Дональд Уэстлейк
Людишки
И сказал Господь: истреблю с лица земли человеков, которых Я сотворил, от человека до скотов, и гадов, и птиц небесных истреблю; ибо Я раскаялся, что создал их.
Книга Бытия, 6; 7
ЛЮДИШКИ
Аннаниил
Я то ли ангел, то ли был ангелом, а может, пока еще ангел. Бог знает.
Одно несомненно: я очень не похож на то, чем был когда-то. И все-таки я полагаю, что я — и поныне я. С другой стороны, мое ангельское житье-бытье кончилось, и это святая правда.
Чем был я прежде, в ту пору, когда я был простым настоящим ангелом? Как мне описать то свое существование? Думается, оно было сродни существованию той легкой, летучей части вашего человеческого естества, которая проявляет себя по утрам, когда вы просыпаетесь раньше обычного и ощущаете мощную волну невесомости и оторванности от себя, когда ваше ложе превращается в громадный мягкий воздушный баллон, а вы становитесь его частицей и парите в эфире под сумрачными сводами огромного чертога. Это чувство продолжается считанные секунды; потом на вас опять наваливается вся тяжесть времени и вашей бренной сущности; вы уже не летучая частичка мыслящего вещества, вы — снова вы в начале нового дня своей жизни.
А вот для таких, как я (для таких, каким некогда был и я), это чувство отрешенного полета в огромном пространстве — вполне естественное условие существования. До тех пор, пока Он не призывает нас, что бывает очень редко. У Него — свои задачи.
Но вот Он призвал меня:
«Аннаниил».
Я должен поведать вам, кем и чем я был в то мгновение, в самом начале. Надо проследить мой путь к той перемене, что произошла во мне, когда я взялся за выполнение Его поручения. В то мгновение я был тем же, чем и всегда: обычным верным слугой.
Итак, Он призвал меня:
«Аннаниил».
И я пробудился. И заструился подобно дымку, что клубится из открытого окна дома; я начал приходить в себя, сливаться в единство сознания и естества, в Аннаниила, который ответил:
— Я здесь, Господь.
Разумеется, Он тоже был здесь. В числе всего прочего Он еще и вездесущ. Но в то же время Его и не было. Не знаю, поймете ли вы меня. Я не предстал пред очи Его. Чтобы сделать это, мне, как я понимаю, пришлось бы кануть в вечность и пройти через новое начало. Его истинные краса и мощь недоступны открытому взору смертных, а ведь ангелы тоже смертны, хотя, конечно, далеко не так слабы, как люди.
Все мы — частицы Бога, обрывки Его грез, Его желаний, но нам известны лишь наши роли в Его промысле. Если у Него и впрямь есть некий промысел, а не просто космическая Причуда, побуждающая Его шарахаться из стороны в сторону, как подчас может показаться. Посему я — щупальце его воображения — был вынужден узнавать о сути своего поручения у другого существа, такого же бесплотного, как я сам.
У «посланца».
Эх. Сам-то я никогда посланцем не бывал, не передавал благовещений, слова от Слова Его. Говорят, это интересно и даже кайфно, таково мнение знатоков. Ходят слухи, будто выражение глаз человека, который (или которая, да, да, разумеется) узрел ангела, остается с ним навсегда. (Как же они нас любят! Естественно, природно, словно собственных новорожденных чад.) И вот теперь я попаду в число немногих избранных. В число благословенных, которые удостоятся такого взгляда.
«И станешь вершителем».
А это — еще большая редкость!
Ангел, который влияет на жизнь людей, на ход человеческой истории. Ангел, который повергает в развалины крепостные стены, возжигает факелы побед и поражений! Участвовать во всем этом! (Нам этого очень недостает — ангелам, чье сознание пробуждается к жизни. У нас нет собственной истории, нет желаний, нам неведомо торжество. Разумеется, мы не знаем и крушений, и это служит нам возмещением. Но даже рыдающее, скрежещущее зубами человеческое существо порой представляется нам более настоящим, чем мы сами.)
«Что ты знаешь об Америке?»
Ничего. Никогда о ней не слыхивал.
Мне показали страну ирокезов, тех, что плыли, увлекаемые течением рек, туда, где вода превращается в соль, к самым границам великого моря, из которого сети приносили им рыбу, не смевшую подниматься к верховьям.
«С тех пор немало воды утекло».
Я был и где-то еще, и совсем нигде; иногда парил меж звезд. Потому что, как вы понимаете, у Него есть и другие муравейники. И Земля — не единственный Его кукольный домик. И есть у Него другие зверюшки для забавы. Но вот я снова смотрю на ту же картину и вижу, что там, где река встречается с морем, произошли большие перемены. Индейцы с их каноэ исчезли, и вокруг гавани расползся громадный город, набитый битком, пестрый, суетливый и зловонный. Наверное, раз в двадцать больше Рима!
«В сто раз, если ты говоришь о Риме времен Республики. Они изрядно размножились. Они дали приплод. Теперь этих проклятых созданий аж пять миллиардов».
И все в этом городе?
«Нет, не все. Но тебе надлежит начать оттуда».
Как они его называют?
«Новый Йорк».
А что же тогда Старый Йорк?
«Несущественно. Именно в Новом Йорке предстоит тебе быть глашатаем и вершителем».
Радость и предвкушение наполняют меня, я делаюсь все больше, воспаряю все выше. Какое же свершение предначертано мне? Что замыслил Бог сегодня?
«Он от них устал. Их слишком много; они слишком нечистоплотны и слишком упрямы. Слишком глупы и слишком бездарны».
И какова моя задача?
«Возвестить им конец света и погубить его».
1
Сьюзан Кэрриган парила на громадном мягком облаке своей кровати. Она и не спала, и не бодрствовала; она гнала прочь мысли и предавалась лишь чувствам. Она пребывала в том самом подвешенном состоянии, которое длится лишь мгновение, — когда забытье уже прошло, а сознание еще не проснулось.
И тут вдруг стоявший у кровати радиоприемник взорвался воплем Мика Джаггера: «Все впустую, все зазря!»
— Черт! — промямлила Сьюзан, внезапно почувствовав себя оскорбленной. Казалось, рот ее забит плесенью. Уши болели. Спина болела. Мочевой пузырь болел. Правая рука, слишком долго пролежавшая под подушкой, задремала там; теперь ее кололо иголочками, и она со жгучими страданиями стремилась возобновить существование.
Да еще Барри ушел.
Сьюзан перекатилась на спину, злобно скосила глаза влево, на вторую подушку, белую и совсем не продавленную, и подумала: «Сукин сын, сукин сын, член с ушами. Слил от меня».
И не то чтобы она хотела вернуть его. Пусть себе женится на своем проигрывателе и плодит компакт-диски. Он уже дозрел до уровня дебильного шимпанзе, и без него ей даже лучше. Дело было в другом — в этом ежеутреннем изумлении оттого, что Барри и впрямь ушел. В конце концов они прожили вместе почти восемь месяцев, а расстались всего шесть дней назад. Или семь? Нет, шесть.
Радиоприемник все канючил: «Оооо-ох раз я с девушкой болтал, что-то глупое сказал…»
— Оооо-ох, чтоб и тебе тоже пусто было, — пожелала Сьюзан Мику Джаггеру и, сев, хлопнула ладонью по кнопке, отчего его излияния прервались посреди очередного «квака». Шевельнувшись, она едва не побудила к излиянию и свой мочевой пузырь. Она проснулась. Привет, дядя вторник, кажется, меня зовут Сьюзан. А это пространство, 14 на 23 фута (плюс кухонная ниша и толчок) с окнами, которые выходят прямо на кроны айлантусов и темные кирпичные задворки домов Западной Девятнадцатой улицы, должно быть, безраздельно принадлежит мне.
Неужто здесь и впрямь сделалось просторнее с тех пор, как смылся Барри? В дешевом стеллаже теперь зияла брешь, прежде заполненная громадными кубами стереопроигрывателей «дарт-вейдер»; освободившееся место в стенных шкафах и аптечке тоже было очень кстати, но, увы, его оказалось не так уж много. Не слишком-то глубоки твои следочки, приятель, подумала Сьюзан, ощутив злорадство при мысли о том, каким бестелесным существом оказался Барри, и выбралась из постели — изящная голенькая девица двадцати семи лет, не так давно начавшая испытывать безосновательную тревогу из-за вопроса о том, отвисают у нее груди или пока нет. Ее волосы были средней длины, а стрижка сделана с расчетом не только на привлекательность, но и на легкость ухода за ней. Волосы эти были тщательно выдержаны в светлой гамме «клейрол», дабы сгладить немного избыточную смуглость кожи и немного бледноватый тон серо-голубых глаз. Сьюзан очень повезло с носом, и она знала об этом. Именно о таком носике мечтают все девушки, приходящие на прием к хирургам-косметологам, но, похоже, ни одна из них так и не получает желаемого. А Сьюзан он достался от рождения. Но вот рот она считала неудачным (возможно, чуть-чуть слишком вялым? Или, наоборот, недостаточно?), локти — безобразными, а склонность к полноте рассматривала как постоянную угрозу.
Усевшись на толчок, она вновь вспомнила свои детские страхи: во время оно ей казалось, что из унитаза может вот-вот выскочить какая-нибудь жуткая тварь с когтями и она не успеет убежать. А уж тогда тварь сотворит с ней такое, о чем и говорить-то нельзя. Когда Сьюзан доросла лет до восьми, этот ужас улетучился из ее мыслей, но теперь снова вернулся в форме эдакого психологического толчка, исходящего из толчка. Может, дело в том, что после ухода Барри ее стыдные места стали бесхозными и беззащитными?
— Ну погодите, дайте же передохнуть, — пробормотала Сьюзан. Но разве такое бывает? У мыслей — своя жизнь, и им на все наплевать.
Принимая душ, Сьюзан размышляла о СПИДе. Какой-то ее троюродный братец гнул спину в лаборатории по изучению СПИДа при медицинском центре Нью-Йоркского университета. Звали родича Чак Вудбери, и, чтобы навеки утратить все человеческое, достаточно было минут пятнадцать послушать его болтовню на семейных вечеринках. Но СПИД — и впрямь напасть. Несколько лет назад всякие барри могли приходить и уходить толпами, и скатертью дорога. А теперь — дудки.
Да, теперь-то уж — дудки. Вдруг как-то ни с того ни с сего оказалось, что, ложась с парнем в койку, ты ложишься со всеми, с кем за последние пять лет ложился он, да еще со всеми, с кем ложились они. Короче, к тебе тянется громадная гусеница, это чертово кольцо Мебиуса, эта скользкая цепь. И если ты не вступишь в какую-нибудь крутую баптистскую компашку и не начнешь ездить с ней на пикники, то шансы твои будут возрастать день ото дня, и когда-нибудь в этой мокрой решетке что-то со звоном лопнет и все ее прутья станут красными. Прокатимся, милашка? Нет, спасибо, я, пожалуй, дождусь следующего девственника, если, конечно, он еще попадется на этой дороге.
Обувая свои «рибок» («взрослые» туфли Сьюзан лежали в нижнем ящике ее стола в банке), она вспомнила, что уже четыре дня не бегала перед душем. Сколько лет следила за собой, и все насмарку. Из-за Барри? Нелепость. А если и впрямь из-за него? Тогда — еще большая нелепость. «Оставлю-ка я себе записку, чтобы не забыть, — решила Сьюзан. — Прилеплю клейкой лентой к горячему крану в душе».
Хорошо, что она хотя бы продолжает ходить пешком. Спустившись вниз, она пересекла Девятнадцатую улицу и зашагала к Седьмой авеню, а оттуда направилась на север. Вокруг, по своему обыкновению, визжал и вопил город. Мимо топали бегуны трусцой, напоминая Сьюзан о ее отступничестве. Водители кативших по улице грузовиков делали «бип-бип», проезжая мимо; этим «бип-бип» они как бы спрашивали: «Ну-с, что скажешь, милашка?» Обычная бравада. Даже эти бычьи головы были достаточно умны, чтобы понимать, что девушка такой наружности нипочем не свяжется с парнем, который крутит баранку грузовика. Был май, дни стояли прохладные, но ясные, высоко в синем небе, будто белая меховая подбивка, висели облака. Сьюзан размеренно; шагала на север и почти не вспоминала о Барри.
Кафетерий, в котором она обычно закусывала по пути на службу, располагался на углу Тридцать восьмой улицы. Сьюзан едва не прошла мимо, дабы наказать себя за отлынивание от утренней пробежки, но потом решила, что это глупо. Если она придет в банк, не подкрепившись кофе, апельсиновым соком и английской сдобой, то сразу начнет огрызаться и злословить. Поэтому Сьюзан вошла в кафе, села у стойки, и официантка сказала ей: «Привет, лапа». Официантка была крепко сбитой негритянкой, которая считала, что обязана по-матерински заботиться о посетителях, но не умела этого делать. «Привет, лапа» — вот и все ее достижения. Уже три года Сьюзан завтракала здесь, на полпути от дома к банку на Пятьдесят седьмой улице, но до сих пор не знала имени официантки, ну а та совершенно не интересовалась именем посетительницы.
— Ох, как же ноги-то болят! — сказала оборванная мешковатая старуха, бесформенная и безразмерная, с серой кожей и седыми волосами. Она взгромоздилась на табурет справа от Сьюзан, хотя примерно две трети сидячих мест в кафе были свободны.
«Ни гроша не дам», — свирепо подумала Сьюзан и уставилась на официантку, которая приближалась к ней с чашкой кофе. За кофе последует апельсиновый сок, а сдоба завершит трапезу. Официантка со звоном поставила чашку, отвернулась, и тут похожая на торбу старуха сказала ей:
— Мэри, мне бы стакан томатного сока, да побольше.
Официантка сердито оглянулась, словно не любила, когда к ней обращались по имени (стало быть, она — Мэри, правильно?), но потом молча удалилась и принесла два стакана сока. Когда она с грохотом поставила их, мешковатая дама подвинула через стойку несколько грязных на вид монет и сказала:
— И пятнадцать центов на чай.
— Сдается мне, мы не знакомы, лапа, — ответила официантка, продолжая подозрительно сверкать глазами.
Мешковатая дама оказалась обладательницей широченной солнечной улыбки, сиявшей счастьем.
— О, да что я такое, — молвила она. — Так, пшик.
Хмурая мина, словно отлитая из стали, вновь заняла свое место на физиономии официантки; она сгребла мелочь с конторки и опять удалилась.
«Если эта тетка заговорит со мной, — сказала себе Сьюзан, — я притворюсь, будто не слышу». Но мешковатая дама вытащила из бездонных глубин своего наряда журнал (и не какой-нибудь, а «Эсквайр»), раскрыла его и принялась увлеченно читать, мелкими глотками потягивая томатный сок.
Только проглотив половину своей английской сдобы, Сьюзан вдруг заметила, что мешковатая дама изучает ее профиль. Сьюзан метнула на старуху быстрый взгляд (теперь улыбка почему-то сделалась печальной) и торопливо отвернулась, опять сосредоточившись на сдобе. Но было уже поздно.
— Такой милой девушке просто нельзя быть несчастной, — ласково проговорила мешковатая дама.
Сьюзан удивленно повернулась к старухе и уставилась на нее во все глаза. На сей раз она увидела на лице мешковатой дамы сердобольно-сочувственное выражение.
— О чем это вы? — раздраженно спросила Сьюзан, понимая, что по сердитым ноткам ее голос никак не дотягивает до желаемого уровня. — Никакая я не несчастная.
— Бьюсь об заклад, все дело в каком-то парне, — ответила мешковатая дама, сопровождая свою речь медленным веским кивком. — Иначе и быть не может.
Сьюзан одарила ее холодной, отчужденной улыбкой, давая понять, что не желает продолжать беседу, и снова сосредоточилась на сдобе. «Если она опять заговорит со мной, пересяду на другой табурет».
Она вздрогнула, услышав треск, повернулась и увидела, что мешковатая дама вырвала из своего журнала страницу и теперь разглаживает ее на стойке, положив поближе к девушке.
— Будь я в вашем возрасте, — молвила она, — и стань несчастной по милости какого-нибудь парня, сделала бы я тогда вот это самое.
Сьюзан не удержалась и взглянула на оторванный лист. И невольно рассмеялась, когда увидела, что вся страница занята рекламой водки.
— Полагаю, это единственно правильное решение, — согласилась она.
— Нет, нет, я о конкурсе, — мешковатая дама постучала по листу толстым шишковатым пальцем с грязным ногтем. — Уж я бы еще как оттянулась, а способ оттянуться — вот он.
«Как же меня угораздило с ней связаться?» — спросила себя Сьюзан. Но, похоже, способа отбояриться от более внимательного рассмотрения предложенного рекламного листка не существовало. Девушка увидела, что там и впрямь напечатано объявление о каком-то сочинительском конкурсе и что в качестве приза победителю достанется бесплатная путевка в Москву.
Москва? Россия? Что это за приз такой? Миллионы людей всеми правдами и неправдами норовят сдернуть из России, и вдруг эта водочная компания предлагает на халяву ехать туда, а не оттуда.
— Э… Я не думаю, — начала Сьюзан, улыбнувшись на сей раз чуть радушнее, — не думаю, что это…
— А вы просто возьмите да выиграйте, — посоветовала мешковатая дама. — И увидите, что я была права. На службе у вас уйма свободного времени, и вы можете творить там, это проще пареной репы. А как напишете, так и летите себе. Совсем новый мир, совсем новые впечатления.
— Я не умею выигрывать конкурсы. Я в жизни ничего не выиг…
— Бьюсь об заклад, что на этот раз вы вполне способны победить, — заявила мешковатая дама. — И этот конкурс изменит всю вашу жизнь.
Она с полнозвучным хлюпаньем опрокинула в себя остатки томатного сока, соскреблась с табурета, одарила Сьюзан самой лучезарной из своих улыбок и добавила:
— Кому же выигрывать, если не таким милашкам? — старуха пододвинула Сьюзан журнальную страницу. — Я вам точно говорю, вот увидите.
— Но… С какой стати вы решили отдать это именно мне?
Мешковатая дама кивнула, улыбнулась и похлопала Сьюзан по плечу. Ее прикосновение оказалось на удивление легким и бодрящим.
— Считайте меня своим ангелом-хранителем, — ответила она и пошла прочь, раскачиваясь, будто буксирное суденышко в бурном море.
— Загадочная старуха, — сообщила Сьюзан официантке, которая проворно подбежала, чтобы убрать стакан из-под томатного сока. Сьюзан знала, что не сможет назвать ее Мэри, и жалела об этом.
— Умгу, — ответила официантка и дотронулась до вырванной из журнала страницы. — Это ее?
— Нет, нет, это мое, — сказала Сьюзан, толком не зная почему.
Официантка передернула плечами и удалилась, а Сьюзан поднесла к губам чашку с кофе и принялась изучать условия конкурса. Они и впрямь показались ей не слишком трудными.
Аннаниил
Ну что ж, теперь я вижу: надо быть осторожнее, выбирая себе облик для прогулок по земле. В том кафе я был попросту жалким мешком с кишками! Ноги действительно болели; правду сказать, меня всего ломало и крутило. Кабы не мысль о скором освобождении из этой телесной оболочки, я бы не сдюжил, не довел дело до конца. Допускаю, что людской век короток, но до чего же долгим он может показаться.
Обличье это я избрал, поскольку хотел предстать перед Сьюзан Кэрриган в наименее, по ее меркам, устрашающем виде. А значит, мужчиной я быть не мог, уж это само собой разумеется. У привычного глазу златовласого босоногого отрока в белых одеждах недостаточно убедительная наружность, во всяком случае в здешних местах. Ребенок, конечно, никого не устрашит, но никого и не уговорит участвовать в объявленном журналом конкурсе. Молодая привлекательная женщина, не обремененная всякими там комплексами, не смогла бы преодолеть зону настороженности, поскольку на нее смотрели бы как на своего рода соперницу. Вот я и выбрал облик существа, каких немало крутится вокруг Сьюзан Кэрриган, да еще больного и дохлого, чтобы уж все было при всем.
Мы, ангелы, принимаем любое обличье, какое хотим, и вы это знаете. Мы умеем складывать атомы своего свободно текущего естества, а тела других живых существ используем только в случае крайности, когда некуда деваться. Поэтому моя собственная протоплазма помогает мне сделаться то пастухом, который присматривает за своим стадом по ночам, то центурионом, говорящим одному «проходи», а другому — «стой»; бывал я и оленем, мелькающим в сосновом бору и обретающим спасение. А однажды пришлось превратиться в бабочку; я тогда так запутался в ее немыслимо крошечном мозгу, что едва не позабыл, кто я такой, и чуть не остался бабочкой до конца ее дней, точнее, дня (вот же она, воплощенная скоротечность!). Любопытно, подох бы я вместе с этой бабочкой? Понятия не имею, хотя вопрос этот и представляет для меня некоторый интерес, особенно теперь, когда все изменилось.
Потому что Он за нами не следит. Понимаете, мы — что лазутчики в шпионских книжках: как только нас посылают на задание, мы оказываемся предоставленными самим себе. И самая большая опасность для нас (как и для людей, хотя они этого не понимают) заключена в свободе нашей воли.
В этом и состоит парадокс, недоступный никакому пониманию. Господь всемогущ, это одно из Его свойств. Но при всем при том ангельская и людская воля остается свободной, мы можем избирать свою судьбу, можем даже идти наперекор Его желаниям (как это сделал пресловутый Люцифер). Вот почему Бог никогда не дает людям покоя, влезает в разные мошенничества и мелкие заговоры, иногда развлекается шулерством, разрушает иллюзии и забавляется зеркалами. И все — лишь затем, чтобы заставить людей желать того же, чего желает сам. И теперь, когда Он возжаждал покончить с этим миром, в ход пошла та же метода. Вот почему меня прислали сюда, чтобы все устроить, подготовить сцену и растолковать безмозглым актерам их роли.
Покончить с этим миром. Да так, чтобы люди сами разожгли последний пожар, сами окутали земной шар свирепым всепроникающим огнем, после которого на угольях не останется никакой жизни: ни травинки, ни букашки, ни капельки воды, в которой бактерии могли бы начать все сызнова. Ничего не останется, только мертвый шар, вновь и вновь облетающий свое солнце. И все это человек совершит сам, по собственной воле. А я только немножко помогу ему.
2
Взрыв был слабый, он затронул только одно помещение в лабораторном крыле, да и то почти не пострадало. Два искореженных железных стола, два разбитых деревянных стула. Несколько пузырьков и склянок вдребезги, три окна, краска на потолке и стенах — вот и весь ущерб. Пустяки, право слово, пустяки.
Но, черт возьми, разве в этом дело? Карсон, черт возьми, знал, в чем дело, потому что, черт возьми, он знал, какие замыслы вынашивает Филпотт. Этот Филпотт вполне мог поднять на воздух весь университет. Вместе с его президентом, Ходдингом Кэйбелом Карсоном IV, которому совсем не хотелось прекращать существование в зените трудовой славы только потому, что какой-то одержимый не желает быть рядовым знаменитым бойцом передовой линии научного познания и никак не может прекратить свои опыты. И сопутствующие им взрывы!
Карсон выпустил пар в своей личной столовой, где он трапезничал вместе с ректором, Уилкоксом Брекенриджем Харрисоном.
— Этот парень мог взорвать всех нас! Пока он уничтожил только какую-то двухвековую листву, но разве это не дурное предзнаменование? — Карсон указал на большие окна своей вилкой, при помощи которой поглощал замороженный салат. Окна выходили на самый старый и самый величественный район университетского городка Грейлинг, стены которого были густо увиты плющом.
Грейлинг уютно расположился среди холмов на севере штата Нью-Йорк. Это был почтенный частный университет, возглавляемый почтенным президентом и приютивший самого почтенного знатока современной физики. На факультете трудился доктор Марлон Филпотт, который представлял собой серьезную угрозу всему тому, что так любит и ценит человечество.
— Кстати, что там взорвалось? — спросил Харрисон.
— Бог знает. — Карсон запихнул в рот целый айсберг латука, приправленного диетическим итальянским салатным соусом из бутылочки. — И хуже всего вот что: если вы спросите Филпотта, какого черта он там вытворяет, рано или поздно доктор вам это скажет, да только вы не сможете понять и одного слова из каждых десяти. Все же, я полагаю, на сей раз взорвалась не его пресловутая сверхплотная антиматерия, а нечто более земное.
— Сверхплотная антиматерия? — Харрисон робко улыбнулся. — Вы меня разыгрываете.
— Господи, да нет же! — Карсон вытер губы и опять бросил салфетку на колени. Отпив глоток «сан-джиминьяно», он продолжал: — Все это не было бы лишено определенного смысла, кабы он не рвался так рьяно продолжать свои опыты. По совести говоря, он прав: нам действительно нужны новые источники энергии. Запасы нефти иссякают, их хватит лет на тридцать или сорок. Сегодня люди лучше знают, что такое ядерная энергетика, но это знание скорее отвращает их от нее, чем привлекает. Солнечная энергия — не более чем шутка. Ветер, вода и уголь — тоже. Необходимо нечто совершенно новое. Сейчас наш друг и наше наказание доктор Марлон Филпотт идет по горячему следу и нащупывает один из возможных источников энергии.
— Сверхплотная антиматерия, — повторил Харрисон.
— Не спрашивайте меня, что это за штука. Однажды меня угораздило спросить об этом Филпотта, так он в ответ всего меня обкваркал своими кварками. Вы же знаете эту ученую братию.
— Боюсь, что да.
— Как бы там ни было, но самое печальное заключается вот в чем. Спросив Филпотта, какого черта он там делает, вы ничего от него не добьетесь. Сверхплотная антиматерия! Если он сумеет выделить ее, совершенно очевидно, что мы получим такие запасы энергии, о которых и не мечтали!
— Ну, тогда в этих редких взрывах нет ничего…
— Не говорите так, — предостерегающим тоном произнес Карсон. — Потому что Филпотт проповедует то же самое. Когда я порываюсь указать доктору на разрушительную направленность его действий, он начинает смеяться. Господи, да я просто ненавижу его. Он смеется!
Харрисон тоже отважился хихикнуть.
— Не так уж он плох, шеф. Благодаря ему наш университет на слуху.
— Наш университет, — холодно ответил Карсон, — был на слуху еще до того, как доктор Марлон Филпотт поджег свою парту в приготовительной школе.
— Ну, знаете ли, — молвил Харрисон, — может, впредь он будет осторожнее.
— Дудки. — Карсон допил свое «сан-джиминьяно». — Он провел пальцем по кромке фужера, и официант тотчас подбежал, чтобы налить еще вина. Карсон продолжал: — Нынче пополудни у меня очередная встреча с очередным страховым агентом, и все из-за маленьких шалостей нашего доктора Филпотта. Агента зовут Стайнберг. — Карсон вскинул брови, как бы говоря: «Вас это тоже касается», и поднял бокал. — Можете себе представить, как я жажду увидеть его.
Майкл Стайнберг был именно тем, что ожидал лицезреть Карсон. Истинный семит, что твой торговец коврами. С той лишь разницей, что он оказался способен на сочувствие и понимание.
— В здешней тихой, приятной атмосфере, проникнутой духом познания, едва ли можно было ожидать несчастных случаев, какие бывают на производстве, — сказал он. Стайнберг сгорбился в удобном кресле напротив голого стола Карсона и суетился над своими бумагами, будто наседка. — Университет Грейдинг, и вдруг — взрывы!
Вот именно. Наконец-то нашелся понимающий человек. Но кто он! Карсон хоть и был тронут его сочувствием, а все же знал, что негоже выносить сор из университетского городка.
— Доктор Филпотт — выдающийся сотрудник факультета. Возможно, его научные исследования… — Тут Карсон решил, что вправе издать суховатый смешок, — …иногда и кажутся малость жутковатыми. Это надо признать. Но правда и то, что они совершенно необходимы.
— Но нужны ли они именно здесь? — спросил страховой агент, постукивая авторучкой по стопке бланков. Это раздражало.
Зародившееся было в груди Карсона чувство товарищества слабо задергалось и испустило дух.
— Что вы хотите этим сказать? Разумеется, они нужны здесь. Доктор Филпотт — профессор нашего университета.
— Извините, доктор Карсон, — сказал агент, втягивая голову в плечи и хлопая глазами за стеклами очков в черной оправе. — Разумеется, я говорю не от имени компании, а лишь делюсь с вами мыслью, которая пришла мне на ум только что и, возможно, покажется вам дельной.
— Боюсь, что не понимаю вас.
— Доктор Филпотт — профессор университета Грейлинг, — сказал Стайнберг, пожимая плечами. — Но разве его лаборатория должна непременно располагаться здесь? Разве для нее не найдется гораздо лучшего места?
Карсон никак не мог уразуметь, о чем ведет речь его собеседник.
— Например?
— Ну, не знаю… Военный лагерь или что-нибудь в этом роде. — Он указал своей авторучкой на окно. — Кажется, неподалеку отсюда есть какое-то правительственное учреждение. А у вас, должно быть, найдутся связи в Вашингтоне.
— Есть несколько человек, — неохотно согласился Карсон. Негоже распространяться о своем влиянии, тем более в беседах с незнакомыми евреями из страховых компаний.
— Когда доктор Филпотт пребывает в своей профессорской ипостаси, пусть себе живет здесь, в университетском городке. В прекрасном, надо сказать, университетском городке, — продолжал Стайнберг. — На когда доктор Филпотт становится исследователем, ему лучше уезжать в какое-нибудь другое место. Миль за двадцать? Может, за тридцать отсюда? На какой-нибудь правительственный объект, где знают, что делать, если рванет.
Карсону вдруг показалось, что в словах этого человека есть смысл. Президент даже улыбнулся гостю.
— Мистер Стайнберг, возможно, вы правы, — сказал он.
Стайнберг передернул плечами и втянул в них голову. Потом усмехнулся своей кривой вороватой усмешкой и ответил:
— Ну а заодно и моя компания сбережет несколько долларов.
Аннаниил
Основой антисемитизма, несомненно, служит страх перед необузданным еврейским коварством. Иными словами, коль скоро они сторонятся «нас», «мы» считаем их чужаками, вот и получается, что они и впрямь чужаки. Стало быть, им нет нужды терзаться угрызениями совести, ведя дела с «нами». И они могут хитрить сколько душе угодно. Хитрость — залог их общественной полезности; они прекрасные законники, врачи, счетоводы и так далее. Но отсутствие угрызений совести делает их опасными. Посему то, на что они способны, мгновенно превращается в то, что они делают в действительности, да еще так хитро, что у «нас» кишка тонка поймать их на этом. Они и впрямь себе на уме, и у них нет никаких причин быть милосердными по отношению к «нам». До чего же это мерзко.
Ходдингу Кэйбелу Карсону нет ровни. Он выслушивает распоряжения сверху и передает их вниз. Кто же сможет внушить ему то, что я хочу? Никто из его окружения на это не способен.
Надо, чтобы этим занялся какой-нибудь чужак. Кроме того, чужак должен произвести на Карсона впечатление человека хитроумного. Лучше всего сделать Карсону предложение таким образом, чтобы он подумал, будто чужаком движет простое человеколюбие, хотя в глубине души чужак, разумеется, будет печься о собственной выгоде.
Ведь люди, право слово, простаки.
Ну а теперь — в Москву.
3
Григорий проснулся. Теперь будильник был ему, по сути дела, и не нужен, хотя Григорий привычно заводил его каждый вечер, прежде чем проглотить свою полуночную пилюлю. Теперь он просыпался за пять, семь или девять минут до начала трезвона и неподвижно лежал в черной мгле, чувствуя, как кипит его возмущенный разум. Почему-то в эти короткие мгновения, в темноте, в четыре часа утра, перед приемом пилюли и самым началом трезвона, ему зачастую лучше всего думалось, и он записывал в лежащий у кровати блокнот по меньшей мере одну новую шутку.
«Недавно был обнародован новый пятилетний план. Его цель — рассказать правду обо всех предыдущих».
Хорошо? Плохо? Трудно сказать. Нынче смех проистекает не столько из юмора, сколько из стремления найти точки опоры в мире, где эти точки ежедневно смещаются во все стороны. Это само по себе смешно или по крайней мере нелепо. Нынешние шутки смешат людей не остроумием, а дерзостью; сейчас главное — насколько близко подходит шутник к границам дозволенного в эпоху, когда никто не знает, а что, собственно, дозволено. Может, все? Ну, это вряд ли.
Послышался зуд будильника — тихий, сдержанный звук, наполнивший комнату, но не способный потревожить других обитателей стационара. Григорий сел, включил ночник и пристроил блокнот на коленях, чтобы записать шутку про пятилетку, над которой он поразмыслит потом, при свете холодного дня. Покончив с писаниной, Григорий выбрался из постели и зашлепал босыми ногами в ванную, чтобы набрать воды и запить пилюлю. Здесь, в Москве, он жил куда вольготнее, чем в Киеве. Собственная комната, да еще неплохо обставленная. Собственная ванная с полным набором принадлежностей, даже с душем, хоть и насквозь ржавым. Вона какая роскошь!
«Наш космонавт на орбите объявил летучую забастовку. Он отказывается идти на посадку, пока ему не дадут квартиру, не уступающую размерами спускаемому аппарату».
Григорий принял пилюлю, уделил необходимое внимание толчку и занес в блокнот шутку про космонавта. Что ж, неплохо, неплохо. Еще два-три года назад говорить о забастовках было куда опаснее, чем сейчас. Злободневность — вот в чем весь секрет. Как только она бледнеет, можно смело прикалываться на любую тему, выжимать ее досуха, а потом, когда злободневной станет какая-нибудь другая тема, надо просто шмыгнуть в кусты и переждать.
«Боже, спаси и сохрани безбожную Россию». Интересно, скоро ли этот прикол тоже станет злободневным? Григорий сочинил его в самом начале, эта корка была едва ли не первой и, помнится, так напугала его (и до сих пор пугала), что он даже не стал поверять ее бумаге. Да и поверит ли когда-нибудь? Выступит ли с ней Петр Пекарь по телевидению?
Ну ладно. Несомненно, будущее таит немало чудес, и некоторые из них он, Григорий Александрович Басманов, пожарный и шуткотворец, еще увидит своими глазами. Обретя утешение в этой мысли, Григорий снова забрался в постель; он знал: за мимолетным погружением во внутренний мир последует погружение в сон. Удивительное дело, насколько же легко он засыпает. Удивительно, что он вообще может спать, подумал Григорий. Транжирить на храп драгоценные часы.
Превращение Григория Басманова, пожарника, холостяка двадцати восьми лет от роду, уроженца Киева, в Григория Басманова, поставщика шуток телезвезде Петру Пекарю и обитателя стационара научной клиники костных болезней при учебной больнице Московского университета, из окон которой открывался вид на парк Горького, началось 26 апреля 1986 года в Чернобыле.
Большинство пожарных, первыми добравшихся в ту ночь до Чернобыльской АЭС (местные ребята), уже были на том свете. Некоторые хоть и выжили, но серьезно болели, а считанные единицы, похоже, перенесли это событие без всякого ущерба для себя, если не считать временного облысения. Члены пожарных команд, прибывшие последними и получившие хоть какое-то уведомление об опасности, умирали реже, но больных среди них было больше. Почему одни гибли, а другие выживали, почему одни страдали от ужасного недуга, а другие — нет? Этот вопрос прежде всего и занимал врачей из научной клиники костных болезней. Григорий выжил, но был в числе обреченных. Молодой и в остальном здоровый холостяк, согласившийся стать подопытным кроликом, был прямо-таки идеальным объектом исследований.
Свою первую шутку Григорий придумал, когда ставил росчерк на справке о выписке из киевской больницы. Тогда он, помнится, сказал: «Что ж, по крайней мере я смогу читать в постели, не зажигая света».
И врач, и помогавшая заполнять бланки медсестра были потрясены. Врач был ровесником Григория, молодым человеком с плоским азиатским лицом (возможно, узбек). Он насупился, взглянул на бумаги и пробормотал:
— Едва ли это подходящая тема для шуток.
— Для вас — конечно, — ответил ему Григорий. — Но не для меня: мне все дозволено. — Вдруг он улыбнулся широкой, радостной, сияющей улыбкой. — Я — единственный, кому дозволено все, — сообщил Григорий медикам и почувствовал, как глубоко внутри расслабляется какая-то напряженная мышца, о которой он прежде и не подозревал, а узнал только теперь, когда она перестала давить на кишки.
Единственный, кому дозволено все. Поначалу Григорий подшучивал исключительно над самим собой: «Вот же здорово, теперь я не могу нащупать свою плешь». Но когда потекли унылые клинические будни и Григорий стал интересоваться телевизионными выпусками новостей (новостей этих теперь было куда больше, чем встарь), поле осмеяния расширилось, а окружающие начали воспринимать его шутки более снисходительно.
Один из врачей клиники дружил со своим старым школьным товарищем, а у того была подружка на «Мосфильме». Этот врач и надоумил Григория записывать все шуточки и забавные замечания, которые со всевозрастающей частотой приходили ему в голову. Подружка с «Мосфильма», как оказалось, ничем пособить не могла, но знала человека, который знал человека, который знал человека, который мог что-то сделать. В конце концов две странички безграмотно отпечатанных произведений Григория Басманова попали к Петру Пекарю, и тот сказал: «Я покупаю вот эту, вот эту, вот эту и вон ту, а остальные и плевка не стоят. Что этот парень о себе возомнил?» Так и началось их сотрудничество.
Первая встреча состоялась, когда Григория перевели из разряда «самотека» в штатные авторы, и они мгновенно подружились, поскольку, как оказалось, Петр Пекарь тоже принадлежал к сонму тех, кому дозволено все.
Григорий вошел в его залитый солнцем кабинет в отутюженном костюме, сияя лысиной. Петр Пекарь взглянул на него и молвил:
— Будь у меня такой хрустальный шар, я мог бы прорицать грядущее.
— Я уже вижу это грядущее, — ответил Григорий, — и мне в нем нет места.
Петр Пекарь рассмеялся, хлопнул в ладоши и предложил выпить, что они и сделали.
Григорий не был «телегеничным» и теперь уже не будет таким никогда. Он довольствовался упоминанием своего имени в титрах передачи. Во-первых, правительство ни за что не допустило бы столь широкого признания того факта, что весь этот юмор висельников порожден его собственным яростным нападением на русский народ. Во-вторых, этого никогда не допустил бы сам Петр Пекарь. «Никто, кроме меня, не имеет права бренчать на струнах души, — заявлял он. — Мне нужно что-нибудь про запас на случай, если твои жалкие шутки не сработают».
Но шутки срабатывали, если не все, то большинство, и на банковском счету Григория копились рублики. Бесполезные рублики, которые он и не успеет, и не захочет потратить, которые ему некому завещать. Григорий чувствовал себя голодным котом, запертым на капустной грядке.
Но сама по себе работа была в радость, и Григорию в его нынешнем положении нравилось в этой работе все, за исключением ее более чем вероятной непродолжительности. Григорий выдумывал собственные шутки, редактировал чужие, иногда пьянствовал с Петром Пекарем и радовался, когда тот использовал его материалы в телепередачах. «У тебя все это звучит гораздо забавнее, чем у меня», — сказал он Петру Пекарю в самом начале их дружбы, и Петр Пекарь ответил: «Просто я умею делать из чего-то нечто. А ты знай себе делай что-то из ничего, не то я спущу тебя с лестницы».
Короче, работа спорилась. В остальном жизнь тоже была довольно легкой и более или менее сытой. Каждые четыре часа Григорий принимал лекарство — не в надежде на исцеление, а потому, что это помогало врачам в их изысканиях. Он был объектом исследований, точно таким же, каким для него самого были выпуски последних известий и крошечные подвижки и усовершенствования в общественном устройстве. Но изучал он не только это.
Другим предметом его любознательности был Чернобыль. Григорий понимал, что с ним сотворили, и теперь хотел уразуметь, как это могло произойти. Шли месяцы, годы, и постепенно о случившемся в Чернобыле становилось известно все больше и больше. Росло и число признаваемых властями фактов. Григорий штудировал журнальные статьи и книги, смотрел телевизор и в итоге так изучил электростанцию, что мог бы работать едва ли не ее директором. Только вот вместо того, чтобы директорствовать на станции, он попросту закрыл бы ее.
В конструкции станции были изъяны, это власти в конце концов признали. Техобслуживание АЭС тоже осуществлялось не лучшим образом — как и руководство, как и еженедельные технические мероприятия. В конце концов Чернобыльской АЭС стали управлять так, словно там никогда не могло возникнуть никаких неполадок, независимо от того, насколько халатны или безграмотны ее работники. Неполадок не могло возникнуть потому, что их не возникало никогда. Еще одна тонкая шутка: атомная электростанция, самое современное предприятие на планете, управлялось при помощи суеверия и ворожбы.
Интересно, можно ли сделать из этого анекдот? Мерлин за пультом ядерной электростанции. Нет. Слишком бородато. Новость не первой свежести, она никого не взволнует, разве что горстку таких же, как сам Григорий, выживших подопытных кроликов и их чутких врачей. Петр Пекарь с ходу отправит такую шутку в корзину и будет прав.
Григорий мало-помалу погружался в сон, утешая себя мыслью о том, что Земля вертится, когда вдруг послышался стук в дверь. Григорий удивился (никто никогда не тревожил сон больных), сел, включил ночник и, взглянув на часы, увидел, что было шесть минут пятого. Должно быть, они нашли волшебное целительное средство! Им неймется сообщить мне эту весть! Усмехнувшись своему безумному благодушию, которое, подобно пипиське тринадцатилетнего мальчишки, пробудилось к жизни в самое неподходящее время, Григорий слез с кровати и зашлепал по комнате босыми ногами. В чем же дело?
Открыв дверь, Григорий увидел своего собрата по несчастью, человека в полосатой пижаме, зеленом больничном халате и толстых коричневых шерстяных носках. В руке человек держал светлый квадратный конверт.
— Григорий, — произнес он вполголоса, чтобы никого не разбудить, — я не буду входить. Мне просто надо вручить вам вот это. — И он протянул Григорию конверт.
Машинально взяв его и пытаясь сообразить, как же зовут этого больного, Григорий спросил:
— Что это вы на ногах в такую поздноту? Э-э-э-э…
«Э-э-э-э…» быстро затихло, поскольку Григорий так и не сумел вспомнить имя пришельца. Ночные лампы в коридоре горели очень тускло, а свет ночника Григорий застил собой. Разумеется, человек был ему знаком, но Григорию никак не удавалось вспомнить, как же зовут эту морскую свинку.
— Поздно ведь, — повторил он в надежде распознать пришельца по голосу.
— Должно быть, нас пичкают одним и тем же снадобьем, — ответил человек совершенно ровным и бесцветным голосом. — Ваш будильник зазвенел тотчас после моего, я слышал. И решил, что именно вам следует принять это приглашение. Сам-то я пойти не могу, как вы понимаете.
— Приглашение? — Григорий чуть повернулся, подставил конверт под луч света и увидел, что тот почти квадратный, бежевый, плотный и не надписанный. Должно быть, внешний конверт, где были марки, имя и адрес, выбросили. Внутри лежала почти такая же большая картонка, которую Григорий извлек не без труда. Он увидел, что это и впрямь приглашение, отпечатанное витиеватым шрифтом и адресованное на деревню дедушке: «Приглашаем Вас…» Засим следовал текст на двух языках; рядом со знакомой кириллицей стояли те же призывно вежливые фразы, набранные по-английски латинскими буквами.
Это было приглашение на попойку (по-английски — «вечеринка с коктейлями»), которая состоится завтра (нет, уже сегодня) вечером в «Савое», одной из двух или трех первоклассных гостиниц этого бесклассового города (там принимали только иностранную твердую валюту, никаких тебе рублей). А в качестве хозяина вечеринки выступало какое-то международное общество охраны культуры.
Григорий в глубокой задумчивости уставился на этот документ.
— Ничего не понимаю.
— Это мне прислали, — пояснил пришелец и грустно улыбнулся. — Прежде я работал в этой области.
Ага. В этой клинике все больные прежде где-то работали, кто где. Тут лежали не одни бывшие пожарные. И далеко не все обрели взамен старого новое поприще навроде шуткописательства Григория. Поскольку многим обитателям стационара было больно вспоминать о том, что когда-то помогало им занять мысли и убить время, вопрос о прежней работе по общему согласию считался тут запретным. Никто никого не спрашивал, чем он (или она) занимался раньше, поэтому Григорий тоже не мог углубляться в эту тему. Ну раз так, он спросил о другом:
— Но почему бы вам самому не пойти туда?
— Последнее время мне что-то неможется, — ответил пришелец.
Еще один запретный предмет. Все, кто лежал в стационаре, были обречены. Все рано или поздно (вернее, рано, а не поздно) должны были умереть, но каждому был отмерен свой срок, каждый умирал по-своему, и смерть каждого ждала тоже своя, особенная. Сетовать на горькую долю, рассказывать другим больным об ужасных симптомах считалось тут верхом бессердечия, поскольку ваш собеседник вполне мог чувствовать себя еще хуже, чем вы. Посему в больнице был создан своего рода иносказательный язык, понятный всем и смягчающий суть любого разговора, даже делающий любой разговор возможным. «Последнее время мне что-то неможется» в общепринятом понимании означало, что болезнь недавно перешла в новую и еще более разрушительную фазу, что больной ступил на очередную ступень лестницы, ведущей вниз, во мрак, и еще не успел свыкнуться со своим теперешним положением.
Итак, Григорий не мог развивать и эту тему. Хмуро глядя на приглашение международного общества охраны культуры, он спросил:
— Кто эти люди?
— Они пытаются раздобыть денег, — ответил пришелец, — на реставрацию и охрану великих произведений искусства. Как вы знаете, нынче во всем мире достижения цивилизации подвергаются разрушению, и львиная доля вины за это лежит на нас, людях. Кислотные дожди, намеренный снос зданий при проведении строительных работ, изменение состава солнечного излучения. Есть много способов обречь на исчезновение творения людей. Каменные изваяния буквально тают в нынешнем воздухе; кинопленка выцветает, холсты живописцев гниют, книги коробятся, в местах археологических раскопок находки растаскиваются на потребу нуворишам…
Григорий не смог удержаться от смеха.
— Ладно, ладно, я уловил суть. Эти люди — доброхоты.
— Делают что могут. — Пришелец пожал плечами.
Григорий снова взглянул на приглашение.
— Раздобыть денег… — повторил он. — Не у меня ли?
— О, нет, нет, нет. Это просто вечеринка в поддержку дела. Они хотят заинтересовать своей работой правительство.
— Они американцы?
— Зачинщиками, кажется, были англичане, но теперь у них всемирное членство, — человек опять передернул плечами. — Не знаю уж, какой в этом прок.
— По-вашему, они не делают ничего полезного? — удивленно спросил Григорий.
— Ну, кое-что делают, — отвечал пришелец. — Иногда одерживают какие-нибудь мелкие победы, но вы же слышали поговорку: гниль отдыха не знает. Да и зачем вообще пытаться что-то спасти? — окрепшим голосом продолжал он. — Один черт, скоро всему конец, верно?
— Правда?
— Разумеется! Мы не жалеем сил, уничтожая свою историю, убивая самих себя, разрушая саму нашу планету. Оглянитесь вокруг, Григорий. Почему все мы очутились здесь?
Пришел черед Григория пожимать плечами. Он уже давно перестал ломать голову и задаваться этим вопросом.
— Из-за чьих-то ошибок, — сказал он.
— Мы все переселяемся в мир, в котором царят ошибки, — заявил пришелец и презрительно взмахнул рукой. — Пусть себе летит в тартарары, все и так загублено.
Ну что ж, эти взгляды были прекрасно знакомы Григорию. Почему весь остальной мир должен продолжать жить как ни в чем не бывало, когда сам я здесь и страдаю таким недугом? Люди вроде Григория, не связанные прочными семейными узами, были особенно подвержены этим умонастроениям, но временами такие чувства овладевали всеми. Разумеется, противопоставить им было нечего: и впрямь, а почему, собственно, жизнь должна продолжаться без Григория или любого другого обитателя стационара? И люди просто ждали, пока эти чувства схлынут. Почти всегда так и происходило. Но о болезнях никто никогда не говорил, и нынешнее высказывание пришельца только подтверждало, как круто его взяло в оборот вышеупомянутое «недомогание».
Впрочем, разговор ведь шел о приглашении. Григорий покачал головой и сказал:
— Не понимаю, какое отношение это имеет ко мне. Почему я должен туда идти?
— Потому что вам там понравится, — ответил пришелец. — И вы сможете почерпнуть новые идеи для своих шуток. Вы же говорите по-английски.
— Ну, не то чтобы говорю. — Григорий небрежно взмахнул рукой с приглашением. — Я учил английский в школе. Читать могу, но говорить…
— Стало быть, у вас есть возможность усовершенствовать ваш английский, — подчеркнул пришелец.
— А зачем? — спросил Григорий и улыбнулся этой мысли. — Чтобы сочинять шутки для американцев.
— Да просто так, — ответил пришелец и указал на приглашение. — Возьмите, Григорий. Идти или не идти — вам решать. Извините, я не могу так долго оставаться на ногах.
— О да, конечно, — смущенно проговорил Григорий. Все тут говорили смущенным тоном, когда были вынуждены замечать слабость ближнего. Григорий пока был значительно крепче этого человека, из чего и проистекало его смущение. Он кивнул, и человек тяжело побрел прочь по коридору. Григорий прикрыл дверь.
Он сел на кровать, положил приглашение на тумбочку и вдруг зевнул во весь рот. Совладать с этим зевком было совершенно невозможно. Часы показывали почти четверть пятого. Внезапно Григорию так захотелось спать, что он не смог с первой попытки попасть пальцем в выключатель и погасить свет. Правда, со второй это удалось. Григорий откинулся в темноте на подушку. В голове так и роились мысли, но сколь-нибудь связных среди них, похоже, не было.
Идти ли на вечеринку доброхотов? Как же звали этого обитателя стационара? И если в здешних комнатах нарочно сделали полную звукоизоляцию, как он мог услышать тихий будильник Григория?
Григорий уснул, а когда вновь проснулся в восемь утра, чтобы принять очередную пилюлю, все эти вопросы ожили в его памяти. Все, кроме последнего.
4
Приближаясь к широкому крыльцу «Савоя», Григорий испытывал едва ли не болезненные ощущения от сознания того, как он выглядит со стороны. Тщедушный человечек лет тридцати с небольшим, с костлявой физиономией, казавшейся еще более постной оттого, что ее обладатель лишился нескольких задних зубов (они не держались в деснах, и сохранить их было невозможно), с пожухлыми каштановыми волосами, которые хоть и отросли снова, но клочьями, и с медленной размеренной поступью, объяснявшейся ежесекундным оттоком прежней бодрой уверенности. Григорий знал, что на вид он — ни дать ни взять угрюмый бирюк, деревенский увалень. Добротный костюм, шелковый галстук, тяжелые, дорогие, сияющие ботинки (все куплено на деньги, полученные от Петра Пекаря) казались наспех подобранным маскарадным нарядом, словно Григорий был беглым зеком. Но хуже всего было то, что, подходя к свежеотполированному парадному «Савоя» и чувствуя на себе холодный, оценивающий, опытный взгляд швейцара, который наблюдал за тяжело поднимавшимся по ступеням человеком, Григорий сознавал: он выглядит как русский, причем такой русский, которому в «Савое» положено давать от ворот поворот.
Швейцар тоже это понимал. Он пыжился в своем вопиюще помпезном наряде, будто адмирал из какой-нибудь комической оперы. Чуть сдвинувшись, он преградил Григорию путь и осведомился:
— Что я могу для вас сделать?
— Вернуться на свой флагман, — ответил Григорий, со всеми на то основаниями полагая, что смысл его высказывания ускользнул от швейцара, а потом, не дожидаясь, пока его начнут торопить, достал приглашение. — И еще можете показать мне дорогу в международный зал, — невозмутимо добавил он.
Необходимость пересмотра оценок явно не обрадовала швейцара.
— Вы опоздали, — сварливо буркнул он.
— Гульба еще идет, — твердо заявил Григорий. На приглашении стояло время — с пяти до восьми, а сейчас было самое начало восьмого. Григорий решил пойти на проклятую вечеринку в последнюю минуту, оставив за собой еще и право передумать по пути. Но когда заносчивый швейцар со славянским носом взглянул на него, будто на какого-нибудь колхозника или бомжа, Григорий сказал себе, что непременно проникнет на эту попойку («вечеринку с коктейлями»), поскольку там ему самое место.
Или он не царедворец, таящийся под сенью телевизионного трона? Или не он вкладывает в уста Петра Пекаря добрую половину произносимых им с экрана слов? Или не он почти знаменитость, а вернее сказать, чревовещатель знаменитости? «Поди прочь, человече, — подумал Григорий. — В моих жилах течет кровь Романовых». (Хотя это вряд ли было так.)
Если вы держитесь уверенно, дело в шляпе. Швейцар заметил льдинки в глубоко посаженных глазах Григория, увидел, как тверды его осунувшиеся скулы, как расправлены тщедушные плечи, и признал в нищем принца. Он торжественно (хотя и не очень) простер длань и молвил, возвращая приглашение:
— Прямо через вестибюль, вторая дверь направо.
— Благодарю вас, — сказал Григорий и с веселым изумлением заметил, как швейцар соединил каблуки (ладно, пусть беззвучно, но все-таки). Миновав его, Григорий вошел в вестибюль, убранный плюшем и мрамором.
Шум выкатывал из международного зала клубами, будто чад из кухни деревенского постоялого двора. Болтают на вечеринках во всем мире одинаково — весело и ни к кому не обращаясь; эта болтовня создает некую особую окружающую среду, как бы деля белый свет на гуляк и никому не нужных чужаков. При мысли о том, что на сей раз он попал в число избранных, Григорий почувствовал радость и нырнул в это шумное облако. Оно не отторгло, а радушно поглотило его. Едва ли он сознавал, что какой-то человек у дверей забрал у него приглашение и провел вновь прибывшего под широкой аркой в просторную комнату с высоким потолком, убранную с таким расчетом, чтобы как можно ярче напомнить людям о царской роскоши и царском могуществе. Везде — золото и белая эмаль, вдоль стен — вроде бы неприметные, но величественные кресла, в которых восседали надутые, будто сизари, разодетые люди.
Две люстры по торцам комнаты перемигивались над головами официантов, облаченных в тускло-коричневые одеяния (здесь не было ни одной красной ливреи). Как будто владельцы замка впустили в главный пиршественный зал своих смердов, чтобы те могли отметить какое-то ежегодное торжество, подумал Григорий.
Можно ли извлечь из этого шутку? Конечно, можно, только пойдет ли она в дело? Теперь, когда всем видно, что пролетариат наломал дров, повсюду царит некое ошеломленно двойственное отношение к тому высокородному младенцу, которого выплеснули вместе с водой в 1917 году. Уже несколько месяцев и Григорий, и Петр Пекарь всячески пытались вплести в текучку дня сегодняшнего упоминания о царствах, царях и царственных фамилиях, но все шутки на эту тему выходили слишком плоскими и бледными.
Беда была в том, что они не могли выразить однозначного отношения к предмету. Разумеется, никому не хотелось вновь попасть под власть класса, искренне полагавшего, что между крестьянами и их скотом нет никакой разницы, но все же… Все же что-то не получалось со стилем. Со стилем, а не с сутью.
«Цари для нас и поныне — что ком в глотке. Ни проглотить, ни выплюнуть».
Это не смешно. Это всего-навсего правда.
Озираясь в поисках бара (ему разрешалось выпивать, но в меру — пока в меру; безудержные возлияния еще впереди), Григорий скользнул взглядом по миловидной девушке в центре забитой народом комнаты. Она оживленно беседовала с высоким, коренастым, тупорылым мужиком, который мог быть только легавым и никем иным. Возможно, даже из КГБ. Девушка была рослая, стройная, почти блондинка, с ясными глазами и очаровательным носиком; она прямо пыжилась от самоуверенности. Наряд девушки производил впечатление сшитого на заказ и сидел, как влитой. «Американка», — подумал Григорий и стал продвигаться поближе к водке.
Русского, с которым беседовала Сьюзан Кэрриган, очень развеселила мысль о том, что девушка попала в Москву, одержав победу в объявленном журналом конкурсе. Звали этого русского Михаилом, и он преподавал экономику в МГУ. Высокий, худощавый, лощеный мужчина с приятно резкими чертами и мурлыкающим баритоном, которым он сейчас произносил безупречные английские фразы с легким оксфордским акцентом.
— Определение ценностей капиталистического общества, — вещал он, — наверное, никогда не будет понято моим поколением. Допустим, какая-то фирма гонит из картофеля водку. Чтобы продать эту водку, фирма наобум выбирает гражданина (случилось так, что в данном случае вас, гражданочка) и бесплатно отправляет в путешествие в Москву. Вы сами, при всем желании и даже крепчайшей в мире печени, никогда не сможете выпить столько водки, сколько нужно, чтобы покрыть расходы винодела по устройству этого предприятия. По сути дела, — он рассмеялся и указал на бокал в руке девушки, — вы и вовсе водку не пьете, а пьете белое вино.
— Да, — согласилась девушка, — я знаю, это может показаться глупым, но…
— Ничуть, ничуть. — Михаил подтрунивал над ней так прямодушно и дружелюбно, что девушка не могла обижаться на него. — Разделить общество любительницы белого вина весьма приятно, — заверил он ее. — А кроме того, в этой комнате нет ни одного человека, который продержится на ногах дольше вас, это несомненно. Однако вернемся к обсуждаемому вопросу. Производитель водки не может надеяться, что вы вернете ему потраченные деньги. Возможно, он считает, что другие граждане узнают о проявленной им по отношению к вам щедрости, воспылают к нему теплыми чувствами и станут покупать его товар в количествах, достаточных и более чем достаточных, для покрытия его расходов? И это — в дополнение к той водке, которую они купили бы и так.
— Понятия не имею, — честно призналась Сьюзан. — Что бы они там себе ни думали, я чудесно провожу время. Россия так прекрасна.
— Вы полагаете? — улыбаясь ее воодушевлению, спросил он.
— Музеи, картины, иконы! — воскликнула девушка. — А как красива река. Надеюсь, компания «Семенов» сторицей окупит свои расходы.
— Уже окупила, — произнес слева от нее голос с американским выговором. Девушка и Михаил повернулись и увидели бородача лет сорока с чем-то, облаченного в мятую спортивную куртку и белую сорочку. На шее — бордовый галстук-бабочка, а над ним — виноватая улыбка человека, без приглашения влезшего в разговор. — Простите меня, — добавил бородач, — я случайно услышал. Зная, что вы… ведь вы — Сьюзан Кэрриган, так?
— Совершенно верно.
— Джек Филдинг, — представился он. — Сотрудник нашего посольства. Мы выправляли кое-какие ваши бумаги. Так вот, я полагаю, что принцип тут следующий. Правда, я не экономист. — Он повернулся к Михаилу. — В отличие от вас, не так ли?
— Да, я занимаюсь экономикой, — ответил Михаил и представился еще раз, назвав какую-то немыслимо длинную фамилию. Мужчины обменялись рукопожатием, и Михаил продолжал: — Вы понимаете, как складывалась ценность подарка, сделанною мисс Кэрриган?
— Думаю, что да, — отвечал Джек Филдинг. — Главное тут — реклама и общественное мнение. Предложив людям столь желанную для многих награду, вы прославите свое имя. Когда покупатели пойдут в местную винную лавку, то скорее всего приобретут там именно ваш товар. Значит, если вышло так, как хотели устроители, они добились увеличения продаж еще до окончания конкурса и нажились раньше, чем потратились на мисс Кэрриган.
— Ну а если вышло не так, как они задумывали? — спросил Михаил. — Если они не увеличили объем продаж?
Джек Филдинг с улыбкой передернул плечами.
— Ну тогда все равно придется платить, пусть и с зубовным скрежетом. Как ни крути, а мисс Кэрриган получила бы свою поездку в Москву.
— Как здорово! — воскликнула Сьюзан.
— По этой и по многим другим причинам я остаюсь сторонником свободного рынка, — продолжал Джек Филдинг. — Частной компании гораздо труднее нарушить договор, чем государственной.
— Э… — встревоженно молвил Михаил, — если мы намерены обсуждать свободный рынок, я, пожалуй, налью себе еще выпить. Сьюзан, ваш бокал тоже опустел.
— Благодарю, — ответила девушка, протягивая ему стакан.
Михаил вопросительно посмотрел на американца.
— Мистер Филдинг?
— Благодарю вас, мне достаточно.
— Тогда я сейчас вернусь, — пообещал Михаил, направляясь к стойке.
Джек Филдинг с тусклой улыбкой оглядел зал и сказал:
— Тут зверинец какой-то.
— Ума не приложу, почему меня пригласили, — простодушно проговорила Сьюзан. — Может, потому, что я живу в этой гостинице.
— Наверное, эти охранники культуры хотели, чтобы тут было как можно больше англоязычного люда, — ответил Филдинг. — Поэтому и меня прислали сюда. Такая помпа призвана создать у русских впечатление, будто эта организация пользуется большим влиянием на Западе. Но список гостей любой такой вечеринки — гораздо более мудреная загадка, чем даже та идея, на которой основан выигранный вами конкурс, повергнувший вашего русского друга в такую растерянность.
«Моего русского друга. Кабы так. Но в самом начале разговора Михаил упомянул, что женат». «Увы, жена не смогла сегодня пойти со мной». Впрочем, Сьюзан все равно было приятно его общество. В конце концов она приехала сюда знакомиться с Россией, а не точить лясы с Джеком Филдингом. Таких, как он, на любой вечеринке в Манхэттене не меньше полудюжины.
Вернется Михаил или нет? Может, Филдинг нарочно спугнул его? Сквозь брешь в толпе гостей Сьюзан видела, что русский сидит у стойки в дальнем конце и беседует с другим русским.