Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Дальше он шёл, уже не понимая, куда идёт и как, только дойдя до дома, где снимал комнату, вдруг понял, что за ним кто-то идёт следом. Он не стал оборачиваться, чтобы посмотреть, кто это, не пытался оторваться от преследователя, поэтому точно сказать ничего не мог, но он был убеждён — кто-то за ним идёт. Ворвавшись в свою комнату, он немедленно принялся наводить в ней порядок. Больше всего его беспокоило грязное бельё, поэтому сначала он постирал в раковине всё, начиная с запачканных спермой трусов, развесил выстиранное на верёвке, потом метёлочкой старательно подмёл пол, следя за тем, чтобы ни в одном углу не осталось пыли.

Когда раздался стук в дверь, он спрятал метёлку, ещё раз критическим взглядом окинул комнату — всё ли в ней в порядке, поправил пресс-папье, так чтобы оно лежало параллельно краю стола, и только тогда спросил:

— Кто там?

— Это дежурный, откройте, — послышался из-за двери голос старика-консьержа.

— А что вы хотели?

— К вам гости.

Откинув засов, он увидел старика, за спиной у которого стояли двое. Двое чёрных с головы до ног мужчин в чёрных костюмах с чёрными лицами. Только белки глаз у них были голубовато-белые, они светились, как диковинные миниатюрные лампочки. Тот, который был ниже ростом, хрипловатым голосом сказал:

— Вы господин Сато? Нам хотелось бы поговорить с вами.

— С кем имею часть?

— Вот, пожалуйста, — сказал всё тот же мужчина, протягивая ему удостоверение в чёрной обложке.

— Хорошо, — сказал он и хотел вернуться в комнату за пиджаком, но второй мужчина, тот, что был повыше, преградил ему путь.

— Оставайтесь на месте.

Он прямо на носки нацепил гэта. Ему казалось, что он совершенно спокоен, но ему так и не удалось отыскать свои ботинки в груде обуви в обувном ящике, и он сунул ноги в сброшенные кем-то гэта. У входа стояла машина, полицейский открыл перед ним дверцу. Он сел в машину между двумя мужчинами в чёрном. Оглянувшись, увидел, что у входа в дом стоит старик консьерж, провожая его напряжённым взглядом. Улицы города задрожали и сдвинулись, как будто на залитой водой переводной картинке, которыми он так любил играть в детстве.

— Вы Такэо Кусумото?

— Да.

— Вы арестованы по подозрению в ограблении и убийстве.

Полицейский сжал его запястья, и на них — он ощутил холодное прикосновение металла — защёлкнулись наручники. Эти красивые, тщательно отшлифованные металлические браслеты разом отделили его от расплывающихся городских улиц, решительно изменив его статус: теперь он подозреваемый, подсудимый, приговорённый к смертной казни.





Будь это обычная история, на этом можно было бы поставить точку. Как правило, с поимкой преступника дело считается закрытым. Но для него этот момент стал началом совершенно новой истории. Что-то произошло с ним, когда пронёсся слух о том, что Такэо Кусумото арестован по подозрению в убийстве, и его имя, набранное крупным шрифтом, стало появляться во всех газетах. Пока он под конвоем ехал в Токио, вокруг него постоянно толпился какой-то народ: его фотографировали, приставали к нему с расспросами, как будто для всех этих людей не было ничего важнее, чем выяснить, что заставило его совершить преступление, что он ощущает сейчас, что он делал, пока скрывался от правосудия. Как только все полученные от него сведения обрели вид газетных статей, толпы осаждавших его журналистов мгновенно рассеялись, и он остался в полной изоляции, один посреди бескрайней тишины. Теперь эти толпы казались мелькающими на экране тенями и, как всякие тени, уже не имели к нему никакого отношения. Возможно, при аресте преступника достигается некое психологическое равновесие: совершивший насилие в свою очередь подвергается насилию со стороны общества. Его новая история начинается как раз с того момента, когда это психологическое равновесие было достигнуто. Эта история никак не связана с такими чисто внешними обстоятельствами, как арест, суд и вынесение приговора, она разворачивалась совершенно в другом измерении. И вот почему…

Часть четвёртая

Положи слёзы мои в сосуд у Тебя

1

Доктор Тикаки ушёл, но в камере ещё витал его запах. Остро пахло «тамошним миром». Табаком, помадой для волос, одеколоном и ещё почему-то чем-то вроде блевотины. Превозмогая подступающую тошноту, Такэо перевернулся на живот. Это уже оставило его. Он упал на самое дно, обретя наконец относительную устойчивость, достиг глубинной точки мира. И всё же этот запах невыносим. Хорошо бы открыть окно. Но вставать не хотелось, и он уткнулся носом в подушку. Его тут же передёрнуло от отвращения: чужие запахи, спящие в гречневой шелухе, которой была набита подушка, вдруг, словно воздушная кукуруза, стали взрываться один за другим, ударяя в нос.

Доктор Тикаки ещё очень молод. Он стал врачом совсем недавно, и его большие светлые глаза уверенно смотрят в будущее. В теории для него нет тайн. Он изучил человеческую психику вдоль и поперёк и скоро станет полновластным хозяином своего, чётко отграниченного от всех остальных, участка знаний. А я в его годы уже сидел в тюрьме. Какая странная штука, ведь именно тюрьма и стала отправным пунктом для моей сознательной жизни. Как часто я сокрушался, что так безнадёжно опоздал с отправлением! Впрочем, даже если бы тюрьмы не было, где гарантия, что я прожил бы свою жизнь лучше? Пожалуй, мне ничего и не оставалось, кроме как отправиться в свой жизненный путь из тюрьмы.

Стены. Три шага — стена, три шага — стена. Он поднялся, держась за стену. Во всём теле какая-то вялость. Может, из-за транквилизаторов, которые дал доктор Тикаки? Сонливость проникала в мозг и в мышцы. Его словно парализовало, даже руки не слушались. А ведь с задвижкой окна так просто не справишься. Если действовать резко, то совсем ничего не выйдет, расшатавшиеся винты надо поворачивать с предельной осторожностью. Надоело. Всё надоело. И открывать окно, и стоять, и жить. Скорее бы уже упасть на пол бескостным куском мяса.

В конце концов окно открылось.

В камеру ворвался холодный воздух. Похоже, ветер стих — его свиста не слышно. Зато человеческие голоса по контрасту казались особенно громкими. Через окно доносились обрывки оживлённых разговоров. «Что там со снегом?» — подумал он и выглянул в окно: в вечерних сумерках внутренний дворик застыл в полной неподвижности, словно кто-то выстроил в ряд белые кубики. Снег уже не шёл.

— Что, убрался молокосос? — спросил Коно, будто только и ждал, когда Такэо откроет окно. Он только что разговаривал с кем-то, скорее всего с Карасавой, голос у него был возбуждённый.

— Убрался.

— Ну и что, осмотрел тебя?

Скажешь «да», придётся признаваться, что болен, скажешь «нет», придётся объяснять, зачем приходил Тикаки.

— Что, не хочешь говорить? — В голосе Коно звучало недовольство. — Тогда попробую сам угадать. Небось, вынюхивает насчёт Оты. К кому, как не к тебе, обращаться, ты ведь его сосед. Ну и что ты ему наболтал? «Ах, вы знаете, доктор, этот Ота просто симулянт. В вашем присутствии он ведёт себя совсем не так, как обычно». Ну что, я прав?

— Да нет. — Такэо усмехнулся и решил всё-таки сказать правду. — Утром я ходил к нему на приём. Вот он и зашёл: беспокоится о моём состоянии. У меня часто голова кружится.

— Да, ты мне и раньше говорил. Но что-то вы слишком долго с ним болтали, ни дать ни взять — два влюблённых голубка. И вот ещё что странно: прежде чем навестить тебя, он был на той стороне, у Андо. А вы с Андо всё время шушукались там, на спортплощадке. Что-то тут не то!

— Разве он был у Андо? Я и не знал. У меня разрешение на постельный режим, и я всё время лежал.

— Ты что, совсем тупой? Он не так прост, как кажется. До сих пор он бывал только у Оты, и вдруг ни с того ни с сего начал ходить к тебе и к Андо. Явно ведь неспроста. Сегодня он и Сунаду осматривал. А этому Сунаде вот-вот в петлю. Дошло теперь? Он выбирает, кто будет следующим. Это уж точно!

— Что ты такое несёшь? — Такэо повёл носом в ту сторону, где сидел Тикаки. Как ни странно, теперь там ничем не пахло, да и был ли вообще этот запах? Может, ему показалось? — Он вовсе не плохой человек. Можно даже сказать, хороший…

— А чем ты докажешь? С какой стати его вдруг понесло к тебе и к Андо, то бишь к тем, кто под особым наблюдением? Тебя только вызывали к начальнику тюрьмы и влепили тебе выговор, а на Андо в последнее время окрысился наш зонный Фудзии… В следующий раз этот тип явится ко мне, это уж точно. Кстати, он мною не интересовался?

— Нет, нет, о тебе он не спрашивал.

— Значит, только об Оте и Андо?

— Да нет же, о них тоже никакого разговора не было.

— Ври больше! — На слове «больше» он, судя по всему, презрительно сплюнул. — Так я тебе и поверил!

— Да ладно тебе, перестань, — попытался утихомирить его Карасава, — Не расходись. Или ты не слышишь, что говорит Кусумото? Нельзя быть таким мнительным.

— Ты просто здесь недавно и ещё не кумекаешь, что к чему. Тебе невдомёк, как нас тут поприжали. В конце прошлого года — ещё всё время ураганы дули, помнишь? — за один месяц порешили пятнадцать человек. Как тебе это? Пятнадцать! То есть в среднем каждые два дня по одному. Иногда даже в день казнили сразу двоих, ужас что творилось. Просто давили как кур. Только с одной разницей — наших давили не как попало, а выборочно. Я нарочно проанализировал, по каким признакам были отобраны эти пятнадцать, проанализировал с разных точек зрения — и с научной, и с психологической, и с юридической. И выявил-таки закономерность. Теперь могу запросто предсказывать, кто будет следующим.

В соседних камерах перестали разговаривать, чувствовалось, что все напряжённо ждут, что скажет Коно.

— Эй ты, братец-революционер! Давай-ка по-быстрому выкладывай свою закономерность, — где-то далеко сказал Тамэдзиро.

— Вот чёрт, с тобой-то кто разговаривает?

— Но мне ведь тоже интересно. Ну пожалуйста, дорогой, скажи, к чему тебя привёл твой научный, психологический и юридический анализ! — Тамэдзиро нарочно говорил женским голосом, и кое-кто засмеялся. Но Коно только раздражился и, вцепившись в ручку окна, стал дёргать её туда-сюда.

— А знаешь, дорогой, ведь, несмотря на весь твой научный, психологический и юридический анализ, тебе не удалось предсказать, что сегодня очередь Сунады, правда ведь? Что ж ты утром так опростоволосился, упустил возможность разжиться тремя банками тушёнки? А помнишь, на спортивной площадке ты прицепился как клещ к нашему юристу Кусумото? Ну там, кто пытался обжаловать действия суда, кто какие жалобы или представления подавал… К чему бы это делать человеку открывшему какую-то там закономерность?

— Дерьмо, ну и дерьмо же ты, Тамэдзиро! — завопил Коно.

— Эй, в чём дело? Не обязательно орать, и так слышно. Ты что-то хочешь мне сказать?

— Шпион проклятый, подслушиваешь чужие разговоры!

— Так я ведь вор, можно сказать профессионал, у меня за спиной уже семнадцать сидок. Мне украсть раз плюнуть. А здесь красть нечего, кроме чужих разговоров, так хоть послушаю, о чём люди говорят, тоже приятно. А если ты не скажешь, то скажу я. О том, что это за закономерность такая. Дашь десять банок тушёнки, скажу.

— Ну ты, послушай… — Коно заскрипел зубами.

— Я даже могу сказать, кто будет следующим. И нечего надо мной издеваться.

— Занятно, — подал голос Карасава. — Ты и вправду знаешь, кто следующий?

— Конечно, знаю. Кто-то из нас.

— Это уж само собой.

Опять послышался смех. Тамэдзиро тоже засмеялся. Но смех разом оборвался, повис в ледяном воздухе. Из-за тюремной стены, словно насмешливый хохот далёких зрителей, донёсся шум большого города.

— Да ладно, и без твоих объяснений понятно, что к чему. В конце концов, высчитать, кто за кем, нетрудно — арифметика!

— Ну давай говори, какая у тебя закономерность получается. Сравним её с моей, — раздражённо потребовал Коно.

— Ладно. Начнём с абсолютно достоверной предпосылки. А именно: все мы равны в том смысле, что имеем статус приговорённых к смертной казни. Убил ты одного или убил десятерых — всё равно, ты есть приговорённый к высшей мере, точно такой же, как и все остальные. Каким способом совершено преступление, тоже не имеет никакого значения. Задушил ли ты свою жертву, забил до смерти, отравил, прикончил ты её гуманным способом или с особой жестокостью — без разницы. В момент оглашения приговора наше прошлое полностью перечёркивается, мы перестаём быть отдельными индивидуумами, а становимся равными друг другу осуждёнными. Между нами и нацистскими преступниками, уничтожившими миллионы людей, нет никакой разницы…

— Гм… Но ведь самое главное — что потом…

— Не торопись! Можно составить шесть функций для определения срока приведения приговора в исполнение. Независимыми переменными при этом являются — длительность пребывания в тюрьме после оглашения приговора, наличие или отсутствие наказаний во время отбывания срока, наличие или отсутствие несогласия с решением суда, наличие или отсутствие жалоб о смягчении приговора, душевное состояние начальника тюрьмы, плотность нулевой зоны. Всё это умножается на соответствующий коэффициент, и в том случае, когда полученные результаты оказываются больше заданной величины, осуществляется казнь.

— В общем, это похоже на то, к чему пришёл я, только при чём тут плотность нулевой зоны?

— Проще простого. Когда наша численность выходит за пределы допустимого, то есть когда нас становится больше, чем могут вместить здешние камеры, то кого-то убивают, чтобы восстановить должное соотношение…

— А-а…

— Труднее всего определить душевное состояние начальника тюрьмы. Для того чтобы выразить его количественно, необходимы очень тонкие манипуляции.

— Ну, тогда у тебя получается в общем та же закономерность, что и у меня. То есть чем большее число прибавляется, тем ближе момент выбора следующего. Та же самая зависимость, которую вывел Лакассань для определения соотношения между безработицей и ростом преступности, так ведь?

— Похоже, что так, — тихим, но решительным голосом подтвердил Карасава.

— Ну и вот, значит, получается то же самое, что и у меня! — завопил Коно.

— Очень уж вы самоуверенны, дорогие мои революционеры. А слабо угадать, кто будет следующим? — засмеялся Тамэдзиро.

— Проще простого! — ответил Карасава. — Конечно я. Допустимая погрешность — два процента.

— Что-то мудрено. Какая ещё погрешность?

— Допустимая погрешность в два процента — это значит, что ошибка может быть в двух случаях из ста. То есть когда верны девяносто восемь случаев из ста. Вот смотрите — в настоящее время на втором этаже нашего четвёртого корпуса содержится тринадцать приговорённых, так? Да ещё меня добавили из третьего корпуса, поэтому получается четырнадцать. Значит, вероятность того, что один человек будет казнён, составляет в среднем одну четырнадцатую. То есть примерно с третьей степенью точности получается, что казнён буду я.

— Да-a… С одной стороны, вроде понятно, с другой — не очень… — Тамэдзиро хотел было позубоскалить, но как-то растерялся и, осекшись, замолчал.

— Это что, правда? — спросил Коно.

— Ну я же говорю — правда, с допустимой погрешностью в два процента. Но вернёмся к прежнему вопросу. К вопросу о возможности революционной переоценки твоего преступления.

— Ну вот, приехали. — Явно довольный, Коно заговорил менторским тоном. — Короче, после того как я вышел отсюда, отмотав предыдущий срок, я не мог нигде устроиться на работу. В конце концов пришлось стать чернорабочим. Низшие слои пролетариата, к которым принадлежат и чернорабочие, совершенно бесправны, они для капиталистов что-то вроде недоброкачественного, не отвечающего стандарту товара. Находясь в таких условиях гнёта и дискриминации, я и совершил преступление так что моё преступление можно расценивать как крайнее проявление протеста доведённых до отчаяния низших слоёв пролетариата.

Нетрудно себе представить, как яростно Коно трясёт своими седыми, торчащими дыбом вихрами. Три года назад под руководством Карасавы он приобщился к марксизму, когда же Карасаву из соображений внутритюремной безопасности перевели на другой этаж, продолжил изучение трудов классиков марксизма самостоятельно. Ему вынесли приговор на первом же слушании, и теперь он казнился, что по собственной безграмотности допустил судебный произвол. Он был страшно рад, что на место Оты перевели Карасаву, и, судя по всему, старался продемонстрировать ему, чего достиг за два с лишним года. Наверное, именно поэтому его голос и звучал хрипловато — не тот был случай, чтобы щадить свои голосовые связки.

Карасава — активист студенческого движения, во время какой-то внутренней разборки он убил своего сотоварища, его судили и приговорили к смертной казни. Это был узколицый и остроглазый молодой человек, впрочем, молодой относительно: его несколько раз выгоняли из университета, а значит, ему было уже около тридцати. Так или иначе, они с Коно были ровесниками, наверное, потому и сошлись. Когда Карасава возбуждался, в его голосе появлялись визгливые нотки, хотя обычно он говорил мягко, даже с какими-то женскими интонациями.

Коно, не упускавший случая припомнить Такэо его высшее образование, к студенту Карасаве относился дружелюбно. Отчасти потому, что тот был единственным человеком в зоне, видящим в его преступлении революционный смысл, отчасти потому, что члены группы Карасавы развернули движение в его, Коно, защиту, считая вынесенный ему приговор несправедливым.

Коно топором зарубил знакомого бакалейщика и его жену и украл у них двадцать пять тысяч йен. После того как на первом же судебном заседании было вынесено решение о смертной казни, он, несмотря на настоятельные советы адвоката и жены, не стал подавать апелляцию, и приговор вступил в законную силу. Потом он казнил себя за то, что проявил недопустимую мягкотелость, отказавшись от борьбы.

— Если бы во мне уже тогда пробудилось революционное сознание, я бы так просто им в руки не дался. Но я был подавлен, лишён боевого духа, вот все эти высокообразованные мерзавцы — судья, прокурор, эксперт-психиатр, адвокат, начальник тюрьмы, начальник зоны — и сговорились упечь меня, человека малообразованного, и во время судебного разбирательства полностью проигнорировали тот факт, что я, попав в тиски капиталистического общества, стал козлом отпущения, потерял работу и оказался в безвыходной ситуации без гроша за душой! Как представитель низшего слоя пролетариата, я просто вынужден был пойти на преступление, никакого иного выхода у меня не было. А они совершенно абстрактно и однобоко квалифицировали это преступление как совершённое с целью наживы. Я ведь пошёл к этому бакалейщику, надеясь взять у него взаймы денег, но он отказал мне, хотя у него была заначка и ему ничего не стоило дать мне тысчонку-другую. Вот я его и прикончил. Это был революционный поступок, я стёр с лица земли одного из представителей буржуазии, но, к сожалению, в то время я этого ещё не осознавал, потому и принял носящее совершенно абстрактный характер обвинительное заключение, где мои действия были квалифицированы как преступление, совершённое с целью наживы. Более того, согласился со всеми ложными аргументами этих людей, которые, абстрагировавшись от общественных условий, приняли во внимание только форму преступления — грабёж, отягощённый убийством, и в результате стал для них чем-то вроде козла отпущения. Все — и следователь, который меня арестовывал, и тюремные надзиратели Таянаги и Нихэй — наперебой твердили мне: держись поскромнее с обвинителем, слушай, что он тебе говорит, не вздумай прекословить, мол, если настроишь его против себя, это дурно скажется на ходе судебного разбирательства. Ну я, слепец, и стал плясать под их дудку, и на суде ни разу ни словом не возразил обвинителю, согласился со всеми пунктами предъявленного мне обвинения и признался во всём, вплоть до умышленного убийства, дескать, я знал, где старик-бакалейщик хранит наличные деньги, и пришёл к нему именно для того, чтобы убить. На самом-то деле сперва я вовсе не собирался его убивать, просто случайно подвернулся под руку топор, ну я его и шарахнул, а старуха стала так вопить, что и её пришлось стукнуть, а тут я и сам вырубился. Я был выпивши, так прокурор потом заявил, что это я нарочно выпил, чтобы придать себе храбрости, то есть заранее всё обдумал и спланировал, а значит, убийство было преднамеренное, на самом же деле всё было как раз наоборот: я пропустил стаканчик только потому, что было холодно, а захмелев, решил пойти и занять денег. А следователь, тот прямо сказал — если я буду во всём соглашаться с обвинителем, мне же будет лучше, ну я и поставил свою печать под показаниями, в которых содержались совершенно случайные факты. Я-то надеялся, что судья заметит всякие там неувязки да нестыковки, что на суде всё встанет на свои места; к тому же меня допрашивали каждый день с десяти утра до восьми вечера, я был совершенно вымотан, мне всё осточертело, потому я и поставил свою печать. Однако когда дошло до решения суда, то — что бы вы думали? — судья принял все пункты обвинительного заключения. Я только зубами скрежетал от ярости, когда всё это слушал, а после того как мне влепили вышку, хотел подать апелляцию, но эти гады ловко рассчитали все ходы, подключили надзирателей, и тут их первым приспешником оказался этот мерзавец Нихей. На какие только уловки он не пускался, чтобы оказать на меня психическое давление и загнать меня в угол! Сначала заявил, что мне не разрешено пользоваться студенческими тетрадями, дескать, для того, чтобы вести записи, связанные с судебным разбирательством, достаточно почтовой бумаги. И это при том, что одна тетрадь стоит 50 йен, а пачка почтовой бумаги — 80 йен! Якобы тетрадями имеют право пользоваться только студенты. Когда же я написал письмо на имя начальника тюрьмы, он, Нихэй, заявил, что я не имею права запечатывать конверт, это является нарушением тюремных правил, а когда я отдал конверт незапечатанным, сказал, что письмо такого содержания посылать начальнику вообще нельзя. И это ещё цветочки. Как только он не изгалялся надо мной: нарочно хлопал створкой дверного глазка, стучал ногами, когда проходил мимо моей камеры, а уж ночами и того хлеще: только я улягусь, он принимается звенеть ключами или кашлять, если же я не обращаю на это внимания и делаю вид, что сплю, начинает шептать: «Эй, Коно, я всё равно не дам тебе спать». Дальше — больше: стоило мне уйти в баню или там на спортплощадку, он непременно проводил у меня в камере обыск, читал мой дневник, переставлял книги. Хуже всего, что я ничего не мог доказать, ну звенит ключами, топает — ну и что такого? Когда я пытался жаловаться, он делал вид, будто и знать ничего не знает, отказывался от всего, а если я упорствовал, начинал скалить зубы, мол, у тебя психическое расстройство, надо бы обратиться к психиатру, ну я, конечно же, выходил из себя, тогда он заявлял, что у меня мания преследования, и грозил, что сейчас же вызовет этого молокососа Тикаки. Особенно нахально он измывался надо мной во время первого слушания дела, я тогда страдал бессонницей, голова у меня стала совсем дурная, мне было так плохо, так плохо, на суде я ничего не соображал, думал только о том, как бы побыстрее всё закончилось, когда же дошло до определения меры наказания и прокурор потребовал смертной казни, я готов был его благодарить — ну вот, наконец-то конец моим мучениям. Когда же судья спросил: «Подсудимый, вы хотите что-то сказать?» (вы только подумайте, у меня был шанс выступить с последним словом, и я его упустил!), я заявил: «Нет, ничего», когда же стали оглашать обвинительный приговор, обрадовался — вот скоро умру, и больше не придётся терпеть издевательства Нихэя. И как ни уговаривали меня адвокат и жена подавать апелляцию, сказал, что ничего не буду делать, отказался от всякой борьбы и угодил в ловушку, которую мне эти сволочи расставили. И только значительно позже, уже когда мне был вынесен окончательный приговор, я наконец понял, что все эти приспешники буржуазии — и эта вооружённая банда, которую именуют полицией, и все эти прокуроры, судьи и тюремщики — проводят последовательные дискриминационные меры, направленные на то, чтобы разделаться с такими» как я, представителями низших слоёв пролетариата, что они не останавливаются ни перед чем: ни перед запугиванием, ни перед провокациями, ни перед прямым давлением. Парадоксально, что все эти истины открыл мне студент Карасава. Когда я учился в средней школе, никто не говорил мне ничего подобного, в том-то, видно, и заключается суть дискриминационной политики, чтобы утаивать эти истины от тех, кто в них больше всего нуждается. И убил-то я именно из-за этой тотальной дискриминации, причина — в том общественном зле, одним из проявлений которого стало поведение старика бакалейщика. И разве вы не видите противоречия в логике этих людей, которые, сняв всю ответственность с общества, осудили и отправили на смертную казнь одного отдельно взятого человека? Поразмыслив, я понял, каким невежественным, доверчивым и слабым человеком был. Отныне я готов вступить в решительную схватку с мерзавцем Нихэем, я стану последовательно и непоколебимо обличать этих сволочей, разоблачать существующий порядок, основанный на дискриминации, сепаратизме и угнетении…

Наверное, Коно сказал Карасаве что-то в этом духе. Карасава подтвердил и дополнил идеи своего ученика. Существует мнение, что в капиталистическом обществе все преступления возникают в результате классовых противоречий. Отсюда следует весьма оптимистический вывод — как только реально завершится формирование коммунистического общества, основанного на диктатуре пролетариата, и будет уничтожено государство, а заодно и классовые различия, преступления исчезнут сами собой. Невольно в ушах Такэо зазвучал голос Сунады с его специфическим выговором уроженца Акиты: «Что такое этот пролетариат и где ты его видел? Давай, покажи! Я убил человека потому, что страсть как хотел женщину. Ты убил, скорее всего, потому, что хотел денег».

Такэо примерил эти слова к своему случаю. Почему он затянул провод на шее Намикавы? Из-за классовых противоречий? Или потому, что хотел денег? И Коно, и Сунада, каждый по-своему, слишком уж ограничены. Сам он стал злодеем не потому, что убил, наоборот, он убил потому, что был злодеем, вот и всё. Зло ещё до совершения им преступного деяния разъедало его изнутри, как злокачественная опухоль. Если считать преступлением только само действие, то есть убийство, то всё очень просто, но ведь он ещё до совершения этого действия уже был потенциальным убийцей… Этого, скорее всего, не поймут ни Коно, ни Сунада.

До него по-прежнему доносились голоса Коно и Карасавы, но он не вслушивался в то, что они говорят, был слишком поглощён собственными мыслями. Ну говорят и говорят, ничего особенного. Вдруг до него дошло, что Коно зовёт его, и он поспешно откликнулся:

— Что тебе?

— Что это с тобой? Оглох, что ли? Я тебя давно уже зову.

— Задумался. — и Такэо отвёл взгляд от стены, вдруг показавшейся ему какой-то впалой, может оттого, что он постоянно сверлил её глазами. В приоткрытое окно был виден внутренний дворик, заваленный снегом, особенно мягким и пушистым в голубоватом свете ртутной лампы.

— Не слышишь, что ли? Карасава-сан просит тебя позвать Какиути. Посигналь-ка ему!

— Да, позови его, мне хотелось бы с ним поговорить, — попросил Карасава.

— Ладно. — И Такэо, подавая условный сигнал, четыре раза ударил кулаком по стенке, за которой была камера Какиути. Никакого ответа. Он постучал ещё несколько раз, и наконец тот отозвался. Послышался стук открываемого окна.

— У Карасавы к тебе какое-то дело, — сказал Такэо.

— Какое ещё дело? Знаю я эти дела! — испугался Какиути.

— Да ты не бойся, — вмешался Карасава. — Просто хочу задать тебе один вопрос. Ты ведь у нас христианин, так? Скажи, это правда, что христиане не боятся смерти?

— Ну, это для меня слишком сложно. Может, Кусумото-сан ответит, он лучше в этих вопросах разбирается. — Какиути, как всегда, немного заикался от волнения.

— Да нет, я тоже в этом полный профан, — сказал Такэо. — Сам хотел просить Кукиути, чтобы просветил меня.

— Вот и я прошу, — сказал Карасава. — Ты как-то говорил, что смерть — это путешествие, или что-то вроде того. Что это значит? Путешествие куда?

— По-моему, я ничего такого не говорил.

— Да нет же, говорил! Якобы после смерти все отправляются в какую-то там страну. Что это за страна такая у вас, христиан? Давай, выкладывай!

— Похоже, тебе невтерпёж самому туда отправиться!

— Да не в том дело! Просто о таких вещах надо знать, и чем раньше, тем лучше.

— Это точно. Потому что следующая очередь, с учётом допустимой погрешности в два процента — моя, — голосом Карасавы сказал Тамэдзиро.

— И это верно, — подтвердил Карасава, не заметив иронии.

— Вот уж не знаю, что и сказать! Кусумото, выручай!

— Ну, вообще-то говоря, — На этот раз Тамэдзиро передразнивал Такэо, — я католик, а ты протестант, у нас разные точки зрения по этому вопросу. Давай сначала ты объясни всё со своей протестантской точки зрения.

— Боюсь, не получится, — ответил Какиути, словно к нему действительно обратился Такэо. — Я в таких мудрёных вещах не очень то разбираюсь.

— Ну ладно, нам всё равно, кто из вас будет говорить, — сказал Карасава. — Валяйте, объясняйте, в чём тут дело. Как, согласно христианскому учению, устроен загробный мир?

Такэо, с трудом ворочая языком, заговорил. Он говорил, с ненавистью вглядываясь в пустоту, словно там, в этой пустоте, было узкое, с тонкими губами лицо Карасавы.

— Верующий из меня никудышный, поэтому глупо мне тут перед вами распинаться, но, если вы настаиваете, я скажу, что думаю по этому поводу. О загробном мире в Библии ничего определённого не написано. Хотя там и упоминается мир огненный, мир тьмы, мрака, что-то вроде ада, Геены или Шеола. О воскресении впервые заговорили после Павла. А разделение на ад, чистилище, Царство Небесное произошло ещё позже. Но, откровенно говоря, я бы не стал цепляться за эти догмы. По-моему, все люди верят по-разному, даже те, кто называет себя христианами. У католиков, во всяком случае, дело обстоит именно так. У святого отца А. Бог может быть один, а у святого отца Б. — немного другой. А если уж Бог у каждого свой, то что говорить о загробном мире…

— И ты можешь довольствоваться таким сугубо частным подходом? — обрушился на него Карасава, в голосе которого немедленно появились визгливые нотки.

— Но ведь смерть дело частное. Вера же напрямую связана со смертью, следовательно, и она — дело частное.

— Тут-то мы с вами и расходимся, — перешёл в наступление Коно. — Наша революция — она для всех. Революция ни в коем случае не частное дело. Правда ведь, Карасава-сан?

— Совершенно верно. Революция — общий идеал для всего человечества.

— Видел? — победоносно вскричал Коно. — Твой Бог всего лишь иллюзия, имеющая исключительно частное значение. А революция — общая для всех людей, объективная реальность.

Коно ещё что-то говорил. Но его голос постепенно сошёл на нет, словно у приёмника вдруг уменьшили звук, и Такэо перестал прислушиваться. Этот человек, проглатывающий одну книгу за другой, ради чтения экономящий даже на сне, был буквально начинён словами и мыслями других людей, причём он свято верил в то, что эти слова и мысли — его собственные и что истина открыта только ему. В этом его зазнайстве, беспредельной самоуверенности, партийной запальчивости проглядывало юношеское высокомерие. Ему было очень уютно в ограниченном и примитивном мирке, центром которого являлся он сам и в который не допускались жалкие, отсталые реакционеры, то есть люди думающие иначе. Может, когда-нибудь и Коно прозреет и поймёт, что он — всего лишь один из многих, ничтожная капелька в реке жизни, именуемой человечеством. Такэо открыл брошенную у изголовья книгу

«Место человека в природе». Человек — частица жизни. Для того чтобы определить, какое именно место занимает человек во Вселенной, следует прежде всего понять, что такое жизнь в рамках этой самой Вселенной. А именно это-то и невозможно понять. Что есть Вселенная? Что есть Жизнь? И что есть Человек? Разве можно строить какие-либо умозаключения, не имея представления об исходных посылках? Пойми же, Коно, по-настоящему важно знать только одно — что человек ничего не знает, а единственный действительно достоверный факт — человек — мельчайшая частица чего-то большого. Как сказала та женщина в киотском баре, когда мы разговаривали с ней о Боге, «мы, люди, не сами по себе, а часть чего-то большего».

В душе Такэо возникло красное пятно. Так бывает, когда в воду вливают красные чернила: красный цвет раскидывает щупальца в разные стороны, захватывая всё большее пространство, пока вся вода не станет ярко-красной. Пятно, лишённое вязкости крови, напоминало сухое пламя. Ему вспомнилось, как во время воздушных налётов пламя пожирало одну улицу за другой. Гигантское пламя, разом уносившее к небу многолетние усилия многих людей. И тут же память перенесла его в один тёмный вечер. Охваченный безотчётной тоской, он кружил тогда по камере. Ему было до боли жаль скончавшегося полмесяца тому назад отца Шома, и к глазам то и дело подступали слёзы. Как обычно, три шага — стена, три шага — стена. Пока он повторял это монотонное движение, ему вдруг почудилось, что его кто-то позвал, и он повернул голову к окну. В тот миг в соседних камерах было тихо, и он услышал, как его зовёт какой-то странный беззвучный голос. Он поднял глаза к небу, и у него перехватило дыхание. В небе горел закат. Впрочем, обыденное слово «закат» слишком мало подходит к тому, что предстало его взору. Не исключено, конечно, что такой закат человечество видело миллиарды раз. Но для него это было событие чрезвычайной важности, единственное в своём роде. Густая пелена тяжёлых серых туч прорвалась, и в образовавшемся прогале плыли три сверкающих облака. Три больших облака, ярко светившиеся изнутри, каждое — словно город с высокими, сверкающими золотом и драгоценными камнями теремами, башнями, домами, воротами, улицами, проспектами. Между облаками — синее небо, словно присыпанное золотой пылью. «Если бы можно было открыть глаза и увидеть воочию то, что называется „жизнь\", это было бы именно так», — подумалось ему. Его душа, вылетев из забранного железной решёткой и металлической сеткой окошка, воспарила к небу, и её поглотила эта гигантская «жизнь», приняла в своё лоно. Но это прекрасное зрелище длилось недолго. Облака, догорев, погасли и смешались с окружавшей их однотонной серой массой. Тьма постепенно захватывала всё большее пространство, откуда-то снизу надвинулась тяжёлая, как гора, чёрная туча и быстро затянула небо. Когда он очнулся, всё исчезло, растаяло, словно призрак, в небе царила беззвёздная ночь. «А может, этот закат — знак от патера Шома?» — подумалось вдруг ему. Голос был точно его. И тут он обратил внимание ещё на одно чудесное совпадение. В этот день два года назад его арестовали в Киото.




Дорогой патер Шом,
вот уже тринадцать лет прошло с того дня, как Вы удалились в «иной мир». Всё это время моё существование поддерживал тот огонь, который Вы разожгли во мне.
Все подробности нашей первой встречи навечно запечатлены на «табула раса» — чистом листе моей души. Услышанные от Вас слова, смысл которых я не всегда улавливал, омытые потоком времени, постепенно начинают сверкать и переливаться яркими красками.
В моей жизни было слишком много разлук. Память о самых горестных — в крестиках, начертанных моей рукой на обложке Библии. Скоро придёт день, когда один из этих крестиков станет моим. Я поставлю его перед тем, как идти на казнь.
Я много раз хотел умереть. Разумеется, прояви я определённую изобретательность, возможностей осуществить это желание нашлось бы сколько угодно. Я мог бы зубами — они у меня достаточно крепкие — перегрызть артерию на языке или на запястье, мне ничего не стоило сплести верёвку из разорванной на полосы простыни и повеситься. В детстве у меня был аппендицит, и из-за спаек случился заворот кишок, если бы я тогда сумел перетерпеть боль всего один день, то умер бы от прободения. Интуитивно я понимал это. Но от Вас я узнал, что самоубийство — это от гордыни.
Помните, я как-то рассказывал Вам о женщине из Киото? Вы ещё сказали, что она знает самое главное. Что люди, осознавшие, что жизнью обязаны вовсе не самим себе, достойны уважения. И Вы показали мне то место из Послания к Римлянам, где говорится: «Когда умножился грех, стала преизобиловать благодать». Глядя на сегодняшний закат, я внезапно понял глубокий смысл этих слов.
Дорогой Отец! Если я скажу, что для меня смертная казнь — благость Божья, меня засмеют. Тот же Коно, который всё время пристаёт ко мне с разговорами, набросится на меня и примется орать, что всё это бредни рабов, желающих в столь извращённой форме доказать свою преданность правителям. Но Вы-то меня поймёте. Поэтому я повторяю ещё раз. Смертная казнь для меня — благодать Божья.




Реставрировав черты седой морщинистой старухи и увидев в ней мать Такэо опустил глаза. После того как начался судебный процесс и его поместили в тюрьму, он около года отказывался встречаться с ней, но потом, вняв уговорам адвоката Намики, всё-таки сдался, поставив условие: эта встреча будет первой и последней. Тянулось неловкое молчание. Он упрямо ждал, пока она заговорит, заранее решив, что отвечать ей не станет: сидящая перед ним старуха уже не имела никакого отношения к Мидори Кусумото.

— Как ты, здоров? — наконец дрожащим голосом проговорила старуха. Он не ответил, тогда она снова сказала, растерянно растягивая слова:

— Выглядишь вроде неплохо. А то я волновалась.

— Я там тебе передала пять тысяч йен. Хотела чуть побольше, но, говорят, правилами запрещено…

— Икуо обо мне очень заботится. А ведь и ему пришлось несладко… Да, кстати, Макио вернулся из Франции. Правда, только на рождественские каникулы, потом сразу же уедет обратно. В нашем доме в Хаяме теперь шумно, давненько уже такого не бывало… Икуо тоже иногда заглядывает…

— Знаешь, я сегодня пришла, потому что хочу попросить тебя встретиться с одним священником… Меня познакомил с ним адвокат Намики, его зовут патер Шом, он ещё до войны приехал в Японию, потом на какое-то время уезжал на родину, а лет шесть назад вернулся. Он сам-то француз. Я ему о тебе рассказала, и он готов тебя навестить, если ты, конечно, не против. Может, встретишься с ним как-нибудь?

— Не хочу! — сказал он, подняв голову и взглянув на неё: маленькая старушка робко моргала глазами. — Я никого не хочу видеть. И тем более каких-то там патеров.

— Но знаешь, он такой замечательный человек… Он написал много книг, и по-японски тоже, во время войны он был тяжело ранен и сейчас не совсем здоров, тем не менее он много проповедует…

— Не хочу! Уволь меня от своих замечательных людей.

— Но… Ты…

— Ну для чего мне нужно встречаться с каким-то там патером? — возмущённо спросил он.

— Тебе что, Намики-сэнсэй ничего не говорил?

— Какое отношение патер имеет к суду? Может, ты считаешь, что, если я поверю в Бога, судьи будут ко мне более благосклонны? Тогда тем более уволь! Я предпочитаю, чтобы меня казнили как можно быстрее. Мне в этом вашем мире осточертело, хватит!

— К суду это не имеет никакого отношения. Но Намики-сэнсэй говорит, ты несчастен и нуждаешься в помощи, и если бы кто-нибудь мог облегчить твои страдания…

— Ах, значит, я несчастен. И он собирается облегчить мои страдания, — расхохотался он. Но пока он смеялся, где-то в его душе, взбаламутив неподвижную воду и подняв со дна клубы ила, вдруг всколыхнулась смутная мысль: «Я несчастен». Мужчина по имени Такэо Кусумото, втиснутый в тесную коробку комнаты для свиданий, был воплощённым несчастьем. Этот человек, состоящий из мягкой плоти и твёрдых костей, был несчастен.

Старуха пристально смотрела на него. Взгляд у неё был жутковатый: казалось, глаза вот-вот выкатятся из орбит. У неё всегда были большие лаза, так же как у Макио. Они были широко открыты, и, казалось, занимали большую часть лица.

— Уходи! — У него пересохло горло и голос звучал хрипло. — Лучше тебе уйти.

— Но ведь… Послушай!

— У нас с тобой не может быть ничего общего.

— Но ведь ты мой сын!

— А-а! — Он взмахнул рукой, словно пытаясь отогнать от себя её голос. Но тут сквозь разделявшую их пластиковую преграду повеяло чем-то неприятно тёплым.

— Послушай-ка, — Старуха почему-то стала говорить немного в нос, — я знаю, что виновата перед тобой. Я была тебе плохой матерью, прости меня.

Он даже не сразу понял, что произошло. Старуха плакала. Он впервые видел, как она плачет. Его мать, которая не плакала, даже когда её мучил Икуо, только кричала, теперь прижимала к глазам носовой платок.

— Не расстраивайся. — Он прищёлкнул языком и мельком взглянул на надзирателя, который, стоя перед высокой конторкой, быстро водил шариковой ручкой по бумаге. Его звали Вакабаяси, он был старшим надзирателем нулевой зоны. Заключённые любили его за то, что во время свиданий он не проявлял излишней бдительности и никогда не вёл подробных записей, однако даже его присутствие смущало Такэо: ему не хотелось, чтобы кто-то был свидетелем их семейных сцен.

— Правда. Я виновата перед тобой. Прости.

— Не расстраивайся, — сказал он ещё более резко. — Как ты можешь быть виновата? Это не имеет к тебе никакого отношения. Ещё раз повторяю: всё, что я сделал, я сделал по собственной воле. Это сугубо моя личная проблема.

— Но… Ты разве не считаешь, что поступил дурно?

— С точки зрения закона, наверное, дурно. Это-то я понимаю, не зря ведь я кончал юридический факультет. Поэтому я серьёзно отношусь к суду и готов подчиниться его решению.

— И только?

Он растерялся. Ему даже показалось, что в стройный ход его мыслей — он убийца, а следовательно должен понести наказание — вкралась какая-то ошибка. Если он ответит за то, что сделал по собственной воле, в этой истории можно будет поставить точку, разве не так? Почему же на душе у него остаётся какой-то неприятный осадок, будто это ещё не конец?

— Да, и только! — решительно сказал он.

— Значит, ты не считаешь, что поступил дурно?

Поскольку он не отвечал, она вынуждена была продолжать. Она говорила тихо, будто бормотала что-то себе под нос:

— Откровенно говоря, когда я узнала о том, что произошло, я возненавидела тебя. Такой ужасный скандал! Я сквозь землю готова была провалиться! «Он мне больше не сын», — думала я. На работе я ловила на себе враждебные взгляды, соседи перестали со мной общаться, родственники тоже отвернулись, считая, что из-за нас пострадала их репутации Однажды ко мне приехал Икуо, он был такой решительный. «Такэо сам во всём виноват, — сказал он, — и нам лучше ни во что не вмешиваться. Всё, что мы можем сделать, — это нанять хорошего адвоката, своего, а не казённого, и добиться, чтобы наказание было по возможности смягчено». Именно поэтому я и обратилась к адвокату Намики. И всё же в глубине души я тебя до конца так и не смогла простить. Всё думала: «Ну за что мне такой сын, ну просто исчадие ада». И только когда встретилась с патером Шомом, у меня словно пелена с глаз спала. Знаешь, что он мне сказал?

— Вы упрекаете сына?

— Да.

— Вот вы говорите, что сын у вас злодей, а вы сами?

— Вы счастливы?

— Нет, несчастна.

— А почему?

— Наверное, потому, что мне его жалко.

— Вот как. А себя вам не жалко?

— Вот такой у нас был с ним разговор. Этот его вопрос: «Вы счастливы?» — потом долго ещё звучал в моём сердце, словно звон храмового колокола. Я очень остро поняла, что несчастна. И задала себе вопрос: «А почему?» А потому, что ты несчастен. Как я могла дожить до шестидесяти лет, не замечая такой простой вещи? Тогда я обратилась к Намики-сэнсэю и попросила его устроить мне с тобой свидание. Но ты ни за что не хотел встречаться со мной. А мне так хотелось хоть один раз увидеть тебя и попросить у тебя прощения. Мне хотелось, чтобы ты тоже понял, что несчастен.

— Наверное, я действительно несчастный человек. Но я сам выбрал для себя такую судьбу И ни в чьих утешениях не нуждаюсь.

— Да? Значит, ты сам справишься?

— Уж как-нибудь справлюсь, — вздохнул он. Ему казалось странным, что эта старуха его мать. Она пришла в выцветшем чёрном платье, словно была в трауре, растрёпанные волосы падали на лоб, спрятанные глубоко в морщинах, мокрые от слёз глаза покраснели. Внезапно ему стало её жаль. «Эта старая женщина несчастна и страдает», — подумал он и в груди возник какой-то тёплый влажный комок. Неожиданное, никогда прежде не испытанное чувство разрасталось, оно теснило грудь так что стало трудно дышать. Он тихонько позвал:

— Мама!

— Что? — Мать недоумённо прищурилась.

— Хорошо, я встречусь с твоим патером. Но только один раз.

— Да, конечно! — И мать снова прижала платок к глазам. Интересно, когда она стирала этот платок — он был весь в чёрных пятнах и мокрый от слёз.

И вот, примерно через неделю, уже в самом конце года патер Шом пришёл его навестить. Был холодный дождливый день, в тёмной комнате стоял высокий человек в чёрном. На нём были очки в тонкой серебряной оправе, за стёклами остро поблёскивали запавшие чёрные глаза, казалось, их взгляд просвечивает тебя насквозь. Большой, как у всех белых, массивный нос. Такэо вздрогнул.

— Холодно? — спросил патер.

— Нет, — ответил Такэо. У него почему-то пропал голос, и он мог говорить только шёпотом. Только после того, как он судорожно сглотнул, голос вернулся. — Здесь быстро привыкаешь к холоду.

— Да? Раньше мне тоже холод был нипочём, но после ранения я стал быстро мёрзнуть. Сразу начинает ломить поясницу.

Они разговаривали стоя друг против друга, высокий патер смотрел на него сверху вниз. Чувствуя себя неловко, Такэо хотел предложить патеру стул, но тот, словно прочитав его мысли, сказал:

— У меня левая нога не сгибается, поэтому на обычном стуле я сидеть не могу. А ты садись.

В левой руке патер сжимал толстую деревянную трость, на которую наваливался всем телом. Он вообще был немного скособочен влево и стоял так, будто пытался противостоять сильному ветру.

— Нет, спасибо, — сказал Такэо и остался стоять. Почему-то у него возникло ощущение, что он и сам стоит на ветру.

— Ну, тогда будем беседовать стоя. А кстати, это не возбраняется? — спросил патер у надзирателя Вакабаяси.

— Нет, пожалуйста, — ответил тот. На самом-то деле стоять во время свидания не полагалось, ведь стоящий мог подсмотреть, что надзиратель пишет, но, очевидно, Вакабаяси счёл, что патеру можно позволить это небольшое отступление от правил. Он и потом вёл себя чрезвычайно доброжелательно и почти ничего не записывал.

— Знаешь, у меня в доме живут коза, кошка, собака, птичка-рисовка, золотые рыбки, все они дружат, но очень уж шалят. Вот недавно кошка и собака так разыгрались, что сбросили кипящий чайник, — такой был переполох! Впрочем, я сам виноват, всё было ничего, пока я не взял собаку на руки, испугавшись, что она ошпарилась. Когда я это делал, мне на ногу плеснуло кипятком, и я получил сильный ожог. Старушка, случившаяся рядом, сказала, что надо взять одну часть табака, три части сушёных цветов сафлора, положить их в матерчатый мешочек, настоять, в приготовленный отвар обмакнуть вату и приложить к больному месту. Тут же послали одного юношу, тоже оказавшегося рядом, купить сафлор, приготовили снадобье, приложили к ране, и тут же всё зажило. И кто, ты думаешь, была эта старушка? Твоя мать.

Патер кивнул. Такэо, восхищённый гладкой речью патера, кивнул в ответ.

— Да мать принадлежит к тому поколению, которое знает всякие китайские рецепты.

— И не только, — сказал патер, подняв верх указательный палец. Палец был толстый и волосатый. — А солёные хамабофу18?

— Да, это мамино фирменное блюдо Я сам часто ходил на побережье, собирал листья хамабофу[18] и засаливал.

— Она принесла и мне баночку. Ну и вкуснотища! Кстати, хоть мои животные дружат, но кошка с собакой, случается, дерутся. И побеждает чаще всего кошка, после чего разгуливает по дому с гордым видом. Грудь колесом, хвост трубой, будто хочет сказать: «Ну, я вам сейчас всем задам!» Я её так и зову — Задавака. Так вот эта Задавака непонятно какой породы, она просто явилась однажды и решила, что будет у нас жить. Что касается собаки, то это чистокровная мальтийская болонка с белоснежной пушистой шерстью, но — никакого чувства собственного достоинства! Иногда ночью, спасаясь от Задаваки, залезает ко мне в постель и тоненько так скулит — жалуется.

Такэо неожиданно для себя самого рассмеялся.

— А собачку вашу как зовут?

— Ну ты прямо в точку попал! Как ещё её можно назвать, если она только хнычет и не может за себя постоять? Конечно, Нюня.

— Занятно!

— Конечно, занятно. Я человек рассеянный, постоянно всё теряю. Хожу по дому и бормочу: «Ну надо же, и куда только запропастилось? Ну нигде нет! Ну нигде…» А Нюня слышит — «ну ни, да ну ни», думает, это я её зову, подбегает и вместе со мной озабочено так начинает искать.

— И находит?

— Да какое там, ничего она не находит, нюха у неё ведь тоже нет. Один шум и никакого толку.

Такэо засмеялся, и патер ему подмигнул. Надзиратель Вакабаяси тоже расплылся в улыбке. Осознав вдруг, что происходит нечто совершенно несообразное с обстановкой этой каменной коробки для свиданий, Такэо перестал смеяться. Точно так же как это было во время встречи с матерью, со дна его души взметнулась какая-то муть и его снова захлестнуло чувство: он несчастен. Патер по-прежнему стоял, словно противостоя ветру.

— Ты, наверное, подозреваешь меня в том, — сказал патер точно таким же тоном, как говорил до этого, — что я пришёл навязывать тебе всякие странные идеи? Ты ведь не веришь людям?

— Да, не верю. — Такэо прищурился, чтобы лучше разглядеть своего собеседника. Когда он был в очках, необходимости щуриться у него не было, но это уже вошло у него в привычку. — Я не могу никому верить. Ни матери, ни, простите, вам.

— Значит, ты одинок.

— Да, я одинок. В этом моё несчастье.

— А что такое несчастье?..

— Боюсь, что я не смогу сейчас дать удачное определение.

— Ну тогда ты скажешь мне об этом в следующий раз. Сегодня мне уже пора. Я там передал тебе свою книгу, она называется «Вода в пустыне». Если будет настроение, прочти.

И патер пошёл прочь. Опираясь на трость и подволакивая ногу, он дошёл до двери и, оглянувшись, улыбнулся:

— Я ещё приду.




Дорогой патер Шом. После того как Вы тогда ушли, я начал читать вашу «Воду в пустыне». Но без подготовки мне трудно было понять смысл Ваших рассуждений о Вселенной, о жизни, многое вызывало во мне чувство протеста. И тем не менее один эпизод потряс меня. Это когда молодой человек, страдающий в пустыне от жажды и понимающий, что вот-вот умрёт в полном одиночестве, вдруг осознал, что на самом-то деле он всегда был одинок так же, как если бы сидел в тюрьме. Когда я прочёл это место, то был поражён: моя одиночная камера из металла и камня внезапно обрела универсальный смысл, стены её словно раздвинулись. Да, именно в тот момент во мне зародилось что-то совершенно новое. Когда вы спросили меня: «Вам холодно?», я должен был сказать правду: «Да, мне холодно». Ведь на самом деле у меня тогда зуб на зуб не попадал.




В стенку стукнули четыре раза — условный сигнал. Такэо, рассеянно глядевший в «Место человека в природе», поднял глаза. Поскольку он сидел в неудобной позе, уперевшись руками в пол, руки у него онемели. Он подошёл к окну. Его звал Коно.

— Что тебе? — спросил Такэо.

— Карасава-сан хочет тебе задать ещё один вопрос.

— Мне неловко тебя беспокоить, ты вроде неважно себя чувствуешь?

— Да нет, ничего особенного. Просто голова кружится. Наверное из-за резкого похолодания и снегопада. На нервной почве.

— Прости, но не можем ли мы продолжить наш разговор? Меня ведь интересует не столько то, что думают о загробном мире все христиане, сколько то, что думаешь лично ты. Так как? Что ты об этом думаешь?

— Видишь ли… — В груди Такэо вспыхнуло багряное закатное облако. — Мне кажется, это связано с вопросом о том, откуда вообще возникают люди. Прежде чем родиться на свет, человек пребывает в мире абсолютной тьмы. И, умирая, возвращается туда же. В мире абсолютной тьмы нет ничего, то есть выходит, что с твоей смертью всё кончится, ничего уже не будет. И всё же мне не очень в это верится. Если человек откуда-то пришёл, значит, ему есть куда возвращаться.

В его сознании вдруг всплыли слова: «Но он пойдёт к роду отцов своих, которые никогда не увидят света». Это откуда-то из Псалтири. И ещё вспомнилось из Книги Иова, там в главе 1, 21 говорится: «Наг я вышел из чрева матери своей, наг и возвращусь».

— Получается, что человек просто странник, который находит в этом мире временное пристанище?

— Думаю, что именно так. Мы просто тени, отражения, не более. Ты вот сейчас сказал «в этом мире». Но раз есть этот мир, значит, есть и тот. Из того мира люди приходят в этот, а потом снова возвращаются в тот.

— Но это противно всякому здравому смыслу. Это ведь нельзя доказать! — встрял Коно.

— Помолчи! — мягко остановил его Карасава. — Значит, по-твоему, получается, что человеческая жизнь это что-то совсем бессмысленное? Если мы просто тени, то в конечном итоге в жизни нет никакого смысла?

— И это верно. Но хотя люди не более чем тени, они всё время меняются, можно сказать, растут, то есть проявляются как нечто живое, а потом умирают, но уже в том состоянии, которого достигли в результате своего роста. Вот так, по-моему. Человек, который пришёл из того мира, и человек, который возвращается в тот мир, далеко не одно и то же. В нём многое изменилось. Может, эти изменения и есть жизнь человека? И завершает эту жизнь смерть,

— Готовься к раздаче! — пронёсся по коридору какой-то смазанный крик. И разом все камеры пришли в движение, как полк, получивши команду «вперёд». Звон раздаваемой посуды, треск палочек в коробках» звяканье баночек с лекарствами, и снова крик: «Готовься к раздаче.

— Ну вот, опять, — сказал Карасава. — Ладно, ты мне потом объяснишь.

— Да не могу я ничего тебе объяснить, — прошептал Такэо так, чтобы никто его не слышал.

2

В коридорах медсанчасти было почему-то очень шумно. Сквозь нестройный гул множества голосов прорывались резкие выкрики громкоговорителя. Бейсбольный матч, что ли, передают? Дверь в аптеку была приоткрыта, старый и молодой фармацевты лениво прихлёбывали холодный чай. Молодой — большой любитель бейсбола — даже во время работы не расставался с портативным радиоприёмником, однако о каком бейсболе могла идти речь в такой снежный день? В смотровых, расположенных по обеим сторонам коридора, было темно и пусто. «Терапевт». «Отоларинголог». «Уролог». «Стоматолог». «Энцефалография». Только в кабинете энцефалографии горел свет. Войдя внутрь, Тикаки вспомнил, что сам забыл погасить его, — после обеда он разговаривал здесь с начальником зоны Фудзии. Это, в общем-то, ладно, но вот беспорядок в кабинете ему не понравился. Пластмассовый чехол энцефалографа был сдвинут в сторону, красные чернила вытекли из стержней регистрирующего устройства и разбрызгались по бумаге, словно кровавые следы преступления. Полка была забита энцефалограммами, не поместившиеся стали складывать в стоящую на полу картонную коробку, когда же заполнилась и она, их начали сваливать в кучу прямо на пол. На столе лежали стопкой ещё не расшифрованные энцефалограммы только что обследованных больных. Надо бы заняться ими. Главврач требует, чтобы ему как можно быстрее предоставляли отчёты по тем подсудимым, которые страдают эпилепсией. Время втиснуто в тесное пространство, так что возникает неприятное ощущение удушья. В этой тюрьме, где содержится более двух тысяч человек, он — единственный психиатр. Всеми случаями психических расстройств занимается он. Отдаёт работе все силы, иначе он просто не умеет, но число больных не уменьшается. Надо воспользоваться сегодняшним дежурством, чтобы расшифровать наконец хотя бы эти энцефалограммы. Прижимая к груди кипу бумажных рулонов, он вышел в коридор. Снова забыл погасить свет. Да ладно, ну его!

По ушам снова ударили кричащие голоса. Они доносились из окна. Тут Тикаки сообразил, что, скорее всего, у ворот собрались пикетчики. Когда он вошёл в ординаторскую, Сонэхара выжидательно уставился на него. Если попасться ему в лапы, дело гиблое. Тикаки быстро прошёл к своему столу и демонстративно вывалил на него груду рулонов с энцефалограммами. Бросив беглый взгляд на стол и удостоверившись, что новых направлений на осмотр нет, он хотел было снова выскочить в коридор, но его остановил старший надзиратель Ито.

— Доктор, подождите, пожалуйста.

— Что такое? — полуобернулся к нему Тикаки.

— Вы кажется, сегодня дежурите? Прошу вас снять пробу с пищи. Я нарочно вас дожидался. Вас не поймаешь.

— Но я занят… — Тикаки нетерпеливо отмахнулся и двинулся было дальше, но Ито обошёл его спереди и поставил перед ним деревянный ящик с едой. Делать нечего, пришлось идти в канцелярию. Там с ящика была снята крышка и перед ними появился ужин, приготовленный для заключённых. Рис по-фукагавски, политый супчиком из варёных с луком моллюсков асари, и два кусочка маринованной редьки. Сморщенные кусочки моллюсков и жареного лука напоминали трупы червей. Он взял палочки из коробки для медперсонала и, попробовав еду, скривился:

— Гадость какая!

— Наверное, потому, что уже остыло, — сказал Ито таким голосом, будто именно он, Тикаки, и виноват в том, что еда остыла, и протянул ему журнал регистрации результатов проверки.

Тикаки поставил свою печать в колонке дежурного врача. От забинтованной головы Ито резко пахло риванолом. Белый бинт, удаляясь, уплыл во тьму коридора. Да, ещё нужно доложить главврачу об Итимацу Сунаде. Сейчас половина пятого. После пятичасовой проверки все ключи передаются главному дежурному надзирателю, потом уже нельзя будет так же свободно, как днём, ходить по камерам и палатам. Надо бы ещё раз пройтись по всем больным. Посмотреть, появились ли новые симптомы у Оты с его синдромом Ганзера, узнать, как там Боку с его рвотой. Кстати, ведь он просил Танигути сделать Боку рентген желудка, интересно, каковы результаты? Сев за свой стол, Тикаки обратился к сидевшему рядом Танигути:

— Послушай-ка, как там насчёт Боку, что показал рентген?

— А, это… — Танигути поднял глаза от какой-то толстенной книги на иностранном языке. — Видишь ли, проводя просвечивание, я не заметил никаких отклонений, о чём тебе и сообщил. Но на снимках видна явная патология. Вот, взгляни сам! — Танигути включил устройство для просмотра снимков и поднёс к нему ещё мокрый снимок, висевший сбоку от его стола. — Видишь, здесь в области желудка имеется затемнение величиной с крупное куриное яйцо. Вот в нём-то всё и дело.

— Что, карцинома?

— Нет, думаю, улкус. Видишь, барий распределяется равномерно, потом, сосредотачиваясь в районе ниши, образует ореол, а вот здесь, в области большой кривизны, имеются изъязвления. В результате сокращений большой кривизны пища извергается из кардиальной части и выталкивается в пищевод. В результате возникают приступы рвоты.

— Вот в чём дело… — Тикаки, покопавшись в складках памяти, извлёк из одной из них динамику состояния Боку и, быстро пробежавшись по всем симптомам, попытался привести в соответствие два альтернативных диагноза — желудочная рвота и психогенная рвота.

— Психические факторы тоже нельзя игнорировать. Ведь у этого Боку в последнее время развился мутизм. Его состояние невозможно объяснить с чисто терапевтической точки зрения.

— Но только с психиатрической точки зрения его состояние объяснить тоже невозможно. — Танигути энергично задвигал своими широкими и густыми, как гусеницы, бровями.

— Ха-ха-ха, — рассмеялся Тикаки, — значит, истина где-то посередине — психосоматическое расстройство.

— Очень похоже на то. — Танигути пошевелил бровями.

— Ну и что мне теперь с ним делать? — Тикаки вдруг перестал смеяться, — Ежели у него язва, то это не моя область. К тому же у него общее истощение, этого тоже нельзя игнорировать.

— То есть ты настроен скорее пассивно! Да, я хотел тебя спросить, а то, что имеет отношение к психике, скажем, мутизм, ты берёшься вылечить?

— Как тебе сказать…

— Я, к примеру, берусь вылечить его язву. Так что, объединив усилия, мы могли бы и справиться.

— А ты согласен за него взяться?

— Да. Хочу попробовать одно средство.

— Вот как? Спасибо, — заметно приободрился Тикаки. «Теперь-то я смогу отстаивать свою точку зрения перед главврачом», — подумал он.

— Вы прям как два голубка, — сказал Сонэхара. — Так славно воркуете, что жаль разрушать вашу идиллию, но позволю себе сказать, что доктору Тикаки звонили. Из университета. Абукава, что ли. Просили сразу же позвонить.

— Профессор Абукава?

— А что, Абукава — профессор? Голос был женский. Может, секретарша?

— Спасибо. Сейчас позвоню. — Тикаки сразу понял, что звонила Тидзуру Натори с кафедры криминологии. Наверное, насчёт подсудимых, связанных с мафией, этой темой сейчас занимается профессор Абукава.

Тидзуру сразу же взяла трубку.

— Кажется, со мной хотел говорить господин профессор? — официальным тоном спросил Тикаки. Обычно они с Тидзуру обходились без особых Церемоний, но в присутствии Сонэхары он не мог себе этого позволить.

— Да, я сейчас передам ему трубку. — Тидзуру тоже говорила официальным тоном: наверняка на кафедре кто-то был.

— Алло, говорит Абукава.

— Это Тикаки. Вы мне звонили?

— А, Тикаки-кун. Помнишь, мы с тобой говорили о подсудимых, связанных с мафией? Так вот, мы получили официальное разрешение из управления исправительных учреждений при Министерстве юстиции. Я хотел бы сразу же наметить объекты для исследования. Я уже консультировался с начальником отдела социально-медицинского обслуживания, он сказал, что в вашей тюрьме имеется список всех подсудимых, связанных с мафиозными группировками. Все они якобы под контролем, и арестовано уже больше двухсот человек; так вот, не мог бы ты взять этот список в службе безопасности и на его основании составить список лиц, которые могли бы стать объектами для исследования? Недели тебе хватит? Хорошо бы из основного контингента методом случайной выборки отобрать процентов 25, ну скажем, пятьдесят человек. Что ты на это скажешь?

— Хорошо, я всё сделаю.

— Ты будешь завтра на семинаре по криминологии?

Тут только Тикаки и вспомнил об этом семинаре. Он уже около месяца не показывался на кафедре. Скорее всего, именно из-за завтрашнего семинара у него в голове и мелькала периодически смутная мысль: «Надо бы зайти в университет…»

— Собираюсь, — поспешно ответил он.