Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Дональд УЭСТЛЕЙК

ОДИНОКИЙ ОСТРОВИТЯНИН



Есть извечная тема комиксов – “Двое людей на пустынном острове. Один говорит...”. И затем следует серия более-менее смешных сценок с участием одного из персонажей. Ситуация может быть забавной хотя бы потому, что наличествуют два человека. Но что было бы, если б на том пустынном острове оказался только один?

Джим Килбрайд был один на пустынном острове, самом большом в группе из четырех островов, расположенных посреди Тихого океана южнее основных мореходных путей. В милю шириной и полторы длиной, практически голый, песчаный остров омывался высоким океанским приливом, и лишь на двух пригорках в центре росли низенькие деревья и темно-зеленые кустарники. На восточной стороне имелась миниатюрная естественная бухта – бассейн, наполовину окруженный песком, а наполовину водой. Между островами с хриплыми криками сновали немногочисленные птицы. Их голоса да еще шепот прибоя были единственными звуками в этом безмолвном мире.

Джиму Килбрайду случилось в одиночку оказаться на пустынном острове в результате цепочки полуосознанных желаний и неожиданных событий. Когда-то он стоял на твердой земле, спокойно работая бухгалтером в маленькой текстильной фирме в Сан-Франциско. Он и выглядел как бухгалтер: небольшого роста – меньше шести футов; с явным уже брюшком, хотя ему было лишь двадцать восемь; с прямыми темными волосами; покатым лбом, сиявшим под настольной лампой; округлившимися глазами за круглыми очками в стальной оправе, сползающими на нос; в галстуке, свисавшем подобно потрепанной узде, и в костюмах, смотревшихся гораздо лучше на высоких и стройных самонадеянных манекенах в магазинных витринах.

Таков был Джим Килбрайд, и он не был счастлив. Он не был счастлив, потому что являлся посредственностью и сознавал это. Он жил с матерью, не знался с женщинами и редко употреблял алкоголь. Читая печальные творения писателей-реалистов – о скромных кротких бухгалтерах, живших со своими матерями и не знавшихся с женщинами, – он испытывал стыд и горечь, потому что знал, что это написано про него.

Пришел день, когда его мать умерла. Все печальные истории с этого начинаются или этим заканчиваются, но для Джима Килбрайда ничего не изменилось. Офис оставался тем же самым, и автобус ходил по тому же маршруту. Его дом стал словно бы побольше и потемнее и попритих, но только и всего.

У матери была выгодная страховка, и после всех расходов кое-что осталось. Что-то западало ему в душу из книг и разговоров, откуда-то приходили мысли и побуждения – и вот, к своему большому удивлению, однажды он приобрел лодку. Еще он купил морскую фуражку и в воскресенье, в одиночку, вышел в ближние воды Тихого океана.

Но по-прежнему ничего не изменилось. В офисе горели те же лампы, и автобус не поменял маршрут. Он оставался тем же Джеймсом Килбрайдом и все так же лежал в ночи, мечтая о женщинах и о другой, более счастливой жизни.

Лодка была белая, двенадцать футов в ширину, с маленькой каютой. Он назвал ее “Дорин” – именем женщины, которую никогда не встречал. И как-то раз, солнечным воскресеньем, когда океан был чист и покоен, а небо безоблачно, Килбрайду, глядящему из своей лодки на море, пришло в голову, что можно было бы отправиться в Китай.

Идея эта в конце концов полностью захватила его. Прошли месяцы размышлений, чтения, подготовки, прежде чем он наконец понял, что действительно собрался в Китай. Он станет вести дневник путешествия, опубликует его, прославится и встретит Дорин.

Он загрузил лодку мясными консервами и водой. Испросив отпуск у своих хозяев (по некоторым причинам он не мог порвать с ними полностью, хотя и не намеревался возвращаться), однажды, прекрасным воскресным утром, он пустился в путь.

Его перехватили пограничники и вернули обратно. Они разъяснили ему кучу правил и процедур, из которых он ничего не понял. При второй его попытке они были более суровы и пообещали, что на третий раз его ждет тюрьма.

На третий раз он вышел ночью и сумел проскочить сквозь расставленные на него сети. Он воображал себя зловещим шпионом, уходящим во мраке от безжалостного врага.

Через два дня он потерял всякое представление о направлении. Он плыл и плыл, уставясь на трепещущую поверхность воды, и фуражка защищала его от солнца.

Далеко на горизонте возникали и исчезали темные силуэты кораблей. Вблизи мир казался сине-золотым, и тишина нарушалась лишь плеском пенных бурунов о борта лодки.

На восьмой день был шторм, и в этом первом шторме ему удалось уцелеть. Он вычерпал воду из лодки до последней капли, а потом проспал почти сутки.

Через три дня шторм повторился в сумерках, обрушив яростные валы темных пенящихся волн на хлипкое суденышко. Лодку бросало туда-сюда, как шляпу под порывами ветра, и внезапно он оказался в воде в объятиях бушующей стихии.

Ночью волны выбросили его на остров, под защиту маленькой бухты. Он вполз на песчаный берег, куда не доставал прибой, и впал в забытье.

Очнулся он, когда солнце было уже высоко, спина и шея у него сильно болели. Фуражку и обувь он потерял. Он встал на ноги и двинулся внутрь острова по направлению к низеньким деревьям, подальше от палящего солнца.

Он выживал. Искал ягоды, корневища, съедобные растения и наловчился подкарауливать птиц, присевших на ветки, и сбивать их камнями.

В одном ему посчастливилось – в кармане у него оказались непромокаемые спички, которые он положил туда перед тем, как разразилась буря. Из коры и ветвей он выстроил себе маленькую хижину, выкопал мелкий очаг и развел там огонь, который приходилось поддерживать день и ночь; у него было только восемь спичек.

Он выживал. Первые несколько дней, несколько недель ему было чем заняться. Часами он глядел в океан в надежде увидеть спасателей, которые, верилось ему, должны приплыть. Он исходил маленький остров вдоль и поперек, пока не изучил каждый клочок пляжа, каждую травинку и ветку.

Но спасатели не объявлялись, и вскоре он узнал остров так же хорошо, как когда-то знал маршрут своего автобуса. Он стал рисовать картины на песке, человеческие силуэты, зарисовывал птичек, пролетавших с криками над его головой, изображал корабли, выпускающие дым из труб.

У него не было ни бумаги, ни карандаша, но он все же начал свою книгу, историю своих странствий, книгу, которая должна была сделать его, мелкого служащего, знаменитостью. Он составлял ее долго и тщательно, подбирая каждое слово, отделывая каждый абзац. Наконец-то он обрел свободу и оглашал весь островок пассажами из своей книги.

Но этого было недостаточно. Проходили месяцы, а он не видел ни корабля, ни самолета, ни человеческого лица. Он шагал вдоль берега, цитируя законченные главы своей книги, но этого было мало. Оставалось одно средство, чтобы сделать жизнь сносной, и он применил его.

Он стал сходить с ума.

Делал он это медленно и постепенно. Вначале ему потребовался Слушатель. Без пола, возраста и внешности – просто Слушатель. Расхаживая и проговаривая вслух свои фразы, он стал убеждать себя, что рядом с ним, справа, идет кто-то – кто-то, кто слушает его, смеется и аплодирует, восхищаясь им и его сочинением – им, Джимом Килбрайдом, а не каким-то там ничтожным клерком.

Он почти уверился в существовании Слушателя. Временами он приостанавливался и оборачивался вправо с намерением пояснить какие-то детали и с удивлением обнаруживал, что там никого нет. Потом он приходил в себя, смеялся над своей глупостью и шагал дальше, продолжая говорить.

Постепенно Слушатель приобретал некий образ. Постепенно он становился женщиной, затем юной женщиной, признательно внимающей тому, что он должен был высказать. У нее пока еще не было ни внешности, ни какого-либо цвета волос, ни черт лица, ни голоса, но он дал ей имя. Дорин. Дорин Палмер – женщина, которую он никогда не встречал, но всегда хотел встретить.

Дальше все прошло быстрее. Как-то он осознал, что у нее медвяные, довольно длинные волосы, которыми грациозно играет морской бриз. Ему пришло в голову, что у нее большие синие глаза, таящие в своих недрах глубокие мысли. Он понял, что ростом она пониже его дюйма на четыре, так где-нибудь около пяти футов, и тело у нее чувственное, но не чрезмерно сладострастное, и одета она в белое платье и зеленые сандалии. Он знал, что она его любит за то, что он храбр, силен и незауряден.

Но какое-то время он еще не терял полностью рассудок. До тех пор, пока не услыхал ее голос.

Голос был прелестный, полнозвучный и ласкающий. Он сказал: “В одиночку человек только полчеловека”, а она ответила:

\"Ты не одинок”.

В первый месяц безумия, их медовый месяц, жизнь была радостна и приятна. Снова и снова повторял он ей завершенные главы своей книги, и время от времени она прерывала его восторженными возгласами, тянулась к нему и целовала его, и золотистые волосы рассыпались по ее плечам и скользили у него по руке, и он знал, что она его любит. Они никогда не говорили о его прежней жизни – о режущих глаза лампах в офисе и распухших гроссбухах.

Они прогуливались вместе, и он показывал ей остров, каждую песчинку, каждую веточку и учил поддерживать огонь восемью спичками. А когда на остров обрушивались в слепой ярости нечастые бури, она забивалась в его убежище, ее волосы ласкали его щеку, теплое дыхание согревало его шею, и они сообща пережидали шторм, держась за руки и уставясь на мерцающий огонь в надежде, что он не погаснет.

Так случалось дважды, и ему приходилось использовать драгоценные спички, чтобы поджечь пламя снова. Но всякий раз они уверяли друг друга, что в следующий раз костер будет защищен получше.

Однажды, когда он пересказывал ей последнюю завершенную главу, она заметила:

– Ты так давно ничего не сочинял нового. С тех пор, как я здесь появилась.

Он запнулся, ход его мыслей был прерван, и он осознал, что она говорит правду. И сказал ей:

– Сегодня я начну следующую главу.

– Я люблю тебя, – отвечала она.

Но он оказался не готов начать новую главу. В действительности ему не хотелось начинать никакой новой главы. Он лишь хотел пересказывать ей уже законченные главы.

Она настаивала, чтобы он сочинял книгу дальше, и впервые с тех пор, когда она присоединилась к нему, он ее оставил. Он пошел на другой конец острова и сидел там, глядя на океан.

Немного погодя она пришла к нему, прося прощения. Она молила его рассказать еще раз первые главы книги, и он наконец взял ее за руки и простил.

Но она вновь и вновь возвращалась к тому же предмету, всякий раз все более настойчиво, пока однажды он не оборвал ее словами: “Отстань!” – и она залилась слезами.

Они действуют друг другу на нервы, понял он, приходя к убеждению, что Дорин своим поведением все больше напоминает ему мать – единственную женщину, которую он знал по-настоящему. Как и его мать, она была собственницей, ни на миг не оставляла его в одиночестве и не отпускала просто побродить и поразмышлять. И, как и его мать, она проявляла требовательность и настаивала, чтобы он вернулся к работе над книгой. Ему казалось, что она хочет, чтобы он опять превратился в простого служащего.

Они спорили яростно, и однажды он ее ударил – чего никогда не посмел бы сделать с матерью. Она испугалась и заплакала, а он стал извиняться, целовать ей руки, целовать щеку, где горело пятно – отпечаток его руки, гладил ее волосы, и она, смягчившись, простила его.

Но прежнее не вернулось. Она становилась все более сварливой, придирчивой, все больше походила на его мать. Она даже внешне стала похожей на нее, только помоложе: особенно глаза, утратившие свою синеву и обретшие взамен жесткость, и голос, ставший более высоким и капризным.

Он начал тяготиться ею, таиться и скрывать от нее свои мысли, не разговаривал с ней часами. А когда она прерывала его раздумья либо просто тихо касалась его руки, как привыкла делать раньше, или же – теперь чаще – начинала жаловаться, что он не работает над книгой, он видел в ней досадную помеху, сующую нос не в свои дела чужачку. С остервенением он требовал оставить его в покое, отстать от него. Но она не уходила никогда.

Он не мог бы сказать точно, когда ему явилась мысль убить ее, но она осела в его голове. Он пытался гнать ее, вдалбливая самому себе, что он вовсе не тот человек, чтобы совершить такое, – что он бухгалтер, маленький, тихий и незаметный.

Но он уже не был таким. Теперь он был авантюристом, морским скитальцем, загорелым и грубым дикарем, которому позавидуют все на свете бедные бухгалтеры. И он знал, что вполне способен на убийство.

День и ночь он раздумывал над этим, сидя перед маленьким костерком и глядя в огонь, пока она, в неведении подстерегавшей ее опасности, продолжала приставать к нему, требуя новых глав книги. А не то она принималась смотреть за костром, требуя, чтобы он принес еще хвороста, чтобы не дал огню погаснуть, как у него уже случалось дважды, а он приходил в ярость из-за несправедливых обвинений. Не он погасил огонь, а буря. Нет, протестовала она, буря не загасила бы огонь, если б он все делал как полагается.

Наконец он не вытерпел. Ранее, в более безмятежные дни, они часто купались вместе, поближе к берегу – из опасения наткнуться на акул. Теперь они уже давно вдвоем не плавали, но как-то раз он коварно предложил ей вспомнить прежнее.

Она сразу же согласилась, они разделись и вбежали в воду, радостно хохоча и брызгаясь, как будто все еще были счастливыми влюбленными. Он нападал на нее, как делал прежде, а она отбивалась, смеясь и плескаясь. В конце концов он схватил ее и увлек под воду.

Она пыталась бороться, но он, чувствуя в себе новые силы, держал ее в смертельном объятии, покуда ее рывки становились все слабее и наконец прекратились. Тогда он выпустил ее и стал смотреть, как волны относят ее тело в море, шевеля медвяные волосы и осыпая брызгами теперь навек закрывшиеся синие глаза. Спотыкаясь, он направился к берегу и рухнул на песок.

Теперь он был один. Совершенно один.

На другой день он стал ощущать первые угрызения совести. Ему вспоминались ее голос и ее лицо, их первые счастливые дни. Он перебрал в уме все прежние разногласия и увидел ясно, что часто бывал не прав. Он сознавал, что относился к ней несправедливо, что всегда думал только о себе. Она ведь не для себя хотела, чтобы он закончил книгу, а ради него. Он был невыдержан и жесток, и ссоры, убивавшие их любовь, случались по его вине.

Он думал о том, с какой готовностью и радостью согласилась она искупаться вместе, – в надежде, что это знак примирения.

По мере того как подобные мысли посещали его, мука и раскаяние заполняли его сердце. Она была единственной, кто ответил на его любовь, кто видел в нем нечто большее, чем маленького человечка, склонившегося над гроссбухами в тихом офисе, – а он убил ее.

Он шептал ее имя, но она ушла, умерла, и виною тому был он. Он упал на землю и зарыдал.

В последовавшие недели он, хотя и безумно по ней тосковал, стал примиряться с этой потерей. Он почувствовал, что нечто очень важное вошло в его жизнь и изменило его навсегда. Совесть жалила его за совершенное убийство, но эта была сладостная боль.

Пять месяцев спустя его спасли. С громадного парохода спустилась маленькая шлюпка, и матросы помогли ему вскарабкаться в нее. Его доставили на борт, подняли по веревочной лестнице, накормили, дали выспаться, и, вполне придя в себя, он предстал перед капитаном.

Капитан, маленький седой человек в вылинявшей форме, указал ему на стул рядом со столом.

– Сколько времени вы пробыли на острове? – спросил он.

– Не знаю.

– Вы были один? – спросил капитан вежливо. – Все время?

– Нет, – ответил он. – Со мной была женщина. Дорин Палмер.

– Где же она? – удивился капитан.

– Она мертва. – И он заплакал. – Мы спорили, ругались, и я убил ее. Я утопил ее, и тело унесло в море.

Капитан глядел на него, не зная, что сказать или сделать, потом решил не делать ничего, а просто по прибытии в Сиэтл сдать спасенного властям.

Полиция в Сиэтле выслушала вначале капитана, а потом допросила Джима Килбрайда. Он сразу сознался в убийстве, повторяя, что совесть мучит его с тех пор. Говорил он связно и разумно, отвечал подробно на все вопросы о его жизни на острове и о совершенном им преступлении, и никому не пришло в голову, что он сумасшедший. Стенографистка отпечатала его показания, и он их подписал.

Сослуживцы, посетившие его в тюрьме, смотрели на него с любопытством. Вот ведь как они в нем ошибались. Он принимал их благоговейный интерес с улыбкой.

Ему предоставили адвоката, но суд по справедливости признал его виновным в убийстве первой степени. Во время слушания дела он держался спокойно и достойно, и никто не мог бы узнать в нем ничтожного клерка. Его приговорили к газовой камере, и приговор был приведен в исполнение.