Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Дмитрий Сергеевич Мережковский

Тайна Трех. Египет и Вавилон

Тайна Трех

Небывалое

I

Слава Пресвятой Троице! СлаваОтцу, Сыну и Духу! СлаваБожественному Трилистнику!

II

Попробуйте войти в современное приличное общество и перекреститься: в лучшем случае, вас примут за сумасшедшего, а в худшем – за шарлатана.

Я не шарлатан: то, что я сейчас делаю, для меня слишком невыгодно. Всякий пишущий хочет иметь читателей, потому что не добро быть человеку одному, и особенно в религии. Всякий пишущий любит книгу свою, как дитя свое, а в глазах почти всех моих читателей я уничтожаю книгу мою, как бы сжигаю, ставя на ней крест во имя Трех.

Но что же делать? Я не могу поступить иначе. Это малая жертва тому, что я больше всего люблю и во что больше всего верю.

Пусть же горит книга моя, дитя мое, как малая жертва Трем.

III

Я хорошо понимаю, что сейчас, под ногами того, кто говорит, как я говорю, земля проваливается, если только он не стоит на той Скале (Церкви), о которой сказано, что «врата адовы не одолеют Ее». Я не стою на Ней, или не всегда стою, иногда схожу; почему и зачем, об этом после, а сейчас скажу одно: для стоящих на Ней уже безразлично, что земля проваливается и мир погибает. «Царство Мое не от мира сего» – так именно поняты эти слова на Скале. Я их не так понимаю: для меня не безразлично, что мир погибает. Я знаю, что нет иной Скалы и что стоящие на Ней спасутся; но также знаю, что таким, как я, нельзя иначе спастись, как с погибающим миром.

IV

А все-таки зачем писать, когда читать некому?

Буду откровенен. Прежде всего я пишу для себя. Нет большей радости, чем радость познания, хотя бы одинокого. «Не добро быть человеку одному», но даже это недоброе побеждается этою радостью.

Радость познания есть радость силы, а сила измеряется движением по линии наибольшего сопротивления. Пусть я говорю не так, как надо, и не то, что надо; но я говорю не то, что все. Вообще христианство, со Скалы сходящее, и особенно невидимая часть христианского спектра – Троица, Тайна Трех – и есть сейчас линия наибольшего сопротивления.

А затем, я пишу для тех немногих, кто, может быть, меня прочтет. По слову Гераклита Темного: «Многие плохи, немногие хороши». И еще: «Один для меня десять тысяч, если он лучший». Может быть, мне простят, что я считаю моих немногих читателей лучшими и что они для меня дороже бесчисленных.

И, наконец, всякий пишущий имеет право надеяться, что пишет не только для современников. Ведь и плохая книга может оказаться историческим памятником, свидетельством о том, чем люди жили. Смею надеяться, что я жил моею книгою, и притом в обстоятельствах необыкновенных – в великом разрушении не только моей страны. Я очень бы хотел ошибиться, но мне все больше кажется, что не только наш русский, но и всемирный корабль тонет. А когда человек с тонущего корабля кидает в море бутылку с письмом, то надеется, что кто-нибудь найдет его и прочтет.

V

Каждое время считает себя единственным и отчасти право. В каждом времени есть то, чего никогда еще не бывало и никогда уже не будет. В чем же единственность нашего времени?

В столкновении великой религиозной истины с великою религиозною ложью. Сейчас ложь и истина схватились в такой смертельной схватке, как еще никогда. Мир дошел до какой-то крайней точки, до какого-то вершинного острия, akmê, и весь на нем колеблется, как на острие ножа.

VI

Для нашей религиозной истины у нас нет слов. Слово «социализм» неверное: ведь существо социализма – атеизм, отрицание религии. Вернее было бы назвать эту нашу бессловесную истину, или томление об истине, социальною проблемою, религиозною жаждою общественной правды. Мир томится ею смутно, глухо, немо, но так неутолимо, как еще никогда. Жажда попаляет его, как пожар сухую степь. Мир понял или почуял, что именно здесь, и только здесь, в проблеме социальной, в вопросе не об одном, а о всех, не о Личности, а об Обществе, заключается проблема проблем, узел узлов, тайна тайн. Может быть, Эдипа пожрет Сфинкс, но обойти его нельзя. Тут, в самом деле, новое, небывалое движение человеческого, и не только человеческого, Духа. Ведь потому-то мир и отверг религию вообще и христианство в частности, что решил окончательно, – верно или неверно, это другой вопрос – что для социальной жажды в христианстве нет воды.

VII

Для нашей религиозной лжи у нас есть слово: атеизм. Атеизм, отрицание религии с религиозною жаждою социальной правды – это противоречие не мое, а мира. Разве мы не видим, как социалистический атеизм становится новою верою? «Я верую, что Бога нет», – исповедует бесноватый Кириллов в «Бесах» Достоевского.

Это даже больше, чем противоречие, это – безумие. Жажду Бога человек утоляет безбожием: так умирающий от жажды вскрывает себе жилы и пьет свою кровь; но не утоляет, а разжигает жажду жгучая соленость крови.

VIII

Наш атеизм небывалый, единственный.

Атеизм личный всегда был и будет, как всегда была и будет личная религия. Одни люди верят в Бога, другие – нет. И те, кто молится: «помоги моему неверию», может быть, верят больше других. Чем же наш атеизм небывалый? А вот чем.

От Эпикура до Лукреция уже замкнут круг атеизма личного; дальше и мы не пошли; но мы идем дальше в атеизме общественном. Древние – только для себя и про себя безбожники; их атеизм – «частное дело», Privat-Sache, как лукаво выражаются социал-демократы, готовя торжество атеизма, как дела общего, социального. Вопреки всем религиозным отрицаниям, частным и личным, древнее общество, государство, Град, Polis, остается под знаком религии.

По Артемидору Родосскому, «нет народа без Бога» (II, 35). По Гезиоду и Геродоту, «нечестие», άσέβεια, есть крайнее зло, корень всех зол, личных и общественных; нечестивцы суть государственные преступники, разрушители Града. Филологически неверно, но психологически глубоко, производят римляне слово religio от relegare, «связывать». Религия есть, в самом деле, связь, по преимуществу то, что связывает, скрепляет людей в общество. Если вынуть из него эту скрепу, то оно распадается, из живого тела становится мертвою «массою». Недаром именно этим словом обозначает атеистический социализм человеческие множества: он говорит о них и поступает с ними, как с мертвыми физическими «массами».

Вот это-то древнее, изначальное, естественное отношение частного и общего в религии извращено, опрокинуто нами так, как еще никогда. Для древних религия есть общее дело, безбожие – частное, а для нас, наоборот, общее дело есть безбожие, а религия – частное.

Уже в эллинском и особенно в эллинистическом язычестве заложена основа будущей христианской всемирности, кафоличности. «Елевзинские таинства объединяют весь род человеческий, συνέχοντα τò άνθρωπειον γένος» (Претекстат, проконсул Эллады, – императору Валентиану I). А Интернационал хочет объединить человечество в новой атеистической всемирности. Древний Град – под знаком религии, наш – под знаком безбожия – принудительного (опыт русских коммунистов). «Я верую, что Бога нет» – и заставлю всех поверить, потому что верить или не верить я не хочу и не могу один, а могу и хочу только со всеми.

IX

В том-то и заключается трагедия современного человечества, что верить человек не может один. Вера моя без чужой гаснет, как пламя без воздуха: я должен зажечь других или сам погаснуть.

Христианство не прошло человечеству даром: оно оставило на нем неизгладимый след всемирности; современный человек всемирен – с Богом или против Бога; он выпадает из Церкви Вселенской в Интернационал.

Не здесь или там, а везде, во всем мире, происходит одно и то же: религиозная атмосфера так разрежена, что нечем дышать. Кто-то делает страшный опыт с человечеством: посадил его, как кролика, под стеклянный колпак и выкачал воздух.

Х

В доисторической пещере Орилльяка (Aurillac) найдены остатки похоронной тризны – между прочим, ледникового носорога-сосунка. Это значит, что человек четвертичной эпохи (époque quartenaire) уже имел погребальные обряды и, следовательно, начатки религии. Человек и тогда уже смутно предчувствовал, что с земною жизнью для него не все кончается и что религия есть не только «частное», но и общее дело: иначе не собирались бы люди на похоронные тризны.

Только что появился человек на земле, как поднял чело к небу.

Os homine sublime dedit coelumque tueri.Чело человеку высокое дал, да горнее узрит.

А наше чело поникло – мы уже не видим горнего. Мы ниже пещерных людей.

XI

Если бы религия была физическим светом, то обитатели других планет могли бы видеть, как земля светилась с четвертичной эпохи – и вдруг потухла. Но для земного наблюдателя – не вдруг, а за последние пять-шесть веков, от Возрождения до Реформации, от Реформации до Революции, от Революции до наших дней. Это именно те века «прогресса», которыми мы особенно гордимся. По пути прогресса мы двигались быстро, летели, как брошенный камень, – и вот куда залетели.

Робок, наг и дик, скрывалсяТроглодит в пещерах скал.

Троглодит в конце прогресса. Может ли это быть? Вопрос уже не кажется сейчас таким нелепым, как до всемирной войны и до русской революции-антропофагии.

XII

«…Грезилось ему (Раскольникову), будто весь мир осужден в жертву какой-то страшной, неслыханной и невиданной моровой язве, идущей из глубины Азии в Европу… Появились какие-то новые трихины, существа микроскопические, вселявшиеся в тела людей. Но эти существа были духи, одаренные умом и волей. Люди, принявшие их в себя, становились тотчас же бесноватыми и сумасшедшими. Но никогда, никогда люди не считали себя так умными и непоколебимыми в истине, как считали эти зараженные… Целые селения, целые города и народы заражались и сумасшествовали. Все были в тревоге и не понимали друг друга; всякий думал, что в нем одном заключается истина, и мучился, глядя на других, бил себя в грудь, плакал и ломал себе руки. Не знали, кого и как судить, что считать злом, что добром. Не знали, кого обвинять, кого оправдывать. Собирались друг на друга целыми армиями, но армии, уже в походе, вдруг начинали сами терзать себя, ряды расстраивались, воины бросались друг на друга, кололи и резали, кусали и ели друг друга… Все и всё погибало» (Достоевский. «Преступление и наказание»).

Для нас это уже не бред, а действительность, по крайней мере для нас, русских. Но это может стать действительностью не только для нас.

XIII

Люди друг друга не понимают и ненавидят до антропофагии, – «кусают и едят друг друга», – потому что распалась между ними Связь, Religio, и живые тела человеческих обществ превратились в мертвые, физические «массы», которые, сталкиваясь и разрушая друг друга, возвращаются к древнему хаосу.

Что это за «моровая язва», идущая на мир, мы теперь уже знаем: это нечестие, άσέβεια, κрайнее зло, «преступность, как потребность убивать Бога» (Weininger. Über die letzten Dinge).

Предел человекоубийства – война, предел войны – война гражданская, «борьба классов», для социализма атеистического единственный метод действия. «Вселенская церковь» гражданской войны – всеубийства – и есть Интернационал.

XIV

Но надо быть справедливым и к социализму: не он породил атеизм – он им сам порожден.

Знание, великий дар Божий, искажается людьми. Наука еще не знание, она может быть и ученым невежеством. Позитивная наука, выбрасывая Личность, религиозное начало культуры, «не зная ни абсолютных проблем, ни абсолютных задач, отрицает культуру» и утверждает варварство (Weininger, loc. cit.).

Это ученое невежество, новое варварство, и есть общая основа атеизма, как буржуазного, так и пролетарского. По плодам узнаете их; плод атеизма буржуазного, империализм – всемирная война международная – уже созрел; плод атеизма пролетарского – всемирная война гражданская, всеубийство – еще зреет.

XV

Научные изобретения, чудеса механики могут быть «чудесами дьявола».

Робок, наг и дик, скрывалсяТроглодит в пещерах скал.

Ученый троглодит с чудесами дьявола – самый дикий из дикарей.

Джон Диксон Карр

XVI

Убийство арабских ночей

Наше «знание» – невежество, наше «просвещение» – тьма. «Ждем света, и вот, тьма; озарения, и ходим во мраке. Осязаем, как слепые, стену, ходим ощупью, спотыкаемся в полдень, как в сумерки; между живыми, как мертвые» (Ис. IX, 9 – 10). Не о нас ли это сказано?

XVII

Ты клянешься бородой пророка. Почему бы рассказчику не поведать нам интересную историю о самой бороде? Развлечения арабских ночей
«В последние дни земля будет подобна овце, падающей от страха перед волком» (Avesta). Эти дни еще не наступили; мы еще бесстрашны, но один волосок уже отделяет нас от безумного страха.

Солнце слепых

I

Я замялся; наконец единственное слово, произнесенное отчетливо и медленно, словно говорившему не хватало дыхания, достигло моего слуха. И это было слово «бакенбарды»! Жизнь преподобного Р.Х. Бархэма
Может быть, не случайно, именно в наши дни, дни великого нечестия, снова открылись святые книги древности – Египет, Вавилон, Ханаан, Иран, Хеттея, Эгея-Пред-Эллада – в своих непостигнутых тайнах и таинствах. Все они обличают нас, свидетельствуют против нас. Если бы мы имели глаза, то могли бы прочесть в них свой приговор: мы не только враги Божии, но и враги человечества; богоубийцы – человекоубийцы.

Пролог

II

Вокруг овального стола в большой библиотеке на Адельфи-Террас, 1, сидели четверо мужчин. В течение последних нескольких лет на этом круглом столе под светом висячей лампы появлялось немало странных и удивительных предметов, которые подвергались внимательному изучению со стороны доктора Фелла. Например, среди них были игрушечные часы с маленькой изящной фигуркой танцовщицы, чьи па и вращения послужили ключом к раскрытию дела в Уизерби-Грейндж; или же стоит вспомнить шесть синих монет, которые привели на виселицу Паултона с Риджент-стрит. Но этот стол редко видел столь странную коллекцию предметов, каковые оказались на нем этим вечером. Все они имели отношение к делу, которое стало известно как «Убийство Арабских Ночей». Всего их было не менее полудюжины, начиная с кулинарной книги и кончая двумя парами накладных бакенбардов.

Мы прочли бы этот приговор, если бы имели глаза. Но книги перед нами открыты, а мы ничего в них не видим, не умеем читать, или читаем, не понимая, потому что чужую веру не может понять тот, кто сам не верит. «О богах без богов ничего нельзя сказать.»

(Jamblic. De mysteriis).

Свет мощной лампы над столом падал подобно лучу прожектора. Другого источника освещения в комнате не было, если не считать камина, который разжигали (в случае необходимости), коли предполагалось всенощное бдение. Величественно разместившись в самом большом кресле, рядом с боковым столиком с сигарами и напитками, сидел сияющий доктор Гидеон Фелл. После четырех месяцев, проведенных на юге Франции, доктор был в самом благодушном настроении. Стоит напомнить, что после завершения дела об отравлении Жиро, в которое были впутаны две английские девушки – тяжелая история, – он отправился в Канны. Далее он пустился в путешествие по Лазурному Берегу – отчасти чтобы подлечить свою астму, но главным образом для того, чтобы предаться здоровому ничегонеделанию. И теперь его лицо в свете лампы отливало красноватым загаром. Маленькие глазки поблескивали за стеклами пенсне на широкой черной ленте; когда он похмыкивал, его несколько двойных подбородков колыхались, касаясь складок жилета; его неоспоримое присутствие, казалось, наполняло всю комнату, словно фигура рождественского Санта-Клауса с подарками. Одна его рука лежала на тросточке, а в другой была душистая сигара, которой он показывал на набор предметов, лежащих на столе.

Quis coelum possit, nisi coeli muneri, nosseEt reperire Deum, nisi qui pars ipse deorum est?Кто без дара небес небо возможет постигнуть,Бога кто обретет не богоравной душой?(Manilius)

– Да, я заинтересовался, – с довольным урчанием признал он. – Во всяком случае, я готов всю ночь слушать версии этого дела, в котором кто-то сможет объяснить сочетание кулинарной книги и двух пар фальшивых бакенбардов. Замечаю, что одна пара белая, а другая черная. Но, Хэдли, как там с другими экспонатами? – Он показал на них. – Выглядят они не лучше. Я еще могу понять присутствие этого изогнутого лезвия; вид у него устрашающий. Но вот при чем тут эти фотографии? Одна выглядит как набор следов. А вот эта – явно смахивает на изображение восточного базара или рыночной галереи, да еще с большим черным пятном как раз над дверью. А?

«Глаз никогда не увидел бы солнца, если бы не был солнцеподобным» (Plotinus).

– Именно так. Это, – серьезно объяснил суперинтендант Хэдли, – кто-то швырнул куском угля в стену.

Wär nicht das Auge sonnenhaft,Die Sonne könnt’es nie erblicken.(Goethe)

Доктор Фелл, подносивший сигару ко рту, остановился на полпути. Он чуть склонил голову набок, и копна седоватых волос сползла на ухо.

Мы же солнца не видим, потому что не солнцу подобен наш глаз, а оловянной пуговице.

– Бросил углем в стену? – повторил он. – Зачем?

III

– Видите ли, сэр, – с мрачным выражением лица заговорил инспектор Каррузерс, – если суперинтендант в целом не ошибся в своей реконструкции ситуации, то эта деталь очень важна. В связи с данным пятном я бы хотел почтительно привлечь ваше внимание к этим накладным черным усам. Для начала взгляните на эту клейкую массу, но более важно…

«В предании об Астиаге, царе Мидийском, рассказывается, что однажды ему приснился сон, будто из чрева дочери его выросло дерево, которое ветвями своими покрыло всю Азию… Мне же брезжится, что из какой-то мертвой головы выросло сухое дерево и колючками и терниями залезло в головы бесчисленных ученых и закрыло от них памятники веры, молитвы, где народы сами написали о себе, изобразили, чему молились, чему поклонялись, приносили жертвы, строили храмы – и положили на ладонь ученых… Чего искать? Вещь перед глазами… А ученые, сами себе завязав глаза, ищут и никак не могут найти» (Розанов).

– Не помолчать ли вам? – рявкнул сэр Герберт Армстронг, знаменитый бизнесмен, чьи разносторонние таланты обеспечили ему пост помощника комиссара столичной полиции. – Неужто вы не видите, что запутываете все еще больше? Так что помолчите вы оба и дайте мне объяснить. Итак! Фелл, мы в ужасном положении и прибегли к вашей помощи как к последней надежде. Все это такой бред, что никто не в состоянии разобраться в нем.

Чтобы прикоснуться к живому сердцу древних религий, я продираюсь сквозь этот мертвый лес учености.

– Вы меня пугаете, – улыбнулся доктор Фелл. – Но продолжайте.

IV

Он обвел взглядом троих гостей. Манера изложения и даже стиль мышления каждого из них контрастировали с остальными, ибо все они, собравшиеся сегодня за одним столом, были родом из самых разных уголков Британии.

В Полигнотовой картине Ада две женщины, молодая и старая, носят воду в разбитых кружках и надпись гласит: «Непосвященные в таинства». Такова безбожная наука о религии – пустая кружка Данаид.

Джон Каррузерс, ирландец, был детективом-инспектором из отделения на Уэйн-стрит. Он представлял собой новый тип офицера полиции: не больше тридцати пяти лет, университетское образование, дипломы и за учебу, и за спортивные успехи, вежлив, обладает богатым, но несколько эксцентричным воображением. Он отчаянно старался заключить его в рамки, хотя эти старания часто приводили к излишней застенчивости. Его единственная чисто ирландская черточка порой выражалась в неумении воспринимать другую точку зрения. Во всем остальном он представал перед вами личностью с длинным, серьезным и в то же время не чуждым насмешливости лицом; в углу рта длинная трубка, а темные брови нависают над ироничными глазами.

V

Сэр Герберт Армстронг со своим лысым черепом и заметной тучностью был неподдельным англичанином. Он мог послужить прекрасной моделью для Джона Буля, чье имя полностью характеризовало его личность. Преданный, сентиментальный, циничный, искренний, словоохотливый, горячий и упрямый, он не любил свои достоинства, но очень гордился недостатками. У него был взрывной, но совершенно безобидный темперамент, который (за его спиной) какими-то таинственными путями принес в полицию его кличку Дональд Дак. Наконец, он всегда был хорошим другом, что мог засвидетельствовать по крайней мере один из участников дела об Арабских Ночах.

Религиозный опыт веков и народов может быть понят только сочувственным опытом, но его-то и нет у безбожных ученых: тут самый предмет изучения уничтожается наукою. «Разве химику или ботанику, разлагающему клетчатку листа, приходит на ум, что это вайя из-под ног Спасителя?» (Розанов).

Третий из этой компании, суперинтендант Дэвид Хэдли, родился к северу от реки Твид. Он был преданным другом доктора Фелла, и тот знал его лучше, нежели кого бы то ни было; но, как часто признавал доктор Фелл, в общении Хэдли бывал непредсказуем. Представая осторожным, спокойным и логичным, он в той же мере мог быть в своих действиях медлительным и стремительным, основательным и увлекающимся. Он обладал спокойной уверенностью – и до сих пор ходят рассказы, как Хэдли в одиночку явился в самый зловонный воровской притон в восточной части Поплара, угрожая игрушечным пистолетом, арестовал Майерса и Бейли и невозмутимо погнал их перед собой, не опасаясь повернуться спиной к самым отчаянным головорезам этого бандитского гадючника. Но его флегматичность скрывала склонность к чрезмерной обидчивости, когда он тут же принимал близко к сердцу любой намек, пусть даже за ним ничего не крылось. Он терпеть не мог скандалы, был великолепным семьянином и обладал, возможно, чрезмерно развитым чувством собственного достоинства. Скорее всего, у него было более богатое воображение, чем у остальных присутствующих, хотя он гневно отвергал такие предположения. И наконец, как было известно, он никогда никого не подводил в серьезных ситуациях, будь то его друг или нет.

Ничего не знает безбожная наука о религии, как стекло ничего не знает об электричестве. Такого дурного проводника, такой непроницаемости, стеклянности, никогда еще не бывало.

Доктор Фелл с удовольствием созерцал эту компанию.

VI

– Вы послушайте меня! – Сэр Герберт Армстронг с силой ударил ладонью по столу. – Это дело в музее Уэйда надо как следует обсудить. Вы уверены, что последние четыре месяца не видели английских газет и ничего не знаете? Отлично! Тем лучше! В этих досье собрана вся информация. Дословно! Здесь собрались три человека, которые занимались этим делом на всех этапах – пока оно не увенчалось триумфальным провалом…

Религия есть отношение человека к Богу. «Когда этого отношения нет, то в древних святилищах Сераписа, Венеры, Аполлона нельзя даже научным оком ничего уловить… просто груда кирпича. И это не потому, что Аполлон, Серапис, Венера – ничто, нуль, а потому, что нулевое и нигилистическое отношение к ним у смотрящего: ничего не понимаю! ничего даже не вижу! Чему молились эти болваны?» (Розанов).

– Провалом? – переспросил Хэдли. – Я бы не стал этого утверждать.

Грубый деревянный «болван», ксоанон, упавший будто бы с неба, кумир Афины Паллады в Эрехфейоне дороже для верующих, чем совершенное изваяние Фидия. И ксоанон Вакха Елевферийского становится богом Аттики, отцом трагедии. Мы же сами, как деревянные болваны перед этими живыми богами.

– Ну хорошо, провалом с точки зрения закона. Значит, так: Каррузерс первым отчитается об этом бреде, об убийстве и той ситуации, которую, кажется, никто на свете не может толком объяснить. Затем слово возьму я – и мы получим объяснение ситуации, в которой убийство продолжает выглядеть вопиющей нелепицей. Затем передадим слово Хэдли, и мы услышим объяснение убийства, в котором вопиющей нелепицей выглядит уже все остальное. Это чертово дело напоминает луковицу, с которой успешно снимаешь слой за слоем, а под последним видишь слово «облом». Угольная пыль! – с горечью сказал Армстронг. – Угольная пыль!

VII

Доктор Фелл посмотрел на него с легким изумлением.

В утешение нам можно только сказать, что это повелось уже издавна. Боги любят и мудрых делать глупыми. Аристотель в «Метафизике» называет учение Платона об Эросе, эту жемчужину эллинской мудрости, «бредом пьяных», а Спиноза, возражая на божественное слово о детстве, сопоставляет детей с «дураками и сумасшедшими» (Этика, I, 49).

– Какая-то идиотская игра, – ворчливо заметил Армстронг, – но нам придется заново разгребать всю эту кучу чепухи. Вам придется усесться на ковре-самолете, нравится ли вам это или нет. Каждому из нас придется по очереди рассказать свою историю и дать объяснение проблем, затронутых предыдущим рассказчиком. В заключение вы попробуете прикинуть, что нам в этой горячке делать. То есть если вам окажется под силу что-то увидеть. В чем я сомневаюсь. Хорошо, Каррузерс. Приступайте.

Но если о вечном говорились вечные глупости, то все они нами превзойдены.

Каррузерс, похоже, смутился. Он подтянул к себе из-под локтя Хэдли пачку синеватых машинописных листов и с мрачноватым юмором оглядел слушателей. Затем, не выпуская изо рта изогнутой трубки, усмехнулся.

– Боюсь, я основательно напутал в этом деле, – сказал он. – Тем не менее, сэр, предполагаю, что не привнес в него серьезных оплошностей, так что могу себе позволить несколько расслабиться. Итак, рассказчик, устроившийся на ковре-самолете у базарных ворот, начинает. Смею предложить вам наполнить стакан и поплотнее придерживать шляпу, сэр, ибо мы отправляемся. – Первым источником ощущения, будто что-то не так…

Что «религия родилась, когда первый плут встретил дурака», мы уже не думаем или не думаем вслух, как Вольтер (Essai sur les moeurs, t. I). Но мы недалеко ушли от этого. Иисус Ренана, «пленительный Учитель», charmant Docteur, фарфоровая куколка, образец тончайшей исторической лжи, едва ли не кощунственнее всего, что мог сказать о Христе Вольтер. Французский ученый наших дней Соломон Рейнак называет жрецов Елевзинских таинств «шарлатанами». Апокалипсис – «произведением бесноватых, energuménes (S. Reinach. Orpheus, 130, 353), а немецкий ученый Эд. Мейер полагает, что «вся египетская религия есть грубейшее суеверие, krassester Aberglaube, с обрядами самого нелепого и отвратительного свойства, „absurdesten und widerlichsten Art“ (Ed. Meyer. Gesch. d. alten Ägypt., 87).

Часть первая

Да, солнца не видят оловянные пуговицы.

ИРЛАНДЕЦ И АРАБСКИЕ НОЧИ

VIII

Показания инспектора-детектива Джона Каррузерса

Когда нашли мумию фараона Рамзеса Великого, то завернули ее в газетный лист «Temps» и привезли в Каир в извозчичьей карете; таможенный чиновник взвесил ее на весах и, «не найдя соответственной пошлины в списке тарифов, применил к ней правило о ввозе соленой трески».

Глава 1

Святое тело царя-бога для древних – соленая треска для нас.

ИСЧЕЗНУВШИЕ БАКЕНБАРДЫ

IX

Первым источником ощущения, будто что-то не так, стал сержант Хоскинс – необходимо учитывать, что он был при исполнении обязанностей, – но и тогда трудно было увидеть в этой истории нечто большее, чем прогулки лунатика по стенке. Тем более, пусть даже нам доводилось сталкиваться со случаями необузданного веселья на Уэйн-стрит, когда обладатели белых галстуков дебоширили всю ночь, преступники, я уверен, редко носят длинные светлые бакенбарды.

«Vetustas adoranda est. Досточтима древность», – древность божественна, говорили древние (Macrob. Saturn., III, 14), а мы даже не понимаем, что это значит. Древность – мать, а мы – матереубийцы. Божие лицо открылось нам в древности, а мы в Него плюнули.

Я встретил Хоскинса точно в четверть двенадцатого в ночь на пятницу, 14 июня. Я засиделся в участке, но мне было еще чем заниматься; так что я вышел за кофе и сандвичем в кафе на Пантон-стрит, после чего собирался вернуться к работе. Когда я, решив пройтись, вышел на Хаймаркет, то чуть не налетел на Хоскинса. Он представлял собой этакий старомодный тип полицейского: грузный и величественный, с наполеоновскими усиками, и я никогда не видел его в таком возбужденном состоянии. Он тяжело дышал; натолкнувшись на меня в темноте, он только и смог вымолвить: «Там!»

Х

– Сэр, – придя немного в себя, сказал Хоскинс, – я сталкивался с тем, что называется розыгрышами, двадцать пять лет, но такого я еще не видел. Да и таких длинных светлых бакенбардов, пусть даже они и были накладными, тоже. Они были вот досюда! – возмущенно выкрикнул Хоскинс, тыкая пальцем себе в шею. – И вот это! – Я увидел над воротником длинные и глубокие следы от ногтей. – Вы знаете музей Уэйда, сэр? На Кливленд-роу?

Как и многие, я слышал о музее Уэйда. И постоянно прикидывал, что надо бы зайти в него, хотя так и не собрался. Наше отделение получило строгий приказ присматривать за ним – не только за самим музеем, но и за кварталами, где живут высокопоставленные лица. Я предполагаю, вы должны были слышать о старом Джеффри Уэйде, хотя бы как о владельце значительного банковского счета. Тем не менее даже наличие оного не могло удовлетворить его. Хотя я никогда не сталкивался с ним, его описывали как человека вспыльчивого, эксцентричного и как «самого большого шоумена в мире». Кроме того, я знал, что он владеет кое-какой собственностью в районе Сент-Джеймсского парка, включая дома на Пэлл-Мэлл.

Продираться сквозь мертвые дебри учености к живым родникам знания мне помогают немногие спутники. Из старых – такие ученые, как Шамполлион, Лепсиус, Бругш, и мудрецы и поэты – Гёте, Шеллинг, Карлейль, Мицкевич, Гоголь; из новых – Ницше, Ибсен, Вейнингер, Вл. Соловьев, Розанов и, величайший из всех, Достоевский.

Не услышали их, и меня не услышат. Великая скорбь и радость – быть не услышанным с ними.

Лет десять назад он основал небольшой частный музей (открытый для посетителей) и сам стал его куратором. Насколько я был осведомлен, в нем он собрал коллекции азиатского или, точнее, восточного искусства, хотя припоминаю, что несколько лет назад читал статью, в которой говорилось, что в музее Уэйда имеются также великолепные образцы ранних английских карет; по убеждению старика, в музее должна была быть всякая всячина. Музей располагался на Кливленд-роу, по другую сторону площади от Сент-Джеймсского дворца. Но он тянулся до восточного конца улицы, где его окружали мрачноватые скверики и здания, брошенные, казалось, еще в восемнадцатом веке. Даже днем это соседство не радовало глаз – тут вовсю гуляло эхо, ну а ночью в этих местах в голову могло прийти все, что угодно.

XI

Так что, когда Хоскинс упомянул музей, я заинтересовался. Я сказал, чтобы он перестал изрыгать серный дым и доложил, что случилось.

Зачем нужно христианство, это, может быть, еще помнит кое-кто из бывших христиан; но зачем нужно язычество, этого уже и само христианство не помнит.

– Я делал обход, – подтянувшись, сказал Хоскинс, – и шел по Кливленд-роу в западную сторону. Время, сэр, было около одиннадцати. Направлялся я по маршруту к той точке на Пэлл-Мэлл, где должен был миновать констебля. Я прошел мимо музея Уэйда. Вы видели его, сэр?

Все человечество дохристианское есть «язычество», а язычество есть вера в богов, несущих – сплетение мифов – и только? Нет, под оболочкою мифа скрыта мистерия. Соотношением этих двух начал и определяется подлинное существо язычества. Истина мифа – в мистерии; тайна его – в таинстве.

Мне и впрямь доводилось проходить мимо него несколько раз, и в памяти всплыло двухэтажное каменное строение, выходящее фасадом на улицу, обнесенное с обеих сторон узкими высокими стенками. Кроме того, у дома были массивные бронзовые двери, по фризу которых шла то ли арабская, то ли какая-то другая надпись: она-то и заставляла обратить внимание на здание. И я, и Хоскинс проезжали мимо него, когда несли конное патрулирование; боюсь, что после того дежурства я уже долго не смогу ездить верхом.

XII

– Вот я и решил про себя, – хриплым конфиденциальным голосом продолжал Хоскинс, – решил про себя проверить двери и убедиться, что Бартон ничего не упустил. Так вот, сэр, двери были плотно заперты; я осветил их фонариком, ни о чем таком не думая, посветил наверх… – Он остановился. – Потом повернулся, и я не мог ошибиться, сэр. Потому что он сидел наверху на стене. Высокий, худой пожилой человек в цилиндре и во фраке. И у него были длинные светлые бакенбарды.

«Владыка, чье прорицалище в Дельфах, не открывает и не скрывает, а знаменует, σημαίνει – в вещих знамениях, символах (Heraclit. Fragm., 93).

Я внимательно посмотрел на Хоскинса. Я не знал, то ли мне смеяться, то ли браться за дело; не знай я его достаточно хорошо, мог бы поклясться, что тут какое-то недоразумение. Но он был до ужаса серьезен.

«Нет многих богов, есть лишь Разум Единый… изменяются же только имена и лики богопочитания: то яснеют, то мутнеют символы» (Plutarch. De Is. et Os., 67).

– Да, сэр, именно это я и хочу сказать! Сидел на стене. Я направил на него фонарик; естественно, я был слегка ошеломлен – в его-то годы, да еще в этом мятом, сбитом набок цилиндре, словно… но я окликнул его: «Эй! Кто вы и что вы там делаете?» Затем я быстро взглянул на него и вынужден признать…

Так плоско изваянные фигуры на тонких стенках алебастровой чаши – лампады тусклы, мутны, почти не видны извне; но вдруг яснеют, когда внутри лампады зажигается огонь. Изваяния – мифы, а огонь – мистерия.

– Вы слишком возбуждены, сержант, – добродушно заметил я.

XIII

– Ладно, сэр, можете смеяться, – мрачно согласился Хоскинс и многозначительно покачал головой, – но вы-то его не видели. У него еще были большие очки в роговой оправе. И смотрел он на меня совершенно сумасшедшими глазами. Это длинное лицо с неестественными бакенбардами и еще длинные паучьи ноги, свисающие со стены. И вдруг он спрыгнул. Бах! – вот так. Мне показалось, что он хочет наброситься на меня. Вы когда-нибудь видели церковного старосту, сэр, когда он обходит прихожан с тарелкой для пожертвований? Вот у него был точно такой же вид, только он был сумасшедшим. Свалился он неуклюже, но тут же встал на ноги. И затем сказал мне: «Это ты убил его, и тебя за это повесят, мой милый обманщик. Я видел тебя в карете». И с этими словами он обеими руками вцепился мне в шею.

Учители и пророки всех веков и народов символически мудрствовали, συμβολικως φιλοσοφείν, говорит св. Климент Александрийский. – «Основатели мистерий вложили свое учение в мифы так, чтобы оно было открыто не всем». – «В мистериях – предугадание истины» (Clem. Alex. Strom., V, II). И сам Христос есть «Учитель божественных мистерий, διδάσχαλος θείων μιστηρίων». – «Господь, по воскресении своем, передал божественное знание, гнозис, Иакову, Иоанну и Петру, а эти – прочим апостолам». И все христианство есть не что иное, как «мистерии церковного гнозиса» (Clem. Alex. Strom.).

Надо сказать, что Хоскинс не был пьян (он тяжело дышал мне прямо в лицо, и я могу это утверждать); не способен он был выдумать и эту фантасмагорию.

О христианских таинствах говорит св. Климент почти теми же словами, как о языческих: «посвящение, лицезрение – эпоптия, иерофантия, великие и малые мистерии».

– Может, это был Старик с Гор, – подколол его я. – И что же дальше?

Здесь живая связь, пуповина, соединяющая христианство с язычеством, младенца с матерью, еще цела, но повивальная бабка, теология, перережет ее так неискусно, что мать умрет, и младенец будет в смертельной опасности.

Хоскинс смутился:

XIV

– В конечном итоге, сэр, мне пришлось ему разок врезать. Несмотря на свой пожилой облик, дрался он как дикая кошка, и это было единственное, что мне оставалось. Чтобы успокоить его, я дал ему по челюсти, и он тут же свалился. И тут я увидел самое странное – бакенбарды у него были накладными. Простите меня, сэр, но это правда. Они крепились каким-то клеем и оба сразу отлетели. Я не успел как следует разглядеть его физиономию, потому что в схватке он выбил у меня из рук фонарик, который разлетелся, и попытался лягнуть меня, а в той стороне улицы темновато. – Тем не менее Хоскинс не смог сдержать улыбки: – А про себя, сэр, я и подумал: «Парень, ну и в странную же историю ты попал!» Вот прогуливался он (это я так подумал) вдоль почтенных старых домов, нацепив на себя фальшивые бакенбарды, а теперь лежит себе как коврик у дверей в ста ярдах от Пэлл-Мэлл! А? Могу сказать вам, сэр, что почувствовал себя круглым идиотом. Мне оставалось лишь вызвать «Черную Марию». Я припомнил, что во время обхода только что встретил на Пэлл-Мэлл констебля Джемисона. Вот я и подумал: позову Джемисона посторожить этого типа, пока позвоню по телефону. Я пристроил его в кювете, положил его голову на бордюр, чтобы у него не текла кровь, от чего он мог окончательно свихнуться. Но едва я снялся с места и, отойдя не дальше чем на пару дюжин футов, оглянулся – просто убедиться, что с ним все в порядке…

Ключ к мифу – мистерия, а ключ к языческой мистерии – христианское таинство. Если христианство ложь, то ложь и язычество; но и обратно, если одно, то и другое – истина.

– Так и было?

«Ανθρωπος παντων μέτρον. Мера всего человек» (Протагор). А мера человека что? Не образ ли и подобие Божие? Если да, то не только человек подобен Богу, но и Бог – человеку. Истинен миф, делающий богов людьми; истинна и мистерия, делающая людей богами. «Познай себя», на это слово дельфийской мудрости отвечает св. Августин: «Познав себя, Тебя познаю. Noverim me, noverim te» (Solileg., II, 1). – Это и значит: человекопознание есть богопознание, антропоморфизм – теоморфизм. Все, что в человеке, может быть и в Боге; и обратно, все, что в Боге, может быть и в человеке; каков человек, таков и Бог.

– Нет, сэр, его вообще не было, – торжественно сообщил Хоскинс. – Он исчез.

Или другими словами: миф-мистерия говорит не только о действительно человеческом, но и о действительно божеском. Мифология есть теология, точный метод религиозного опыта.

– Исчез? Вы хотите сказать, что он встал и убежал?

XV

– Нет, сэр. Он лежал как колода. Могу поклясться на Библии! Я хочу сказать, что он исчез. Фюить! – свистнул Хоскинс. Попытка представить таинственное исчезновение стоила ему таких усилий, что он с трудом махнул рукой. – Я вам рассказываю чистую правду, сэр. – Он с достоинством приосанился. Было видно, что какая-то мысль не дает ему покоя. – Вы умный человек, сэр, и я знаю, что вы мне поверите. Вот констебль Джемисон, он мне не поверил, и что ему оставалось делать, как не подшутить над старшим по званию? «Исчез? – саркастически спросил он. – И куда же? Его, наверное, унесли феи. Накладные бакенбарды! – хихикнул Джемисон. – Только их еще не хватало! Может, у него еще была доска на колесиках и зеленый зонтик в придачу? Лучше никому не рассказывай эту историю, приятель, когда вернешься в участок». Но я рассказываю, ибо это мой долг, и я выполняю его! И ведь самое главное, этот тип просто никуда не мог исчезнуть. – Сделав несколько глубоких вдохов и выдохов, Хоскинс справился с закипавшим в нем гневом. – Вот вы посмотрите, сэр. Этот тип лежал, можно сказать, посредине улицы, поодаль от всех дверей. Кроме того, было так тихо, что я обязательно бы услышал, если бы кто-то подошел, и любого бы увидел, поскольку на улице было не так уж темно. Клянусь, что отошел я не дальше чем на тридцать футов. Но я ничего не видел и не слышал, а не прошло и десяти секунд, как этот тип словно сквозь землю провалился. Какие-то тайны, сэр, не знаю, что и сказать. Исчез! Пропал там, где он никак не мог пропасть, могу поклясться чем угодно. И я ума не приложу, что мне было делать в этой ситуации…

По слову Платона, мы находим в древних мифах «части самих себя» («Фэдр»).

Только испепеленный огнем Израиля, Вейнингер мог знать, что такое Израиль; только «Дионис растерзанный», Ницше, мог знать, что такое трагедия; только Достоевский, человек из Апокалипсиса, мог знать, что такое «конец мира».

Я посоветовал ему идти в участок и успокоиться, пока я выпью чашку кофе. При всем при том, что мне подобало со всей серьезностью разобраться в этой ситуации и найти в ней глубокий смысл, дабы справиться с первой неприятностью, постигшей меня в Вест-Энде, просто невозможно было серьезно подойти к Проблеме Исчезнувших Бакенбардов, не чувствуя себя большим идиотом, чем сержант Хоскинс. И подобно сержанту, я задумался: что, черт возьми, мне делать? С другой стороны, если Хоскинс стал жертвой хорошо спланированного розыгрыша, нет смысла отрицать все эти странные события, какой бы комический вид они ни имели. Хотя я продолжал терзать его вопросами, Хоскинс стоял на своем: никто и никоим образом не мог унести Бакенбарды без того, чтобы он что-то увидел или услышал; в той же мере он был уверен, что человек лежал без сознания. Так что в данный момент мне оставалось только одно: я пошел за своим кофе.

О религиозном опыте веков и народов мы можем судить только по своему собственному опыту. Таинства суть тайны души моей: что в них, то и во мне. Кто в своем собственном сердце не подобрал ключа к дверям Елевзинского анактора, тот никогда в него не войдет.

Когда я вернулся, полный беспокойства от мысли, что могло крыться за этой идиотской историей, она уже получила дальнейшее развитие. Сержант Хоскинс встретил меня у дверей; его дежурство закончилось, и он переоделся в штатское, но был полон сдерживаемого веселья, когда ткнул большим пальцем себе за спину, где с мрачным видом стоял констебль Джемисон.

XVI

– И ему повезло, сэр, – сообщил он. – Джемисону тоже досталось во время обхода.

Мифы ловят богов, как сети – рыбу. Люди плохие рыбаки: боги уходят от них. Но и пустой миф все еще пахнет Богом, как пустая сеть – рыбою.

– Вы хотите сказать, что Бакенбарды снова появились?

XVII

Джемисон с подавленным видом отдал честь. Он был явно смущен.

«Мифология содержит в себе религиозную истину, – говорит Шеллинг. – Не религия есть мифология, как думают современные ученые, а наоборот, мифология есть религия. Все мифы религиозно-истинны: они суть не басни о том, чего нет, а откровения того, что есть». – «Персефона (Елевзинских мистерий) не только означает, но и есть то, за что мы ее почитаем, – нечто действительно сущее, ein wirklich existierendes Wesen. To же самое можно бы сказать и о всех богах. Своеобразие моего объяснения и состоит именно в том, что я вижу в мистериях, так же как в мифах, настоящую действительность» (Schelling. Philosophie der Offenbarung).

– Нет, сэр, это был какой-то другой тип. Спустя минут пять после того, как сержант ушел, он стал колотить в двери музея Уэйда. Но когда я подошел к этому парню, он решил тоже вступить в драку. – Констебль посмотрел на меня. Я подумал, что, может, вы захотите поговорить с ним. Я еще не выдвинул против него обвинения, но, если вы по какой-то причине решите задержать его, я это сделаю: он пытался ударить меня тростью, подонок эдакий. А я всего лишь попросил его успокоиться и пройти для разговора с вами. Сейчас он сидит в вашем кабинете.

Это значит: нет ложных богов – все боги истинны.

– Так что произошло?

XVIII

– Значит, так, сэр, – немного приободрившись, начал Джемисон. – Продолжая обход, я проходил мимо музея, когда увидел, что около него спиной ко мне стоит этот парень; похоже, он держался руками за бронзовую дверь. Весьма респектабельный молодой джентльмен в вечернем костюме, хорошего телосложения, смахивающий на киноактера типа «глаз не оторвать». Я окликнул его и спросил, что он тут делает. Он ответил: «Пытаюсь войти; разве не видно?» Я сказал: «Предполагаю, сэр, вам известно, что это музей?» – «Да, – сказал он, – именно поэтому я и хочу попасть в него. Тут где-то наверху есть кнопка звонка, помогите мне найти ее». Ну, я еще раз указал ему, что музей закрыт, в нем не горит свет, и не лучше ли ему было бы отправиться домой. Он пришел в ярость, повернулся и сказал: «Если вас что-то смущает, то, да будет вам известно, я приглашен в частном порядке осмотреть музей; идти с вами я не собираюсь – и что вы в таком случае предпримете?» И тогда я сказал, – Джемисон раздул щеки, – что в таком случае буду вынужден его заставить. А он ответил – в первый раз услышал эти слова не с экрана: «Ваша дерзость будет наказана!» – вскинул трость и попытался ударить меня.

Средиземное море, связующее три части света, Европу, Азию, Африку, есть в самом деле середина, сердце земли. В немолчном ропоте волн его бьется сердце человечества. Века и народы, теснясь, обступают его, окружают круговою пляскою, как хор Нереид, и пенится «темно-лиловая соль» его, как амброзия в чаше богов.

– Как-то все это странно, сэр, – с мрачным видом заметил сержант, поглаживая усы. – Провалиться мне, если я тут что-то понимаю. А вы, сэр?

Если провести две линии, одну от Мемфиса до Константинополя, другую – от Вавилона до Рима, то получается крест, как бы тень Креста Голгофского. Всемирная история и совершается под этим крестным знамением.

– Продолжайте, Джемисон.

XIX

– Я перехватил его трость и осведомился – конечно, очень вежливо, – не хочет ли он пройтись до участка, чтобы инспектор задал ему несколько вопросов. Он тут же утихомирился. Замолчал. Захотел выяснить – каких вопросов? «Об исчезновении», – сказал ему я. Повел он себя как-то странно: не стал поднимать шума, как я предполагал, и двинулся вместе со мной, задавая мне вопрос за вопросом. Я ему ничего не сказал, сэр. И теперь он у вас в кабинете.

История – мистерия, крестное таинство, и все народы участвуют в нем. Путь от Вифлеема к Голгофе есть уже путь «язычества», человечества дохристианского. Много народов, «языков» – много мифов, а мистерия одна – мистерия Бога умершего и воскресшего.

Джемисон, как вы понимаете, несколько превысил свои полномочия, но вся эта история начала обретать столь странные очертания, что я был ему только признателен. По коридору я прошел к своему кабинету и открыл двери.

Озирис египетский, Таммуз вавилонский, Адонис ханаано-эгейский, Аттис малоазийский, Митра иранский, Дионис эллинский, в них во всех – Он. По слову апостола Павла: «это есть тень будущего, а тело во Христе» (Колос. II, 17).

Сегодня вечером вы услышите самые разные оценки тех людей, с которыми нам пришлось иметь дело. Я могу представить только свою. Человек, который сидел в плетеном кресле и при моем появлении сразу же поднялся, на мгновение смешался, не зная, как себя держать. Он производил достаточно внушительное впечатление, особенно в моем убогом кабинете. В первые секунды мне показалось, будто знаю его, и я мог поклясться, что мы где-то встречались. Это смутное ощущение не покидало меня, пока я не понял, в чем дело. Стоящий передо мной человек обладал типичной внешностью героя тысяч бульварных романов. Каким-то загадочным образом он обрел плоть и кровь и, чувствовалось, приложил немало усилий, чтобы выглядеть как можно убедительнее. (Надо сказать, он сам это знал.) Например, он был высок и широкоплеч; у него были твердые и мужественные черты симпатичного лица, которое так нравится дамским писательницам, со светло-голубыми глазами под дугами бровей; могу ручаться, он даже был покрыт загаром. Учтем набор и остальных штампов, включая изысканный вечерний костюм и победительное выражение охотника на тигров; ошибиться тут было просто невозможно. Но главным было впечатление, которое он производил. Пусть это и несколько абсурдно, но без большого труда можно было представить, как он легким движением пальца подзывает к себе камердинера, – и в то же время не покидало странное ощущение, что камердинер с трудом обратит на него внимание. Его можно было бы принять и за твердолобого педанта, но это сглаживалось его врожденным обаянием, словно в глубине души он был добродушным хвастуном и забиякой, но скрывал эти качества. Лет ему было примерно двадцать восемь. Пока он внимательно изучал меня светлыми глазами, выделявшимися на загорелом лице, у меня создалось впечатление, что, сохраняя внешнюю сдержанность, он что-то прикидывает и взвешивает, испытывая сильное внутреннее возбуждение. Затем он произвел какой-то приветственный жест своей тросточкой, очевидно решив строить отношения на дружелюбии, и, улыбнувшись, показал крепкие зубы.

XX

– Добрый вечер, инспектор, – сказал он. Голос у него был точно такой, как и предполагалось – достаточно вспомнить очередной штамп. Он осмотрелся с непринужденным юмором. – Должен сообщить вам, что мне и раньше приходилось бывать и в полицейских участках, и в достаточно непрезентабельных кутузках. Но никогда не попадал в них, понятия не имея, почему я сегодня здесь оказался.

По сознанию эллино-римского язычества, в самый канун христианства, Елевзис есть «некое общее святилище земли,

Я принял его тон.

«. По слову Претекстата, Елевзинские таинства «объединяют весь человеческий род,

– Что ж, сэр, – ответил я, – на тот случай, если хотите пополнить свой опыт, кутузка у нас довольно приличная. Прошу вас, садитесь. Курите?

».



Он снова опустился в мое кресло и принял предложенную сигарету. Сложив руки на рукояти тросточки, он наклонился вперед и вскинул брови, изучая меня с таким неподдельным старанием, что показалось, будто у него глаза закосили. Но, ожидая, когда я поднесу ему спичку, он снова расплылся в улыбке.

В святую ночь над Елевзинским анактором зажигается великий свет. «Свет к просвещению язычников» (Лук. II, 32). – «Народ, ходящий во тьме, увидит свет великий; на живущих в стране тени смертной свет воссияет» (Ис. IX, 2).

– Не могу отделаться от мысли, – с глубокой убежденностью продолжал он, когда я все же дал ему прикурить, – что у вашего полисмена не все дома. Естественно, я пошел с ним – видите ли, я обожаю приключения, и мне было интересно узнать, что будет дальше. – Блефовал он просто фантастически. – Лондон – скучное место, инспектор. И я нахожусь в постоянных сомнениях, чем заняться, куда пойти и что делать. – Он помолчал. – Роберт что-то сказал об «исчезновении».

Ελευσίς, имя города – от слова

– Да. Еще одна маленькая формальность, мистер…

, «пришествие». Глубочайший смысл Елевзинских таинств и есть не что иное, как «пришествие Бога» (Schelling. Philos. d. Offenb., 519).

– Маннеринг, – с готовностью подсказал он. – Грегори Маннеринг.

XXI

– Ваш адрес, мистер Маннеринг?

– Бери-стрит, Эдвардиан-Хаус.

«И став Павел среди Ареопага, сказал: Афиняне! по всему вижу, что вы особенно набожны. Ибо, проходя и осматривая ваши святыни, я нашел и жертвенник, на коем написано: неведомому Богу. Сего-то, Которого вы, не зная, чтите, я проповедаю вам… От одной крови Он произвел весь род человеческий… дабы искали Бога, не ощутят ли Его и не найдут ли» (Деян. XVII, 22–27).

– Ваша профессия, мистер Маннеринг?

Это и значит: христианство есть истина язычества.

– Ну, скажем… солдат удачи.

Несмотря на то что он продолжал откровенно блефовать, мне показалось, что я услышал в его словах какую-то скорбную нотку, но решил не обращать на нее внимания. Он продолжил:

XXII

– Давайте отбросим все это, инспектор. Может, вы сможете дать мне ответ, потому что я просто теряюсь в догадках. Дело вот в чем: сегодня днем я получил приглашение – личное приглашение – в одиннадцать вечера прийти осмотреть музей Уэйда…

Содержание всемирной мистерии-мифа о страдающем Боге есть событие, не однажды происшедшее, а всегда происходящее, все вновь и вновь переживаемое в жизни мира и человечества.

– Понимаю. То есть вы знакомы с мистером Джеффри Уэйдом?

«Это не однажды было, но всегда есть.

– Строго говоря, мы с ним никогда не встречались. Но предполагаю, что буду знать его более чем хорошо, ибо в будущем стану его зятем. Мисс Мириам Уэйд и я…

(Sallust. De diis et mundo, IV).

– Понимаю.



– Что, черт возьми, вы хотите сказать ЭТИМ своим «понимаю»? – очень тихо спросил он.

«Всемирная история есть эон, чье содержание вечное, начало и конец, причина и цель – Христос» (Шеллинг).

Моя обыкновенная реплика, которой обычно заполняют паузы, заставила его брови углом сойтись на переносице, и теперь у него был настороженный вид, с которым он смотрел мне прямо в лицо; но он взял себя в руки и засмеялся:

Всемирная история есть геометрическое пространство, в котором строится тело Христа.

– Прошу прощения, инспектор. Готов признать, что несколько действую вам на нервы. Словом, когда я явился на место и увидел, что этот чертов дом совершенно темен, и в нем нет никаких признаков жизни… вот только не могу понять, почему Мириам так ошиблась с датой. Она мне звонила днем. Предполагалось, что тут будет весьма достойное сборище, включая Иллингуорда из Эдинбурга, специалиста по Азии, – вы должны были слышать о нем; он священнослужитель, который всегда выступает на таких встречах… И поскольку я всегда слабо разбирался в восточных делах, Мириам подумала… – У него изменилось настроение. – Господи, зачем я вам все это рассказываю? К чему эти вопросы? На тот случай, если вы не знаете…

XXIII

– Еще один вопрос, мистер Маннеринг, чтобы все стало ясно, – успокаивая его, мягко сказал я. – Какова была цель этой встречи в музее?

Христос таится в язычестве, в христианстве открывается. Христианство есть Откровение, Апокалипсис язычества.

– Боюсь, что не могу сказать. Какая-то музейная находка; что-то сугубо приватное. Образно говоря, мы собирались вскрыть могилу… Вы верите в привидения, инспектор?

Слепые солнца не видят, но теплоту его чувствуют. Христос язычников – солнце слепых.

У этого человека настроение менялось самым удивительным образом, и мы снова перешли на дружеский тон.

XXIV

– Это сложный вопрос, мистер Маннеринг. Но в данном случае сегодня вечером один из моих сержантов был вынужден поверить в привидения; откровенно говоря, поэтому вы здесь и очутились. Носят ли привидения накладные бакенбарды? – Посмотрев на него, я вдруг вздрогнул. – Это конкретное привидение лежало себе очень тихо и спокойно и внезапно исчезло под носом у сержанта; его куда-то переместили. Но привидение бросило некое обвинение…

«Огромное отличие христианства от язычества заключается в том, что личность Христа исторически действительна» (Шеллинг). Это хорошо поняли современные безбожники-ученые: все их усилия направлены к тому, чтобы уничтожить историческую личность Христа. Но уничтожить ее – значит уничтожить всемирную историю, потому что вся она – только о Нем.

Я нес эту откровенную чушь, стараясь скрыть тот факт, что мне приходится валять дурака; в то же время я удивился, почему Маннеринг свесил голову и слегка осел в кресле. Голову он опускал медленно, словно погружаясь в раздумья; но, когда кресло отчетливо скрипнуло, я посмотрел на него и увидел, что голова у него безвольно лежит на боку. Трость с серебряной головкой выскользнула из пальцев, замерла на коленях и свалилась на пол. Вслед за ней полетела и сигарета. Я так громко окликнул его, что услышал, как по коридору кто-то побежал в мою сторону.

«В пятнадцатый же год правления Тиверия кесаря был глагол Божий к Иоанну, сыну Захарии» (Лук. III, 1–2). Вот геометрическая точка в пространстве и времени, соединяющая Тело с тенью: язычество – тень, а тело – во Христе. От тени к телу – таков путь всемирной истории – мистерии.

Когда я потряс его за плечи, то убедился, что мистер Грегори Маннеринг находится в глубоком обмороке.

Мистерия страдающего Бога протянулась через все века и народы, как исполинская тень, чтобы лечь к ногам Христа.

Глава 2

XXV

«МИССУС ГАРУН АЛЬ-РАШИД»

Уже до христианства был миф о Христе; значит, Христос – миф? Нет, если до Александра Великого был миф о всемирном завоевателе, это не значит, что Александр – миф. Далекие горы похожи на облака. Христианство – главный хребет, Гималаи всемирной истории окутаны облачною ризою мифов; но из этого не следует, что Гималаи – облако.

Я подтащил грузное тело Маннеринга к скамейке, разложил на ней и приказал принести воды. Пульс у него еле прощупывался, и по ритму дыхания я предположил, что даже у столь мужественной личности может быть слабое сердце. Сержант Хоскинс, который, торопливо постучавшись, влетел в помещение, перевел взгляд с Маннеринга на его шляпу, тросточку и сигарету на полу. Он поднял ее.

Был ли Христос? По одному тому, что людям приходит в голову этот вопрос, видно, что тут дело идет вовсе не о научной критике. Как бесноватый Кириллов у Достоевского «верует», что нет Бога, так эти новые христоубийцы веруют, что не было Христа. Но само это желание убить Его, уничтожить, показывает от противного, как историческая личность Его для них еще действительна.

– Вот! – с силой сказал Хоскинс, глядя не столько на лежащего человека, сколько на сигарету. – Все же есть что-то странное в истории с этим музеем…

XXVI

– Есть, – подтвердил я. – И мы вляпались как раз в самую середину ее; только бог знает, что это такое. Я попытаюсь выяснить. Оставайтесь при нем и прикиньте, сможете ли оживить его. Запоминайте все, что он скажет. Едва только я упомянул его приятеля Бакенбарды, как он отключился… Имеется ли какой-нибудь способ попасть в музей в это время?

Если не было Христа, то нет и христианства: оно такой же миф, как язычество. Но если Христос был, то мистерия-миф о страдающем Боге – тень Христа, еще не пришедшего, откинутая назад на все человечество до начала времен, есть неотразимое, христоубийц убивающее чудо всемирной истории.

– Да, сэр. Там есть старый Пруэн. Музей открыт по вечерам, три дня в неделю, от семи до десяти; понимаете, у старика такая прихоть, сэр. В течение этих трех часов Пруэн служит смотрителем, а потом ночным сторожем. Но если вы подойдете с фасада, он вас не услышит. Чтобы достучаться до него, обойдите сзади – со стороны Палмер-Ярд.

Божественный Трилистник

Палмер-Ярд, насколько я помнил, была улицей, что выходила на Сент-Джеймс-стрит и шла параллельно тыльной стороне Кливленд-роу. Хоскинс признал, что и не подумал поднимать с постели старого Пруэна, ибо просто не мог связать это странное происшествие со столь респектабельным учреждением, как музей Уэйда. Но когда я, засунув в карман фонарик, направлялся к своей машине, мне пришло в голову, что теперь, вероятно, придется отнестись к Проблеме Исчезнувших Бакенбардов с некоторой долей серьезности.

I

Здравый смысл подсказывал, что есть только один способ, с помощью которого человек в бессознательном состоянии, лежащий посредине пустой улицы, может исчезнуть. Способ не отличался благородством, скорее, он был довольно забавен; но почему надо считать, что преступление должно носить благородный облик? Вы видите, я уже стал рассматривать эту историю как преступление, пусть даже думал, что имею дело с похождениями лунатика. Когда одиннадцать лет назад я поступил в полицию, первое, что мне было приказано, – избавиться от чувства юмора; и исходя из этого краткого указания я старался, как мог, способствовать новичкам.

Плыл архиерей в корабле по Белому морю и услыхал, что живут на пустынном островке три старца, спасаются, а сами так просты, что и молиться не умеют как следует. Захотел увидеть их, подплыл к островку, вышел на берег и видит: стоят рядом три старца древних, сединой обросших – большой, средний и малый, – за руки держатся.

– Как вы Богу молитесь? – спросил архиерей.

Я проехал до Хаймаркета и вдоль по пустынной Пэлл-Мэлл. Нет в Лондоне более унылого и пустынного места, что начало Сент-Джеймс-стрит в этот час ночи. Ярко светила луна, и блестящие стрелки часов над дворцовыми воротами сообщили, что сейчас пять минут первого. Западная половина Кливленд-роу была погружена в непроглядную темень. Я не стал обходить дом, как советовал Хоскинс. Поставив машину прямо перед музеем, я вышел и стал шарить лучом фонарика по темной мостовой. Около обочины я увидел то, что ускользнуло от внимания Хоскинса, у которого был разбит фонарь: круглое отверстие, неплотно прикрытое металлической крышкой.

Иными словами, исчезнувший лунатик, должно быть, скользнул в подвал для спуска угля.

И самый древний старец сказал: «Молимся мы так: трое нас, Трое Вас, помилуй нас». И как только сказал это, подняли все трое глаза к небу и сказали: «Трое Вас, трое нас, помилуй нас!»

Не смейтесь, джентльмены. Вы не видели эту странную ситуацию, как она предстала передо мной – посредине темной, безлюдной и безжизненной площади, на которую, ухмыляясь, глядели бронзовые двери музея. Бакенбарды наверняка нырнули в эту угольную дыру, как джин в свою бутылку. Я осветил музей. Это было грузное тяжелое здание, восемьдесят футов фасада которого выходили на улицу; два этажа его были сложены из полированных гранитных блоков. Нижние окна были забраны камнем, а верхние – затянуты коваными решетками по французской моде. К парадным дверям вели полдюжины широких истертых ступеней; над входом был навес, поддерживаемый двумя каменными колоннами, и в свете моего фонарика на бронзе двери блеснула затейливая вязь арабских букв. На улицах Лондона невозможно было встретить более фантастического дома, пришедшего из Арабских Ночей. По обе стороны его тянулись шестифутовые стенки. Справа из-за одной из них высовывалась верхушка дерева, до которого я мог бы дотянуться; наверное, это был один из лондонских платанов, но ваша фантазия может предложить что-то более экзотическое.

Усмехнулся архиерей: «Это вы про Святую Троицу слышали, да не так вы молитесь».

Я вернулся к угольной яме, поднял металлическую крышку и посветил вниз фонариком. Желоб, по которому спускают уголь, отсутствовал. К середине лета угля почти не было, но до низу было сравнительно невысоко. Я поступил так, как того требовала обстановка. Спускаясь вниз, я успел подтянуть крышку на тот случай, если какой-нибудь загулявший поклонник вернется домой попозже и наступит на нее, – а затем спрыгнул вниз.

И начал их учить молитве Господней. Долго учил, весь день до ночи: старцы были очень беспамятны. Наконец кое-как выучил, сел на корабль и отплыл. Взошел месяц. Сидит архиерей на корме, глядит в море, туда, где островок скрылся. Вдруг видит: блестит, белеет что-то в столбе месячном. Вгляделся – бегут по морю старцы, корабль догоняют, белеют и блестят их седые бороды. Бегут, рука с рукой держатся; крайние руками машут, остановиться велят. Поравнялись с кораблем и заговорили в один голос:

Внизу валялись ящики и разодранная упаковка. Повиснув на руках, я коснулся их носками. Накидали их как придется, но они образовали своеобразную платформу, стоя на которой кто-то, без сомнения, мог бы стянуть Бакенбарды в подвал. Более того, в дальнем конце подвала виднелась приоткрытая дверь с массивным засовом, который качался на крюке, а в замке остался торчать ключ. Я случайно перевернул ящик, который свалился с адским грохотом, и одним прыжком переместился в глубь подвала.

– Забыли, раб Божий, забыли твое учение… Ничего не помним, научи опять!