри вернулся из гаража и спросил, где отец. Взволнованная мама Брук ответила. С минуту поколебавшись, Гарри с неохотой направился к дверям, намереваясь тоже идти к башне Генриха Четвертого. Фэй Сетон все это время нигде не было видно.

— Профессор Риго! — стала уговаривать меня мадам Брук. — Вы тоже должны пойти туда и что-нибудь предпринять. Вы — наш единственный друг здесь; прошу вас, ступайте!

Только этого не хватало мне, старому пню! А? Кошмар! Тем не менее я отправился. Когда я закрывал за собой дверь, прогремел гром, но дождь еще не разошелся. Я побрел на север, вдоль берега реки, к каменному мосту. По нему я перешел на восточный берег. Здесь, немного выше по течению, стояла эта массивная высокая башня. Она выглядит такой заброшенной и одинокой, когда видишь ее вблизи, среди почерневших от времени, поросших травой каменных глыб — остатков древней крепости. Вход в башню — невысокая арка — расположен в ее восточной части, то есть не со стороны реки, а со стороны открытого поля и — чуть правее — буковой рощи. Когда я был уже у башни, небо совсем потемнело, а порывы ветра усилились.

Стоя в дверях, на меня смотрела Фэй Сетон — в легком шелковом платье, в резиновых туфельках на босу ногу, с купальным костюмом, полотенцем и купальной шапочкой в руках. Она дышала тяжело и медленно, но, видно, еще не успела искупаться в реке, так как концы ее роскошных бронзовых волос не были ни примяты, ни влажны.

— Мадемуазель, — обратился я к ней, чувствуя себя не совсем в своей тарелке от возложенной на меня миссии, — я ищу Гарри Брука и его отца.

Не менее двух минут, показавшихся мне вечностью, она молчала.

— Они там, наверху, — сказала она, — на крыше башни. — Вдруг ее глаза округлились (клянусь!), будто снова увидели что-то страшное. — Кажется, они очень ссорятся. Я не хочу вмешиваться. Простите!

— Но, мадемуазель!..

— Пожалуйста, извините!

И, скользнув в сторону, быстро пошла прочь. Несколько крупных капель дождя упали на высокую траву, гнувшуюся под ветром. Я сунул голову в дверной проем. Как я вам говорил, эта башня представляла собой всего-навсего каменный остов, в котором по окружности стены поднималась каменная винтовая лестница к квадратному отверстию, выходившему на круглую плоскую крышу. Внутри пахло сыростью и затхлостью и было так пусто, так голо, как голы ваши ладони. Впрочем, на земляном полу стояли две скамьи и сломанное кресло. Длинные узкие окна довольно хорошо освещали помещение, несмотря на черные грозовые тучи, затянувшие небо.

Сверху доносились гневные голоса, но слов я не различал. Тогда я изо всех сил крикнул, и, услышав мой голос, гулко прозвучавший в этом каменном кувшине, спорщики вдруг умолкли. Я стал взбираться по винтовой лестнице (задача не из легких для того, кто страдает головокружением и одышкой) и наконец вылез на крышу через квадратное окошко. На круглой каменной площадке, окруженной высоким парапетом, стояли лицом к лицу Гарри Брук и его отец. Пожилой джентльмен был в плаще и фетровой шляпе, его тонкие губы были крепко и упрямо сжаты. Сын, видимо, о чем-то его просил. Гарри был без шляпы и без пальто, его куртка промокла, шейный платок развевался на ветру. Оба были бледны и крайне возбуждены, но, кажется, немного приутихли, увидев, что это я, именно я прервал их перепалку.

— Я хотел, мистер… — начал Гарри.

— В последний раз говорю, — устало продолжал Брук ледяным тоном, — не мешай мне решить это дело по моему усмотрению. — Он обернулся ко мне: — Профессор Риго!

— Да, дорогой друг?

— Уведите отсюда моего сына, мне надо уладить одно дело.

— Куда я должен его увести?

— Куда хотите, — отрезал Брук и отвернулся.

Было без десяти минут четыре, как я мог установить, взглянув украдкой на часы. Брук должен был встретиться с Фэй Сетон ровно в четыре и намерен был ее ждать. Гарри был явно — это бросалось в глаза — подавлен и растерян. О том, что я только что встретил Фэй Сетон, я не сказал ни слова, желая погасить пожар, а не подливать масла в огонь. Гарри последовал за мной.

Теперь я хотел бы очень четко нарисовать вам картину, которую мы увидели, когда стали спускаться. Мистер Брук стоял, прислонившись спиной к парапету. По одну его руку, тоже прислоненная к парапету, стояла его увесистая светлая трость, по другую — набитый портфель. Зубчатый парапет высотой мне почти по грудь, из красного выщербленного кирпича, испещренный автографами тщеславных туристов, окружал всю верхнюю часть башни.

Понятно? Хорошо.

Мы с Гарри сошли вниз, и я повел его через лужок к густым каштанам ближнего леса, тянувшегося на восток и на север, ибо ливень наконец хлынул, а другого укрытия вблизи не было. Под шелестящими от дождя кронами в почти полном мраке я не мог сдержаться — любопытство точило мне душу. Я стал просить Гарри, как его друг и в какой-то мере как его покровитель, чтобы он объяснил мне, что означают эти инсинуации в отношении Фэй Сетон.

Сначала он даже слушать не хотел. Этот видный, но еще не сформировавшийся молодой человек только отмахивался, пожимал плечами да приговаривал, что все это, мол, слишком курьезно, чтобы принимать всерьез.

— Гарри… — сказал я ему, — Гарри, мы с вами много говорили о французской литературе, о преступлениях и оккультных науках; я изучил многообразные сферы человеческого опыта и говорю вам, что самые большие неприятности в этом мире доставляют именно курьезные вещи, о которых предпочитают помалкивать.

Он сверкнул на меня глазами и угрюмо потупился.

— Вы ведь слышали… — он помедлил, — слышали, что говорят про Жюля Фрезнака, торговца овощами?

— Ваша мать называла мне это имя, — ответил я, — но мне неизвестно, что стряслось с Жюлем Фрезнаком.

— Так вот. У Жюля Фрезнака есть шестнадцатилетний сын.

— И что же?..

Но в этот самый момент из чащи леса, заслонявшего башню, донесся крик ребенка.

Страшный крик.

У меня, скажу я вам, волосы дыбом встали. Капля дождя, упавшая сквозь листву мне на лысину, заставила меня вздрогнуть. Ведь мне только что пришла мысль, что опасность никому не грозит, ибо Говард Брук, Гарри Брук и Фэй Сетон в данную минуту находятся в разных местах и ничего плохого друг другу сделать не могут, и не дай Бог им скоро свидеться. Но теперь…

Крик донесся с башни. Мы с Гарри выбрались из леса и наискосок через луг поспешили к ней. У берега, за поворотом реки, мы неожиданно увидели толпу людей.

Подойдя ближе, мы узнали, что произошло.

Здесь, на опушке леса, примерно полчаса назад появилось семейство Ламберов, чтобы на лоне природы устроить небольшой пикник в кругу домочадцев: кроме главы семейства с женой, там были их племянница, их невестка и четверо детей в возрасте от девяти до четырнадцати лет. Как истые французские туристы, они не испугались переменчивой погоды и отправились за город. Конечно, земля, где им захотелось насладиться природой, была частной, но частная собственность во Франции не столь священна, как в Англии. Они, правда, слышали, что Брук не жалует незваных гостей, но, увидев, что башню покинула сначала Фэй Сетон, а потом и мы с Гарри, решили расположиться в прелестном месте у речки. Дети резвились на лужке рядом с башней, а месье и мадам Ламбер под каштаном распаковывали корзинку с провизией.

Двое младших детей побежали обследовать башню. Когда мы с Гарри шли из лесу, я еще не успел заметить девочку в дверях башни, которая указывала рукой наверх и продолжала кричать пронзительно и отчаянно:

— Папа! Папа! Папа! Там человек, весь в крови!

Именно эти слова она выкрикивала.

Я не слышал и не видел, что говорили и делали остальные в ту минуту. Но почему-то запомнил, что дети замерли, глядя на родителей, а бело-голубой мяч медленно катился по откосу к реке. Почти бегом я бросился к башне и стал карабкаться вверх по головокружительной лестнице. Пока я лез, мне вдруг пришла в голову дикая, неуместная и никчемная мысль: можно ли было приглашать сюда, на эту верхотуру, мадемуазель Фэй Сетон с ее-то больным сердцем?

Когда я выбрался на крышу, дул сильный ветер. В центре площадки лицом вниз лежал Брук, он был еще жив, еще хрипел. На спине по плащу расползлось мокрое пятно — не от дождя, а от крови; в центре пятна на плаще виднелся разрез, дюйма с два, — там, где его ударили острым предметом, как раз под левой лопаткой.

Я еще не сказал вам, что палка, с которой он не расставался, была своего рода оружием, разъемной тростью-стилетом. Теперь рядом с ним лежали обе ее части. Рукоятка с длинным и острым окровавленным клинком валялась возле его левой ноги; другая, полая часть, служившая ножнами, откатилась почти к парапету. Но портфель с двумя тысячами фунтов стерлингов исчез.

Я видел все это как в тумане, а внизу горланило семейство Ламберов. Было четыре часа шесть минут. Я заметил время отнюдь не из желания следовать правилам сыска: мне очень хотелось знать, явилась ли Фэй Сетон на свидание.

Я подошел к Бруку и приподнял его, даже посадил. Он мне чуть улыбнулся, приоткрыл рот, но произнес только: «Не повезло…» Стараясь не наступать на пятна крови, Гарри приблизился к нам, хотя помощи от него не было никакой. Он спросил: «Папа, кто это сделал?» Но бедняга уже не мог вымолвить ни слова. Спустя несколько минут он умер на руках своего сына, цепляясь за него, как ребенок.

Профессор Риго прервал рассказ и, словно чувствуя себя в чем-то виноватым, опустил голову, уперся взглядом в стол и бессильно положил на скатерть руки. После довольно продолжительного молчания он расправил плечи, встряхнулся и произнес подчеркнуто торжественным тоном:

— Пожалуйста, обратите особое внимание на то, что я вам сейчас скажу! Мы знаем, что Говард Брук не был ранен и находился в добром здравии, когда я оставил его одного на башне без десяти четыре. Следовательно, человек, его убивший, должен был подняться к нему на башню. Этот человек должен был обнажить клинок и вонзить его в жертву, когда Брук повернулся к нему спиной. Надо добавить, что полиция обнаружила в одном месте на парапете, со стороны реки, что-то вроде небольшого пролома: не хватало двух кирпичей, как будто кто-то хватался за парапет. И все это должно было произойти между четырьмя без десяти минут и четырьмя и пятью минутами, когда дети нашли умирающего. Хорошо! Прекрасно! Время установлено! — Профессор Риго рывком придвинул свой стул к столу. — Собственно говоря, и еще кое-что установлено! — сказал он. — То, что в течение этого времени, этих пятнадцати минут, ни одного живого существа рядом с убитым не было.

Глава IV

— Вы слышали? Вы меня слышали? — настойчиво повторял Риго и щелкал пальцами, чтобы привлечь внимание Майлза Хеммонда.

Для любого человека с живым воображением эта история, рассказанная маленьким толстым профессором, история с ее звуками, красками и зримыми образами становилась как бы частью пережитого. Майлз на какое-то время забыл, что сидит в отеле «Белтринг» на втором этаже, в комнате с открытыми окнами, выходящими на Ромили-стрит, перед канделябрами, в которых догорают свечи. На какие-то мгновения он окунулся в мир звуков, красок и образов этой чужой жизни, ему даже почудилось, что дождик стучит не по Ромили-стрит, а по крыше башни Генриха IV. Он сопереживал, испытывая волнение и интерес, готовый включиться в игру. Ему нравился этот Говард Брук, явно заслуживающий уважения и симпатии; любой убивший старика, кем бы он ни был…

И все это время русалочьи глаза Фэй Сетон, все более и более его завораживавшие, избегали его взгляда, устремленного на фотографию, которая лежала перед ним на столе.

— Простите, — сказал Майлз, очнувшись. — Хм!.. Не повторите ли вы последнюю фразу?

Профессор Риго сардонически ухмыльнулся.

— С великим удовольствием, — ответил он учтиво. — Я сказал: следствие установило, что ни одного живого существа не было рядом с Бруком в те роковые пятнадцать минут.

— Даже близко никого не было?

— Никто не мог так быстро до него добраться. Он был совершенно один на верху башни.

Майлз выпрямился.

— Уточним! — сказал он. — Человек был заколот?

— Был заколот, — подтвердил профессор Риго. — Имею редкую возможность показать вам орудие преступления.

Словно нехотя он потянулся за толстой тростью светлого дерева, прислоненной к ножке стола.

— Это та самая?.. — выдохнула Барбара Морелл.

— Да, она принадлежала Бруку. Я уже говорил вам, мадемуазель, что коллекционирую такие реликвии. Хороша, не правда ли?

Подняв палку обеими руками, профессор Риго медленно открутил кривую рукоятку, вытащил узкий и острый клинок, на котором жутковато заиграли блики мерцающих свечей, и почти торжественно положил оружие на стол. При ближайшем рассмотрении стилет не выглядел ни новым, ни блестящим, его не чистили и не полировали, видно, долгие годы. Майлз заметил на лежавшем перед ним клинке, словно отсекавшем нижнюю часть фотографии Фэй Сетон, темные ржаво-красные пятна.

— Хороша штучка, верно? — повторил профессор Риго. — Внутри ножен тоже есть пятна крови, вы можете их увидеть, если поднимете трубку повыше.

Барбара Морелл резко поднялась, с шумом отодвинув стул.