Урс Видмер
ГОСПОДИН АДАМСОН
Вчера мне исполнилось девяносто четыре года. Мы это отпраздновали как обычный день рождения. Сюзанна испекла шоколадный торт, упрощенный крестьянский вариант, его рецепт, переживший две войны и экономический кризис, когда-то получила моя мать от своей бабушки. Ноэми, наша дочь, которая обожала все дни рождения, кроме своего собственного, попыталась, как всегда, воткнуть в торт побольше свечек. На этот раз ей удалось разместить примерно на ста квадратных сантиметрах торта около пятидесяти штук (она купила самые маленькие). Шоколада под ними почти не стало видно, а может, они и впрямь его вытеснили. Оставшиеся сорок четыре свечки стояли вокруг торта. Ноэми с удовлетворением посмотрела на результаты своего труда и сказала:
— Не надо дотягивать до ста лет, папа. С сотней свечек я не справлюсь.
Зажечь их было совсем не просто. То никак не хотела загораться одна в центре, когда все уже горели, то, пока Ноэми возилась с последней, гасли первые. Во всяком случае, Ноэми пару раз обожгла себе пальцы. Но потом наконец дружно загорелись все. Это было похоже на северный символ праздника летнего солнцестояния или на предмет культа индейцев майя. Мы восклицали «Ах!» и «Ой!», а потом задули свечи. Я, кажется, ни одной, Сюзанна — две или три, Ноэми штук двадцать, а Анни, моя внучка, тоже давно уже взрослая, — все остальные. Но ей помогали ее два сына, они старательно дули поверх горящих свечек. Когда огонь погасили, дым наполнил всю комнату. Я закашлялся, Сюзанна терла слезящиеся глаза, Ноэми распахнула все окна, Анни рассмеялась, а оба мальчишки завизжали от восторга. Мы все со счастливыми лицами смотрели друг на друга. Каждый получил кусок торта с десятком свечек, стеарин растекся по шоколаду. Все стали жевать. Потом я раскрыл подарки: миниатюрная лодка, челн, на корме которого стоял черный лодочник с веслом в руках (от Сюзанны). Пряничное сердце с надписью «Счастливого путешествия» (от Ноэми). Буханка хлеба с восхитительным запахом и бутылка вина (Анни). Оба мальчика — они близнецы, их зовут как-то по-современному, но мы называем их Бембо и Бимбо — сделали для меня рисунок, на котором мужчина (он напоминал меня, у него были усы и торчавшие вокруг лысины волосы) шел к горизонту, освещенному красным закатным солнцем. Я обнял трех женщин, по старшинству, потом — мальчиков. Высвобождаясь из моих объятий, они, как обычно, закричали:
— Дедушка, поиграешь с нами?
И я, как обычно, пошел играть с ними. Мы почти всегда играем в грабителя и жандармов — и в этот раз тоже, — потому что Бембо и Бимбо — талантливые жандармы с громовыми голосами, а я вполне гожусь на роль вора, ведь еще и сегодня я пробегаю стометровку, как когда-то Карл Льюис,
[1] за 10,00. Правда, минут, а не секунд.
Когда я познакомился с господином Адамсоном, мне было восемь лет. Это случилось в саду виллы господина Кремера. Она находилась напротив нашего дома и вообще-то была вовсе не виллой (хотя все ее так называли), а скромным двухэтажным домом, правда, с очень большим садом. Странность заключалась в том, что господин Кремер никогда не появлялся в своем доме. Никогда. Никто его ни разу не видел, да и кого-нибудь другого тоже. Ни женщин, ни детей, ни слуг, ни садовника. Сад выглядел соответственно. Цветущий первобытный ландшафт, которым некому было любоваться, потому что сад и дом окружала высокая живая изгородь из самшита. Большие ворота, массивная железная плита, закрывали вход. Звонок, так и не зазвонивший, когда однажды я все-таки отважился на него нажать, готовый тут же укрыться в своем саду. Разумеется, сад господина Кремера выглядел гораздо таинственнее. То была запретная область, меня могло ожидать страшное наказание, если бы господин Кремер однажды появился и застал меня в своих секретных владениях. Меня и моего друга Мика, который, как и я, знал все закоулки этого заколдованного, таинственного места, где мы передвигались с осторожностью рыси и недоверчивостью газели, переполненные страхом и радостью, в любое время готовые к катастрофе посреди всей этой красоты.
В тот день — тоже день моего рождения, мне тогда исполнилось восемь, и солнце светило так же горячо, как вчера, — я вошел в сад своим обычным путем, через узкий лаз между самшитовой изгородью и высокой каменной стеной, отделявшей имение от владений Белой Дамы. Белая Дама — это еще одна история, скажу только, что она всегда (то есть в прямом смысле слова всегда) носила только белое. Белые туфли, белые перчатки, белую шляпу, а еще у нее во всем доме и в усаженном рододендронами саду была устроена сигнализация — натянутые проволоки, датчики, сирены, которые она приводила в действие три-четыре раза за день. А потом визгливым голосом сообщала примчавшейся полиции, что видела тень, целую толпу теней, и все они хотели ее убить. Если немного повезет, то в этой истории про господина Адамсона она больше не появится.
Трава в саду выросла по пояс, и везде было полно цветов. В тот день цвели — тогда я, конечно, не знал их названий, но сегодня знаю — красные и белые розы (около ворот), маки, олеандр, гибискусы, маргаритки на высоких стеблях (тысячи), гортензии (кладбищенские цветы, которые здесь выглядели весело и экзотично), вьюнки, луговой шалфей, лаванда, флоксы, львиный зев, зверобой, герань (ужасные цветы, когда они стоят на окнах бернских шале; но здесь и они горделиво рдели), фуксии, терновник, азалии, глицинии, тимьян, розмарин и жимолость (она пышно разрослась в дальнем углу сада, там, где за изгородью стояла скамейка, на которой иногда отдыхали прохожие). Щебетали птицы — воробьи, дрозды, синицы, зяблики, малиновки. В далеком лесу кричала кукушка. Бегали ящерицы. Порхали бабочки. Я стоял в восхищении. Обычно я себе этого не позволял, потому что на самом деле я был индейцем, а индейцы не знают боли, а значит, и восторга тоже.
Я принюхался, как это делают индейцы, рассмотрел следы (примятые травинки) и пошел по собственным следам, делая вид, что это следы чужака. Без Мика было не так интересно, я уже не помню, где Мик пропадал в тот день. Наверное, в школе, он был на два года старше меня (и сильнее, но зато я был проворнее) и учился даже тогда, когда мои уроки уже заканчивались. Кроме того, его часто оставляли после уроков, потому что он забывал дома все домашние задания или совсем их не делал. Итак, я сбивал палкой цветки маргариток и крался на цыпочках, полуприкрыв веки, чтобы враг не заметил меня по блеску глаз, к углу сада, потому что оттуда доносились голоса двух или трех женщин. Очень осторожно, почти не дыша, пробирался я сквозь высокую траву, пока не оказался у самшитовой изгороди, прямо за скамейкой. Я мог бы коснуться спинки скамьи. Три женщины — а их было трое, — которых я видел только со спины, оказались старыми дамами, вероятно сбежавшими из богадельни в нижнем конце улицы. Они разговаривали громкими высокими голосами о своих проблемах с мочевым пузырем, кишечником и головой. Было похоже на игру в покер, когда у одной дамы оказывался фул-хаус (огромный камень, величиной с кулак, перекрыл выход из почки и приковал даму с невыразимыми болями к постели), а вторая объявляла роял-флэш (неоперабельный рак прямой кишки) и выигрывала партию.
С той же осторожностью я пополз обратно, выпрямляя за собой каждую травинку, чтобы никто, даже самый хитрый следопыт из племени кайова, не смог бы заметить ничего необычного. Но через несколько метров мне это надоело; я встал и пошел к скамейке, стоявшей у стены дома. Я сел, запел песенку и начал смотреть в небо, где кружили две хищные птицы.
Господин Адамсон появился передо мной так неожиданно, словно свалился с неба. Меня охватил ужас: наверное, это — господин Кремер, невидимый хозяин дома и сада, и сейчас со мной произойдет что-то страшное. Я сидел на скамейке, как приклеенный.
— Добрый день, — наконец произнес я.
— А я уже подумал, что ошибся, — ответил мужчина и рассмеялся. Он говорил на литературном немецком языке, не на местном диалекте, и к тому же с какой-то необычной иностранной интонацией. — Я решил, что ты меня не видишь. Поздравляю тебя с днем рождения.
— А откуда вы знаете, что у меня сегодня день рождения?
— Ну, у меня сегодня тоже что-то вроде этого. — Он снова рассмеялся. Его смех звучал почти как сухой кашель. Здесь так никто не смеялся. Разве что в пустыне или в пекле извергающегося вулкана.
— Вы господин Кремер? — спросил я.
— Адамсон, — ответил человек и слегка поклонился. — Господин Адамсон. — Казалось, он пропел свое имя.
Я почувствовал, что ужас немного отпустил меня. Я молчал, и господин Адамсон тоже в молчании оглядывал сад.
— Здесь замечательно, — пробормотал он, — правда, немного светловато. — И загородил глаза ладонью, но солнце все равно слепило его. И все-таки он продолжал осматриваться, глядел туда, сюда, вглядывался в небо. — Пора нам познакомиться… Но что за дивный сад!
И в самом деле. Теперь, когда я следовал за взглядом господина Адамсона, сад вдруг начал выглядеть так, словно за ним ухаживал очень заботливый садовник. Вся эта красота не могла быть просто капризом природы. Возможно, господин Кремер приходил сюда по ночам, когда я спал, и украдкой возился в своем раю.
Господин Адамсон — если, конечно, это не господин Кремер, мне все-таки следовало держать ухо востро — был старым, очень старым, вероятно лет девяноста, человеком, маленьким, худеньким, с совершенно белым лицом, острым, выступающим вперед носом и еще более выступающей верхней губой, которая, как козырек, нависала над нижней губой и подбородком. И абсолютно лысым, если не считать трех слегка вьющихся волосков, рядком торчавших посреди лысого черепа. Они напоминали антенны или три желтые травинки. В серой вязаной кофте не по погоде, каких-то бесцветных брюках и коричневых носках. Ботинок на нем не было.
— Значит, ты — индеец, — произнес он на этот раз серьезно и показал на мои волосы. Я и впрямь, как всегда, когда залезал в сад виллы господина Кремера, воткнул в волосы свое индейское перо. Я нашел его в лесу, понятия не имею, перо какой птицы это было.
— Я навахо. — Я с гордостью поглядел на господина Адамсона. — Я вождь. Бегущий Олень. А мой друг Мик — второй вождь. Его зовут Дикий Ураган.
Господин Адамсон подошел к розам и понюхал их. Казалось, он парит в воздухе, да и следов не было видно, только несколько примятых травинок, раздавленная маргаритка, но я мог и ошибаться. Может, это были вовсе даже мои следы.
— Замечательно! — прокричал он от ворот. — Они ведь приятно пахнут? — Он сунул нос в цветок и рассмеялся. Потом, радостно насвистывая, вернулся и сел в некотором отдалении от меня на скамейку. — А что стало с сапожником Киммихом?
— С сапожником Киммихом? Здесь нет никакого сапожника Киммиха. Наш сапожник держит магазин на Телльштрассе, а зовут его Брждырк или Оржхымск. Какое-то не местное имя. Мой папа говорит, ему во время войны пришлось нелегко, и теперь он совсем один в своей лавочке. Ни жены, ни детей, только обувь. Все умерли, там, откуда он приехал.
— Во время войны? — повторил господин Адамсон. — Какой войны?
— Ну, этой войны. Ведь она была долго. Я даже видел с крыши дома, где живет Мик, как американцы сбили немецкий самолет. Или немцы сбили американский. Это было далеко от нас, но мы видели, как он дымился. Он упал вниз, словно камень. А один раз осколок гранаты попал в стену дома прямо около головы отца Мика. Он сказал Мику, они не должны тут стрелять, это нарушение международного права. Но они все равно стреляли. Кстати, он немножко похож на вас, отец Мика. Верхняя губа так же нависает над нижней. Только он моложе и во рту у него всегда трубка.
— Раньше я тоже курил, — ответил господин Адамсон и улыбнулся. — Сигары. Гаванские. Их привозили с Кубы. Собственно, все совершенно нормально, я имею в виду Киммиха. Он тогда жил тоже на Телльштрассе. Наверное, продал свою лавочку. Он был не намного моложе меня.
— Телльштрасе бомбили. Вы и этого не знаете?
— Там я уже был, — сказал господин Адамсон.
— Я услышал грохот здесь в саду и поехал туда на мамином велосипеде. Жуть. Все дымилось. Мой отец страшно разнервничался и, когда я вернулся, чуть было не влепил мне оплеуху. А потом так меня обнял, что я едва не задохнулся. Это ваш дом разбомбили?
— Не знаю, — отмахнулся господин Адамсон, — я ведь уже сказал.
— Ну дом в самом начале улицы, почти у вокзала. Я заглянул в комнаты. В одной еще оставался кусок пола. На нем стояла лампа. Это была единственная бомбежка в городе. На Цюрих они тоже сбросили несколько бомб, и на Шафгаузен. Но это для меня слишком далеко, на велосипеде не доехать.
— Ты умеешь хранить секреты? — спросил господин Адамсон.
— Конечно! — закричал я. — У меня есть секрет с Миком, я поклялся у озера Душ Всех Навахо никогда не выдавать его, никому, и это ужасный секрет. Мик был в Маргаретен-парке, и там за деревом стоял мужчина с красным пенисом, та-а-аким большим, просто огромным и кроваво-красным, так рассказывал Мик, а потом он убежал, и теперь это наш с ним секрет. Когда я сказал об этом маме, она велела никогда, никогда, никогда не заговаривать с незнакомыми мужчинами. Так что сами видите, я умею хранить секреты.
— М-да, — произнес господин Адамсон и задумчиво посмотрел на меня, — наш с тобой секрет заключается в том, чтобы ты не говорил маме, что встретил меня. И папе тоже. И Мику. Идет?
Я кивнул. Я собирался ударить его кулаком в грудь, как мы делали с Миком, когда договаривались о чем-нибудь важном, но он отступил назад.
— Мы еще увидимся, — пообещал он. — Этот сад действительно прекрасен. Погляди-ка вон туда. Птичка с золотым оперением.
— Где?
— Вон, на изгороди.
Я посмотрел. Там не было никакой золотой птицы, да и простой птицы тоже. Я обернулся к господину Адамсону, но его уже и след простыл. Он исчез. Я поглядел налево, поглядел направо, проверил у себя за спиной и даже посмотрел на небо. Ничего. Тогда я встал и побежал домой.
Я называл Мика Миком, и он называл меня Миком. Мы с ним были словно один человек. На следующее утро, рано, очень рано, как это бывает с мальчишками, не знающими, куда деть энергию, я перебежал через поле между нашими домами, открыл без стука дверь в дом и ворвался на кухню. Наверно, было воскресенье, у меня все были дома — мама, и папа, и старшая сестра, и младшая, — и на кухне у Мика сидели мама и даже папа. А это бывало чрезвычайно редко. Мик держал у рта большую чашку.
— Иду, вот только выпью молоко. — От отвращения у него даже волосы стояли дыбом, Мик терпеть не мог молоко. Если он выпивал его быстро, ему становилось нехорошо, а если медленно, то все делалось еще хуже, потому что тогда на молоке появлялась тонкая пенка, от которой тошнило только сильней. Вот почему его мать стояла рядом и не спускала с него глаз. Она была убеждена, что молоко полезно для здоровья, а Мик может — тут она была совершенно права — вылить содержимое чашки в раковину, если она хоть на секунду отвернется.
— Я подожду, — ответил я и сел напротив Мика.
Мик снова поднял чашку — его лицо исчезло за огромной посудиной, которой хватило бы, чтобы напоить слона, — но по звукам можно было предположить, что он переливает молоко обратно из желудка в чашку. Мать с сомнением смотрела на Мика, а отец, ни в малейшей степени не замечавший, какая драма разыгрывается у него на глазах, набивал свою трубку.
Мика звали Ганспетер, все, кроме меня, говорили ему «Ганспетер». Меня тоже дома и в школе называли именем, данным при крещении. На матери Мика было голубое муаровое платье, все в бантиках и ленточках из темно-розового шелка, которые свисали с нее, словно водоросли, она, как всегда, напевала себе под нос обрывки каких-то неизвестных мелодий и прерывала пение, только чтобы сказать Мику: «Браво!» или «Ну, давай же!» А Мик все еще мучился над чашкой. Его мама любила петь и красилась, даже когда никуда не уходила из дома. Отец встал из-за стола:
— Ну, пожалуй, я пойду. — Куря трубку и выпуская облака дыма, он кивнул мне и вернулся в свой кабинет.
Он был профессором, причем профессором по жукам. Сегодня я сказал бы колеоптерологом.
[2] Его кабинет был увешан ящиками с насаженными на булавки жуками. Маленькими, большими, огромными. Переливающимися зелеными, коричневыми, черными, золотистыми, в крапинку. Целый день отец Мика сидел за массивным столом, на котором чего только не было: микроскопы, блюдечки, пузырьки, жуки, авторучки, исписанные и еще чистые листы бумаги, лупы. Жестяная банка, откуда торчали карандаши всех цветов. Большая корзинка, где лежала еще дюжина трубок. Один раз в неделю он ходил в университет и объяснял своим студентам разницу между жужелицами, жуками-точильщиками и колорадским жуком. Жужелицы бегают, жуки-точильщики стучатся головой о дерево, а колорадский жук сидит на картофельной ботве и жрет ее. Отец Мика никогда не пел, но с раннего утра до позднего вечера оглушительно громко крутил пластинки. Он слушал Монтеверди, Бикса Бейдербека, Карло Гезуальдо, Бетховена, Бадди Бертина и его джаз-банд, Дворжака — все вперемешку. Погруженный в изучение лапки жука-оленя, он, не претендуя на музыкальность, насвистывал под мелодию пластинки. Сейчас он как раз слушал что-то очень громкое. Мать продолжала напевать, не обращая внимания на удары литавр.
(Мои родители, замечу в скобках, были людьми обычными. Мама, одинаковая, что в ширину, что в высоту, этакий шарик, теплая, пахнувшая молоком. Она любила смеяться и много болтала. Папа был молчаливее и серьезнее мамы. Худощавый, почти тощий, — мне он все равно казался великаном — он работал на городской электростанции. Заботился о том, чтобы в городе не гас свет, каким образом он это делал, я и сегодня не знаю. Может, он выкручивал и вкручивал предохранители, может, его должность была важнее, и он чинил линии электропередач, если грозило отключение света, потому что где-то на перевале Сен-Готард дерево снова упало на высоковольтную линию. Во всяком случае, он всегда носил синий комбинезон.
Когда вечерами он возвращался домой, то открывал бутылку пива — удар ребром ладони по крышке, он всегда открывал бутылку с первого раза — и делал большой глоток. Вздыхал с облегчением. Потом протягивал бутылку мне:
— На, глотни разочек.
Я выпивал один глоток. Мне не очень нравилось пиво, но так здорово вдвоем — как мужчина с мужчиной — отметить конец рабочего дня.
А еще надо сказать про сестер — старшую и младшую. Старшая была похожа на мать, такая же толстая и смешливая. Младшая — совсем еще маленькая, слишком маленькая, чтобы стать скво племени навахо, да, собственно говоря, для всего еще слишком маленькая.)
— Пойдем в сад виллы господина Кремера, — сказал Мик, когда он все-таки выпил свое утреннее молоко. — Я возьму мое перо.
— Не сегодня, — ответил я и почувствовал, что сердце у меня заколотилось. — Лучше на стройку.
— Почему?
— Или на военный карьер. Или и туда, и сюда.
Мы пошли напрямик через луг к стройке, она была так далеко, что вначале мы видели только смутное пятно. Еще несколько недель тому назад там было пусто, а сейчас стояло здание, правда еще не достроенное. Вот это вилла! То есть позднее вот это будет настоящая вилла! Стены уже стояли, хотя и неоштукатуренные. Красные жженые кирпичи с круглыми дырочками. Крыши пока не было. Стропила под углом торчали в небо, а там, где они сходились, лежала доска длиной во весь дом. На ней — одно из этих майских деревьев, украшенная разноцветными лентами елка, которая напомнила мне маму Мика. Окна без стекол. Вокруг дома леса, строительный мусор, в сторонке — туалет. Деревянный барак для рабочих. Но ведь сегодня воскресенье, рабочих на стройке не было, и архитектор тоже вряд ли приедет. Архитектора мы никогда не видели, как господина Кремера, и он, как и господин Кремер, внушал нам величайший ужас.
Мы бегали по поперечным балкам пола, на которые еще не положили паркет. Быстрый бег по комнатам, особенно на втором этаже, был испытанием нашего мужества, балки лежали так далеко одна от другой, что мне приходилось делать огромные прыжки над зияющей пропастью. При приземлении каждый раз надо было умудриться сохранить равновесие, но лучше вообще не останавливаться, а сразу прыгать на следующую балку. И так до противоположной стены. Однажды Рикки Ваннер свалился со второго этажа и, не задев будущего пола на первом этаже, упал в подвал, где и приземлился на кучу песка. Он выбрался оттуда на свет Божий с кривой улыбкой, словно ничего не случилось. Но мы, Мик и я, прыгали с балки на балку с замечательной точностью и хохотали, когда оказывались у другой стены. Потом мы набрали в подвале ведро цемента. Все-таки это была кража, и мне было не по себе, пока я стоял рядом с Миком и смотрел, как он горсть за горстью наполнял ведро. (Ему хотелось построить пруд для рыб.) А потом мы пробежали еще несколько сотен метров до военного карьера, который, невидимый до последней минуты за зарослями сухой травы и не огороженный решеткой, скрывался в глубине. Очень крутая, почти отвесная стена из белого щебня, пропасть глубиной в двадцать или тридцать метров. Внизу, очень далеко, виднелось дно, на нем — кучи щебня и камней разного размера. Больших, средних, мелких. Вокруг них следы грузовиков, которые въезжали в карьер с другой стороны.
Мик прыгнул первым. Щебень посыпался вместе с ним, и он заскользил в пропасть, удерживая руками равновесие с ловкостью нынешних сноубордистов. Вот он уже стоит внизу и машет мне рукой.
Я тоже ринулся вниз. Но, в отличие от Мика, я вызвал настоящую лавину щебня и вскоре беспомощно барахтался в ней, увлекаемый камнями вниз. Я старался сохранить равновесие, боролся за свою жизнь и в ужасе размахивал руками, почти как Мик, только совсем некрасиво. Словно Икар, у которого расплавилась половина оперенья. Когда я очутился внизу, голова торчала над щебнем, но сам я по грудь был засыпан камнями.
— Мик! — закричал я. — Мик!
Я чуть не заплакал. Потому что как раз увидел, как этот чертов Мик выбегает через въезд в карьер, тот, что для грузовиков. Он исчез в лесу. Я попытался освободить руки — мне это удалось, ну, скажем, минут за десять, которые показались целой вечностью, — и начал откапывать себя из щебня. Лопаты у меня не было, были только руки. Но когда я отбрасывал в сторону горсть щебня, на его место тут же насып
алось ровно столько же. Я немножко поплакал. А потом упрямо продолжил копать, прошла еще одна вечность, и мне удалось наконец освободить от щебня правую ногу. Я потянул себя за левую. Ступня за что-то зацепилась, я тянул и тянул, пока нога не показалась из камней. А вместе с ней что-то белое, странное, бесформенное. Из последних сил я вытащил и это нечто наружу. Кость. Большая, немыслимо большая кость, ослепительно белая, блестящая, словно ее десять миллионов лет мыли двадцать миллионов ливней. Я взвалил эту штуковину на плечо — она была тяжелая, как дерево, — и пошел к строящейся вилле той же дорогой, что и Мик. А он, мой лучший друг, сидел на куче песка, и в ногах у него стояло ведро с ворованным цементом.
— Ну наконец-то, — сказал он, — а это что?
— Кость, — ответил я. — Я ее отрыл. Наверно, это кость мамонта.
— Или, — Мик приподнял мою огромную находку, — динозавра.
— Они умели летать и закрывали собой все небо, когда спускались с высоты.
Мик кивнул:
— И жили в основном в карьерах.
Мы еще несколько раз пробежались по балкам второго этажа и взобрались на конек крыши, потому что стремянка строителей все еще стояла у самой верхней балки. Вначале рискнул Мик, он очень осторожно поднимался со ступеньки на ступеньку, потом отважился и я. Отсюда сверху было все видно. Слева, вдали — наш дом, дом Мика, вилла господина Кремера и даже низкий дом Белой Дамы — маленькая деревня на плато, жилой островок среди лугов и полей, вишневых садов, за которыми, глубоко внизу, виднелись далекие крошечные дома города. Блестящая лента Рейна исчезала за горизонтом, который справа назывался Германией, а слева — Францией.
С другой стороны, поближе, находились батареи, смешные с нынешней точки зрения военные укрепления, с помощью которых жители Базеля когда-то пытались защищаться от восставших жителей пригородов, и водонапорная башня. Она мощно возвышалась над окружающим ландшафтом. Еще можно было разглядеть несколько домов. За ними — голубые холмы Юрских гор. Несколько прохожих на улице, которая вела к строящейся вилле. Женщина в красном платье, двое мужчин в шляпах. Вокруг них носилась собака, время от времени один из мужчин бросал палку, а собака восторженно бежала за ней.
— Архитектор! — прошептал Мик едва слышно. — Уже почти в доме! — Он показал на улицу и рванул, прямо как заяц, через балки. Я торопливо спустился по стремянке и, добравшись до пола, услышал громовой голос, раздававшийся с первого этажа. Я украдкой заглянул вниз. За дверью, там, где должен был начинаться пол первого этажа (его еще не постелили), стояли тот мужчина, который бросал собаке палку, рядом с ним второй мужчина и дама в красном платье, они пытались тоже увидеть комнату. Собака, это был пудель, норовила просунуть голову между ног дамы. На мужчинах были широкополые шляпы, поэтому я не смог разглядеть их лица. Только лицо женщины, раскрасневшееся, вспотевшее, да ее платиновые волосы. Мужчина, которого я посчитал архитектором, а это наверняка он и был, что-то объяснял.
— Квадратных метров! — выкрикивал он. — Проект. Солнечное освещение. Центральное отопление. — Он показывал то в одну сторону, то в другую, к счастью, не наверх.
Я проскользнул, насколько мог, бесшумно к противоположной стене. Туда, где находилась лестница. Но когда я почти добрался до нее, эти трое уже начали подниматься мне навстречу. Я слышал их шаги, словно шаги трех рыцарей, а голос архитектора, не замолкавший ни на минуту, звучал как голос карающего ангела из преисподней. Ну и что мне оставалось, я вылез через окно на леса и прыгнул вниз. Живым я не дался бы в руки врага. Я целился на кучу песка и даже попал в нее левой ногой, но правая пришлась на доску, из которой торчал большой гвоздь. Он вонзился сквозь резиновую подошву моего кеда прямо мне в ногу. Я не закричал, конечно, нет: навахо, который чувствует у себя за спиной архитектора, не кричит. Я вытащил гвоздь из ступни, взвалил на плечо доисторическую кость и помчался через луг, оставляя за собой кровавый след. Далеко передо мной бежал Мик, сильно наклонившись набок, потому что в правой руке он нес ведро с цементом. Я ворвался в дом, угодив прямо в объятия мамы, она поставила меня в ванну, ополоснула с ног до головы из шланга — ручей крови на полу ванны, а в нем кость динозавра, — залила рану йодом и умело перевязала. Я уже не был индейцем. И безудержно плакал.
Следующие несколько дней мы все-таки играли в саду господина Кремера. Просто Мик этого хотел, а я ничего не придумал, чтобы отговорить его. Естественно, я нервно оглядывался, тут ли господин Адамсон. В конце концов, это наш с ним секрет, и я не должен был просто так приходить к нему с Миком. Но он не появлялся. Только один раз, когда я, убегая от Мика, с пронзительным криком заворачивал за угол, мне показалось, что я на секунду его увидел. Он высунул голову из-за угла сарая, в котором лежали садовые инструменты, тачки, давно заржавевшие лопаты и мотыги. Но может, я и ошибся. Лицо господина Адамсона исчезло так же быстро, как появилось. Словно очень яркий фонарь, который кто-то включил на мгновение и сразу выключил. Мик нашел меня и бросился в бой. И вот мы катаемся по земле, я внизу, мой лучший друг наверху, кряхтим и пыхтим.
— Я победил! — закричал Мик и вскочил на ноги.
Так что прошло несколько дней, прежде чем я пришел в сад один. Мик сидел за какой-то проступок в школе, а потом он еще должен был идти на лечебную физкультуру, на нее школьный врач посылал тех, кому угрожаю искривление позвоночника или кто начинал сутулиться. Когда я пролез через дыру в самшитовой изгороди — не знаю почему, но я тащил с собой кость динозавра, — господин Адамсон уже сидел на скамейке. Вытянув ноги, закрыв глаза и подставив лицо солнцу, он улыбался. Может, он дремал и ему снились цветы, те, что росли вокруг него. Над ним кружила пчела, а он не просыпался. Но потом все-таки поднял голову, когда я бежал по высокой траве. Я взобрался на скамейку рядом с ним. Он уселся попрямее и снова немножко отодвинулся от меня.
— Мамонт? — спросил он, показывая на кость.
— Динозавр. Они умели летать и могли, пикируя, схватить ребенка, а иногда и взрослого мужчину. Я ее откопал в карьере.
— Раньше я тоже копал, — сказал господин Адамсон. — Искал клад.
— Ну и как? Нашли?
— Не такой древний, как эта кость. — Господин Адамсон с восторгом глядел на нее. — Давай поиграем в прятки? Я уже целую вечность не играл в прятки.
Вначале мы, понятное дело, тянули жребий, кому водить первым. Я пробормотал считалку про мужика, у которого сломалось колесо, и спросил, сколько надо гвоздей. Господин Адамсон знал ответ:
— Три!
Я проиграл.
Ну я скрестил руки, положил их на стену виллы господина Кремера, уткнулся в них головой, закрыл глаза (вначале я даже крепко зажмурился), громко сосчитал до пятидесяти и закричал:
— Я иду искать!
Господин Адамсон пропал. Я отошел на два-три шага от стены, достаточно далеко, чтобы видеть даже садовые ворота, но все-таки не настолько далеко, чтобы господин Адамсон смог коварно выскочить рядом и раньше меня добежать до стены. Потому что если играть в прятки по правилам, то в
ода должен не только найти того, кто прячется, но и еще первым ударить рукой по тому месту, где стоял с закрытыми глазами. Может, господин Адамсон притаился под самшитовой изгородью? Спрятался среди маргариток? Забрался на магнолию?
Мне понадобилось много времени, прежде чем я нашел его в бочке с водой, откуда он вылез совершенно сухим. Я быстрее его добежал до стены и с облегчением прокричал:
— Раз, два, три! Тебе водить!
Теперь водой стал господин Адамсон. Его очередь была стоять у стены, закрывать глаза, громко считать и кричать: «Я иду искать!» Он тут же нашел меня, хоть я, затаив дыхание, скорчился за тачкой и закрыл глаза.
Потом мы несколько раз пробежались наперегонки, от задней стены сада до той, что выходила на улицу, и обратно. Господин Адамсон стрелой летел рядом со мной, а я тогда пробегал стометровку еще за секунды — скажем, за четырнадцать и восемь, — и только на последних метрах немного отстал. Словно недалеко от цели снизил темп.
— Молодец! — похвалил он меня, когда я, сияя от гордости, остановился у ворот. — Ты выиграл!
Я с трудом переводил дыхание. А он, казалось, даже нисколько не устал. Древний старик, а бегает, как ласка!
— А какой теперь год? — спросил господин Адамсон, как будто услышал вопрос, вертевшийся у меня на языке: какой ему годик, но неправильно его понял.
— Тысяча девятьсот… — Я наморщил лоб. — Мне восемь.
— Тысяча девятьсот сорок шестой, — кивнул господин Адамсон. — Вот как, уже…
Он направился к скамейке у дома. Я уселся рядом с ним. Мы молчали, болтали ногами и глядели, как кошка Мика охотится за мышами. Она сидела, словно неживая, в тени магнолии и, не отрывая глаз, смотрела на траву. Иногда был виден кончик ее хвоста. Тень дерева медленно, очень медленно сдвигалась, иногда солнечный свет попадал ей в глаза, она моргала и возмущенно поднимала голову.
— Теперь, когда мы стали друзьями, ты подал мне одну идею, — наконец сказал господин Адамсон скорее собственным носкам, чем мне. — Нам нужны деньги. — Он поглядел на меня: — У тебя есть деньги?
— У меня есть свинья-копилка.
Он радостно закивал.
— Туда опускаешь деньги и копишь, так что к восемнадцати годам соберется целое состояние.
— Это через десять лет, — возразил господин Адамсон, — а я имел в виду минут пять.
— Если свинью перевернуть и потрясти, монетки из нее прямо так и выскакивают. Мне хватит и трех минут.
Я рванул к лазу в изгороди, пролез через него так быстро, что ветка расцарапала мне лоб, и помчался по тропинке мимо скамейки, где обычно отдыхали прохожие, вдоль изгороди, перебежал через дорогу, не посмотрев ни направо, ни налево, ворвался в дом — на долю секунды я заметил себя в зеркале на стене — и побежал наверх по лестнице, в свою комнату. Я едва переводил дыхание. Снял с полки копилку, вытряхнул из нее на ладонь столько монеток, сколько получилось — а получилось четыре или пять, — и ринулся в обратный путь. Через три минуты, самое позднее — через четыре я уже снова стоял рядом с господином Адамсоном. Я показал ему деньги.
— Ну, что за идея?
— Биби, — ответил господин Адамсон.
— Кто такая Биби? — Кровь со лба текла мне в правый глаз, я смахнул ее рукой. Ладонь и зажатые в ней монетки стали красными.
— Моя внучка. Девочка с карими глазами и длинными волосами. Она смеется, прыгает и поет день и ночь. Когда я видел ее в последний раз, ей было четыре. Мы играли в прятки. На ней был фартук в красную и коричневую клетку, а на мне вот эта вязаная кофта, и я был разут. Понимаешь, я как раз снял ботинки, а сапожник Киммих их чинил. Я спрятался за низким стеллажом, где стояла отремонтированная обувь, меня трудно было не заметить, но я видел, что она все равно не может меня найти. Ну а потом… — Он как-то смущенно рассмеялся и пожал плечами. — Надеюсь, она все еще живет на прежнем месте. Пешком для тебя будет слишком далеко. Эти деньги нужны тебе, на трамвайный билет.
Он подпрыгнул как мальчишка или даже как гренадер наполеоновской армии, с восторгом предвкушавший поход на Россию.
— Вперед! — Его глаза горели. Вязаная кофта, впрочем, даже не кофта, а какое-то серое покрывало, казалось, превратилось в строгий солдатский мундир, носки же, хоть они и остались носками, — в семимильные сапоги. Странно, что у него не появились вдруг усы и трость.
Не обращая на меня больше никакого внимания, он отправился в путь, правда, не к воротам, а к моему лазу в изгороди. Я побежал за ним. У меня хоть и не было ни трости, ни солдатской сабли, но зато я держал кость динозавра. На одном ее конце было что-то вроде набалдашника, который приятно холодил руку. Я размахивал этой «тростью» как средневековый подмастерье, впервые в жизни отправляющийся посмотреть мир.
Мы шли вниз по улице, такой пустынной, что можно было спокойно, не встретив ни одной машины, шагать посередине. Как два великана, один побольше, второй поменьше. Отец с сыном или скорее дед с внуком, преданным ему всей душой. Я чуть было не взял его за руку. Только кость помешала мне, да еще то, что и во время ходьбы господин Адамсон держался на некотором расстоянии от меня. Зато он умел петь замечательные походные песни. Вначале он спел очень длинную, в которой отец с сыном — немного похоже на нас — в течение многих куплетов шли к горькому концу: сын — я, — несмотря на предостережения папы, оказался-таки на виселице. Потом «Один километр пешком» — эту я тоже знал и вопил что было мочи, дальше — «Два километра пешком», три, четыре, пять, пока нам не надоело. Господин Адамсон подмигнул мне, как подмигнул бы человек своему сообщнику, задумав сыграть какую-то шутку, я засмеялся в ответ. Вот это приключение! Из домов — а здесь внизу, недалеко от трамвайной остановки, начиналась настоящая улица, — так вот, из сотен открытых окон одновременно раздались сигналы точного времени местного радио. Три свистка, как из чайника, последний на полтона выше первых.
— Двенадцать часов тридцать минут. Передаем сообщения Швейцарского агентства новостей.
Господин Адамсон остановился, широким жестом обвел дома вокруг и воскликнул:
— Кое-что совсем не меняется в этом изменчивом мире! Солнце, луна и Беромюнстерское радио.
Трамвай подошел почти сразу. Шестнадцатый. Зеленый, точнее, грязновато-зеленый. Мы вошли во второй вагон и уселись на деревянной скамейке. Господин Адамсон смотрел в окно, нет, сразу во все окна, как мальчишка, который в первый раз едет на трамвае и боится что-нибудь пропустить. Он вертел головой по сторонам, глаза его блестели. В Волчьем ущелье, собственно, уже в городе, где трамвай некоторое время шел среди крутых скал, покрытых хвойными деревьями и черными дубами, он даже встал и прижался носом к оконному стеклу. А один раз, когда трамвай как-то особенно резко повернул, мне показалось, что его голова высунулась наружу прямо сквозь стекло, словно его и не было вовсе. Он втянул голову обратно — ну, разумеется, мне все это только показалось — и снова уселся рядом со мной. Подошел кондуктор.
— Детский. До Хаммерштрассе, — сказал господин Адамсон не кондуктору, а мне.
Я повторил:
— До Хаммерштрассе. Детский.
Кондуктор, плотный мужчина в черной форме, оторвал от рулона розовый билетик — а у него были еще белые, желтые, синие — и большими щипцами сделал дырку на плане маршрута, там, где, как он полагал, находится Хаммерштрассе. Я дал ему одну из своих монеток. Он сунул ее в отверстие кассы — она висела у него на поясе и выглядела как крошечный орган с пятью или шестью трубочками, — выдавил быстрыми движениями большого пальца несколько монет помельче и вместе с билетом вручил мне.
— На Барфюсерплац пересядешь в номер четыре, — сказал он, не обращая никакого внимания на господина Адамсона.
— А вам не нужен билет? — спросил я.
— Я кондуктор, — ответил кондуктор.
— Я не вас спрашивал, — возразил я кондуктору.
— А кого же? — удивился тот.
— Меня, — подсказал господин Адамсон.
— Его, — повторил я и показал на господина Адамсона. Но кондуктор продолжал смотреть на меня, а потом, покачивая головой, пошел дальше.
Однако на Телльплац — мы проехали всего четыре остановки и были еще далеко от цели — господин Адамсон вдруг вскочил и выпрыгнул из трамвая, когда тот уже почти тронулся. Я прыгнул за ним. Тут трамвай поехал, и я стукнул себя костью динозавра по коленке, да так, что пошла кровь. Я опять стер ее тыльной стороной ладони.
— Это Телльштрассе, — сообщил господин Адамсон и показал рукой. Я кивнул, я и так это знал. Прямо перед нами была обувная мастерская, которая раньше принадлежала какому-то господину Киммиху. На другом конце улицы виднелись столбы и электролинии вокзала.
— Я думал, нам надо на Хаммерштрассе.
— Вначале на Телльштрассе. Вот в такой последовательности. — Господин Адамсон вытянул шею и бодро зашагал вперед. Мимо витрины господина Киммиха (ботинки и негритенок из раскрашенного гипса, протягивающий баночку обувного крема) он прошел, даже не взглянув в ее сторону. — Сейчас мы узнаем, разбомбили дом или нет.
Бомбежки не разрушили дом господина Адамсона, его ломали как раз сейчас. Кран с размаху бил большой чугунной бабой в стену, от которой при каждом ударе отваливался новый кусок и падал вниз. Половину дома — крышу и по меньшей мере один этаж — уже снесли, а теперь долбили последний кусок стены второго этажа. Как и тогда, в разбомбленных домах, здесь тоже оставался последний кусок уцелевшего перекрытия, на который я глядел, задрав голову, как на театральную декорацию. Только здесь уцелела не лампа, а белая крашеная кухонная табуретка. Когда чугунная баба отлетела от дома, готовясь к новому удару, господин Адамсон побежал, не пригибаясь, к входной двери, над ней еще оставался черный кусок стены. Металлический шар летел прямо ему в голову — я зажмурился, — но мой спутник благополучно добрался до двери. Я оказался радом с дверью как раз в тот момент, когда качнувшийся обратно шар стукнулся о стену у меня над головой. Грохот был такой, что я подумал, попало в меня. В ушах зазвенело. Посыпались обломки стены и штукатурки. Воздух превратился в цементную пыль, его можно было скорее глотать, чем вдыхать. Когда я спускался по лестнице в подвал (ловкий, как ласка, господин Адамсон давно уже пропал из виду), за мной летели каменные глыбы, они даже обгоняли меня. Одна так стукнула меня по спине, что я во весь рост растянулся на полу подвала. И вот я лежу, слышу собственный стон, прикрываю голову руками — камни, много камней продолжают сыпаться, потом камнепад прекращается — и кашляю. Подо мной — кость динозавра. Наверное, похоже на бомбежку, может, соседи господина Адамсона тогда вот так же бежали в подвал. Не хватало только фосфора от зажигательных бомб, столбов пламени и дыма. И снова тяжелая болванка ударила в стену. Правда, теперь грохот раздался чуть подальше.
В подвале было темно, хоть глаз выколи. Господин Адамсон стоял в столбе света, который косо падал на него из какого-то отверстия подобно лучу сильного прожектора. Камни в него не попали, и он выглядел совсем чистеньким. Ни пылинки на лысом черепе. Показывая обеими руками на пол подвала, он взволнованно кричал:
— Помоги мне! Ну давай!
Часть пола была не цементной, а деревянной. Доска, тоже серая, почти не отличалась от цемента. Господину Адамсону никак не удавалось поднять ее, он не мог даже схватить противопожарный крюк, который лежал между кусками угля в нише. Наверное, он страдал подагрой, это что-то вроде артрита, из-за которого мой дед не мог открыть бутылку пива одним ударом ладони, что так здорово получалось у папы. Деду нередко, как сейчас господину Адамсону, требовалась помощь кого-то здорового. (Об этом мне часто рассказывал папа: он был тем самым здоровым; а еще он боялся, что эта история может повториться с ним и со мной.) Ну я, значит, взял крюк и просунул его в щель между доской и полом. Подергал вверх-вниз, вправо-влево. Скрип, хруст, скрежет — и больше ничего. Я уже хотел было бросить это дело, из последних сил ударил по крюку, застрявшему между деревом и цементом, — и тут доска отскочила, подпрыгнула и стукнула меня по подбородку.
— Ага! — Господин Адамсон пришел в восторг. — У тебя получилось!
Потирая подбородок, я смотрел на что-то грязное, лежавшее в небольшом углублении. Господин Адамсон командовал с возбуждением расхитителя гробниц, который наконец-то, после десятилетних стараний, попал в самую дальнюю комнату пирамиды Хеопса и опустился на колени перед древним саркофагом, в котором, возможно, находятся богатства царя царей или даже он сам. Но то, что я достал, оказалось не саркофагом, а маленьким кожаным чемоданом, испачканным глиной, ручка торчала вверх, как вымпел, потому что один ее конец оторвался.
— Быстрее! — прокричал господин Адамсон. — А то не успеем!
Я был на нижней ступеньке лестницы, когда рухнул потолок подвала. Дом сдался. Тогда я, прижав чемодан к груди, поспешил на поверхность и выскочил через дверь, ее косяк — три одинокие каменные балки — еще стоял в конце лестницы. Все стены снесли. Господин Адамсон как раз перешел на противоположную сторону улицы и остановился перед кучкой ротозеев, наслаждавшихся зрелищем разрушения, а теперь с любопытством глядевших на меня. Двое пожилых мужчин с палками, еще один, помоложе, на костылях и сгорбленный старик, который держался за ходунки на колесиках, сделанные из стальных трубок, и смотрел в землю. Он видел, если он вообще видел, разрушение здания только как игру теней — прямо по Платону. Я остановился рядом с господином Адамсоном и оглянулся.
Стояк двери возвышался подобно древнегреческому храму в облаке строительной пыли. Чугунная баба с грохотом влетела в него, и последние камни разлетелись в пыль.
— Мальчик! — сказал мужчина на костылях, стоявший рядом со мной. — А что это ты украл из дома? — И он стукнул костылем по чемодану. Его друзья придвинулись ко мне поближе.
— Идем, — произнес господин Адамсон.
Четыре старика пустились вдогонку за нами, каждый с той скоростью, на какую был способен. Один из них, с палкой, худющее привидение, кожа да кости, шагал очень бодро, и мне пришлось почти бежать, чтобы он не достал меня своей клюкой.
— Вор! Проходимец! Разбойник!
Остальные трое (тоже с угрозами) гнались за нами — второй мужчина с палкой, калека на костылях и горбун на ходунках, который шаркал мелкими шажочками позади всех и фальцетом вопил что-то в землю. Вскоре господин Адамсон и я прилично оторвались от них, и, когда на Телльплац мы сели в трамвай, эти четверо от нас отстали и вернулись к разрушенному дому.
На Барфюсерплац мы пересели на четвертый номер. В нем было полно народу, не то что в шестнадцатом. Сесть нам не удалось, и господин Адамсон, которого зажали в угол, оказался между женщиной с двумя огромными сумками в руках и хлыщом в обалденной кепочке, залихватски сдвинутой — иначе она уже не была бы обалденной — на затылок. Его сигарета дымила прямо в лицо господину Адамсону. Господин Адамсон смотрел на него с отвращением, но ничего не говорил. Даже глазом не моргнул. А я стоял и прижимал к груди чемодан. Он был легкий, как перышко.
Хаммерштрассе: серые дома, прижавшиеся друг к другу, и ни одного дерева, куда ни глянь. Магазин колониальных товаров, мастерская по ремонту одежды, обувная мастерская (не господина Киммиха и не господина Брждырка), мастерская по ремонту бытовой техники, магазин товаров для розыгрышей. Господин Адамсон свернул в подворотню и пошел через двор к парадному. Пока мы поднимались по темной лестнице (теперь я нес чемодан на плече), он сказал:
— Спроси Биби. Она живет здесь с мамой. Не говори, что я с тобой.
Он остановился перед одной дверью, указал подбородком на звонок и спрятался за перилами лестницы, которая вела на следующий этаж. Но ведь там эта Биби или ее мама его сразу заметят! Я позвонил.
Дверь открыла женщина. Фартук, косынка, в руках — тряпка. Если это мать, то я представлял ее себе иначе. Она уставилась на меня, словно я привидение или чудовище.
— Биби, — пролепетал я, — я ищу Биби.
— Здесь нет никакой Биби.
Она закрыла дверь. Сквозь матовое окошко в двери я видел ее удалявшуюся тень. Я обернулся к господину Адамсону. Его голова высовывалась из-за перил.
— Спроси у нее, где теперь живет Биби. Биби Хубер.
Я позвонил еще раз.
— А где Биби живет теперь?
— Ну хватит, слышишь, грязнуля! — На этот раз хозяйка так решительно хлопнула дверью, что стекло задребезжало.
— Хубер, — сказал я стеклянному окошку.
Господин Адамсон что-то прокричал у меня за спиной. Он был взволнован, это точно.
— Попробуй Шнеман… — Или что-то в этом роде. Может, он сказал «Шлеман» или «Шниман».
Я снова позвонил. Я звонил долго, настойчиво. В квартире — ни звука. Теперь господин Адамсон стоял рядом со мной, разгневанный, как ангел мести. Он кричал:
— Шнеман! Шниман! Шлиман!
Но и на его крик никто не отозвался.
— Тогда ее фамилия была Хубер, — объяснил он мне чуть потише. — Но может быть, за это время ее мама вышла замуж за ее папу. — Он глядел на дверь, словно хотел ударом ноги разнести ее в щепки. — Шлиман! — Но тут господин Адамсон заметил, что он в носках, и вздохнул. Резко отвернулся и пошел вниз по лестнице. Я — за ним, согнувшись под чемоданом.
Во дворе он оглянулся и посмотрел на окна второго этажа. Пыльные стекла, ставней нет. За одним из стекол тень головы женщины, украдкой глядевшей вниз. Господин Адамсон вытянул шею, высунул язык и погрозил ей кулаком. Женщина продолжала смотреть.
— Биби теперь двенадцать, — сказал господин Адамсон изменившимся голосом и повернулся ко мне. — Большая уже. Ты только представь себе, двенадцать!
Я попробовал представить себе большую двенадцатилетнюю Биби. Без особого успеха. Что до меня, так мне было наплевать на эту Биби, а вот господин Адамсон просто стоял и словно грезил наяву.
— Так близко, — бормотал он, — так близко!
Я ничего не сказал, но мне хотелось погладить его по руке, как-то утешить. Ведь я-то был тут! Только я собрался это сделать, как он вскинул голову и взмахнул рукой, словно отдавал команду целому войску. Мы пошли к трамваю и проделали весь путь назад.
В саду виллы господина Кремера я наконец смог опустить чемодан. Чемодан, да еще и кость — не так-то уж легко было тащить и то и другое, а господин Адамсон и не подумал помочь! Я намочил рубашку в бочке с водой и протер крышку чемодана. Ничего более подходящего у меня не нашлось, а рубашка все равно выглядела как с помойки. На чемодане, когда-то коричневом, было с десяток наклеек разных гостиниц: «Беллависта», «Сплендид», «Аль Порто Женовезе». Одна наклейка, самая большая, на незнакомом языке, так что я не смог ее прочитать.
— Что тут написано? — спросил я.
— «Синтагма Палас», Афины, — ответил господин Адамсон. — Я тогда много путешествовал.
Крышка и чемодан были скреплены двумя большими красными сургучными печатями. Никто не смог бы открыть чемодан, не сломав их. Наверняка никто и не пробовал.
В сарае мы нашли щель между балками, куда как раз помещался чемодан. Здесь он мог пролежать десятки лет, если только господину Кремеру не вздумается затеять генеральную уборку. Я не спрашивал господина Адамсона, почему он не откроет чемодан. Или что в нем. Мне показалось, это были бы неуместные вопросы. Я спросил только:
— Это клад?
Господин Адамсон кивнул.
Я засунул в щель доску, которая полностью закрыла чемодан, и набросал сверху и вокруг всякого мусора.
Господин Адамсон пошел к дому. Наверное, хотел сесть на скамейку. Ну а я побежал за ним и почти догнал его, но споткнулся, так что чуть не упал. Я хотел (и даже сказал: «Извините») опереться о него. Но — просто прошел насквозь. Никакого сопротивления, правда, я почувствовал какой-то холодок. Я упал перед ним на дорожку, выложенную плитками, и, перевернувшись на спину, глядел на него во все глаза. А господин Адамсон стоял и ухмылялся, как человек, которого застали за какой-то шалостью.
— Ну вот, — произнес он, — теперь ты все знаешь.
Он сделал большой шаг и переступил через меня. Перед стеной оглянулся и крикнул:
— Сегодня я не буду тебе врать про птицу с золотыми перьями! — Не замедляя шага, он вошел в стену и исчез.
Я потер глаза и помчался к стене. Она стояла, как обычно. Штукатурка нигде не обвалилась. Ни единой щелочки. Я обеими руками постучал по стене. Ничего, ничего особенного. Какой-то жучок пополз между пальцев наверх.
Я схватил кость динозавра и побежал к дому, не видя дороги. Не помню, может, я даже кричал от ужаса. Очнулся я только перед большим зеркалом у нас в коридоре. Там, где раньше была рубашка, кожа у меня осталась чистой, розовой, как у поросенка. Но руки, брюки, ноги, ботинки — все белое от мусора и цемента. Колени покрыты засохшей кровью и строительной пылью. А голова! Вместо лица — маска из грязи и крови. Волосы торчат вверх, как языки белого пламени. И только два черных круга на месте глаз незнакомого чудовища, в которого я превратился. Неудивительно, что женщина в квартире Биби захлопнула дверь! За моей спиной в зеркале отражалась мама, ее глаза были полны такого же ужаса, как и мои.
После этого я заболел. Тяжело. Воспаление мозговой оболочки, про такой диагноз мне позднее рассказала мама (почти менингит). У меня был жар, температура поднималась выше сорока градусов, и я не выносил света. Малейший лучик солнца из-за задернутых штор, самая узенькая щелочка — и я вскрикивал от боли. Моя мать часами сидела у моей постели, я то узнавал ее, то нет. Я лежал словно в колоколе гремящих, мерцающих огней. Мать была только тенью. На самом деле это я мог вот-вот стать тенью. Я бредил. В одном из кошмаров, самом страшном, мои родители оказались рядышком в пруду для рыб, который мы с Миком построили из украденного цемента, в густом иле, из которого торчали, подобно двум кувшинкам, их лица, искаженные ужасом. Открытые рты, которые глотали жижу, выплевывали ее и снова глотали. Они тонули. Или, точнее: они растворялись. Я видел, как они исчезали, ил превратился в прозрачную, словно стекло, воду, а их все равно почти не было видно, моих маму и папу. Две тени под водой. Потом они совсем пропали. Растворились в ужасном пруду Мика. Вместо них в окне появилось перепуганное лицо господина Адамсона. Он что-то кричал, но я видел только его рот, он открывался и закрывался, как у рыбы… Я с криком проснулся и стал умолять склонившуюся надо мной мать, что не хочу умирать, пожалуйста, не сегодня. «Потому что сегодня пятница!» И действительно, была пятница, позднее мама подтвердила это. Мне и сейчас не совсем понятен смысл этих слов. Что значит, я не хотел умирать, потому что была пятница?.. Кстати, сегодня как раз пятница. Пятница, 22 мая 2032 года, следующий день после моего девяностачетырехлетия. Точно через два месяца после двухсотого дня рождения Гете. Дня смерти, разумеется, я хотел сказать: дня смерти. Шумиху устроили жуткую, дни памяти всех сортов, а кондитерская Шпрюнгли даже выпустила в продажу посмертную маску из марципана, в натуральную величину… Мама, ужасно встревоженная, как могла, успокаивала меня. Я действительно стал вести себя потише, хотя голова у меня только что не раскалывалась от боли… Но каким-то образом через некоторое время я поправился. Боль от солнечного света становилась меньше, а потом, в одно прекрасное утро, совсем прошла. Я решился сделать первые шаги. Мама шла рядом. И я, как когда-то, когда был маленьким ребенком, держался за ее руку.
Жарким днем — было седьмое августа, я это знал тогда и помню до сих пор, потому что седьмого августа день рождения Мика, — я отважился прийти один в сад виллы господина Кремера. (Мик даже в день рождения снова отсиживал наказание в школе.) Я не умер! Я поправился! Со мной была кость динозавра, в волосах торчало индейское перо. Я протиснулся в лаз между стеной сада Белой Дамы и самшитовыми кустами, такими сухими, что их листья падали на землю, когда я пролезал через них. Был жаркий день, горели луга, а далеко на горизонте дымился лес.
Господин Адамсон сидел на скамейке в двух шагах от того места в стене, где он исчез в последний раз. Он, как это бывало и раньше, вытянул ноги и закрыл глаза. И запрокинул голову. Он сидел так, словно был тут уже давно и собирался остаться надолго. Пока я с радостью, но и с некоторым страхом пробирался к нему через высокую траву, он открыл глаза и выпрямился. Господин Адамсон захлопал в ладоши — без единого звука — и выкрикнул что-то похожее на радостное приветствие. Вроде старомодного «Хо-хо!» или совсем уж доисторического «Разрази меня гром!». Он указал мне на скамейку, словно гостеприимный хозяин, предлагающий гостю лучшее место. Я сел. Правда, на другой конец скамейки, хотя старик мне ужасно нравился. Между мной и им уместилось бы целое племя навахо. А еще Мик и все скво, которыми были его сестры. Кость динозавра я положил между нами.
— Ну? Теперь ты все понял? — спросил господин Адамсон.
— Нет, — ответил я.
— Я — покойник, — сказал господин Адамсон.
— Кто?
— Покойник. Я умер.
Я уставился на него. Он вовсе не выглядел мертвым, этот господин Адамсон, разве что его лицо даже в то жаркое лето, какое выпадает раз в сто лет, оставалось совершенно белым как мел, с сеточкой светло-серых морщин, напоминавших паутину, хотя голова его походила скорее на голову гигантской уродливой саламандры, которую в народе прозвали «драконокольм». Рот, выпяченная верхняя губа, глаза с ехидцей. Три волоска на лысине по-прежнему выстроились в ряд, как путевые вехи.
— Я еще никогда не видел покойников, — прошептал я.
— Во-первых, откуда ты знаешь? — Господин Адамсон улыбнулся. — Во-вторых, живые не могут видеть мертвых.
— Но я же вас вижу! — воскликнул я.
— Не бывает правил без исключений, — рассмеялся господин Адамсон. — Мертвых это тоже касается… Ты видишь меня, потому что я умер в то самое мгновение, когда ты появился на свет. Именно тогда. Я не говорю в тот год, или день, или час, минуту или секунду. Я говорю «мгновение». Мгновение — это, ну как если бы у тебя был ножик, который резал бы время, тонкий-тонкий, острый-острый, и ты разрезал бы секунду пополам, а потом одну половинку еще раз пополам, а потом еще и еще, не останавливаясь, и так целый день. Тогда под конец у тебя был бы махонький кусочек времени, и он все равно был бы больше мгновения, намного больше, но нам с тобой для первого раза и этого достаточно… Я и ты, мы сменили друг друга на земле. Как в эстафете, только без палочки. Я — твой предшественник. Ты — мой преемник и подопечный. Меня ты можешь видеть, других покойников — нет.
— А тут где-то есть и другие? — У меня получилось немного громче, чем я хотел. Я зажал рот руками и оглянулся.
— Всего несколько. Например, один стоит вон там, на садовой стене.
Я никого не видел. Ни души. Ни на стене, ни где-нибудь еще. Собака обнюхивала скамейку, на которой когда-то сидели старые дамы, но она вряд ли была покойником. Сияло голубое небо, палило солнце. Ни одна птица не отважилась взлететь, она бы зажарилась и свалилась на землю. До самой изгороди — коричневая пожухлая трава. Воздух над изгородью дрожал. Может, это души? Мне стало зябко, несмотря на невыносимую жару.
— А здесь, в этой стене, выход из царства мертвых? — спросил я и похлопал ладонью по штукатурке.
— Скорее вход, — ответил господин Адамсон, — не парадный.
Он снова вытянул ноги и начал искать что-то в кармане, наверное, сигару — я знал это движение, так делал папа, — пока не вспомнил, что это в прошлом. Он вздохнул.
— Входов очень много. Думаю, по всему миру наберется несколько тысяч. Я пользуюсь только этим. Я знал, что однажды ты мне попадешься.
Я кивнул. Я чувствовал, как стучит мое сердце. Я таки попался. Вот только не мог понять, считать это величайшим счастьем или несчастьем своей жизни.
— Здесь, у этого входа, за день проходит около десяти покойников. Не о чем говорить. Большие входы в Шанхае, в Калькутте, в Нью-Йорке. В Париже! В Париже я был один раз, там вход между рельсами на станции метро «Данфэр-Рошеро». Вот где толкотня! Несколько сотен живых на перроне; ничего не подозревающие пассажиры метро, а перед ними, за ними, рядом с ними и даже внутри них — в десять раз больше мертвецов. Просто столпотворение! Поэтому в парижском метро и пахнет так странно, ни с чем не спутаешь. Покойники в таких количествах пахнут. И их чувствуешь. Человеку, через которого проходит мертвец, становится холодно даже летом, если, конечно, он не деревянный чурбан… Мы не стараемся избегать живых. Это не имеет смысла. Просто идем через них, не сворачивая и не ощущая препятствия, поначалу и мне это было странно… Париж… инструктаж… Меня учили быть провожатым…
— Провожатым?
— Предшественник сопровождает своего подопечного, когда настанет его час. Это — единственная задача провожатого. У каждого, как правило, только один подопечный, и в конце жизни ему надо показать, куда идти. После этого провожатый превращается в ничто. И никогда больше не может появиться здесь.
— Ага, — произнес я.
Господин Адамсон пытался застегнуть пуговицу кофты, но она проходила насквозь через шерсть.
— В одно мгновение — а ты вспомни, что такое мгновение! — на земном шаре умирает три тысячи человек. В каждое мгновение. Вот прямо сейчас, и опять, и опять. Все время около трех тысяч, плюс-минус. — Он перестал возиться с пуговицей. — В то мгновение, когда три тысячи умирают, три тысячи других рождаются. Снова плюс-минус, разумеется. В момент моей смерти отклонение составило целых три человека. Три тысячи пятьдесят восемь умерших, три тысячи шестьдесят один новорожденный. Одним из них был ты.
Так. До сих пор все понятно.
— Все предшественники стараются держаться поблизости от своих подопечных. Это вроде инстинкта. Мы хотим защитить его и не можем этого сделать. Вроде как родители, когда дети выросли и больше в них не нуждаются. Обидно немного, но и приятно тоже, потому что ты больше не отвечаешь за все. — Он улыбнулся, и в его улыбке были и обида, и радость. — Когда ты болел, я все время околачивался вокруг твоего дома. Мне не понравилось то, что я разглядел через окно.
— Что вы кричали? — воскликнул я. — Вы же кричали что-то?
— Пятница, — ответил он, — я кричал: «Это еще не та пятница».
Тут меня затрясло.
— Вы пришли, чтобы забрать меня? — Голос у меня вдруг сел, и я покрылся потом.
— Нет, — ответил господин Адамсон, — ты и представить себе не можешь, как мне было бы это неприятно.
Я глубоко вдохнул и выдохнул. Все-таки сердце у меня колотилось, и очень может быть, что и зубы стучали.
— Между прочим, каждый предшественник выглядит так, как он выглядел в момент смерти. — Если звук, вырвавшийся у него, означал смех, то это был горький смех. — Я обучался сопровождению у старой дамы из Шестнадцатого округа Парижа, у нее была шея, как у индюшки, а из одежды — только прозрачная ночная сорочка. Она была босиком. И ей пришлось прятаться от своего подопечного, потому что тот, чиновник министерства юстиции, которому уже недолго оставалось до пенсии, наверняка вызвал бы полицию или дуровозку, встретив на своем пороге почти голую старуху, но зато на морщинистой шее — жемчужное колье, какому позавидовала бы сама мадам Помпадур. — Теперь он по-настоящему рассмеялся. — Когда мы его забирали — меня, ученика, он не мог видеть, — он и впрямь из последних сил схватился за телефон. Мне в этом отношении больше повезло. Предшественник в вязаной кофте и коричневых носках не может испугать своего подопечного. — Он посмотрел на меня своими огромными глазами. — Ты меня боишься?
— Нет.
— Ну вот. — Он удовлетворенно кивнул. — Меня забирала молодая покойница из какого-то маленького городка на Мексиканском нагорье. У нее было окровавленное, разбитое лицо, и она все время плакала.
— Почему?
— В том-то и дело. Плакала она, а не я. Она ведь знала, что сейчас в последний раз была наверху.
— Да нет, — перебил я, — я спрашиваю, почему лицо было разбито и в крови.
— Моя провожатая, кстати, ее звали Пилар, Пилар делла Гасиенда дель Тимор Санто, или как-то в этом роде, так покалечилась, потому что ее отец хотел ее поцеловать. Он был адвокатом и уважаемым человеком в городе и любил свою дочь. А она его не любила, хотя любовь между отцом и дочерью среди мексиканской знати встречается сплошь и рядом. Иначе просто не хватает соответствующих титулу молодых дам. Она отступила от него, чтобы избежать объятия, сделала два больших шага назад и свалилась с балкона.
Я ничего не сказал. Между тем господин Адамсон продолжил, обращаясь скорее к своим носкам, чем ко мне.
— Те, которым больше нельзя наверх, — бормотал он, — со временем становятся все больше похожи друг на друга. Бесформенные тени. Разумеется, безутешные. Но безутешнее всех те, кто только что прибыл. Их больничные ночные рубашки спереди болтаются до пола, как зеленые флаги, а сзади едва прикрывают зад… Мне вот сейчас не хватает, собственно, только ботинок. Они остались на верстаке господина Киммиха. Когда Биби нашла меня, то есть мое тело, я уже был вместе с мексиканкой на полпути к входу. Кстати, к этому самому.
Я понял. Вот почему он был разут. И вот почему ему так была нужна Биби.
Мы замолчали. Он — потому что думал о своей Биби, а я — потому что она начинала действовать мне на нервы. Пусть мне еще не было двенадцати, но я ведь тоже человек!
— А почему вы просто не пошли на Хаммерштрассе? — спросил я наконец. — В смысле — без меня?
— Потому что это невозможно. — Он заморгал и моргал, пока, вероятно, не прогнал образ Биби, стоявший у него перед глазами, и не увидел снова меня. — Мертвые могут передвигаться в радиусе ста метров от входа. Если они отходят дальше, то совершенно теряют силы. И только при последнем выходе радиус неограничен.
— Но вы же ушли намного дальше!
— Я все поставил на одну карту. На тебя. Понимаешь, если живой хорошо относится к покойнику, подопечный к предшественнику, если он к нему очень хорошо относится, даже любит его, то он дает ему силу, так что покойник, пока есть это чувство, может уйти на многие километры от входа. Вероятно, ты все время хорошо ко мне относился.
— Вы мне понравились, — сказал я. — Вы мне и теперь нравитесь.
— Если женщина, — продолжил он, с улыбкой глядя на небо, — влюбляется в своего предшественника, она может дать ему столько сил, что он снова обретет кожу и кости. Руки и ноги. Плоть. Она может до него дотронуться. Они могут даже… Ну, ты понимаешь.
— Нет, — сказал я.
— Это должно быть ужасно, — господин Адамсон снова обращался к своим носкам, — если однажды, днем или ночью, женщина вдруг перестает его любить. Она же не знает, что он мертв и что без ее любви его не станет. В середине объятия он вдруг чувствует, как все телесное покидает его, и она тоже чувствует это, понимает, не понимая, и с криком мчится прочь.
— Мы найдем Биби, — сказал я. — Когда-нибудь вместе мы найдем ее.
Господин Адамсон с сомнением поглядел на меня.
— Надежда умирает последней, — пробормотал он. — Во всяком случае, если бы ты посреди Хаммерштрассе вдруг подумал бы: «Ох уж этот старый болтун, что я, собственно, делаю вместе с этим идиотом?» — то я прямо там, на том самом месте и упал бы без сил. Все. Конец. С этим ничего не поделаешь, тут не бывает помилования. Ты мог бы долго кричать: «Господин Адамсон, что мне сделать, я этого не хотел!» Но я лежал бы там, где упал, невидимая кучка, пятнышко, тень, которую может увидеть только еще один человек, который, подобно тебе, родился в момент моей смерти, и случайно оказался бы в Базеле, на Хаммерштрассе, и принял бы это лежащее нечто за пьяного или наркомана. Наверное, он испугался бы, увидев, как меня переезжает машина и никто из местных не обращает на это ни малейшего внимания. Вот как это было бы. На веки вечные и даже еще дольше я остался бы на этом моем последнем месте. Я видел бы, как ко мне подъезжает один автомобиль за другим. Мне не было бы больно. Но все равно мучительно. У тебя это всю жизнь так и стояло бы перед глазами.
— У меня? Как это?
— Ну, это просто так говорится, — ответил господин Адамсон. — У меня, конечно же у меня. Я только хочу тебе объяснить, как я рисковал и почему ты был мне так нужен. Вполне могло случиться, что ты возненавидел бы меня. Я подверг тебя опасности. Когда потолок подвала рушится тебе на голову, необязательно продолжать любить того, кто тебя сюда привел.
— У меня не было времени чувствовать что-то.
— Я не смог бы даже нажать на звонок двери в квартиру Биби. Не говоря уж о том, чтобы поднять чемодан. Ты мне помог. Спасибо тебе.
— Пожалуйста, — ответил я.
Я почувствовал, как во мне поднимается новая горячая волна любви. Она начиналась в животе, поднималась к груди и почти обжигала голову, так что казалось, голова расплавится. Наверное, у меня даже затылок покраснел.
Наступил вечер. Солнце, огненно-красный шар, закатилось за лес, над которым поднимались неподвижные столбы дыма, потому что ветра не было. Господин Адамсон встал.
— Мне пора, — сказал он.
Он махнул рукой на прощание, отвернулся и решительно направился к стене. Сзади, да еще в закатном свете, он был похож на консультанта фирмы «Юст», только без шляпы, или на человека, уходящего навсегда. Я не знаю, что на меня нашло: я тоже встал, схватил свою кость динозавра и побежал за ним. И в тот момент, когда господин Адамсон приготовился войти в стену, я вскочил в него. В его оболочку, в очертание его тела, окружившее меня со всех сторон. Внутри было прохладно, он был холодный, господин Адамсон, даже ледяной, и я двигался с его скоростью. Я пробыл в нем всего несколько мгновений — но этого хватило, чтобы вместе с ним преодолеть вход.
Я сразу же почувствовал вокруг себя какой-то клейкий воздух, собственно, даже и не воздух, а влажную тепловатую слизь, которой надо дышать. Темно, черная ночь. Мне это уже однажды снилось, со мной это уже случалось — во время болезни или даже раньше. Может, в другой жизни. Я катился, на этот раз действительно чуть не переломав все мои — настоящие — кости, по крутому откосу из щебня и ила, увлекая за собой камни и пытаясь попасть на твердую почву, пока кость динозавра не застряла в камнях. Я держался за нее, а камни под моими ногами все катились вниз. Кость гнулась под моей тяжестью, но не ломалась. Ноги болтались над пропастью.
Все было черно, нигде ни проблеска. Ни звука, только слышен хрип моих легких, да еще — очень громко — удары сердца.
— Господин Адамсон! — закричал я наверх. — Я здесь! — Я ничего не слышал. Совсем ничего. — Помогите! — завопил я, но казалось, что я кричу в вату.
Ни эха, ни отклика, мой беззвучный крик упал, как выплюнутая вишневая косточка, к моим ногам. Но как бы то ни было, господин Адамсон и выход могли находиться только надо мной. Итак, я попробовал найти опору и начал карабкаться вверх по почти отвесной стене из мусора и щебня. Ничего не видя. Мне даже удалось подняться на один-два метра, но тут я соскользнул и только порадовался, что с размаху грохнулся верхом на кость динозавра, которую с перепугу бросил там, где она застряла. Я взвыл от боли, но все равно не услышал себя. Потом я пристроился на корточках на каком-то узком выступе, который ощупал руками и ногами, — он был не шире моей ступни. Я беззвучно захныкал. Да, думаю, я готов был сдаться, ну не совсем, а так — посмотреть, что будет, потому что все еще цеплялся за ископаемую кость, пока — прошла целая вечность, несколько вечностей, а может, несколько минут — не услышал в этой абсолютной тишине что-то вроде шепота. Странно, он звучал внутри меня! И тут же ко мне вернулись силы.
— Господин Адамсон? — крикнул, нет, скорее выдохнул я.
— Ты идиот! Болван! — Голос господина Адамсона, очень взволнованный, действительно раздавался внутри меня. — Довольно! Хватит! Прекрати!
Я его не видел и ничего не почувствовал, когда попробовал руками отыскать хоть что-нибудь в этой темноте. Вероятно, то есть даже наверняка какое-то холодное дуновение означало, что он где-то поблизости.
— Ты можешь взобраться назад, к выходу? — спросил он после такого долгого молчания, что я подумал, он больше никогда не станет со мной разговаривать. Правда, теперь он был поспокойнее. Я снова схватился за то место, откуда раздавался голос, за ухо, но и на этот раз ничего не нащупал.
— Нет, — прорыдал я. Мой беззвучный голос гремел в моей голове.
— Тогда придется пробираться к другому выходу. Не такому крутому. О Боже, о Боже! Что бы ни случилось, веди себя как мертвец.
— Вот так? — Я бессильно опустил руки, приоткрыл рот и закатил глаза, так что исчезла радужка. Куда я смотрел — себе в череп или наружу, было все равно. Наверное, глаза господина Адамсона что-то могли различать в этом мраке.