Одно показалось ей странным в кабинете мистера Нортвуда: некоторые книги явно были не трудами по юриспруденции, а романами или сборниками рассказов. На корешках по крайней мере дюжины из них значилась фамилия Бальзак, о котором Дженни слышала, но никогда его не читала; были еще книжки совсем тоненькие, в мягких обложках — сборники стихов, решила она. Из мусорной корзинки под столом выглядывал бумажный пакет, в каких продают сэндвичи, а еще Дженни заметила в ней краешек пластикового стаканчика из-под кофе и свернутую в трубку газету с разгаданным кроссвордом. Мистер Нортвуд был самым обыкновенным человеком.
– Потом я покончу с карьерой прислуги за все. Я буду путешествовать. У меня будут драгоценности, комнаты в отелях с видом на море, и джентльмены не хуже вас будут делать мне комплименты. И будет еще один, совсем такой, как вы, чьей госпожой я стану… Но сначала, – добавила она, – я рассчитаюсь с Галаном.
Дженни опустилась в современное кресло, сложила на коленях руки. У Габриэля Нортвуда оказался негромкий голос интеллигентного человека — «Би-би-си», сказала бы мать Дженни, подразумевая обилие знаний и склонность мысленно отпускать шуточки на счет слушателей.
– Вы хотите сказать, – заметил я, – что поможете полиции всем, что знаете?
Барри Гаскелл, похоже, чувствовал себя здесь как рыба в воде — кивал, что-то записывал. Говорил все больше мистер Макшейн, солиситор, — он передавал Габриэлю какие-то документы и требовал от Барри других.
– Да. Я поклянусь, что видела, как Галан…
Собираясь прочитать документ, Габриэль надевал очки, которые, решила Дженни, старили его. Близорукость, думала она, как это, наверное, неприятно; ее-то зрение было почти идеальным, о чем ей с удовольствием сообщил преподаватель на курсах.
– А я говорю вам еще раз, что в ложных показаниях не будет необходимости! При наличии показаний мадемуазель Прево и моих ему не отвертеться. Вы больше поможете нам, – настаивал я, стараясь удержать ее взгляд, – сказав правду.
– О чем?
Где может жить такой человек, как мистер Нортвуд? — гадала она. Объезжая каждый день едва ли не весь Лондон, Дженни имела об улицах, которые пролегали над ее головой, представления самые скудные. Время от времени она заглядывала в западную часть города — на Пикадилли-серкус, на Лестер-сквер; знала, благодаря девичникам и дням рождения, несколько улочек и клубов Сохо; но если бы ей сказали «Сент-Джеймс-парк», она подумала бы только одно: «сверкающие полы» — что и неудивительно, поскольку на этой станции находится штаб-квартира Лондонского транспортного управления; «Глостер-роуд» означала для нее огромную голову панды между платформами, а «Слоун-сквер» — магазинчики под зелеными сводами да слухи о том, что когда-то, не так уж и давно, здесь стоял прямо на платформе бар, в котором возвращавшиеся с работы жители пригородов угощались по дороге домой пивом и сигаретами. Об улицах же и домах наверху она ничего не знала.
– Рассказав то, что вы знаете наверняка. Бенколин убежден, что вы видели убийцу Клодин Мартель.
А мистер Нортвуд? Марилебон? Хэмпстед? Или, может быть, он и живет в том, что именуется здесь адвокатской конторой. И Сэмпсон — это слуга, который носит наверх, жильцам, еду, укладывает их в конце дня спать в общей спальне, такой, как в закрытой школе… Дженни пришлось снова прикусить изнутри губу.
Она широко открыла глаза:
– Значит, вы все еще не верите мне?! Я повторяю…
— Если хотите, мы можем организовать для вас поездку с одним из наших машинистов, — сказал Барри Гаскелл. — Она поможет вам почувствовать, что такое прибытие поезда на станцию и как мало времени остается у машиниста на то, чтобы отреагировать на прыгуна.
– О, вы могли не знать, что это убийца! Но Бенколин считает, что убийца вошел в музей вчера вечером, перед тем как ваш отец запер дверь, и прятался в галерее. Больше того, он уверен, что убийца был членом клуба, которого вы знаете. Сказать вам, как вы можете больше всего помочь нам? Просто расскажите, кто из членов клуба вошел вчера в клуб этим путем.
Она смотрела на меня непонимающим взглядом, высоко подняв брови. Потом расхохоталась, села и потрясла меня за плечо.
Габриэля его предложение, похоже, удивило. Он снял очки.
– Вы хотите сказать, – воскликнула она, – что великий Бенколин – сама непогрешимость, великий властелин логики – так легко дал себя одурачить?! Потрясающе! Этого не может быть!
— Хорошо, — сказал он. — Я готов. Полагаю, я мог бы проехаться с самой мисс… э-э… Форчун.
– Перестаньте смеяться! Что значит «одурачить»?
Я повернул ее лицом к себе. Все еще тяжелым, с издевкой взглядом она оглядела мое лицо.
Дженни понравилась заминка, сделанная им перед тем, как произнести ее фамилию.
– А то! Если убийцей был член клуба, то вошел он не через музей. Я видела всех, кто входил на протяжении всего дня, и, мои дорогой мальчик, среди них не было членов клуба. Боже, какое у вас смешное лицо! Вы думали, что он всегда прав? Ну, я бы могла сказать вам все это уже давно.
— Вы не против, Дженни? — спросила Маргарет.
Я почти не слышал, как она смеялась. Целое здание теории, со всеми его шпилями, башнями и башенками, держалось на этой посылке, теперь же вдруг из него с грохотом посыпались камни. В мгновение ока, если только все это было правдой, здание превратилось в руины.
– Послушайте, – сказала она, высвобождая плечо. – Из меня вышел бы детектив получше любого из вас. И могу вам сказать…
Дженни пожала плечами:
– Подождите! Ведь убийца никак не мог прийти иначе, чем через музей! Расположение дверей…
— Как угодно.
Она опять расхохоталась:
Она заметила, что мистера Нортвуда замкнутость ее немного покоробила, однако та была просто-напросто первой линией обороны, пустившей в Дженни корни слишком крепкие для каких-либо перемен.
– Мой дорогой мальчик! Я не говорю, что убийца не прошел этим путем. Я согласна с вами, он прошел через музей. Но вы ошибаетесь, подозревая члена клуба! А теперь я могу сказать вам две вещи…
— Вернувшись в депо, мы просмотрим расписание смен, — сказал Барри, — а после позвоним вам и предложим несколько вариантов.
– Ну?!
Прошло еще минут десять — Габриэль читал документы, выписывая что-то в большой синий блокнот. И задавал вопросы о подборе и обучении машинистов, а также о тонкостях системы безопасности. В конце концов он встал и проводил своих гостей до двери.
Она приложила руку к губам, глубоко вздохнула. От торжества у нее зарделось лицо, она полуприкрыла глаза.
Прощаясь, он пожал каждому из них руку. Дженни почему-то оказалось трудно взглянуть в чистосердечные, немного встревоженные карие глаза Габриэля, и она потупилась, протянув ему руку и тут же отдернув ее.
– А именно то, что не смогла раскопать вся парижская полиция, вместе взятая, – проговорила Мари Августин. – Первое: я знаю, где спрятано оружие.
– Что?!
В ходе первого процесса Дженни хорошо узнала и Габриэля, и Юстаса Хаттона, королевского адвоката, его «ведущего», как это у них называлось.
– И второе, – невозмутимо продолжала она, – я знаю почти наверняка, что преступление совершено женщиной.
Кабинет Хаттона, в котором состоялась следующая их встреча, был забит коробками и папками, часть из них размещалась в тележках, в каких перевозят багаж вокзальные носильщики.
— Извините за беспорядок, — сказал, махнув рукой, Хаттон. — Боюсь, такова цена успеха. Мне то и дело присылают краткие изложения разных дел. И, что самое печальное, я вынужден читать всю эту дребедень.
Глава 16
— Мы можем перейти в мой кабинет, — сказал Габриэль. — Его никакие успехи замусорить пока еще не успели.
Это было уже слишком. Я чувствовал себя как Алиса в Стране Чудес, когда у нее на глазах растворилось целое судебное заседание, обрушившись дождем игральных карт. В бессмыслице вдруг обнаружился смысл, а смысл оказался бессмыслицей.
– Да ну? – после долгой паузы растерянно сказал я. – Да что вы?
Хаттон этого словно и не услышал.
– Вас это удивляет? – поинтересовалась она очень вежливо.
– Черт вас побери! Вы шутите?!
— Присаживайтесь, мисс Форчун, — сказал он. Тактичной паузы между двумя последними словами он не выдержал. — Так, прекрасно. Давайте приступим. Боюсь, в суде нам придется задать вам несколько вопросов.
Именно этого и опасалась Дженни: вопросов в суде.
– Ничуть, – заверила она меня, приглаживая волосы. – После этих дешевых детективных трюков вчера ночью, простите меня, я просто не могла ему этого рассказать. Однако я это удовольствие припасу себе на будущее…
Хаттон вгляделся в нее поверх очков:
– Ладно, – безнадежно махнул я рукой. – Значит, вы говорите, что нашли кинжал?
– Да, я знаю, где он. Я его не трогала. Скажите мне… между прочим, как вас зовут? – прервала она себя.
— Вы понимаете, не так ли, что о неправомерности вашего поведения не может идти и речи? Претензии истца предъявляются вашему работодателю. Истец утверждает, что принятые на станции меры безопасности были недостаточными.
– Моя фамилия Марль. Так что вы говорите?
– Скажите, разве полиция не обыскала каждый дюйм в музее, в проходе и вообще всюду, так и не найдя ничего?
— Они были такими же, как и всегда, — сказала Дженни.
– Да, да, продолжайте! Ваше торжество восхитительно, конечно, но…
– Но они ничего не нашли, господин Марль, потому что пренебрегли древним правилом. Нож все время был у них перед глазами, оттого-то они его и не видели! А вы сами спускались в Галерею ужасов?
Хаттон усмехнулся:
– Да. Как раз перед тем, как обнаружил тело.
— То-то и оно. Основу нашей аргументации составляет, разумеется, то обстоятельство, что от транспортной компании требуется осуществление разумных мер, гарантирующих безопасность пассажиров — или клиентов, как, я полагаю, она их, увы, именует. Эти меры использовались в течение многих лет, и приемлемость их никто сколько-нибудь успешно не оспаривал. Однако отсюда не следует, что они совершенны. Я уверен, вы помните, как в восемьдесят седьмом загорелась станция «Кингс-Кросс», когда…
– Вы не обратили внимания на мастерски выполненную сценку у основания лестницы? Я имею в виду убийство Марата. Марат лежит, наполовину высунувшись из ванной, в груди у него кинжал, из раны струится кровь… Так вот, мой дорогой мальчик, часть этой крови была настоящей.
– Вы хотите сказать…
— Конечно помню, — сказала Дженни.
– Я хочу сказать, – спокойно сказала она, – что убийца спустилась в галерею и вынула кинжал из восковой груди Марата. Когда папа делал эту фигуру, он достал самый длинный, самый острый, самый смертоносный кинжал, какой только сумел найти; воск не затупил острие, уберег от грязи и пыли, и его нетрудно вытащить. Когда убийца закончила свое дело, она воткнула кинжал на место, в грудь Марата. Вчера вечером полиция смотрела на него, сотни людей смотрели на него сегодня, но никто его не заметил.
То был худший в истории метро день: тридцать один человек погиб после того, как горящая спичка упала в щель сбоку от эскалатора и попала в такое место, которое никто не очищал со времени пуска эскалатора — с 1940-го. Помимо грязной смазки там оказалось что-то вроде фитиля, состоявшего из конфетных фантиков, выброшенных билетов и — эта подробность особенно врезалась в память Дженни — крысиной шерсти.
Я снова видел эту жуткую сцену в подвале, как видел ее накануне вечером, когда обратил внимание на ее ужасающее правдоподобие. А затем я вспомнил другую вещь – и чертыхнулся от досады на собственную глупость. Именно там – там, перед Маратом – я слышал, как что-то капало! Потом я приписал этот звук фигуре сатира, где находилось тело, но, если бы у меня была хоть крупица разума, я должен был бы сообразить, что невозможно услышать такой тихий звук на таком расстоянии. Звук все время доносился от группы Марата…
– Ладно, – сказал я, – но вы-то как это заметили?
— До того случая противопожарные меры считались вполне достаточными, однако это вовсе не означало, что они действительно были достаточны, — продолжал Хаттон. — А с точки зрения закона важнее всего то, что последующее публичное расследование продемонстрировало их безусловную недостаточность. Вы успеваете следить за моей мыслью?
– Ах! Я снова под подозрением?… Передайте-ка мне сигарету, пожалуйста!… Ну как же я могла не заметить! Господин Марль, я всю жизнь провела в этом музее. Я знаю его как свои пять пальцев…
– Да?
— Конечно.
– Когда я осматривала сегодня утром группу Марата, я заметила несколько незначительных изменений. Письменный стол Марата был сдвинут на полдюйма влево. Кто-то задел юбку Шарлотты Корде, расправив складку. Главное же – кинжал не был погружен по рукоятку в восковую грудь Марата, и несколько пятен крови рядом с ванной не были нарисованными.
– Вы трогали нож?
— Имеется и вторая трудность, касающаяся положений закона о правах человека, который наше правительство сочло необходимым присобачить к правовой системе страны.
Она насмешливо подняла бровь:
Мистер Нортвуд кашлянул:
– О нет! Я ждала, чтобы полиция обнаружила это. Я была уверена, что ждать мне придется долго…
— Я думаю, мы могли бы объяснить это мисс Форчун во время какой-то другой…
– Там повсюду могут быть отпечатки пальцев…
– Возможно, – безразлично ответила она, затем подождала, пока я дам ей прикурить сигарету, которую она взяла из лакированной коробки, и продолжила:
— Глупости, — ответил Хаттон. — Мисс Форчун — женщина, вне всяких сомнений, умная. Итак, акт о правах человека представляет собой производную от Европейской конвенции о защите прав человека, принятой союзниками после Второй мировой войны. Назначение ее состояло в том, чтобы помочь оккупированным странам, обладавшим менее изощренными, чем наша, правовыми системами, гарантировать соблюдение ими определенных приличий во время судов над нацистами. В принципе идея хорошая. А затем, аж пятьдесят лет спустя, и наше правительство надумало привить положения Конвенции британской правовой системе, которая и без того развивалась вполне удовлетворительным образом. Это было примерно то же, что собрать все нынешние «астон-мартины»
[25] и оборудовать их каретными подножками и клаксонами-грушей. Вы за мной поспеваете?
– Вообще, меня не особенно интересует убийство мадемуазель Мартель. Но я не думала, что вы проглядите улики, указывающие на то, что убийцей наверняка была женщина, причем женщина, не имеющая доступа в клуб.
– Почему?
– Убийце нужно было что-то, что Клодин Мартель носила на золотой цепочке на шее. – Она пронзительно взглянула на меня. – Вы не поняли?…
— Думаю, что да, — ответила Дженни.
– Мы уже пришли к заключению, что это должен был быть серебряный ключ.
– Я тоже так подумала, – кивнула она. – Счастлива, что мне в голову пришла та же самая мысль, что и великому Бенколину. Хорошо! Ну, мой дорогой мальчик, а зачем же убийце понадобился ключ, если не для того, чтобы попасть в клуб? Вы-то сами как попали сюда сегодня?
– Взял ключ у члена клуба.
— Правительство любит новые законы — в особенности если они импортируются из Европы. Чем таких больше, тем лучше. И разумеется, каждый, кто выступает против чего-либо звучащего столь приятно — права человека! — рискует показаться просто-напросто невежей. Мы пытались предупредить правительство, что ужиться двум системам будет трудно. А сам я еще и предсказал, что наживутся на возникшей при этом неразберихе только одни адвокаты.
– Разумеется. Вы взяли «мужской» ключ, и он был тщательно осмотрен и проверен у дверей. Ну а как бы убийца смог воспользоваться ключом мадемуазель Мартель, если бы был мужчиной? Я начинаю думать, что он просто глуп, этот ваш Бенколин!… Ключ взяла женщина. Женщина, которая, наверное, хотя бы немного походила на мадемуазель Мартель, если сумела войти в клуб.
— И вы на ней нажились? — спросила Дженни.
Мари Августин откинулась назад, вытянув руки над головой.
– Ну хорошо, – улыбнулся я. – Тогда, может быть, вы назовете причину, по которой убийца хотел проникнуть в клуб?…
— Еще как! — бухнул Хаттон. — Противоречия возникают такие, что многие дела приходится рассматривать по три раза. В суде первой инстанции, потом в апелляционном, потом в палате лордов. И меня всякий раз потчуют хересом.
– Боюсь, вы слишком многого от меня хотите.
– А нельзя ли выяснить, проходила ли вчера вечером женщина, предъявившая ключ мадемуазель Мартель, через охрану?
Габриэль кашлянул снова:
Она язвительно заметила:
– Не думаю, чтобы вам хотелось выйти и самому спросить у них, не так ли?
— Мне не хотелось бы, чтобы у мисс Форчун сложилось впечатление, будто…
– Но вы могли бы…
– Послушайте, мой дорогой мальчик… – Она с силой выдохнула дым. – Мне нет дела до того, кто убил Клодин Мартель. Я не сделаю не единого шага, чтобы помочь вам это выяснить, потому что, насколько я поняла из вашего рассказа, убийцей наверняка не мог быть Галан. А я хочу только одного – уничтожить его, вы это понимаете?
– Эти вещи связаны.
— Моя совесть чиста, — заявил Хаттон. — Я писал и Генеральному прокурору, и председателю Совета барристеров, предупреждая их о том, что произойдет. Я написал две статьи в юридические журналы и одну для общенациональной газеты. Более того…
Она прищурила глаза:
– Как это?
— Применительно к вашему делу, — сказал, глядя на Дженни, мистер Нортвуд, — это означает, что вам придется услышать пространные споры на темы, которые вы могли бы назвать гипотетическими, — относительно обязанности соблюдать осторожность и о том, кто за что отвечает. Немало будет говориться и об истолковании прежних судебных решений. О том, что, собственно, произошло, разговоров почти не будет. И я хочу еще раз сказать, что ваши действия предметом критики отнюдь не являются. Поэтому если мы и станем задавать вам вопросы о случившемся, то лишь ради того, чтобы определить для суда уровень вашей подготовки. Но вовсе не потому, что считаем вас в чем-то неправой. Подсудимой вы не являетесь.
– Ведь он не сообщил о факте преступления, так ведь? Ни он, ни эта Прево, его подружка. Они оба виновны в укрывательстве. А она готова выступить свидетелем обвинения.
Некоторое время она молча курила, потом кивнула:
Он ободряюще улыбнулся ей, Дженни кивнула.
– Хорошо. Идет. Ну, так какой у нас план кампании?
– Первым делом – можете ли вы вывести меня отсюда?
Она пожала плечами:
– Так или иначе, надо что-то делать. Очень скоро они закончат осматривать другие помещения, и тогда… – Проведя пальцем по горлу, она взглянула на меня. – Я могла бы, конечно, позвать моих слуг, собрать вокруг гостей и на виду у всех вывести вас из клуба. Пусть Галан только попробует помешать. Ему же будет хуже…
Она, снова прищурившись, задумчиво уставилась на меня. Я покачал головой:
Приставшая к нему репутация меланхолика Габриэлю Нортвуду не нравилась, и он делал все возможное, чтобы избавиться от нее. Посылал юмористические имейлы Энди Воршоу, его неугомонному приятелю еще со времен Линкольнз-Инн;
[26] усердно следил за тем, чтобы не показаться кому-либо разделяющим мнение Юстаса Хаттона, согласно которому современный мир с его недолговечными, невежественными политиканами есть не более чем предмет для насмешек. Старался не использовать во время разговора принятые во Внутреннем Темпле
[27] чисто клубные фразочки, избитые, произносимые с ошибками латинские цитаты, а также не бравировать подспудной уверенностью в том, что члены этого сообщества умнее всех прочих обитателей нашего мира. Большинство барристеров, сидя за ланчем на деревянных скамьях трапезной того или иного Инна, похоже, относились к людям, избравшим род деятельности, отличный от их собственного, как к своевольным детям, которые заслуживают насмешливого нагоняя; это касалось даже солиситоров, представителей «младшей ветви» адвокатской профессии, походивших скорее на бухгалтеров и консультантов по менеджменту, — вот и пусть они носят залоснившиеся костюмы и сидят в современных офисах — здесь, среди нас, им не место. Габриэль прилежно читал желтые газеты, а не только Сборник судебных решений; смотрел телепередачи и новые фильмы; посещал галереи, в которых показывали видеоинсталляции — скажем, голый бездомный, неподвижно просиживавший в кресле по двадцать минут кряду. Он научился готовить современную пищу по ставшим бестселлерами поваренным книгам, не воротя от них нос лишь потому, что их авторы мелькают на телеэкране; ему нравился вкус поджаренного на открытом огне мяса с гарниром из экологически чистых овощей, приправленных соусом чили, имбирем и чесноком.
– Не пойдет. Это будет предупреждение Галану. Он может не принять бой, а просто-напросто удрать, не дожидаясь приезда полиции.
Но, несмотря на все старания, Габриэль не ощущал душевного подъема при наступлении нового дня. Звон будильника не наполнял его — как почти наверняка наполнял Юстаса Хаттона, клерка Сэмсона и даже машинистку метро Дженни Форчун — приятными предвкушениями и желанием совершить нечто значительное. Новый день неизменно представлялся Габриэлю не вызовом, на который он должен ответить, а, скорее, пустоватым отрезком времени, по обочинам которого ему придется отыскивать мелкие интеллектуальные удовольствия, чтобы дотянуть с их помощью до вечера и вернуться в тесную квартирку в Челси, где его ожидала очередная бутылка вина.
– Милый мальчик! – шепнула она. – Вы нравитесь мне все больше и больше. Тогда хватит ли у вас выдержки попробовать выйти через парадную дверь переодетым? Я пойду с вами. Сделаем вид, что вы мой… любовник.
– С удовольствием, – сказал я, – хотя бы сделаю вид.
Она проигнорировала мою реплику, только поджала губы.
Отчасти, полагал он, это объяснялось тем, что ему редко удавалось хорошо выспаться. Выбираясь из постели, он видел перекрученную его собственным провертевшимся всю ночь телом простыню. На столике у кровати лежали волдыристые упаковки таблеток — слабеньких, продаваемых без рецепта; опасных — только по рецептам; бесполезных гомеопатических и действовавших на манер глубинных бомб американских, которые он заказывал через интернет у поставщика, окопавшегося в городе Тампа, штат Флорида. И Габриэль с неверящей завистью поглядывал на ту половину кровати, которую почти пять лет занимала, время от времени, Каталина, ныне его покинувшая. Когда она вставала, чтобы заварить чай, ни на простыне, ни на пуховом одеяле отпечатков ее тела почти не оставалось — так конверт из вощеной бумаги не сохраняет следов от вложенной в него, а затем извлеченной пригласительной карточки.
– Это будет опасно. Если вас поймают…
Мною снова овладело безрассудное желание пожонглировать динамитными шашками.
– Поверьте мне, мадемуазель, – сказал я искренне, – сегодня я получил такое удовольствие, какого не испытывал уже лет пять или шесть. Такое приключение должно иметь достойный финал… У вас есть что-нибудь выпить?
Каталина… Она сама по себе была целой историей, причиной всего, думал Габриэль. Возможно, ее уход сделал его несчастным на всю жизнь. Каталина была женой дипломата, Габриэль познакомился с ней, когда они оказались сидящими бок о бок на благотворительном обеде. Он постарался, как того требовало, по его понятиям, доброжелательное отношение к людям, развлечь ее рутинным разговором о движении филантропов, которые устроили обед, и о том, почему он, Габриэль, это движение поддерживает, об отвратительном качестве нынешних булочек, об официантках-иммигрантках и о том, что попало в новости того дня. Во время всего разговора широко раскрытые глаза Каталины всматривались в лицо Габриэля — похоже, она действительно слушала его, что всегда приятно, а после и сама принялась рассказывать о своем прошедшем в Копенгагене детстве, об американце отце и датчанке матери, о трех ее сестрах — о чем угодно, как могла бы сказать Дженни Форчун. Габриэль поговорил немного и с сидевшей по другую от него сторону женщиной, а потом начались речи, за ними последовал негласный аукцион, а за аукционом — викторина, которую вел специально приглашенный телеведущий.
– Вы хорошо подумали?… Ну что ж! Вам придется бросить свои пальто и шляпу здесь, я достану вам другие. Вы должны снять бинты и натянуть шляпу на пластырь; я думаю, рана кровоточить не будет. У вас не рубашка, а настоящие лохмотья, прикройте ее хорошенько… Маска у вас есть?
– Потерял где-то. Наверное, во дворе.
– Я принесу вам другую, она прикроет все ваше лицо. И вот еще что. Они, конечно, поставили у дверей усиленную охрану и наверняка спрашивают у каждого выходящего ключ. Я достану вам другой. Придется немного подождать. А пока – коньяк в шкафчике у туалетного столика.
Габриэль удивился, когда Каталина попыталась возобновить их разговор, — предполагалось, что после того, как человек обменялся несколькими фразами с соседями справа и слева и его начали «развлекать», он свободен. Однако эта женщина, напористая, с чувством юмора, стремилась, судя по всему, вывести их беседу за пределы обычного обмена учтивостями. Разумеется, решил Габриэль, никого из тех, с кем он встречается на подобных мероприятиях, не может заинтересовать его мнение об ответственности местных органов власти или о вторжении в Ирак. И потому он стал с большим, нежели прежде, вниманием вслушиваться в слова Каталины, в гармонический строй ее речи. Она говорила с легким акцентом, а когда смеялась, ее контральто неожиданно обращалось в голосок юной девушки. Габриэль решил, что она года на три старше его — лет тридцать шесть, примерно так. И все же сильнее всего его поразили откровенность и изящество, с которыми она рассказывала о своей жизни — посмеиваясь, похоже, над своими неудачами и с неизменной любовью отзываясь о трех ее сестрах. У Каталины было двое детей, однако они в ее рассказах почти не фигурировали. И это тоже удивило Габриэля, поскольку знакомые ему молодые матери в обязательном порядке делились с ним историями о детских садах и школах. Муж Каталины работал в посольстве Германии в Лондоне и большую часть времени проводил в разъездах. В конце того вечера она попросила Габриэля записать номер его телефона на обороте ее пригласительной карточки. А потом позвонила.
Она быстро вышла, но на этот раз не заперла за собой дверь. Я встал. Боль родилась в затылке и одуряющими волнами нахлынула на глаза; в ногах все еще не было твердости. Но возбуждение всей этой ночи поддержало меня. Я прислонился к краю шезлонга и стоял так, пока пол не перестал ходить подо мной ходуном и комната не остановила своего бешеного вращения. Тогда я неуверенным шагом дошел до шкафчика, который она показала.
Это оказался коньяк «Наполеон» 1811 года в корзинке серебряной филиграни. Вспомнив, как накануне ночью мы пили бренди под недовольным взглядом хозяйки, я подумал, что вся эта игра безумно смешна. Хватанув хорошую порцию коньяка, я почувствовал, как тепло разливается по жилам. Уже лучше. Я налил себе еще – и вдруг увидел свое отражение в зеркале над туалетным столиком… Боже! Настоящий призрак! Будто после недельного загула, бледный как смерть, на голове повязка, рубашка разорвана и вся в кровавых пятнах… Этот мерзавец располосовал мне ножом рукав пиджака от плеча до локтя. Еще бы пару дюймов в сторону… Я чокнулся со своим отражением и залпом выпил все, что было в стакане. Ого! Отражение в зеркале несколько смазалось. В таком состоянии коньяк действует непредсказуемо.
Год спустя, когда они лежали зимним субботним вечером в постели, Каталина сказала: «Я все поняла, как только села рядом с тобой. Просто почувствовала, что должна получить тебя, что мне не будет покоя, пока я не затащу тебя в постель».
Совершенно непроизвольно я сделал какое-то неуклюжее танцевальное па и неожиданно для себя расхохотался. Золоченые аисты и павлины на стенных панелях стали поглядывать на меня уже дружелюбнее. Я заметил, как вьется дымок благовоний над бронзовыми сосудами, и почувствовал, что духота становится невыносимой.
Вскоре вернулась Мари Августин. Она принесла мягкую черную шляпу огромного размера, которую, наверное, стащила у какого-нибудь гостя, и длинный плащ. Когда все приготовления были закончены, мы встали перед зеркалом; оставалось только надеть маски. Она выключила весь свет, кроме нарядной серебряной лампы в виде пагоды, стоявшей на туалетном столике…
В полутьме сразу стала заметна тишина этой комнаты. Я с трудом улавливал чуть слышное наигрывание оркестра где-то за стенами. Она повернула ко мне лицо, при свете серебряной лампы оно было цвета старой слоновой кости. Брови ее поднялись высокими тонкими дугами, губы были накрашены темно-красной помадой…
Габриэль обозвал ее тогда разными нехорошими словами, выражавшими, впрочем, лишь восхищение ее смелостью, и Каталина с достоинством ответила, что он всего-навсего третий ее любовник: первый был студентом университета, а второй мужем, что она вовсе не grande horizontale,
[28] как ему, может быть, представляется, а просто женщина, которая встретила своего идеального любовника и которой хватило ума узнать его, когда случайность усадила их рядом на покрытые дешевой позолотой банкетные стулья. О муже Каталина упоминала примерно так же, как могла бы упоминать о дне недели или схеме метро — о чем-то, что хочешь не хочешь, а приходится принимать во внимание; она никогда не говорила о нем пренебрежительно и не жаловалась на него, просто сообщала Габриэлю, когда муж окажется в Лондоне и ей придется быть с ним рядом. Габриэль довольно быстро перестал расспрашивать о нем: пока имя мужа (Эрих) им, Габриэлем, не произносится, мужа словно бы и не существует. Однажды он удивленно спросил у Каталины, как ей, женщине во многих отношениях просто-напросто видной насквозь, удается вести двойную жизнь, и услышал в ответ лишь что-то неопределенное о китайских стенах, внутренних перегородках и о том, что ему на этот счет беспокоиться нечего.
– А когда мы минуем входную дверь, – спросила она, – куда потом?
– Вниз, в музей. Я должен посмотреть на нож, – ответил я. Я никак не мог себе простить, что не подумал о кинжале. – Потом к телефону… Дайте-ка лучше ваш револьвер мне.
Любовь — вот что постепенно охватывало Габриэля, пока он не обнаружил однажды, во время грустного, на грани слез, телефонного разговора, что бороться с ней уже поздно, обратного пути нет. Ощущение было такое, точно накопления, которые он держал на нескольких счетах, перекачал с них без его ведома какой-то хакер, а он, Габриэль, получил письменное уведомление — из которого впервые об этом и узнал — о том, что все, ему принадлежавшее, теперь вложено в Каталину. В определенном смысле он был этому рад, поскольку прежде накопления его вкладывались по преимуществу в разного рода пустяки, эмоциональные эквиваленты сберегательного банка. Но, с другой стороны, разве не принято считать, что разнообразие обладает серьезными достоинствами? Раскладывать яйца по нескольким корзинкам и так далее.
Она отдала мне оружие, едва уловимо притронувшись ко мне кончиками пальцев; но я, как мне ни хотелось, не имел права даже посмотреть на нее. Я вспомнил душную гостиную с набитой конским волосом мебелью, потом из тумана выплыл фантастический блеск «Тысяча и одной ночи»… Мари медленно протянула руку к цепочке выключателя лампы.
– Я ношу черную, – проговорила она, прилаживая маску. – Это потому, что у меня никогда не было любовника.
На мгновение в прорезях маски блеснули непроницаемые глаза. Потом свет погас…
А означало это, собственно говоря, что теперь Габриэль жаждал проводить с ней все дни напролет. Ему мало было ожидания пятничных вечеров, в которые Эрих неизменно отсутствовал, и — от случая к случаю — еще одного чудесного свидания, вырванного у судьбы среди недели. Время, проведенное без нее, он считал потерянным. И гадал, в какой именно миг он перестал быть хозяином положения. В самом начале их отношений Каталина, казалось, зашла в любви так далеко вперед, что Габриэль ощущал некоторую неловкость из-за разницы в силе их чувств — он считал, что никогда не сможет испытать чувства столь сильные, и в то же время был рад: в случае чего это грозит ему меньшими бедами. Он вглядывался в эту женщину с отстраненным удовольствием, которое, похоже, и огорчало ее, и очаровывало.
Когда мы подошли к двери, она, жестом остановив меня, первой выглянула в контору. Потом кивнула, и я прошел за ней через полутемную комнату, увешанную сказочными коврами, к стеклянной двери в коридор. В руке у меня был серебряный ключ, принадлежавший, как объяснила Мари Августин, одному члену клуба, который недавно уехал в Америку. Звуки оркестра становились громче и возвращали нас в хрупкую иллюзорность мира, населенного призраками в разноцветных масках. Наступила ночь, и веселье было в самом разгаре…
Теперь весь этот шум хлынул нам навстречу, чтобы поглотить нас. В конце прохода виднелась огромная арка – вход в зал. Смех перемешивался с говором людей, шумным дыханием и звоном бокалов. Шум был приглушенным, но это только усиливало его неистовое возбуждение. Вдруг прорывался чей-нибудь голос, но тут же покрывался общим гомоном. С другого конца зала оркестр катил тяжелые, сладковато-тошнотворные волны музыки… Мы уже вошли в зал и теперь шли под высокими арками черного мрамора, между зеркалами, хитроумно расположенными так, чтобы аркада казалась бесконечной. У меня снова появилась та же иллюзия подводных сумерек, что и в музее восковых фигур; но только теперь в этих сумерках плавали призраки. Черные маски, зеленые маски, красные маски, фантастически дробящиеся в зеркалах. Двигающиеся рука об руку фигуры, шелковистые сукна, шелест платьев, другие фигуры, сидящие по углам и многократно умноженные зеркалами, тускло тлеют кончики сигарет…
— Видать, ты не очень-то веришь в мое существование, — сказала она однажды.
Я взглянул на Мари Августин; она взяла меня под руку. И она тоже была призрачной. В ближайшем ко мне зеркале появилась рука без тела. Она наклоняла обернутую салфеткой бутылку, и кто-то смеялся. Там были альковы с низкими стеклянными столиками, освещенными снизу, и свет переливался мягкими красками вина в бокалах с искрящимися пузырьками, и снизу освещались лица, веселые или сосредоточенные лица неподвижно сидевших там людей…
У одной из колонн стояла белая маска, держа руку во внутреннем кармане пиджака. Еще одна белая маска беззвучно скользила в коридоре. Благодаря зеркалам создавалось впечатление, что она проходит многие мили под сводами арок. Оркестр ревел и бренчал теперь почти над нашими головами… Мелькавшие за пальмами и похожие на духов оркестранты все были в белых масках…
— Да, я не до конца в этом уверен, — ответил Габриэль. — Люди, подобные тебе, просто-напросто не появляются в жизни таких, как я. Норма нашей жизни — что-то вроде приемлемой неудачи. Ею я и довольствовался. Научился жить с ней, как научились все остальные. Невозможно же ожидать, что в один прекрасный день стул, стоящий рядом с твоим, займет совершенная женщина. А потом еще и позвонит, и придет к тебе, прекрасно одетая, с бутылкой вина и цветами…
Я почувствовал, как Мари Августин крепко сжала мою руку. Ее нервозность заставляла меня держаться, пока мы не спеша пересекали зал, но мне казалось, что белые маски смотрят мне в спину. Интересно, как это – получить в спину пулю из пистолета с глушителем? При таком шуме никто не услышит даже слабого хлопка. Стоит только выстрелить, и тебя унесут тихо и незаметно, как пьяного, когда ты мешком свалишься на пол…
— Я ведь действительно существую, — сказала она.
Я старался двигаться неторопливо. Бешено стучало сердце, и выпитый коньяк, казалось, теперь только дурманил голову. Войдет ли пуля в спину без боли или воткнется раскаленным железом? Будет ли…
— Да, но мне все еще трудно в это поверить.
Шум стихал. Я чувствовал теперь запах цветов, перекрывавший духоту и косметику, им тянуло из прохода в другом конце зала. Мы вышли в гостиную. Я смотрел прямо в лицо двум апашам в белых масках, по-прежнему сидевшим в алькове и не спускавшим глаз с дверей. Освещенные красно-черным мигающим светом, исходящим от бронзовых сатиров, белые маски встали…
Я сжал револьвер в кармане.
Приехав на Рождество к матери, в гэмпширскую деревню, и приводя в порядок ее облетевший садик — сметая в кучу последние опавшие листья и черепки разбившихся цветочных горшков, — Габриэль вдруг почувствовал себя находящимся не здесь, а где-то еще. Он оттянул край толстой перчатки, посмотрел на часы и попытался представить себе, что делает сейчас Каталина в Копенгагене, в ее родном доме, который стоит по соседству с окруженным позеленевшими от времени статуями собором Святого Фредерика. Пирог, который его мать разогрела на ужин в канун Рождества, воображение Габриэля обратило в пиршество из закопченной сразу после отлова рыбы, жареного гуся с ломтиками яблок и glögg\'a — пунша из красного вина, который любовно описывала ему Каталина. В церкви он едва удостоил взглядом хор, оба глаза были нужны ему, чтобы не отрываясь смотреть на экран мобильника в ожидании обещанного послания, — один глаз мог и проглядеть то единственное поздравление с праздником, какого он жаждал: «Получено 1 сообщение».
Они вразвалку двинулись навстречу. Пристально оглядели нас и прошли мимо…
По гостиной, в сторону фойе, мы шли очень медленно. Не может быть, чтобы все это происходило наяву! У меня вспотели ладони, а моя спутница один раз споткнулась на ровном месте. Если они обнаружат, что она помогает мне… Тук-тук – это наши шаги по ступеням, или это стучит мое сердце? Или то и другое…
– Ваш ключ, мсье? – спросил голос сбоку. – Мсье уходит?
С Каталиной казалось возможным все, что угодно, более того, все словно озарялось ярким светом. Поскольку каждая частность их романа, начиная с самого начала, была попросту невероятной, дальнейшие совершаемые Каталиной чудеса — такие как превращение вечера в то, ради чего стоит жить, а дня — в то, что можно, просыпаясь, радостно приветствовать, — воспринимались Габриэлем как нечто обыденное, просто-напросто то, что она умеет делать. И, задаваясь вопросом о том, когда же он потерял себя, перестал быть хозяином положения — или к чему там свелась его капитуляция, — Габриэль получал ответ, который казался ему не связанным ни с ним, ни с его прошлым: только с ней. Теперь происходившее поработило его (когда Габриэль был только еще начинавшим барристером, один клиент по уголовному делу сказал, что его поработил героин); та точка их внутреннего ландшафта, в которой возникла взаимозависимость, была давно ими пройдена.
Я был к этому готов, и все же зловещее «Мсье уходит?» прозвучало для меня изощренным издевательством. «Мсье никуда не уходит, – вот что я услышал в этой фразе, – он останется здесь навсегда». Я подал белой маске ключ.
– А, – сказала она, – мсье Дарзак! Благодарю вас, мсье.
Любовь настолько сильная до добра не доводит. Она вредна для здоровья. Вероятность того, что врачи называют хорошим исходом, мала, уж это-то Габриэль сознавал даже тогда. В самой сути большинства прочитанных им книг западных авторов и увиденных спектаклей содержался некий изъян, который и сформировал его представления о себе. Столетия западной культуры породили, казалось ему, мысль о том, что наисильнейшие чувства — суть и самые достойные: любовь к другому человеку, безрассудная страсть дает тебе земное счастье, к которому ты обязан стремиться, а те, кому не удастся изведать ее, являются, в определенном смысле, неудачниками; меньшинство же, познавшее это счастье, и еще меньшее число тех, кто сумел удержать его (впрочем, возможно, и те и другие) и видел, как оно мало-помалу преобразуется в нечто менее изнуряющее, проживают свои жизни наиболее достойным образом. И когда вострубит над землей архангел, их будут короны и лавры.
Потом белая маска подалась назад, как только Мари Августин показала ему свой ключ, – слуга узнал ее и побежал открывать дверь. Последний взгляд на мраморные колонны в фойе, на тяжелые голубые драпировки, на ухмыляющиеся белые маски, потом звуки музыки затихли – мы были за стенами клуба…
На мгновение мной овладела слабость. Я прислонился головой к кирпичной стене, чувствуя, как из коридора веет живительной прохладой.
И все же так ли уж завидна была подобная жизнь — вечно на грани паники, в отчаянном ожидании легкого писка мобильника, с вечной неспособностью думать здраво и ясно? Даже в тисках этой страсти Габриэль, обуреваемый только одним желанием — снова увидеть свою любовницу, позволял себе то, что в апелляционном суде именуется особым мнением.
– Милое дитя, – прошептала Мари Августин. Я не мог рассмотреть ее в темноте, но почувствовал, как она прижалась ко мне плечом. По жилам пробежало поющее и пляшущее чувство торжества. Мы победили Галана! Мы его победили!
– Куда теперь? – услышал я ее шепот.
– В музей. Надо взглянуть на нож. Потом я позвоню Бенколину. Он ждет во Дворце Правосудия… Мы, наверное, должны обойти кругом, чтобы войти в музей через главный вход?
Тем не менее потери такой женщины было бы достаточно, чтобы сделать несчастным любого — и до конца его дней, полагал Габриэль. Разве можно с надеждой смотреть в завтра, если оно, как и любой другой день, откажет тебе в том, чего ты жаждешь сильнее всего? Но дело не только в этом, понимал Габриэль. Он мог, хотя бы отчасти, относиться к утрате Каталины философски. Он сосредотачивался на воспоминаниях, на воскрешении неистовой радости, которую узнал с ней. Просить о большем — это было бы неразумно. У него осталась фотография Каталины, всего одна, хранившаяся в мобильнике и сделанная в кафе, — в Стокгольме, где они провели последний свой уик-энд. Однако телефон он с того времени сменил, а отыскать USB-кабель, который подошел бы к старому и позволил скачать из него ту картинку, не смог. К тому же и батарейка телефона давно сдохла, а подобных ей, по-видимому, уже не существовало на свете. Иногда Габриэль брал старый телефон и подбрасывал его на ладони, ощущая тяжесть потери.
– Нет. У меня есть ключ к двери в проход. Но он единственный, все остальные должны выходить другим путем.
Она повела меня к задней двери в музей. Я чувствовал, как по телу стекают струйки пота; снова заныла рана и, кажется, пошла кровь. Но радость спасения придавала всему этому оттенок торжества. Шрамы украшают победителя… Я сказал:
– Подождите, я зажгу спичку.
Так или иначе, думал он, проблема его состоит, возможно, не столько в утрате Каталины, сколько в неспособности выполнять принятые им на себя обязательства — или, скорее, в несоответствии им. Вот его мир — Лондон, парки, деревья, люди, которых он встречает в адвокатской конторе, прецеденты, которые изучает, само прецедентное право, просмотр документов; вот культура, которую этот мир навязывает ему посредством кинофильмов, художественных галерей, пожирающих самое себя газет и телевидения со всеми его кошмарными реалити-шоу; а вот погода, возможность путешествовать, встречаться с людьми. Все это предлагается ему прямо здесь и прямо сейчас. И вот он сам — итог случайных мутаций предков, отдельный, отстраненный отросток неустойчивого биологического вида. Откуда, собственно, следует, что б непременно должно любить а, да еще и наслаждаться им? Каковы на самом-то деле шансы их хотя бы частичного совпадения, приблизительного соответствия друг другу, не говоря уж о совместимости? Странность не в том, что его душе — если речь идет о душе, капле химического соединения, мгновенном, проходящем через синапс электрическом разряде, — никак не удается поладить с этим миром; куда удивительнее то, сколь многим людям такое состояние, по всему судя, нравится, они сживаются с ним и чувствуют себя в нем как дома. Счастливчики.
Вспыхнул огонек – и вдруг Мари Августин впилась ногтями в мою руку…
– О Боже! – прошептала она. – Что это?
Габриэль складывал свой день из брусочков времени. Если день удается разбить на части помельче, то и пережить его становится легче. Помогало также воздержание — не пойдешь во время обеденного перерыва в «Штопор», и к возвращению домой твой винный рацион останется еще не початым. Работа, состоявшая всего лишь в том, чтобы продираться через документы, которые подбрасывали ему более, чем он, занятые коллеги. Разговоры в комнате клерков — с Сэмсоном и Джемаймой, которую все называли Дилайлой. Кроссворд. Вечерняя газета с объявлением новейшего состава футбольной сборной и оценками возможностей каждого игрока. Чай. Писк компьютера — пришел имейл: предложение вина от компании «Прямо с Роны» или анекдот от Энди Воршоу, да еще и со ссылкой на пикантный видеоклип.
– Где?
Она показывала на дверь, ведущую в музей. Дверь была приоткрыта.
Интернетовская порнушка его не привлекала, что было несколько странно, поскольку особо стыдливым он себя не считал. Каталина вообще никакого стыда не ведала, хоть оба они и не забывали никогда о том, что некоторые из их забав, вообще говоря, запретны. Он смотрел в ее глаза, из которых постепенно уходила дипломатическая благовоспитанность, и описывал ей то, что собирался с ней сделать — или уже делал, — и она соглашалась или предлагала нечто еще и более рискованное. В их отношениях всегда присутствовало ощущение, что они переступают границу — какая уж там нордическая чистота, одна лишь греховность и тревожный трепет.
Мы стояли и смотрели на нее, пока не погасло пламя спички, а потом вошли. Видно было, как поблескивает язычок замка; в лицо нам пахнуло спертым воздухом. Шестое чувство подсказывало, что мы пережили еще не все приключения этой ночи… Дверь чуть качалась и поскрипывала, наводя на размышления. Прошлой ночью здесь стоял убийца, выжидая удобного момента, чтобы наброситься на Клодин Мартель… Я подумал: а вдруг сейчас в проеме неожиданно загорится зеленый свет и мы увидим силуэт, голову, плечи?…
– Вы думаете, – прошептала она, – там кто-то есть?
После Каталины любовниц у него не было. Он смотрел на женщин, приходивших в адвокатскую контору, на младших солиситорш, появлявшихся на судебных слушаниях в черных колготках, на работниц банка, заглядывавших в «Штопор», на секретарш, угощавшихся сэндвичами в баре «У Альфреда». Он любовался их волосами, глазами, ногами, — но и только. А потом возвращался в свой кабинет и задумывался о чем-то другом.
– Увидим. – Я обнял ее одной рукой, вытащил револьвер и ногой распахнул дверь. Затем шагнул в темноту.
– Нужно зажечь свет, – предложила она требовательно. – Идите за мной. Я могу пройти здесь с закрытыми глазами. В главный грот… Теперь осторожно.
Отец его умер, когда Габриэлю было семнадцать, так что представление об имманентности смерти, о том, что громада ее незримо маячит за пустым сереньким телеэкраном повседневности, он получил рано. Бессонные ночи, которые, как ему говорили, обычно настигают людей, когда им уже за сорок, были знакомы Габриэлю с ранних лет. В двадцать он хорошо знал, что такое четыре часа утра и чем это время чревато. И однако же, Габриэля считали более уравновешенным и жизнерадостным, чем его единственный старший брат (Адам), и он старался оправдывать это мнение. Он имел репутацию (не заслуживавшую большого доверия, поскольку создавалась она в равных долях теми, кто знал его хорошо, теми, кто почти не знал, и теми, кто ничего в нем не понял) человека меланхоличного, не всегда простого в общении, но по сути своей добросердечного.
Она даже не нащупывала дорогу, когда мы прошли через нишу и вышли на лестничную площадку.
В полной темноте я почувствовал, что задел запястьем одеяние сатира, и вздрогнул от этого прикосновения, как будто дотронулся до жабы. Под нашими ногами скрипел песок, влажный с плесенью воздух был невыносимо душен. Я споткнулся на ступенях. Если там кто-нибудь был, он наверняка нас слышал.
Дело Дженни Форчун и Лондонского транспортного управления было первым, полученным Габриэлем за двенадцать без малого месяцев. Он не мог найти объяснения такому застою в своей карьере, однако ощущал определенное напряжение, царившее в адвокатской конторе, где барристеры более успешные традиционно вносили арендную плату за менее востребованных коллег («везли их на себе» — так это называлось). Порой ему неудобно было смотреть в глаза Юстасу Хаттону или Джерри Сандерсону, старому королевскому адвокату, который в предыдущем году принес конторе больше миллиона фунтов.
Не представляю себе, как она находила дорогу в темноте. После того как мы поднялись по лестнице и направились к главному гроту, я потерял всякое чувство направления. Остро ощущалось присутствие всех этих необъяснимо страшных восковых фигур, пахло их одеждой и волосами. Я вспомнил слова старого Августина – они прозвучали в моих ушах, будто кто-то пробормотал их только что: «Если какая-нибудь из них пошевелится, я сойду с ума…»
Мари Августин отпустила мою руку. Звякнул металл, щелкнул выключатель. Зеленый свет осветил главный грот, где мы теперь стояли. Девушка была бледна, но улыбалась мне.
Понедельничное совещание было устроено ради того, чтобы, по выражению Барри Гаскелла, «освежить голову» — под этим он подразумевал возможность пройтись по деталям занятой ими на первом процессе позиции и оценить положение, в котором они пребывают сейчас, перед назначенным на январь слушанием дела в апелляционном суде. На взгляд Габриэля, особой необходимости в этой встрече не было, однако она давала ему возможность послать счет в профсоюз Гаскелла, а кроме того, он мог сам провести совещание, поскольку Хаттон находился в суде.
– Пошли, – тихо проговорила она, – вы хотели спуститься в Галерею ужасов и взглянуть на нож…
Первым делом Габриэль попытался приободрить Дженни Форчун, что оказалось делом не легким. Пока все рассаживались, он увидел, как ее взгляд скользнул по книжной полке, где стояло несколько романов Бальзака, и вдруг, не успев подумать, спросил:
Мы снова пересекли грот. Он выглядел так же, как вчера, когда я обнаружил тело в объятиях сатира. Наши шаги скрипели по полу и отдавались эхом на лестнице. Как бы вы осторожно ни подходили, фигура сатира все равно как будто выпрыгивала на вас. Она была на своем месте, за ней в углу светилась зеленая лампа. Я вздрогнул, вспомнив, как плащ сатира прошелся по моей руке…
— Вы читали Бальзака?
Галерея ужасов. Я видел разноцветные наряды, уставившиеся на нас восковые глаза, и этот полумрак был куда более полон страхами, чем просто темнота. Сейчас мы стояли недалеко от группы Марата, но мне почему-то не хотелось смотреть на него. Я боялся оторвать глаза от пола. Мне казалось, что я слышу шепот, как будто маленькие молоточки вбивали мне в уши тихие слова, я боялся увидеть нечто ужасное… Я медленно поднял глаза. Нет. Все по-прежнему. Группа окружена железным заборчиком. Вот Марат, обнаженный по пояс, откинулся назад и смотрит на меня снизу вверх стеклянными глазами. Вот прислуга в красном чепчике что-то кричит солдатам у дверей, держа за руку бледную Шарлотту – убийцу. Я видел тусклый, бледный сентябрьский свет, падающий из окна… Нет! Что-то не так. Чего-то не хватает…
Дженни молча покачала головой.
В нависшей неестественной тишине тяжело упали слова Мари Августин.
– Нож пропал, – сказала она.
Габриэль мысленно обругал себя.
Да. Хватающаяся за залитую кровью грудь синеватая рука на месте, а торчащего из груди кинжала нет. Моя спутница тяжело дышала. Мы не думали, мы знали, что находимся где-то совсем рядом с убийством, которое сделано совсем не из воска. Причудливый желтоватый свет, казалось, еще больше потускнел… Я подлез под железное ограждение и направился к фигурам, Мари последовала за мной…
— Я… я просто заметил ваш взгляд. Вы… Вы много читаете?
Дощатый пол этой комнаты-муляжа скрипел под ногами. Казалось, стоявшие там фигуры чуть вздрогнули; я заметил, что со ступни служанки почти совсем снялась матерчатая тапка. Преодолев ограждение, вы наяву оказывались в прошлом. Музея больше не существовало. Мы находились в грязной комнате с коричневыми стенами в старом Париже времен Революции. На стене висит покосившаяся карта. В окно за кирпичной стеной с повисшими мертвыми лозами винограда, почудилось мне, видны крыши бульвара Сен-Мартен. Мы замерли так же, как и эти фигуры, пораженные злодейством совершенного здесь убийства. Я обернулся и увидел, что служанка искоса посматривает на меня, а солдат уставился на Мари Августин.
Внезапно Мари дико вскрикнула… Раздался треск, и одна из половинок окна распахнулась. Из него показалась жуткая физиономия и глянула на нас!
— Нет. Не очень.
В обрамлении оконной рамы на нас смотрели вылезшие из орбит огромные белые глазные яблоки. Рот был широко раскрыт, словно в отвратительной ухмылке; затем его заполнила хлынувшая из горла кровь. Что-то булькнуло, голова дернулась в сторону, и я увидел торчащий из шеи нож. Это была голова Этьена Галана.
Что же, хоть какой-то просвет в конце туннеля.
Он издал что-то вроде жалобного стона и, схватившись за нож в горле, перевалился через подоконник в комнату.
— Но читаете.
Глава 17
— Читаю.
Здесь мне придется остановиться. Даже описывая эту сцену на бумаге, я вижу ее настолько живо, что снова испытываю нервное потрясение и упадок сил, какие почувствовал тогда. Эта картина – апогей той страшной ночи, – полагаю, подействовала бы губительно на нервы и покрепче моих. С момента, когда я вошел в клуб в половине двенадцатого, события сменяли друг друга все быстрее, так что любой бы на моем месте дошел до точки. Неделями после того лицо Галана снилось мне в ночных кошмарах, и я видел его таким, каким оно было за секунду перед тем, как он грохнулся через окно к нашим ногам. Ветка дерева, задевшая оконное стекло в глухую ночную пору, или внезапное поскрипывание оконной рамы вызывали это видение с такой силой, что я требовал немедленно зажечь свет…
Пауза, и ничего больше Дженни не сказала. Габриэль понял, что этим ему удовольствоваться и придется. За многие месяцы его знакомства с ее коллегами он не раз замечал, как в Дженни проступало на миг нечто неуловимое. Он был совершенно уверен, что юридические тонкости дела она понимает гораздо лучше всех прочих, включая и Макшейна, солиситора, однако при любой попытке втянуть ее в их обсуждение Дженни качала головой, не проявляя к ним никакого интереса.
Так что, надеюсь, меня не упрекнут в слабости, если я скажу, что не слишком отчетливо помню то, что происходило в течение следующего получаса. Потом Мари Августин рассказала мне, что все было именно так, как и должно было быть. Она сказала, что закричала, бросилась бежать, но споткнулась о железное ограждение и упала, я поднял ее и спокойно отнес наверх, а потом мы пошли звонить Бенколину. Мы разговаривали, с самым серьезным видом обсуждая, как можно поранить голову, споткнувшись об ограждение и ударившись о каменный пол…
Но я всего этого не помню. Следующим, что я осознал более или менее ясно, была неопрятная комната с набитой конским волосом мебелью и лампа с абажуром на столе. Я сидел в кресле-качалке, что-то пил, а напротив меня сидел Бенколин. В другом кресле, закрыв глаза руками, сидела Мари. Я, очевидно, все рассказал Бенколину, причем довольно четко, потому что помню все с момента, как я описывал Галана. Мне показалось, что в комнате полно людей. Там были инспектор Дюран, и с полдюжины жандармов, и еще старый Августин в ночной рубашке.
Раз или два — в частности, когда Барри Гаскелл неторопливо производил tour d’horizon
[29] дела, — Габриэль ловил себя на том, что задумывается о происхождении Дженни Форчун. В этой женщине присутствовало что-то необычное, какая-то тайна. Кожа довольно темная, однако черты лица не выглядят по-настоящему афро-карибскими. Выговор лондонский, без вест-индских модуляций. Манеры бесцеремонны, почти до грубости, однако он чувствовал, что ее неприветливость есть своего рода способ самозащиты, во всяком случае — на это надеялся.
Инспектор Дюран выглядел немного бледным. Когда я закончил, все долго молчали.
– Убийца… он разделался с Галаном, – медленно произнес он.
Он заставил себя сосредоточиться на разговоре. В конце концов, жизнь Дженни Форчун нисколько его не касается.
Снова помню, что я говорил связно и даже вполне спокойно.
– Да. Это же все упрощает, так ведь? Но как Галан попал туда, не представляю. Последний раз я видел его в его комнате, когда он натравил на меня убийц. Может быть, у него была назначена встреча…
После ее ухода Габриэль подумал о предстоящем вечере, о времени, когда он сможет позволить себе бокал вина. Впрочем, чек, которым со временем будет оплачено его участие в сегодняшнем совещании, можно отпраздновать и заблаговременно, выпив в «Штопоре» стакан домашнего красного.
Дюран раздумывал, закусив нижнюю губу. Потом шагнул ко мне, протянул руку и сиплым голосом произнес:
– Молодой человек… позвольте пожать вашу руку! – Да, – кивнул Бенколин. – Неплохо, Джефф. Этот нож… Господа, все мы были дураками. Нам следует поблагодарить мадемуазель Августин за подсказку.
Глядя в окно, он обнаружил, что пытается восстановить в памяти полузабытую, перековерканную цитату. «Человек приходит, и пьет вино, и сидит под…» Что-то в этом роде. Омар Хайям, так? Габриэль поискал цитату в интернете, но не нашел и принялся перечитывать «Рубайят». Странно, думал он, что это прославление винопийства родилось в Персии, стране, в которой ныне алкоголь запрещен. Давняя теория о том, что сорт винограда «Шираз», основа северных «Кот-дю-Рон» и других излюбленных им вин, происходит из иранского города, носящего то же название, была опровергнута исследованием ДНК, показавшим, что это невозможно…
Опираясь на трость, он посмотрел на нее. Девушка подняла голову, у нее было усталое лицо, но она ответила ему твердым и насмешливым взглядом. Ее платье цвета пламени совсем измялось.
– Я была вам обязана, сударь, за прошлую ночь, – холодно сказала она. – Полагаю, что, в конце концов, вы вынуждены будете согласиться с моим анализом преступления.
Бенколин сдвинул брови:
Такого рода сведения, наряду с другими, бессмысленными либо ложными, легко, как знал Габриэль, отыскать, имея мышку и время, девать которое некуда.
– Не уверен, что готов во всем с вами согласиться, мадемуазель. Посмотрим. А пока…
– Вы осмотрели труп? – спросил я. – Он был заколот кинжалом Шарлотты Корде?
«Шираз» обратил его мысли — через Иран — к Корану. Габриэль собирался прочитать его задолго до той истории с лестерской девочкой, но теперь это стало делом неотложным. Он давно подозревал, что одни народные вожди черпают из этой книги слова, способные распалить их последователей, другие — слова, способные таковых умиротворить, но возможно, ни те ни другие не говорят правду об истинном ее содержании. Ему хотелось узнать, например, насколько строг ее запрет по части спиртного. И вообще, большую ли проблему составляло пьянство в Медине и Мекке 630 года нашей эры? Кажется странным, вообще-то говоря, что еврейские и мусульманские законы, касающиеся еды — свинины, моллюсков, молока, — вроде бы отвечают правилам гигиены в условиях жаркого климата, а что касается вина, эти религии самым решительным образом расходятся: мусульмане от него отказываются, а христианский Мессия совершает в Кане свое первое чудо, обращая воду в вино…
– Да. Убийца не потрудился даже стереть отпечатки пальцев. Дело завершено, Джефф. Благодаря им и мадемуазель Августин, мы теперь знаем все, включая подробности смерти мадемуазель Дюшен. – Он хмуро посмотрел на лампу, – Бедный Этьен! Ему никогда теперь не свести со мной счеты…
IV
– Как же, черт побери, он умудрился попасть за это окно? Вот чего я никак не пойму!
– Отчего же, все очень просто. Вы же знаете, Что существует скрытая лестница, которая ведет из ниши за экспонатами в Галерею ужасов?
– Знаю. Вы имеете в виду то место, откуда включается свет?
Р. Трантер, сидя в своей заставленной книгами гостиной, в Феррере-Энде, отправлял по электронной почте — на веб-сайт известного книготорговца — состряпанный наспех отзыв о новом романе. Он давно уже обнаружил, что первая рецензия задает основной тон и какими бы хвалами ни осыпали затем автора газеты и интернетовские читатели, быстрое, насмешливое поношение, поступившее с Cato476, Lollywillowes или makepeacethack1
[30] (аккаунтов у него в электронной почте было хоть отбавляй), так и будет витать над книгой, подобно чернобыльскому облаку, отравляя любые последующие дифирамбы. Рецензируемую книгу он, как правило, не читал, благовидные предлоги для критики легко извлекались им из одной лишь аннотации, напечатанной в каталоге издателя, главное было — успеть высказаться первым.
Он кивнул.
– Убийца, по всей вероятности, заколол Галана либо в нише, либо недалеко от нее. По-видимому, он бросился бежать и упал с лестницы, а потом, Наверное, пополз позади фигур, пытаясь найти выход. Он был уже на последнем издыхании, когда нашел это окно в группе Марата. Но вылезти не успел…
Однако на сей раз его отвлекали от решения этой рутинной задачи становившиеся понемногу привычными мучения. Жизнь Трантеру отравляли не только романисты. Уже не один год его терзала и деятельность обозревателя по имени Александр Седли. Этот явившийся ниоткуда — а может быть, и из Оксфорда — молодой человек начал с того, что приходил на презентацию какой-нибудь новой книги, представлялся ее почтенному автору, а на следующий день отправлял ему подобострастное письмо («Познакомиться с Вами вчера было для меня большой честью. Я давно преклоняюсь перед Вашими книгами как перед последним уцелевшим в нашей обескровленной культуре форумом для серьезных дискуссий…»). Трантер увидел одно из этих писем, когда забежал с очередной рецензией в офис Патрика Уоррендера. Да разве после того, как миновали 1930-е, кто-нибудь подобное писал?
– Это сделал… тот же человек, который убил Клодин Мартель?
Каждой газете, каждому журналу, которым нечем было заполнить свои страницы, молодой Седли предлагал, не прося платы, длинные рецензии на любую недавно изданную или только еще ожидавшуюся книгу. Он даже вызвался написать за один уик-энд отзыв о сочиненном канадским «магическим реалистом» шестисотстраничном романе, шесть недель провалявшемся на столе Патрика Уоррендера, мозоля бедняге глаза всякий раз, как он забывал отгородиться от этого опуса своей ежедневной газетой.
– Несомненно. А теперь, Дюран…
– Да, сударь?
Присущее Седли сочетание железной хватки с манерами выпускника частной школы начало в конце концов действовать на нервы даже наиболее уставшим от этого мира людям. Кто-то должен же был рецензировать «Сокровищницу анекдотов восемнадцатого столетия» — и пожалуйста, Седли такую рецензию уже прислал; если я потрачу после ланча час рабочего времени на то, чтобы вымарать из нее самовосхваления, говорил себе Патрик Уоррендер, она в аккурат заполнит подвал газетной страницы.
– Возьмите четверых людей и отправляйтесь в клуб. Если будет нужно, взломайте дверь. А если они вздумают сопротивляться…
Инспектор чуть заметно улыбнулся, расправил плечи и поглубже надвинул шляпу.
– Что тогда? – спросил он довольным тоном.
Неутомимостью Седли обладал не меньшей, чем Трантер, а вот связи имел куда лучшие. К большому раздражению Трантера, он появлялся на литературных приемах в угольно-сером костюме из дорогой на вид ткани, между тем как прочие рецензенты носили, в большинстве своем, покрытые яичными пятнами брюки и коричневые ботинки. Выглядел он, разумеется, смехотворно — ни дать ни взять совладелец семейного банка, — однако, к большой досаде Трантера, никто так, похоже, не думал. И совсем уж обидно было видеть, как статьи Седли начинают печатать одна газета за другой. Было время, когда самым шустрым из молодых новичков считался некий РТ, ныне же этот молодчик обращал его в старую шляпу — в vieux chapeau, как молодчик, вне всяких сомнений, выразился бы. (Трантер по-французски не говорил и потому считал использование иноязычных фраз претенциозным: «Nostalgie de la boue,
[31] моя тетушка Фанни», как уверял он читателей «Жабы».)
– Начните со слезоточивого газа. Если они все еще будут невежливы – стреляйте. Но я не думаю, что они будут невежливы… Никого не арестовывайте. Узнайте, во сколько и зачем Галан выходил ночью. Обыщите здание. Если мадемуазель Прево все еще там, доставьте ее сюда.
– Могу ли я просить, – холодно спросила Мари Августин, – чтобы вы все это сделали, по возможности не пугая гостей?
– Боюсь, мадемуазель, что это маловероятно, – улыбнулся Бенколин. – Однако лучше все-таки будет отпустить гостей до того, как вы приступите к делу, Дюран. Всех слуг задержать. Перекрыв выход, вы должны найти мадемуазель Прево. Она может еще оставаться в номере восемнадцатом. Это все. Начинайте и поторапливайтесь.
Дюран отдал честь и сделал знак четверым из своих жандармов. Одного из оставшихся он поставил в вестибюле, а шестого послал на улицу. Потом все стихло. Я устроился в кресле поудобней, нервы были на пределе, но я испытывал состояние блаженного покоя. Теперь, подумал я (и очень ошибся!), беспокоиться больше не о чем. Мне все доставляло удовольствие: тиканье стенных часов, уголь, горящий в старинном черного мрамора камине, лампа с абажуром и потертая скатерть. Отхлебнув кофе, я взглянул на моих товарищей. Бенколин, подчеркнуто сухопарый в своем черном плаще и мягкой темной шляпе, задумчиво постукивал тростью по ковру. Плечи Мари Августин блестели в свете лампы, она неотрывно смотрела на корзинку с рукоделием, и в ее взгляде были и сожаление, и цинизм. Ничего другого чувствовать было невозможно. По крайней мере, я не мог. Наступило оцепенение после шока, и оно подавляло любые мысли и эмоции. Мы обессилели, для нас существовали теперь только потрескивающий огонь и дружелюбное тиканье часов.
Потом я заметил старого Августина. На нем была серая фланелевая ночная рубашка, она доходила ему почти до пят, отчего он выглядел совершенно нелепо. Его голова на длинной тощей шее была озабоченно наклонена вперед, веер белых бакенбард вихлял из стороны в сторону, а покрасневшие глаза непрерывно мигали. Маленький, трясущийся, он прошлепал по комнате в больших, не по размеру, тапочках, держа в руках пыльную черную шаль.
– Накинь на плечи, Мари, – пискливо упрашивал он дочь. – Ты же простудишься.
Видно было, что она вот-вот рассмеется. Но он был совершенно серьезен, с нежностью укутывая ее плечи этой уродливой тряпкой, и все ее веселье улетучилось.
Ребяческая журналистика Седли довольно быстро обзавелась интонациями исполненного преждевременной усталости человека, который, судя по всему, верил, что после кончины Лайонела Триллинга
[32] на него, и только на него, возложена миссия радетеля о чистоте Литературы. Поверить трудно. Молодого человека, совсем недавно унижавшегося в поисках работы, ныне, казалось, пригибало к земле («лучшее жизнеописание Беллока, какое у нас имеется») бремя собственной значимости. И тем не менее работы в его руки уплывало все больше и больше.
– Теперь… хорошо, папа? – ласково спросила она. – Ты ведь теперь знаешь.
У него дернулся кадык. Потом он взглянул на нас своими старыми глазами, и в них блеснула свирепость.