— Швейцария, — повторил я.
— Швейцария? — переспросил полицейский и посмотрел на своего напарника. Тот указательным пальцем свободной от четок руки постучал себе по лбу.
— Да позвоните же, наконец! — закричал уже и господин Адамсон. — Позаботьтесь о том, чтобы малыш попал домой к папе и маме!
— Вы читаете мои мысли, — заметил я.
— Кита мэ отан му милас! — заявил старший полицейский.
— Он требует, чтобы ты смотрел на него, когда с ним разговариваешь, — прошептал господин Адамсон. — Не смотри на меня, когда говоришь со мной.
— Да я не с вами разговариваю, балда! — закричал я и посмотрел на старшего полицейского. — Я разговариваю с господином Адамсоном. А вот теперь — с вами! — И я показал пальцем на допотопный телефон. — Телефон! Телефон! Позвонить! — Я сделал движение рукой, словно набирал номер. — Capito?
[5]
Как ни странно, но, кажется, старый полицейский меня понял. Он пожал плечами, сказал что-то вроде «да-да» — «Нэ-нэ», — снял трубку и набрал номер. Правда, не тот, что я ему продиктовал, и разговаривал он точно не с моим отцом. И не с матерью. Он разговаривал на странном языке, наверное греческом, с коллегой, находившимся где-то далеко, может быть, в Афинах, во всяком случае, с кем-то выше его по званию, потому что он все время подобострастно кивал, а потом и вообще встал. Из трубки доносились звуки, похожие на шипенье преисподней. Он прикрыл рукой трубку и прошептал своему коллеге: «О, герр Кремер!»
[6]
— О Господи, — пробормотал господин Адамсон. — Шеф — сам, лично… — Он побледнел, стал белым как мел, хотя в принципе цвет лица у мертвых всегда один и тот же — белый или, если смерть случилась от апоплексического удара, ярко-красный.
Когда разговор был закончен, старший полицейский громко по-военному попрощался и сдвинул пятки. Он был разут. Младший хотя и продолжал сидеть, но нахлобучил фуражку, а в конце разговора приложил руку к козырьку.
— Сэ памэ спити су! — воскликнули оба одновременно. — Борис на кацис сто пагаки брота сто ктирио.
Господин Адамсон снова перевел. Что полицейские доставят меня домой и что пока я должен сидеть на скамейке перед домом.
— Скажи: «Ефхаристо», — добавил он. — Это означает «спасибо».
— Ефхаристо, — сказал я.
Молодой полицейский показал на кость динозавра:
— Ти \'нэ авто? — Он выглядел так, словно у него появились новые подозрения, а может, он чего-то испугался.
Господин Адамсон объяснил, что это — кость динозавра, а я повторил его слова. Полицейские кивнули и посмотрели на кость. Почему-то на их лицах вдруг выступили капельки пота.
Мы молчали. Говорить было больше не о чем. В караульной стало тихо. Одна-единственная муха жужжала так громко, что мы все поглядели в ее сторону. Когда она неожиданно замолчала, оба полицейских поднялись, словно по команде, и вышли на улицу — один в фуражке, второй — с непокрытой головой. Вскоре они вернулись и прикатили свои велосипеды. Они закрыли дверь, прислонили велосипеды к столу и принялись начищать и без того блестевшие брызговики. Потом рамы, педали, задние фонари.
Господин Адамсон откашлялся.
— Мне пора! — сказал он тихо. — Вот еще что. Биби. Я больше никогда не окажусь поблизости от нее. Найди ее. Отдай ей чемодан. Только она имеет право открыть его. Передай ей привет от дедушки. — Он поглядел на меня своими выпученными глазами. Мне показалось или он действительно едва сдерживал слезы? Во всяком случае, он наклонился к моему уху и прошептал: — Возможно, эти двое меня все-таки слышат. — И оглянулся на полицейских, которые спокойно продолжали чистить свои велосипеды. — Я больше никогда тебя не увижу. Это слишком рискованно. Для тебя и для меня. Никогда, до тех пор, пока… Будь здоров.
Он повернулся и прошел через закрытую дверь. Ушел. У меня аж дыхание перехватило. Оставил меня одного с этими двумя громилами! С этими двумя бестолочами! Да им наплевать на меня. Младший полировал звонок велосипеда, высунув язык от усердия, а старший, сопя, проверял, хорошо ли накачаны колеса. Я вышел из дома и уселся на скамейку. Как раз всходило солнце. Понадобилось время, пока мои глаза привыкли к свету. Господин Адамсон шел уже очень далеко по прямой дороге между оливковыми деревьями. Перед ним виднелась горная гряда. Господин Адамсон бежал, да, он прямо-таки несся, так что я уже не мог рассмотреть его рук и ног. Казалось, его охватила паника, я не сразу понял почему. Я сглотнул слюну. Нет, он не должен был так поступать! Не должен был оставлять меня тут одного, совсем одного. Подлец!
Он уже дошел до первого поворота дороги, почти отвесно ведущей вверх к акрополю старых Микен. Правда, шел он теперь намного медленнее. Едва плелся, с трудом переставляя ноги. Он стал маленьким, всего с большой палец, но я отчетливо видел, что рот у него раскрыт, а язык вывалился наружу. Я просто кипел от злости. Предатель! Оставил меня в такой беде! Я же еще ребенок! Я не знаю греческого! Как я без него доберусь до дома?
А он тащился от камня к камню, спотыкался. Подъем ведь был очень крутой. Колени у него подгибались, ноги больше его не слушались. Он все чаще останавливался, держась за выступы скал. Почти не продвигался вперед.
И тут я наконец понял. Он был на грани, вот-вот силы совсем оставят его, и он упадет. Окончательно и навсегда, а все потому, что я его больше не люблю. Я испугался.
Я не мог допустить, чтобы он не добрался до дому. В смысле до входа. Кто же заберет меня, когда настанет мое время? Я сразу же, почти в панике, начал старательно вспоминать все те минуты, часы, когда я любил его от всего сердца. Как мы играли в прятки! Как мы маршировали к трамваю и пели песни! Как удирали от стариков на Телльштрассе, а потом, уже в трамвае, глядели, как они, потрясая костылями, ругали меня. Как мы сидели рядышком на скамейке.
Так, изо всех сил подогревая свою любовь к господину Адамсону, я не спускал с него глаз. И в самом деле, мне показалось, он пришел в себя и снова зашагал увереннее. Скоро он уже выпрямился. Вот он уже у львиных ворот. Последние метры вдоль гигантской стены он пробежал бегом, вот он добрался до нашего старого места. Да, я любил его, и то, что я считал его подлецом, теперь не имело значения. Он спасен!
— Подлец! — завопил я во весь голос. — А как же я?
Господин Адамсон стоял перед старой стеной и махал мне. Я видел поднятую руку. И тоже помахал ему. Он отвернулся и исчез в камнях. И снова Микенская крепость, объятая тишиной и безвременьем, лежала под солнцем, как уже много тысячелетий.
С тех пор я никогда больше не видел господина Адамсона, постой, нет, — было один-единственный раз. Много лет спустя, много лет тому назад. Только на мгновенье, очень короткое, и он так изменился, что иногда я думаю, это был вовсе не он, а его мрачный, чем-то огорченный двойник. Уверен я только в одном: в следующий раз я увижу господина Адамсона в тот момент, когда… Сейчас, рассказывая эту историю, я оглядываюсь и ищу его. Беспокойно, с какой-то тоской. Если не считать того раза, я не видел его уже восемьдесят шесть лет.
Конечно, я не забыл господина Адамсона. Конечно, нет, и никогда не забывал. В первые недели после возвращения я непрерывно думал о нем. Видел его в каждом углу и испуганно, а может, и восторженно — кто знает — оглядывался при каждом непонятном шорохе у меня за спиной. Но со временем образ его стерся, и, бывало, я по многу лет почти не думал о нем. Прошло немало таких лет. Жизнь. Когда-то она обещала длиться почти вечно, а сама, точно краткий порыв ветра, просвистела надо мной.
Возвращение из Микен было настоящим приключением, даже не каждому навахо доводится пережить такое. Слава Богу, у меня все еще торчало в волосах магическое перо, да и кость динозавра защищала меня. Во всяком случае, младший полицейский вдруг выкатил свой начищенный до полного блеска велосипед на улицу и сел в седло. Старший схватил меня и посадил на багажник.
— Этими! — крикнул он, хлопнул младшего по спине, и тот поехал так энергично и раскачиваясь так сильно, что я вскрикнул не то от испуга, не то от восторга и обхватил его руками. Точнее говоря, я держался за кость динозавра, которую положил перед ним. Пожилой полицейский сопя бежал рядом с нами, становясь все краснее, пока его коллега не поставил ногу на педаль и не поехал нормально. Я повернул голову назад и некоторое время еще видел, как тот стоит посреди дороги. В руке он держал носовой платок размером с флаг и махал нам. Я не решался отпустить кость, лежавшую поперек живота моего возницы, но потом осмелился и тоже помахал — быстро-быстро — и все-таки этого хватило: на секунду я потерял равновесие и чуть было не свалился с багажника, да и велосипед опасно накренился. Некоторое время мы выписывали кренделя от одного края дороги к другому. Молодой полицейский ругался. Но потом снова справился с управлением, и скоро мы уже летели вперед. Справа и слева мелькали оливковые деревья. Овцы, каменные хижины, там и тут — крестьяне и крестьянки, ошалело смотревшие вслед странному велосипеду. Полицейский запел — мелодия напоминала пение муэдзина, если не учитывать, что я никогда не слышал муэдзина. Он аккомпанировал себе, все ускоряя ритм, на велосипедном звонке. Вскоре и я уже пел вместе с ним, правда, не как турок или сарацин, а скорее как навахо. Куры разбегались от нас в разные стороны. Камни дороги расступались перед нами. Какое-то время за нами, высунув язык, бежала собака, но, как она ни старалась, бежать долго рядом с моим велосипедом, уже набравшим адскую скорость, она не смогла и вскоре отстала. Ее лай звучал все дальше и дальше. Полицейский, вдруг почувствовавший себя уверенно, крикнул мне что-то через плечо, и, хотя это было по-гречески, я его понял и с восторгом завопил в ответ:
— Да! Давай поднажми! Быстрее!
Теперь мы мчались что было мочи, я еще сильнее обхватил своего спасителя, прижался щекой к его спине, закрыл глаза и открытым ртом хватал горячий воздух, обжигавший мне легкие. Мы летели, и поездка эта вспоминается мне так, словно полицейский, подобно урагану, перенес меня по воздуху, высоко над голубым морем прямо к дому — за одно короткое мгновение. Правда, последние несколько метров он проехал по улице — это я ведь точно помню? — не держась за руль и подняв руки к небу, точно победитель альпийского этапа «Тур де Франс». Он остановился перед садовой калиткой, помог мне сойти, сказал «Фтасамэ!» — приехали! — прикоснулся на прощание к своей фуражке — да, на нем была его полицейская фуражка! — развернулся и уехал. И, словно камикадзе, исчез в провале улицы, перед домом Белой Дамы.
Мои родители выбежали из дома. Отец подбежал ко мне первым, обнял меня и разрыдался. Слезы текли по его трехдневной щетине, падая на мое лицо. Плачущий отец! Когда он наконец отпустил меня, мама так сильно прижала меня к себе, что я чуть не задохнулся.
— Помогите! — пропищал я, хотя между мной и ею стояла кость динозавра. Мама была настолько не в себе, что даже не заметила, что между нами есть что-то твердое.
— Что случилось?! — воскликнули они хором.
Два дня! Две ночи! — Я еще никогда не видел отца таким взволнованным, таким обеспокоенным, а мама в отчаянии заламывала руки. — Ты просто исчез!
Конечно, я поклялся господину Адамсону священной индейской клятвой, что никогда его не выдам, особенно если — как теперь — у меня в волосах будет перо вождя племени навахо и я буду обязан соблюдать законы навахо, которые предусматривают пытки за разглашение тайны.
Но то, что я пережил, измучило, потрясло меня всего — и сердце, и мягкое место. Мне было ужасно больно, потому что багажник полицейского велосипеда состоял из трех или четырех острых, как ножи, металлических пластинок и всю дорогу меня, ухватившегося за спину полицейского, подбрасывало вверх и с силой опускало вниз. Я не мог обмануть маму, отца — моего любимого отца, который смотрел на меня мокрыми от слез глазами, и маму, чье влажное дыхание я чувствовал у себя на голове. Я должен был сказать правду! И я рассказал, как в саду виллы господина Кремера познакомился с господином Адамсоном. Милым старичком, у которого верхняя губа похожа на козырек над нашей входной дверью, три волосинки на лысом черепе и выпученные глаза. Как мы играли в салочки, в прятки. Как ловко он бегал и как быстро. Как я влетел в него и он оказался бестелесным, словно световой занавес. Как он мне сказал, что он — покойник. Мой предшественник. Как я, внутри господина Адамсона, преодолел вход в другой мир, хотя для нас, смертных, это невозможно. Как выглядел этот другой мир: темный, наполненный воздухом, напоминающим слизь, которой тем не менее можно дышать. Я сидел у мамы на коленях и рассказывал, иногда плача, иногда дрожа, как нечеловеческая музыка носила меня по подземному залу вверх и вниз. Как господин Адамсон порхал вокруг меня, но и сам казался игрушкой ужасных сил, которые лишали меня способности соображать. Как я брел в крови — «нет-нет, мама, папа, я не умер!» — и подошел к молчаливо стоявшей стене из навсегда осужденных душ. (Теперь, когда я улизнул от них, я видел их яснее, чем когда находился в их власти.) Из тех бесчисленных миллиардов, которые, в отличие от господина Адамсона (пока что), уже никогда не попадут наверх и влачат свое сумеречное существование в ожидании окончательного исчезновения. Как они все похожи — зеленые или серые, с мертвыми глазами и обвисшими уголками губ — и как все-таки каждый не похож на другого. Но все равны в покинутости. В том, что все добрые духи оставили их, что они бесконечно, окончательно одиноки и не знают утешения. В них нет ни капли любви, а их ярость, гнев, желание убить идут не от сердца. Эти попытки схватить зубами, желание укусить — что-то вроде нервной дрожи, рефлекса, может быть, воспоминание, так что все эти смертельные укусы не достигали цели. Правда, их разинутые рты появлялись все ближе, все чаще. Их намерения казались все определеннее. Иногда они кусали воздух совсем рядом со мной, и в конце концов это могло кончиться только одним — вот-вот один из этих слепых ртов укусит меня. Разорвет в клочки. Я рассказывал все это, и мне все больше и больше казалось, что я помню все до мелочей. Как я во внезапном озарении запел. («Ты запел?» — выдавил из себя отец, словно очнувшись от оцепенения. Я кивнул: «Мне казалось, если я запою, они мне ничего не сделают».) Как я после приступа паники ускользнул от мертвецов и пошел по дороге, которая оказалась не такой крутой. Как вновь прибывшие мертвецы скользили мимо меня, подобно камням или мешкам, а рядом с ними скакали их провожатые. Что те, которые уже никогда не выйдут наружу, сверху выглядели словно серо-зеленый ковер, который слегка колыхался и пропадал далеко за горизонтом. И наверняка за горизонтом были и еще мертвые. Наверняка они покрывают всю Землю изнутри, и конечно же в это царство мертвых есть еще много входов и на острове Пасхи, и в Австралии. В глубине Земли не было ни магмы, ни ада. Там были только мертвецы.
— Ах, мальчик мой! — выдохнула мама и заплакала.
Я еще крепче прижался к ее груди. Она гладила меня по голове. Индейское перо упало на пол.
— Перо! — закричал я. — Мне нужно мое перо!
Отец наклонился и подал мне перо. Я снова воткнул его в волосы, думаю, даже не сказав «спасибо».
— Потом мы выбрались на поверхность Земли, — продолжил я. — Остальное вы знаете. Полицейский привез меня домой.
Отец — я никогда не видел его таким — быстрыми шагами ходил вокруг кухонного стола (мы сидели на кухне) и каждый раз, проходя мимо холодильника, с грохотом ударял кулаком по металлической дверце. Наконец он остановился и в отчаянии поглядел на меня.
— Ну хорошо, — сказал он. — Но как ты оказался в Микенах?
— Но я же только что все рассказал! — закричал я. — Вот, — я показал на ноги, — тут еще кровь.
Отец уставился на мои туфли, белые спортивные туфли фирмы «Батя», с желтыми резиновыми подошвами, на которых была видна засохшая кровь.
— Это деготь, — ответил он. Сел за стол и обхватил голову руками. Его плечи вздрагивали.
— Папа хочет сказать… — начала мама самым своим нежным голосом, — понимаешь, нам позвонили. Мы не поняли откуда, но голос звучал издалека. Нам сказали, что нашли тебя. Но ведь этому должно быть какое-то объяснение.
Я переводил глаза с отца на нее. С ничего не видящего отца на мать, которая еще сильнее обнимала меня. Я чувствовал, как бьется ее сердце. Они не поняли ни единого слова. А я им все так подробно объяснил!
Некоторое время мы сидели в молчании. Потом я соскользнул с маминых колен, взял кость динозавра, направился к двери, поднялся по лестнице и вошел в свою комнату. Там я улегся на кровати, положив кость рядом с собой, и лежал, глядя в потолок, пока не заснул. Во сне я чувствовал, как кто-то — мама — накрыл меня одеялом, а один раз я проснулся ночью и увидел, что горит ночник. Они оба — и папа, и мама — сидели рядом со мной, как тогда, когда я лежал в ужасной лихорадке и еще думал, что должен умереть, потому что была пятница.
Уже на следующий день, наверно во вторник, папа отвез меня к врачу, как я сегодня понимаю — к психиатру или детскому психологу. Его клиника находилась на улице Блуменрайн напротив ресторана «У синей розы», который позднее перешел к одному из моих одноклассников по реальной гимназии. Врач, некто доктор Аккерман или Аккерет, а может, и Акклин, заставлял меня складывать кубики и разгадывать картинки с кляксами, на которых даже непроходимый дурак сразу же узнал бы бабочку или отца, искусанного собаками. Доктор Аккерман радостно кивал головой, когда я говорил ему, что вижу. Отец ждал за дверью. Врач задал мне еще несколько вопросов — например, люблю ли я маму, — а потом я снова оказался на улице и шел, держа отца за руку, вниз по Блуменрайн к пристани, где мы уселись на террасе кондитерской Шпильмана и стали любоваться Рейном. Проходили корабли, время от времени мимо нас скользил пловец. Мы оба ели мороженое, каждый заказал по шарику клубничного и лимонного, сочетание, верность которому я сохранил на всю жизнь. В меню может быть сколько угодно экзотических фруктов — манго, маракуйя, киви, ябутикаба, — я все равно закажу клубничное и лимонное. Ноэми — она бунтарка — иногда выбирает персик или это новомодное «Хаген Дас». Но Анни всегда придерживается традиции, почти так же последовательно, как и я. И Бембо с Бимбо тоже — всегда только клубничное и лимонное, как прадедушка.
Дома я отпустил руку отца. По дороге мы не разговаривали о моих приключениях, да и позднее тоже. Вообще больше никогда. За все последующие годы — папа и мама успели состариться — никто ни разу и слова не сказал о моих странствиях. Только когда звучало название «Микены» или фамилия «Шлиман» — но это случалось редко, — наша жизнь словно замирала на долю мгновения. Мы взглядывали друг на друга или, наоборот, опускали глаза с тем особым выражением лица, которое показывало, что каждый думал об одном и том же мрачном моменте нашей жизни. Но потом сразу же продолжался обычный нормальный разговор.
Отец вошел в дом, а я помчался к Мику, который сидел на корточках около пруда в саду своего дома и вытаскивал дохлых головастиков. Он разводил лягушек. Но никогда ни один головастик не превращался в лягушку. Почему-то все погибали в детском возрасте и всплывали кверху брюшком, или птицы вылавливали их из воды. Мику, который обычно читал в моем сердце, как в открытой книге — а я в его, — я не сказал ни слова. И это при том, что уж он-то наверняка меня не выдал бы. Я ведь тоже никому не рассказал про его историю с мужчиной в парке, только маме, а про мое путешествие в подземный мир знал даже папа. Я сам со временем забыл о нем и думал, что все это мне приснилось. Вот только мои туфли все еще стояли в шкафу, заваленные всяким хламом, с той самой кровью, которая становилась все чернее и чернее, пока и впрямь не сделалась похожей на старый деготь.
Анни, до сих пор я говорил просто так, ни для кого, для всех, но постепенно сообразил, что все это я рассказываю только тебе. Историю про господина Адамсона, у которого тоже была внучка. Теперь-то я понимаю — я ведь и сам уже дедушка и даже прадедушка, — как колотилось его сердце, когда он с моей помощью пытался выяснить, что стало с его Биби. Все ли у нее в порядке, как ей живется. А ей тогда было бы всего двенадцать. Совсем еще девочка. Как, наверно, господину Адамсону хотелось бы увидеть сейчас, что сделала с ней безжалостная жизнь. Но в том-то и дело: в длинном ряду потомков всегда есть такие, чье будущее ты никогда не узнаешь. Потому что они принадлежат к следующему за тобой поколению. Это больно, а иногда и хорошо, что это так.
Я не собираюсь рассказывать тебе о своей жизни, Анни, не пугайся. Скажем так: жизнь — это череда дней рождения. Вначале я задувал свечки, потом Сюзанна и я, потом Сюзанна и Ноэми — но и я тоже, иногда, — затем Ноэми и ты, Анни, и, наконец, ты, Бимбо и Бембо. Я видел зеленые листья липы перед домом, а когда глядел на них в следующий раз, они, уже покрасневшие, падали на землю. Примерно с той же скоростью облетали и волосы с моей головы. Вначале черные, потом — с проседью, а очень скоро и совсем седые.
Кстати, я надеюсь — а иначе все напрасно! — что ты найдешь диктофон здесь на садовой скамейке. Он ведь твой. И ты наверняка заметишь, что я наговорил целую кассету. Не может быть, чтобы тебе не пришло в голову, что я не просто так взял твой диктофон. Между прочим, замечательная штука. Правда. В молодости у меня был кассетник фирмы «Угер», тогда он считался удивительно компактным, размером с кирпич и в два раза тяжелее. А теперь твой технологический шедевр. Величиной — с два кусочка сахара и при этом десять тысяч часов записи.
Так вот, Анни. Я должен тебе рассказать еще о двух своих — как их назвать? — причудах. Иначе ты не поймешь, насколько крепкой осталась и по сей день связанность моей жизни с призрачным существованием господина Адамсона. Они не отпускали меня, мои безумства. Не давали прерваться моей связи с господином Адамсоном. Я могу назвать две свои навязчивые идеи — а они, как ты увидишь, владели мной до вполне определенной даты — это язык навахо и раскопки. Они были чем-то вроде завещания господина Адамсона и видом послушания. Выполняя его, я следовал древнему указанию моих богов, которые вложили мне прямо в руки кость динозавра, ее магическая значительность тогда обожгла мои ладони. Она и сегодня еще обжигает меня. Словно ее выплюнула магма. Вот она, тут, лежит рядом, эта древняя кость, источая жар. Ты увидела ее в машине и спросила:
— Что это, дедушка?
Я ответил:
— Кость мамонта. Или динозавра.
Ты рассмеялась и возразила:
— Это кость коровы. — И возможно, ты была права.
Язык навахо поразил меня как болезнь. Прекрасная мания, сладкое безумие. Во-первых, разумеется, потому, что он своей сложностью превосходил все известные мне языки. Во-вторых, конечно же потому, что сам я с давних пор был навахо, да не просто навахо, а вождем и, даже когда вырос, почитал волшебное перо. Все эти годы оно лежало в среднем ящике моего письменного стола, между старыми фотографиями и детскими рисунками Ноэми, жалкий реликт, но ни при каких обстоятельствах я бы не выбросил его в мусор. Священные перья не выбрасывают! Сегодня я воткнул его в немногие оставшиеся у меня волосы. Подчиняясь непонятному порыву, я в последнюю минуту перед отъездом вынул его из письменного стола и всю дорогу сюда поглядывал на него в зеркало «ситроена». Я и сейчас его чувствую, когда дотрагиваюсь до него двумя пальцами: перо, которое каждый вождь получает во время церемонии избрания (Мик избрал меня, а я его), перо, которое сопровождает его и на Вечную Охоту.
Тот, кто решается изучать язык навахо, — мне было двадцать лет, когда это произошло, — да так, чтобы овладеть им, проиграл с самого начала. Правильного атабаскского языка не существует; вероятно, его никогда и не было, потому что он, подобно языку хамелеонов, состоит из отклонений и вариантов, которые сразу же после образования начинают изменяться. Древний язык, меняющийся с давних пор. Если ты усваиваешь одну особенность, то взамен упускаешь вторую и путаешь третью с четвертой, которая, вероятнее всего, к тому моменту, когда ты на нее натолкнешься, уже выйдет из употребления. И самим навахо это так же трудно, хотя у них, как и во всем мире, любой ребенок, болтающий во время игры с самим собой, без труда выучивает безумно сложные конструкции. Они даже не замечают, что употребляют континуативное прошедшее время, способное довести новичка вроде меня до отчаяния. Diné-Bizaad (язык навахо, они называют себя Diné — люди) на самом деле так непонятен, что армия США во время Второй мировой войны использовала двадцать семь навахо в чине сержантов для секретной радиосвязи. Язык навахо оказался эффективнее любой другой системы шифрования, при этом индейцы просто нормально разговаривали друг с другом. Японцы, расшифровавшие во время войны все остальные коды, до последнего дня не понимали ни слова из тех загадочных перехваченных ими звуков, которые, как они подозревали, были приказами войскам в Тихом океане. Без навахо никогда бы не удалось завоевать Гуам, Иво-Джиму, Окинаву, Пелелиу, Сайпан, Бугенвиль и Тараву. А когда война была выиграна, связисты-навахо получили высокие военные награды, которые носили по праздничным дням вместе с традиционными магическими предметами (лапой волка, зубами медведя, черепом луговой собачки)… Это было давно, Анни. А ты когда-нибудь слышала про Пёрл-Харбор или Хиросиму? Думаю, что нет.
Вскоре я полностью отдался своей страсти к языку навахо, хотя годами, даже десятилетиями не встречал никого с таким же хобби, не говоря уж о том, чтобы повстречать хоть одного навахо. В Базеле нет индейцев. Однако это меня не остановило, и я стал разговаривать со своим отражением в зеркале. Я не имел ни малейшего представления, понятны ли ответы зеркала кому-нибудь, кроме меня. Но находил, что у моего зеркального визави получается вполне прилично, и отвечал ему длинными предложениями, в которых можно было запутаться. Пользовался я в первую очередь учебником Роберта Янга и Уильяма Моргана «Язык навахо» 1943 года, потом расширенным изданием 1967 года, а также пособием Алана Уилсона «Breakthrough Navajo» (Мексиканский университет, 1969 год). Делая свои первые шаги в изучении языка навахо, я решил не запутывать себя еще больше и не обращал внимания на тот факт, что каждое племя говорило иначе, чем остальные, и что, по грубым подсчетам, существовало восемьсот двадцать племен. (И разумеется, каждый навахо сразу же понимал, к какому племени принадлежит его собеседник.) На первых порах я не заботился и о том, что, по словам Ирви У. Гуссена, «изменения внутри глагола ведут к образованию огромного словарного запаса». Даже невероятно огромного, это так. Меня не остановило и замечание Алана Уилсона, что любой человек, если он не навахо и решил поговорить с индейцами на их языке, неизбежно вызывал неудержимый смех всех присутствующих. Они сгибались пополам, и что бы ты ни сказал — в ответ раздавался новый залп смеха. «Навахо много смеются» — это мнение высказывается во всех учебниках, но, как я теперь знаю, оно ошибочно. У индейцев никогда не бывало большого количества поводов для смеха, их было так мало, что поэтому их веселит даже попытка одного из нас правильно интонировать назальные звуки атабаскского языка. (При правильном произношении немного воздуха проходит через нос. Немного! Не много. Но и не слишком мало.) Конечно, смешно, когда кто-то вроде меня хочет сказать «béésh bee hane\'i» — «металл, по которому рассказывают», то есть телефон, а вместо этого получается «грязная щетка для волос», потому что он произнес эти слова с повышением тона на последнем i.
Плохо у меня получался и глоттальный взрыв,
[7] тем более что я так и не понял, что это такое. Во всяком случае, это что-то, что не получается ни у кого, если он не индеец (даже у Гуссена и Уилсона), а этот звук — самый частый из согласных звуков. Даже слова, которые вроде бы начинаются с гласного звука, на самом деле начинаются с глоттального взрыва. И вот я пытался перед зеркалом разговаривать с самим собой и произносить глоттализованные
[8] согласные |ch\',k\' t\', tl\'|, подготавливая рот, как советовал один учебник, к произнесению звука и произнося его потом при закрытой голосовой щели. Я старался производить эти высокие звуки потоком воздуха изо рта, а не из легких. И когда я говорил |gh|, то представлял себе, как советовал другой учебник, что у меня на нёбе волос и я хочу кашлем избавиться от него. Я часами тренировался в произнесении звука |l| и выдыхал воздух между языком и нёбом. И так много раз кряду, и никогда у меня не было ни малейшего представления, правильно я это делаю или нет.
Мою вторую причуду ты, может быть, помнишь, Анни. Я копал. Ты не раз бывала со мной, когда я в грязных брюках стоял в саду со своими инструментами. Да, я копал. Много лет, стоило мне увидеть лопату, я не мог сразу же не воткнуть ее в землю. Непреодолимая потребность. Копание шло на пользу моей голове, которой тогда — какое же это счастье! — совсем нечего было делать, не о чем было думать, пока тело разогревалось и покрывалось потом. Я радовался, если надо было перекопать огород и посадить картофель. (Маленькой девочкой ты иногда собирала в ведерко жуков, которых отец Мика называл колорадскими, — leptinotarsa decemlineata.) Каждый раз, когда у меня было неспокойно на душе — то есть практически ежедневно, — я хватался за лопату и отправлялся в огород. И сразу чувствовал себя счастливым. Я стал образцовым крестьянином, у меня был самый крупный картофель в округе. Сюзанна радовалась вместе со мной и научилась замечательно готовить все блюда из картошки. Гратен дофинуа, помм-фри, картошка, жареная с салом. Ты тоже их любила. Помнишь?
Конечно, орудуя лопатой, я думал о господине Адамсоне. Но рядом со мной не было ни господина Стаматакиса, ни господина Шлимана, для которых я мог бы копать. А в Базеле и его окрестностях самые удачливые археологи находили в лучшем случае окаменевшие туалетные сооружения периода раннего Средневековья или, если уж очень повезет, пару кельтских черепков. Сознаюсь, в самом начале моих трудов в огороде иногда на несколько секунд перед моими глазами вставали картины пронизанных светом мраморных колонн, рощ, белых сияющих храмов. Совершенно очевидно: я мечтал о Греции, которую после приключения с господином Адамсоном никогда больше не видел. Все-таки гробница царя — это вам не картошка. Я начал думать, что раз уж Микены раскопаны, то где-то в других местах еще могут таиться какие-нибудь сокровища. Олимпия, как я слышал, до сих пор оставалась лугом с парой мраморных обломков, торчавших из земли. Позднее, прикрепив к поясу свою армейскую складную лопатку, я съездил вместе с Сюзанной в Афины, на острова Наксос и Парос, да и в Микены тоже. Я сразу же нашел вход для мертвых и ощупал старые стены. Один раз я даже почувствовал тот холодок — нет сомнений, сквозь меня прошел покойник. После этого мне хотелось только домой. Мы отправились в обратный путь на несколько дней раньше, чем планировали. Я был землекопом, это да — но не археологом. Без боли и всякого сожаления я вернулся к картофелю.
Но потом в какой-то момент я бросил копать. Тебе как раз исполнилось девять. Просто отложил лопату, и все. Моя миссия, говоря высоким слогом, была выполнена. Я вдруг понял, для чего я учился копать любую почву, даже самую каменистую, в таком бешеном темпе и зачем потратил столько сил на язык навахо. Да, с языком навахо было тоже покончено. Мои старания, которые казались странными всем окружающим, а иногда и мне самому — а как Ноэми смеялась над своим «чокнутым» папой! — обрели смысл.
Анни, я могу сказать это и по-другому. Дело в том, что я пережил еще одно короткое и бурное приключение, когда во мне вновь проснулись и землекоп, и навахо. А возможно, еще и любовник. Я испытал такие чувства, каких уже не ожидал от себя. Итак, четвертого сентября 2011 года (незабываемая дата для нас всех; а для меня не только потому, что произошло примирение Израиля и Палестины) я познакомился с одной женщиной… Да, Анни, я знаю, что ты сейчас думаешь. Смотри-ка, старый козел. Хочет, подобно старому Гете, найти свою Ульрику. Но с Гете меня объединял только возраст, семьдесят три года. А моей Ульрике, которую звали Дафна, было не шестнадцать, а около восьмидесяти. И если после трех безумных ночей и двух горячих дней я был взволнован, как старик Гете, то происходило это совсем по другим причинам.
Как бы то ни было, я сидел в ресторане «У медведя» и пил свое вечернее пиво (я только что вернулся с огорода). Какая-то женщина с таким шумом открыла дверь ресторанчика, словно хотела разнести ее в щепки, и направилась к моему столику. Официанта она прогнала с дороги своей палкой. Необыкновенно энергичная старуха. Когда она, тяжело дыша, уселась напротив меня, густая тень упала на стол. Эта дама напоминала лешего или гигантского гнома. Не очень похожа на женщину. Ее лицо было испещрено бесчисленными морщинками. За толстыми стеклами очков выпуклые глаза, какие бывают при базедовой болезни; сильно увеличенные очками, они уставились на меня. Волос у нее, если можно так сказать, уже почти не осталось. Три седые пряди, которые росли на ее розовой дамской лысине, скручены в жиденький пучок. Добавь к этому блузку цвета хаки, коричневую шерстяную юбку, красные носки и тяжелые альпинистские ботинки. Она заказала пол-литра белого вина из Феши. Я выпил свое пиво, а когда заказывал вторую кружку, она уже выдула вино и попросила принести еще пол-литра. Я не обращал на нее внимания — пьющих женщин в «Медведе» было много — и, пользуясь шумом в пивной, зубрил глагол «лаять» на языке навахо. Naháháliih — он лает. Naháháliih — он лает еще раз или долго. Nahóóliih — он лаял. Nahoofiil — он будет лаять.
— Навахо? — спросила женщина. Ее глаза уже немного осоловели.
Очевидно, забывшись, я говорил вслух или слишком заметно шевелил губами. От неожиданности я чуть не упал со стула.
— Да, атабаскский, — ответил я. — А вы говорите на языке навахо?
— Бегло, — заявила она.
Позднее это оказалось неправдой. Во всяком случае, она ни слова не понимала из того, что я говорил ей. При этом я говорил четко и старательно произносил все глоттальные взрывы. Она покачала головой. А я понимал себя прекрасно и даже осмелился — теперь, когда у меня впервые в жизни появилась слушательница, — строить самые сложные конструкции. Я был в упоении. Глаза женщины, глядевшие на меня, сделались, насколько это было возможно, еще больше. Наконец она хлопнула по столу своей мощной лапой.
— Вы — мой, молодой человек! Вы посланы мне небом! — воскликнула она посреди предложения, которое могло получиться у меня особенно удачным. — Мне сегодня есть что праздновать! Ваше здоровье!
— Ваше здоровье, — ответил я по-немецки и поднял свою кружку.
Она порылась в юбке и протянула мне визитную карточку. «Дафна Миллер, многократный почетный доктор». Думаю, я посмотрел на нее с большим удивлением.
— Это я, — пояснила она. — Со вчерашнего дня. В смысле — со вчерашнего дня многократный почетный доктор. Класс, правда? Это «многократный» — настоящая музыка. До сих пор я была просто почетным доктором. Но их — каждый второй. — Тут она улыбнулась, словно ей пришло в голову, что я вполне могу оказаться этим вторым. — Я заказала карточки. Вот только что забрала их из типографии. Всего двадцать франков за тысячу штук. Вы первый, кто получил визитку. Можете оставить ее себе.
— Спасибо, — сказал я и убрал карточку.
Насколько я смог понять то, что возбужденно, перебивая себя саму, рассказала мне миссис Миллер — впрочем, без малейшего английского акцента, на нашем швейцарском немецком, — она получила письмо от Католической академии в Пассау, где сообщалось, что ей собираются присвоить звание почетного доктора (одно у нее уже было — от Эдинбургского университета). Итак, она приехала в Пассау — а из Феникса, штат Аризона, это долгий путь, — и на представительном торжестве в зале, где висело множество распятий, ей надели докторскую шапочку. Это была награда за труд всей ее жизни, который не имел отношения ни к какому университету. Она была этнологом или чем-то в этом роде, хотя и плевала на то, как ее коллеги определяют это понятие. Просто она делала все, что казалось необходимым, и не чуралась даже работы с лопатой.
— Я раскопала кучу захоронений, — сказала она.
Понятно, что теперь я слушал очень внимательно. Она работала — я почувствовал необычайное волнение, когда услышал это, — на землях племени навахо. В районе Четырех Углов, там, где встречаются четыре штата — Нью-Мексико, Аризона, Колорадо и Юта. (Она обосновалась там, потому что молоденькой девочкой, выросшей в моем городе, вышла замуж за некоего мистера Миллера, который увез ее к себе на родину, а сам вскоре сбежал с другой.) Ее база находится в Уиндоу-Роке, штат Аризона, своего рода столице навахо, где она уже много десятилетий живет в одном и том же мотеле. (Там ее и застало письмо из Пассау. И тогда она на своем пикапе «тойота» проехала триста миль до аэропорта Феникса, штат Аризона.)
На самом деле индейцы так заворожили мою новую знакомую, что, даже когда мистер Миллер исчез из ее жизни, она осталась на земле навахо. Но ее не интересовали индейский фольклор, древние обычаи и отношения между племенами, она искала следы последних боев за независимость. Когда в индейцах, хоть они давно уже работали на автозаправочных станциях, держали бары или водили автобусы, вскипала уязвленная гордость и что они тогда делали. Когда они на какое-то мгновение путали свое сегодняшнее существование со славным прошлым, в котором все они в боевой раскраске скакали на быстрых, как молния, конях. Миссис Миллер не волновали героические битвы прошлых веков. Битвы при Саммит-Спрингс и Сэнди-Хилл-Крик. Нет, ее интересовали обреченные на неудачу маленькие бунты нашего времени, еще не успевшего стать прошлым, битвы за свободу, которые напоминали драки в пивнушках, но в результате один или двое погибали на поле боя. Кроме нее, никто и никогда не занимался этими почти незаметными взрывами ярости и отчаяния. При одной такой драке она даже присутствовала, сразу после приезда в Уиндоу-Рок, так сказать, во время медового месяца с мистером Миллером. Разгромленный бар, мертвый турист из Вермонта и убийца, девятнадцатилетний навахо, пытающийся снять с него скальп, но уже утративший навык своих отцов. В результате, когда полицейская машина с сиреной приехала на поле боя, юный герой стоял на коленях перед своей залитой кровью жертвой и плакал. Вокруг растерянные посетители бара, среди них и миссис Миллер. Она-то знала, как правильно снимать скальп, уже тогда знала, но не успела подсказать молодому индейцу. Слишком уж быстро подоспел шериф. Убийцу увели осудили на смертную казнь, и дело вскоре было забыто.
Вот тут-то у миссис Миллер и родилась идея. С этого дня она занялась составлением полного документального отчета обо всех таких случаях и, проводя исследования от момента своего прибытия в Америку в глубь истории, уже добралась до времен перед Второй мировой войной.
— Сейчас я занимаюсь случаем тысяча девятьсот тридцать восьмого года, — продолжила она. — Совсем другой масштаб. Десяток погибших, и ни один человек не хочет говорить. Знаете, что я вам скажу? — Теперь она горела, как факел. — Это стоит денег! Ни один индеец ничего не рассказывает бесплатно! На мотель уходит четыреста баксов в месяц! — Она фыркнула. — А они дают мне почетную степень, эти католики, и ни копейки денег! Только почет. А я живу на страховку по старости! Тысяча сто тридцать франков в месяц! See what I mean?
[9]
— Я тоже! — закричал я, заразившись ее негодованием. — Три тысячи сто пять франков, на Сюзанну и меня, вместе взятых. Но одна только квартира стоит четыреста франков. А на остаток мы живем!.. Вот. Раньше я тоже копал.
Я поднял кость динозавра, которая, как обычно в ту пору, была со мной. Миссис Миллер поглядела на нее, прищурив глаза.
— Динозавр? — спросила она.
Мне надо было бы ответить: «Корова!» — не так ли, Анни? Но вместо этого я сказал:
— Или мамонт.
Выяснилось, что здесь, в «Медведе», она только «заправляется». Набирается сил для торжества, которое организовано в ее честь. Собственно говоря, оно проходит прямо сейчас. Председательница общества, которое все, кто к нему не принадлежит, называют «кружком любителей солодового виски» — потому что самые светлые его головы любят шотландский виски, — разыскала ее в Пассау по мобильнику как раз в тот момент, когда она с только что полученной докторской шапочкой на голове объясняла епископу апачский ритуал пыток на столбе. (Епископ просто сиял от блаженства.) Руководительница кружка медово-сладким голосом заклинала ее заглянуть к ней. «Завтра! Супер! Одежда неформальная!» Она уверяла, что миссис Миллер не пожалеет, что приехала и что все ждут ее с большим волнением.
Собственно, миссис Миллер собиралась сразу же лететь обратно в Феникс — дело, которым она сейчас занималась, находилось на самой важной стадии расследования, — но кружок впервые удостоил ее своим вниманием. Элита города, в котором она выросла, заинтересовалась ею! Ведь кружок любителей виски был таким закрытым обществом, что никто, даже ни один из его членов, не знал наверняка, кто именно входил в него. (Члены кружка никогда не говорили «кружок любителей виски». Они говорили «мы». «В следующем году мы понизим налог на наследство. Мы закроем Августинерштрассе для индивидуального транспорта. Мы увеличим симфонический оркестр до ста двенадцати музыкантов».) На самом деле на торжестве должны присутствовать все те люди, которые раньше не то что игнорировали миссис Миллер, а от всей души смеялись над ней. Профессора на пенсии, адвокаты, одна дама — член регирунгсрата (жутко консервативная) и местная финансовая знать (банкиры, предприниматели).
— Ни один из них никогда со мной даже не здоровался, — фыркала она, — хотя я каждый год приезжаю сюда на карнавал! Каждый год! — Теперь она говорила так громко, что на нее оглядывались посетители за соседними столиками. — Они купаются в деньгах! Я просто обязана туда пойти!
Кружок любителей виски собирался по первым средам месяца, всегда в доме председательницы. Сегодня как раз и была первая среда. Миссис Миллер не могла понять, каким образом председательница так быстро узнала о награждении, а главное, откуда та достала номер ее мобильника, которого — если не считать нескольких вождей навахо — не знал никто. Но председательница всегда знала все. Ей было около восьмидесяти, она жила на проценты с процентов капитала, оставленного ей отцом, когда она была еще ребенком. Этих денег вполне хватало, потому что жила она скромно. Вилла в шесть или семь комнат, сад, заросший рододендронами, больше, собственно, и ничего. Мужа давно уже нет, собаки тоже нет, а на ужин она съедает три редиски без соли.
— Я ей торжественно пообещала быть в половине восьмого, — сказала миссис Миллер и обеспокоенно посмотрела на часы над дверью пивной. Они показывали без четверти девять. Моя собеседница вздохнула, подозвала официанта, расплатилась, с трудом встала из-за стола и взялась за свою палку. — Рада была познакомиться, — сказала она.
— Я вас отвезу! — воскликнул я и вскочил. — У меня машина.
Машина, уже тогда «ситроен zx», стояла прямо перед баром. Миссис Миллер открыла дверцу, словно ничего другого и не ожидала, и села рядом с водительским креслом, невозмутимая, как индеец. Она уверенно указывала мне дорогу — направо, налево, прямо, здесь перестроиться, словно я не знал города. А на самом деле с каждым метром я все лучше понимал, где мы. Вот мы проехали мимо вокзала, по мосту, проложенному над путями, вот миновали Маргаретен-парк, а потом поднялись по крутой улочке к плато над городом, тут я жил в детстве. Ты ведь знаешь, Анни, где я теперь живу. На другом конце города. Я уже целую вечность не бывал там, наверху. Конечно, теперь мне все казалось таким маленьким, улицы стали короче и уже, а лугов больше не было. Повсюду, где раньше простирались поля, стояли виллы с гаражами на две машины. Улицы-обрубки заканчивались площадками для разворота автомобилей. Все очень изменилось. Несмотря на это, я ехал все увереннее, а вот приказы миссис Миллер становились все более противоречивыми. Выяснилось, что она не только никогда не бывала тут наверху, но еще и забыла адрес хозяйки вечера. Правда, она знала фамилию — мне она была незнакома, — а еще только то, что дом белый, с такими маленькими окнами, что можно сказать, вообще без окон и находится в конце улицы, которая ведет к самой высокой точке города. Поэтому поблизости стоит водонапорная башня, иначе вода не сможет с нужным напором течь из крана.
Внезапно мое сердце забилось сильнее. Да-да, я понял, куда надо ехать. Пока миссис Миллер, оглядываясь, как заблудившийся в лесу полевой заяц, кричала: «Направо, нет, налево, тут, нет, там наверху, нет, здесь!» — я, не слушая ее, ехал на улицу моего детства. Фары «ситроена» высвечивали виллы, которых я никогда не видел. Но были и старые дома, оставшиеся от того времени: дом Рики Ваннера, дом семьи Гросс и дом господина Хенкеля, в его саду когда-то бегала вдоль забора такая страшная овчарка, что я обходил дом за километр. Я переключил на вторую скорость и поехал вверх по невероятно знакомой улице; миссис Миллер, потеряв интерес к происходящему, сидела рядом со мной. Я остановился перед домом Белой Дамы.
— Мы приехали, — сказал я.
— Кто бы сомневался! — воскликнула миссис Миллер, просыпаясь от своих грез. — Это было совсем не трудно!
Я вышел. Железные ворота, за ними угадывался силуэт дома. А дальше на фоне неба темнел каменный забор виллы господина Кремера. В ней ни огонька, само собой разумеется. И бывший мой дом тоже не был освещен, и даже дома, в котором жил (а может, живет до сих пор) Мик, не видно в темноте. Ясное небо, усыпанное звездами, кто-то летает в воздухе — не то летучие мыши, не то совы.
Железные ворота открылись, хотя мы и не звонили. Возможно, какой-то датчик уловил наш приезд или Белая Дама угадала его шестым чувством. Открытая дверь дома в конце дорожки из гранитных плит, освещенной прожекторами. Силуэт женщины у двери. Миссис Миллер мчалась передо мной, я бежал за ней. При этом я, наверное, сделал несколько шагов не по идеальной прямой, потому что включилась сирена, тот самый серебристый звук, который ребенком я слышал так часто, да, собственно, каждый день, когда приходил почтальон или рассыльный от «Глобуса» привозил недельную порцию редиски.
Белая Дама собственной персоной стояла в дверях. (Знаешь, Анни, я надеялся, что смогу рассказать тебе всю историю, не упоминая ее. Но это невозможно.) Она пошла нам навстречу, широко раскинув руки.
— О! — воскликнула она, а потом: — А! — И чуть погодя: — Не обращайте внимания на шум, это всего-навсего сирена, проходите, проходите, проходите. Замечательно, что вы одеты так неформально, не беспокойтесь, остальные гости тоже оделись как кому нравится. Сейчас я к вам вернусь. Жан! — Это молодому человеку в форме официанта, который стоял за ней с бутылкой шампанского в руке. — Жан, позвоните в полицию. Ложная тревога. Это молодой человек, сопровождающий. Никакой опасности! Все под контролем! Вы, — это уже к миссис Миллер, — миссис Миллер! Добро пожаловать! — Потом она обратилась ко мне: — А вы наверняка господин супруг! — И снова к миссис Миллер: — Я и не знала, я даже не подозревала, что у вас есть муж. Как замечательно. Как чудесно. Проходите же.
— Он — мой сотрудник, — ответила миссис Миллер. — Не знаю, как бы я добралась сюда без него. — И она одарила меня улыбкой, нет, скорее ухмылкой.
В большом, ярко освещенном помещении, окна которого казались крошечными люками, стояли кружком двадцать, а может, и тридцать мужчин и женщин, все с бокалами в руках, и все они, прервав разговор, смотрели на миссис Миллер. Дамы были в платьях с большими декольте, мужчины — в черном. Один из них, великан в роговых очках, поставил свой бокал и зааплодировал. Все подхватили и так аккуратно захлопали в ладоши, что я не услышал ни звука. Некоторые дамы были в перчатках, тонких шелковых перчатках, из-за которых аплодисменты получались абсолютно бесшумными. Все сияли, словно переживали прекраснейшие мгновения своей жизни. Миссис Миллер с пунцовым черепом стояла посреди зала и была настолько тронута, что даже попыталась поклониться.
— Thank you, — повторяла она, — thanks a lot.
[10]
Ее окружили несколько мужчин, и у меня появилось время оглядеться. Портреты предков на стенах, ковры. В зале были стулья — вероятно, в стиле Людовика XV, — но гости стояли группами или прогуливались по залу. Гам, как в вольере для птиц в зоопарке, высокий смех красивой женщины, бас румяного бонвивана. Жан двигался словно ящерица среди гостей, не глядя на них и тем не менее вовремя поднося бокалы. Никто не пил виски, возможно, это бывает позднее. В конце зала — стена из черного стекла, за ней наверняка еще одно помещение. В нем темно.
Вероятно, я стоял с потерянным видом, потому что Белая Дама сжалилась надо мной и подошла. Она выглядела точно так же, как тогда, семьдесят лет тому назад, правда, я еще никогда не видел ее настолько близко. Тогда она была для меня белой тенью, призраком, который иногда, очень редко, проходил танцующей походкой между сигнальными проводами в саду, когда я подсматривал из окна своей мансарды. Она и теперь была тоненькой, словно линия, проведенная карандашом. Белым карандашом. Она улыбнулась мне.
— Итак, — произнесла она, — значит, вы помогаете миссис Миллер?
— Да, — ответил я, — мы неразлучны.
Что-то помешало мне сказать ей, что когда-то я жил в доме напротив. Возможно, дело было в том, что, пробираясь своим тайным путем в сад виллы господина Кремера, я так близко подходил к ее садовой изгороди, что это казалось мне вторжением в чужие владения. Чем-то недозволительно интимным. Я сделал вид, что никогда ее не видел, а она меня не узнала.
— Я поднял шум, — сказал я, — извините, это целиком моя вина.
Она объяснила мне, что округа буквально кишит ворами и убийцами. Стоит кому-нибудь, и ей в том числе, сделать хоть шаг от дома, и через пять минут приедет полиция. Так она чувствует себя в безопасности, и все же, несмотря на это, проводит целые ночи без сна. Потому что никакие сигнальные системы не могут избавить ее от ужаса, с давних пор поселившегося в этом доме.
— Здесь полным-полно мертвецов, — прошептала она и схватилась за мою руку. — Я не вижу их. Я их чувствую. Все считают меня истеричной трусихой. Ни один человек мне не верит, а полиция и подавно. Вот и вы мне не верите.
— Верю, — возразил я.
В этот момент я увидел за стеклом противоположной стены лицо господина Адамсона. Оно, белое как мел, казалось, висело на черном стекле, как луна на небе. Господин Адамсон уставился на миссис Миллер, стоявшую прямо перед ним. Его рот был открыт, а три волоса на макушке стояли дыбом. Глаза сделались огромными и круглыми. Я так быстро подбежал к стене, что он заметил меня, лишь когда я встал прямо перед ним, нас разделяло только стекло. На его лице появился ужас. Он исчез в темноте комнаты, но я моментально проскочил через дверь, так что он не успел убежать.
— Господин Адамсон! — прокричал я ему в спину. — Подождите! Подождите же!
Он закрыл лицо руками и побежал, словно за ним неслись фурии.
— Я вас не знаю! Я его не знаю! — выдохнул он и пропал в стене.
Я стоял в полной растерянности перед муаровыми обоями этой мрачной гостиной, когда его голова еще раз выглянула из стены. Да так близко, что я испуганно отскочил назад.
— Женщина вон там, — прошептал он и указал глазами на освещенные стеклянные двери, за которыми виднелись тени гостей Белой Дамы. — Такая, странно одетая. Кто это?
— Миссис Миллер, — ответил я тоже шепотом. — Из Уиндоу-Рока, штат Аризона.
Он поглядел на меня с сомнением, потом почти с отчаянием:
— Она мне кого-то напоминает. Но не знаю кого. — И снова исчез в стене. Окончательно.
Я стоял в пустом зале, который, как я теперь понял, вовсе не был пуст. Обои — тоже в стиле Людовика, не знаю какого, у стены одинокий столик, с которого ос
ыпалась позолота. Здесь мертвые устроили свой салон, достаточно близко к входу, так что у них хватало сил наслаждаться обществом друг друга, и достаточно далеко, чтобы немного отдохнуть от мира мертвых. Правда, им приходилось стоять, но, может, они любили сидеть на полу. Белая Дама могла бы поставить им несколько стульев.
В зале было прохладно, почти холодно, хотя на улице стоял самый теплый сентябрь, какой помнили жители города. Вероятно, на вечеринку мертвых собралось так же много гостей, как и у Белой Дамы. Тусклый свет, да, собственно, никакого света и не было, лишь только тот, что пробивался через оконные стекла. Я на ощупь сделал два-три шага к двери и потерял сознание.
Когда я пришел в себя, перед глазами у меня все плыло, надо мной склонилась Белая Дама. Морщины, розовые губы, подсиненные волосы, желтые зубы. Она с интересом наблюдала за мной.
— Вы не первый, — заявила она, когда я поднял голову. — И, что странно, со всеми это случается именно в этом зале. И все рассказывают потом о предчувствии близкой смерти. У вас тоже было предчувствие близкой смерти?
— Нет, — ответил я. И кивнул невидимым гостям: — Больше этого не случится. Приятного вам вечера.
Белая Дама вопросительно посмотрел на меня.
— Вам надо выпить виски, — решила она и повела меня в первый зал, поддерживая под локоть, словно я мог опять упасть на пол. Жан подал мне виски, я выпил его одним глотком. Солодовый виски, никакого сомнения, по меньшей мере шестнадцатилетней выдержки.
Потом ко мне подбежала миссис Миллер. Она не заметила моего обморока.
— Сматываемся! — прошептала она. — Прежде чем они об этом пожалеют. Они оплатили мне целый год работы и даже ваш билет.
— Какой билет? — изумился я.
— Бизнес-класс, дружище! Я им сказала, что вы мне необходимы для исследования, которым я сейчас занимаюсь. Понимаете, там надо кое-что раскопать. Вы будете получать пятьдесят долларов в день. О\'кей?
Я кивнул, не знаю почему, я кивнул даже несколько раз.
— Регистрация завтра утром, в семь тридцать. Терминал Б. «Американ эйрлайнз». Не опаздывайте.
Я попрощался с Белой Дамой, она выглядела цветущей, как сама жизнь, я хотел пожать руки и всем остальным. Но все были заняты виски — и дамы тоже — и не заметили меня. Миссис Миллер, вероятно, вышла раньше, дверь была распахнута. Однако я не нашел ее и около машины.
— Миссис Миллер? — крикнул я в ночь, но только какая-то ночная птица ответила мне из сада господина Кремера. Я вернулся в дом, сирены конечно же снова завыли, и Жан, официант, снова их выключил. Миссис Миллер я не обнаружил и в доме. Она исчезла в ночи, сказала Белая Дама, которая держала в руках тройной солодовый виски, а сама уже стала пунцово-красной. Я еще раз поблагодарил, сел в «ситроен» и поехал домой.
Я оставил на письменном столе записку Сюзанне: «Я позвоню тебе». Я и раньше все время куда-нибудь уезжал, когда еще был бессмертен или думал, что бессмертен, да, тогда я путешествовал намного чаще, чем в те годы, о которых рассказываю. И все-таки в том, что я снова уехал, не было ничего необычного. У меня ведь был мобильник. Анни, ты знаешь, что способность рано подниматься не относится к моим достоинствам, но, вот что странно, на этот раз я проснулся легко. Я был даже весел, хотя встал рано утром. Сюзанна еще спала; накануне, когда я пришел домой, она уже спала; я не решился ее будить, собрал небольшую дорожную сумку и отправился в путь. Кость динозавра я, разумеется, взял с собой, индейское перо тоже. А в последнюю минуту прикрепил к поясу свою армейскую лопатку.
Миссис Миллер стояла у входа в аэропорт, одетая, как и вчера. Только сегодня у нее был еще рюкзак, темно-серое страшилище, такие носили альпинисты, совершавшие первое восхождение на Бичхорн или пик Дюфур. Она сияла, прямо светилась, потому что смогла уговорить даму на регистрации оформить наши билеты первым классом. Не представляю, как ей это удалось; решительно у нее был талант попрошайничать.
Полет прошел приятно. Мы возлежали в пуховиках, окруженные и обслуживаемые стюардессами — шампанское и клубные сандвичи на выбор, — и приземлились, бодрые и веселые, в Фениксе, штат Аризона. Звенящая жара на летном поле, прохладный воздух в здании аэропорта. Темнокожий таможенник, дружелюбный, как дядя Том. Сказал мне «Добро пожаловать» и нашел, что мои документы в полном порядке. Это при том, что я просто сунул ему свой паспорт! Вероятно, кто-то из кружка любителей виски позвонил в Вашингтон президенту США, а тот воспользовался своим красным телефоном и распорядился, чтобы мне и миссис Миллер не чинили препятствий.
«Тойота» все еще ждала на стоянке, и вот мы катим по шоссе на север. И все время слева от нас, постепенно склоняясь к горизонту, за нами следовало солнце, сначала белое, потом желтое, а под конец — красное. За рулем собственной машины миссис Миллер выглядела как инка, мало того — как весьма компетентный инка, потому что водила она, будто лихач с Дикого Запада. Пейзаж, который я видел впервые в жизни, казался мне знакомым до мельчайших подробностей. Голые горы, каньоны из красной глины. Похожая на пустыню равнина. Сухие кусты, кактусы. То тут, то там гремучая змея, уютно устроившаяся под камнем. Через каждые два часа — бензозаправка.
Когда после Форта Лаптон мы свернули с шоссе и поехали по небольшой дороге с ухабами, миссис Миллер вытащила из пакета два сандвича, которые она прихватила в самолете, и один дала мне. Это был наш ужин. Хорошо бы еще пива. Но пива миссис Миллер не стащила.
Наконец мы выехали на засыпанную щебнем дорогу, похожую на русло ручья, которая тем не менее оказалась главной улицей и вела в центр Уиндоу-Рока. Солнце как раз зашло, когда мы остановились перед широким двухэтажным зданием. Вдоль верхнего этажа проходил балкон. Весь дом словно горел в красном солнечном свете, а ночная тень так быстро поднималась по стенам, что, пока мы шли по ступеням, дом уже полностью погрузился во тьму. Над его черным силуэтом пылало небо. Засветилась неоновая реклама. «АВАХ МОТЕ». Мотель миссис Миллер. Буквы Н, О, Л и Ь не горели. Комната миссис Миллер была на втором этаже, а я получил номер на другом конце коридора. Когда я вставил ключ в замочную скважину, миссис Миллер, возившаяся с замком, прокричала:
— До завтра! Мы пойдем к капитану Бриггсу. — Она толкнула дверь и исчезла в комнате.
Мой номер. Дерево, мрачно, воздух — сплошная пыль. Кровать почти во всю комнату. На стенах — украшения, похожие на предметы индейского быта. Мокасины, лук, всякое такое. Я поставил дорожную сумку под умывальник, распахнул балконную дверь и вышел на воздух.
Передо мной в вечерних сумерках лежала площадь, окруженная со всех сторон тенями домов. Кое-где несколько огней, ярко освещенный вход в бар — «У Джимми» или «У Джонни» — сверху я не мог разобрать, а прямо подо мной стояла «тойота» и остов какой-то машины, все четыре дверцы нараспашку, словно пассажирам было лень в последний раз закрыть их. Нигде ни одного человека, в баре тоже тихо. Только на противоположном конце площади, прислонившись к стене неуклюжего деревянного дома, сидели четыре или пять фигур. Рядком, неподвижно, почти невидимые в свете жалкой гирлянды из лампочек, висевшей над их головами. Наверняка индейцы, потому что в их волосах торчали перья. Отряд инвалидов, упрек судьбе, хотя они просто сидели и молчали. Цветная мазня на их лицах, красный узор на руках и ногах — это что, боевая раскраска? Среди них был, я только что заметил, и один белый. Он выглядел не лучше. Зверобой старых времен, которому тоже досталось как следует.
Я вытащил из кармана мобильный телефон и позвонил Сюзанне. Она не сразу взяла трубку, голос у нее был сонный.
— Я в Уиндоу-Роке, — сообщил я.
— Где? Это бар?
— Это столица навахо.
— В два часа ночи? — Она зевнула. — Надеюсь, к завтраку ты вернешься.
— Скорее всего, нет, — ответил я.
Бар — какая разница, «У Джимми» или «У Джонни» — напомнил мне, что я умираю от жажды. К счастью, у меня были доллары, потому что миссис Миллер выдала мне мою первую дневную зарплату наличными и в местной валюте. Итак, я воткнул в волосы мое индейское перо, спустился по лестнице и отправился наискосок через площадь к бару. «У Джейми», а не «У Джимми». Инвалиды перед мрачным деревянным домом — наверное, здание мэрии, резиденция городских властей — исчезли, кроме одного, индейца, который в полной боевой раскраске стоял посредине площади. Он был маленьким, пониже меня, в волосах несколько обожженных перьев, лицо залито кровью, рука покалечена. Его одежда была порвана в клочья. Что же это с ним произошло?
Индеец стоял на невысоком, всего в две ладони высотой, земляном холме, вроде плоского кургана, на котором отпечатались следы шин. Когда я остановился перед ним, он посмотрел на меня индейским взглядом, который я так хорошо знал, но прежде никогда не встречал. Непроницаемым. Я часто тренировал этот взгляд перед зеркалом, но у меня плохо получалось. Моя мать его вообще не замечала, а Мик смотрел на меня еще более непроницаемо, да так долго, что мои ресницы начинали дрожать и я не мог удержаться от смеха.
— Добрый вечер, — сказал я индейцу на атабаскском языке, стараясь говорить как можно лучше.
Он бесстрастно глядел на меня. Долго. Наконец скрестил руки на груди и ответил:
— Добрый вечер, брат.
— Вы меня понимаете? — воскликнул я, разумеется, опять на языке навахо. — Я лаю, ты лаешь, он лает?
— Кто лает? — спросил индеец.
— Никто. — Сердце мое затрепетало. — Я хочу сказать, это замечательно, что вы понимаете меня. Вы первый навахо в моей жизни. Я выучил язык по книгам.
— Ты умеешь читать?
— Он меня понимает! — выкрикнул я в небо, на котором уже появились звезды. — Навахо, настоящий навахо, и он понимает, что я говорю! — Я исполнил что-то вроде танца радости, прыгая вокруг индейца. — Вы меня понимаете! — Я остановился перед ним.
— Конечно, я понимаю тебя, брат, — пробурчал он. — Хорошо понимаю. Вот только не могу сразу сказать, из какого ты племени.
И действительно, он произносил глоттализованные звуки иначе, чем я. Собственно, он вообще не делал глоттальных взрывов.
— Мое племя маленькое, — сказал я. — Два воина, две скво. Я — вождь, меня зовут Бегущий Олень.
— Я вижу твои знаки отличия в волосах. Бегущий Олень. — Индеец указал на мое перо. — Я тоже вождь племени. Меня зовут Рычащий Лев.
Он сказал dloziłgaii — вне всяких сомнений, лев с гор. Рычащий. Но он произнес это слово настолько иначе, чем я, что я расхохотался. И не мог остановиться.
— Dloziłgaii, — проговорил я сквозь смех. То, как он произнес свое имя, — он повысил интонацию на последнем гласном звуке, — означало скорее Белая Белочка. Прошло много времени, прежде чем я успокоился.
А у вождя навахо даже уголки губ не дрогнули. Он смотрел, как умеют смотреть только индейцы. Я смахнул с глаз слезы. Несколько минут мы молчали. У индейцев время другое, так что и мое время изменилось.
— Эти люди там, у стены, — я показал на темное в ночи здание мэрии, — они из вашего племени?
— Ты их видел?
— Разумеется.
Мы снова помолчали несколько минут.
— Я умираю от жажды, — наконец сказал я и указал на освещенный вход в бар, откуда доносилась музыка, что-то в стиле кантри. — Могу я пригласить вас на кружку пива?
Индеец покачал головой. Он отвернулся, прошел размеренным шагом к зданию мэрии и растворился в стене. Исчез. На площади не было ни души. Я сглотнул и толкнул вращающуюся дверь в бар. Музыка в стиле кантри оглушила меня.
На следующее утро я встал очень рано. Еще не было девяти. И все равно опоздал. Миссис Миллер в сапогах со шпорами сидела на ступеньках перед входом и вскочила, как только увидела меня.
— Ну наконец-то, — сказала она. Энергия снова била из нее ключом. С палкой в руке она, широко шагая, пустилась в путь. Я поспешил за ней, размахивая костью динозавра. Эх, сейчас бы кофе, хоть из автомата.
Городишко был всего-навсего кучкой домов и походил на давно заброшенный склад реквизита для фильмов о Диком Западе. Деревянные дома с дверями, открывающимися в обе стороны, колодцы с журавлями, загоны с оградами, к которым были привязаны лошади. Разумеется, нам встретилось несколько машин — или с вмятинами, или с разбитым задним стеклом, или криво висящим бампером. Может, и та развалюха перед мотелем еще ездила.
В конце города миссис Миллер подрулила к хижине с крышей из гофрированного железа, одиноко стоявшей среди крапивы и сухих кустов; на террасе в качалке неподвижно сидел, закрыв глаза, мужчина. Костлявый старик, почти лысый, с полуоткрытым беззубым ртом. Непонятно, дышал он или нет. Мы поднялись на террасу и остановились прямо перед ним.
— Капитан Бриггс! — заорала миссис Миллер таким зычным голосом, какой разбудил бы и мертвого.
Капитан Бриггс не был мертв, во всяком случае, не совсем, он подскочил и встал по стойке «смирно», даже не успев открыть глаза. Кресло у него за спиной раскачивалось взад и вперед.
— Я! — рявкнул он.
— Вольно! — скомандовала миссис Миллер, на этот раз намного тише.
Капитан Бриггс моргал, он был еще наполовину в мире грез, не знаю, что ему снилось, наверно, плац перед казармой. Проснувшаяся половина подозрительно изучала нас.
— Меня зовут Миллер, — сообщила моя спутница. — А это, — она обернулась ко мне, — вы никогда не называли мне своего имени.
— Never mind,
[11] — ответил я.
— Невер Майнд. Красивое имя. — И она снова обратилась к капитану Бриггсу: — Мистер Майнд и я решили изучить беспорядки тысяча девятьсот тридцать восьмого года в Уиндоу-Роке. Миссис Джейми из бара «У Джейми» говорит, что вы принимали в них участие.
— Я?
— Вы — последний очевидец.
— Очевидец? — Капитан Бриггс упал в свою качалку и сильно качнулся назад и вперед. Его пальцы, тощие, с голубыми жилками, вцепились в подлокотники. — Никогда!
Миссис Миллер выудила десятидолларовую бумажку из складок своего платья и положила ее на левое колено капитана.
— Не могу вспомнить. — Он прикрыл один глаз, а вторым косился на свое левое колено. Кресло больше не раскачивалось.
Миссис Миллер положила вторую банкноту на правое колено капитана. На этот раз пятидолларовую. Капитан Бриггс открыл и второй глаз.
— Давно это было, — пробурчал он.
— Ну все, хватит! — заявила миссис Миллер таким голосом, каким, наверное, разговаривают солдафоны в Вест-Пойнте,
[12] с лысыми черепами и подбородком лопатой. — Выкладывайте! Я хочу слышать все. От начала и до конца. Немедленно.
— Вы же знаете этих навахо, — пробормотал капитан Бриггс. — Им обязательно надо время от времени убить нескольких белых. Без этого они не могут. Нам пришлось обеспечить покой и порядок.
— Каким образом?
— Мы показали им, этим свиньям, — ответил капитан Бриггс и так быстро выпрямился в своей качалке, что спинка стукнула его по затылку. Но он даже не заметил. — Целое племя, в полной боевой раскраске. Перья, томагавки, луки, стрелы. Убивали всех, кто попадался им на пути. Мужчин, женщин, детей. Устроили кровавую баню. Даже Джейми, первой Джейми, пришлось в этом убедиться. Вождь лично разрубил ее на куски. Ах, битва при Уиндоу-Роке, такого не забудешь.
— Однако вы чуть было не забыли, — заметила миссис Миллер.
— Вы работаете в газете? — Капитан окончательно проснулся. — В «Флэгстоун ньюс»?
— Вроде того.
— Да. Так точно. Истина должна стать известна истории. — И он стукнул кулаком одной руки по ладони другой. — Я последний! Тут вы совершенно правы, мадам. Самое время рассказать о героической битве при Уиндоу-Роке. А кто знает правду, кроме меня?
— Тогда рассказывайте, — сказала миссис Миллер.
— Мы окружили навахо на площади. Знаете, там, где бар «У Джейми». Оттуда ни один не вышел. У нас было только холодное оружие. Мы тоже потеряли много людей, но в конце концов — в честном бою — уничтожили всех этих мерзавцев. В живых оставался только вождь. Он стоял посреди трупов своих бандитов. Огромного роста, правда-правда, великан с кроваво-красными зубами. Он один убил с десяток моих ребят. Так что отряд был конечно же рад, когда я вызвался сразиться с ним в одиночку. Это была борьба один на один, по обычаям старой Америки. Я со штыком, он с томагавком и ножом, оба в крови погибших товарищей. Неудивительно, что я тоже рассвирепел и кинулся на эту скотину. Мои товарищи, те, кто остался в живых, окружили нас. Короче, бой продолжался несколько часов. Но в конце концов последний навахо пал на поле брани. Мои соратники кричали «Ура!». Они на руках пронесли меня вокруг площади. Фуражки летели в воздух. Благодарное население осмелилось наконец выйти из домов и устремилось к площади. Разумеется, я напомнил отряду, что бой никогда не выигрывает одиночка, всегда только все солдаты вместе. Просто у меня была своя роль в этой битве, так назначил Бог. «Любой из вас, — кричал я, — действовал бы так же!..» Все бесполезно. Я стал героем. Я, кстати, и был им, несколько солдат от страха наложили в штаны… Рычащий Лев, вот как звали этого парня. Даже мертвым он оставался исполином. Он и впрямь был жутко изувечен, когда отправился на свою Вечную Охоту. Мы закопали его в центре площади.
Он замолчал. Потом положил руку на плечо миссис Миллер.
— Ручные гранаты, — прошептал он, словно поверяя ей страшную тайну. — Ручные гранаты способны творить чудеса, это все, что я могу сказать.
Капитана охватил приступ хохота, оказавшийся слишком большим напряжением для старческого тела. Он свистел и хрипел, его лицо налилось кровью, вены на висках набухли. Так он и сидел, хрипя от восторга. Мы немного подождали в надежде, что он придет в себя, а потом ушли, не попрощавшись. Даже на площади мы все еще слышали его хохот. Словно лошадь сошла с ума.
— Врет, как по писаному, — сказала миссис Миллер. — Но он единственный, кто в этом участвовал.
— Это было в тридцать восьмом году? — спросил я. Миссис Миллер кивнула. — Двадцать первого мая?
— А вы откуда знаете? — Она уставилась на меня.
У меня вдруг сделалось превосходное настроение, и я чуть было не похлопал ее по плечу. Она это заметила и на шаг отступила от меня. Дело в том, что на другой стороне площади сидели индейцы, среди них и мой знакомый, Рычащий Лев, или, возможно, Белая Белочка, которого капитан Бриггс, если только это был он, действительно сильно покалечил. Они собрались раньше, чем вчера, а может, всегда просиживали полдня на месте своего поражения.
Волоча за собой миссис Миллер, я медленно направился через площадь, а индейцы, один за другим, так же размеренно шли нам навстречу. Теперь, при свете дня, я смог рассмотреть их лучше, чем вчера. Четыре индейца и белый. Они выглядели ужасно. Один — настоящий ошметок мяса, который и ходить-то мог только потому, что в его мире законы гравитации и нашей медицины больше не действуют. В угодьях Вечной Охоты могут ходить и безногие, обрубки их окровавленных ног парят низко над землей. У второго была разбита голова. Третий индеец и вождь — более или менее целые. У всех в волосах торчали перья, лица раскрашены всеми цветами, какие только есть на свете. Кровь на них была свежей и красной, словно их только что ранило. Зверобой тоже был с ними. И ему досталось. Лицо изуродовано так, словно он выдержал десять раундов на боксерском ринге, причем, в отличие от противника, руки у него были связаны за спиной.
Вот они подошли к нам так близко, что Рычащий Лев поднял руку и остановился. Сразу же остановилась и вся группа. Мы тоже встали, правда, миссис Миллер только потому, что я потянул ее за руку. Если бы я не притормозил ее, она врезалась бы в вождя. Они стояли и смотрели на нас, непостижимые даже в смерти. У Зверобоя были такие заплывшие глаза, что, скорее всего, он ничего не видел. Все пятеро стояли в ряд по ту сторону странного земляного возвышения, мы — по эту.
— Приветствую тебя, Бегущий Олень, — произнес вождь.
Я наклонил голову:
— И я приветствую тебя, Рычащий Лев. И всех вас, смелые воины племени навахо. И тебя тоже, Бледнолицый.
— Я не понимаю языка навахо, — прервала меня миссис Миллер. — Я уже говорила вам об этом в «Медведе».
— Пожалуйста, следующие пять минут не удивляйтесь ничему, — попросил я, разумеется, по-немецки. — Совсем ничему. Обещаете?
— О\'кей, — ответила миссис Миллер. Она уперла руки в бока и смотрела на меня, сощурив глаза так, что они превратились в щелочки.
Я снова повернулся к вождю.
— Великий Маниту так решил, — начал я, вспоминая учебник Гуссена «Говорите, читайте и пишите на языке навахо». В нем была глава «Как заговорить на щекотливую тему?». — Он хочет, чтобы я поговорил с тобой о битве при Уиндоу-Роке, ведь все вы — герои этого сражения.
Совет из моего учебника оказался верным. Призвать на помощь Маниту, а после этого как можно яснее изложить проблему. Вождь сразу же начал говорить, словно несколько десятилетий ждал этой просьбы. Он назвал битву в Уиндоу-Роке бойней в Цегахоодзани. Цегахоодзани — индейское название того места, где мы сейчас находимся, когда-то — сердце навахо. Священное место, на котором каждое полнолуние собирались старейшины племен на долгие переговоры. Здесь прокладывались маршруты перегона скота на пастбища, разрабатывалась стратегия борьбы с апачами, а потом и с первыми поселенцами на их пути с востока на запад. Разумеется, тогда здесь не было ни здания мэрии, ни бара, ни огненной воды, ни пива «Будвайзер».
— Все идет отлично, — сказал я по-немецки миссис Миллер, потому что она, несмотря на мою просьбу, начала терять терпение. Ведь она слышала только меня, а я все время молчал, лишь несколько раз пробормотал что-то в знак согласия и одобрения. Она не могла слышать, что здесь присутствовал другой человек, и что этот другой опрокинул на меня целый поток индейских слов.
— О\'кей, — ответила она, — о\'кей, о\'кей, о\'кей.
Из того, что рассказал вождь, я понял примерно следующее. Армия решила — вероятно, это произошло в начале 1938 года — использовать область вокруг Цегахоодзани для военных учений. Лучшие пастбищные угодья навахо. Вооруженные войска следили за тем, чтобы навахо не устанавливали своих жилищ, и приходилось пасти овец в горах, где не росло ни травинки, а на скот нападали волки. Это продолжалось два-три месяца, армия вела беспорядочную стрельбу из десятидюймовых орудий на отобранных землях и запахивала танками траву. На горах стояли навахо и наблюдали за происходящим. Они совещались, спорили и никак не могли решить, подать ли петицию президенту Америки или губернатору Уиндоу-Рока или же на своих конях (у них осталось, правда, всего четыре коня, два из которых были слишком стары) атаковать танки и прогнать армию со своей земли. Но когда в жаркий майский день неразорвавшийся снаряд убил мальчика, принявшего серебристую штучку за игрушку, — ярость захлестнула навахо. Они вытащили весь реквизит своих предков, который хранили с большой заботой, но никогда не использовали, кроме праздников племени, и относились к нему как к предметам фольклора. И все боеспособные мужчины племени выступили к Цегахоодзани, площадь которого и тогда выглядела точно так же. Всего воинов было восемь, племя вождя тоже было небольшим. Три пастуха-овцевода, особенно разозлившиеся оттого, что овцы не могли найти в горах корма. Еще были сторож с автозаправки, он работал в Форте Дифайенс, хозяин бара (не «Джейми»), учитель начальной школы из Соумилла, молодой человек, бравшийся за любую работу, пожилой мужчина, который обычно не выходил из дома, и вождь — Рычащий Лев, который служил водителем автобуса. Он пропустил утренний рейс, на автобусе заехал за своими костюмированными воинами и привез всех на площадь Уиндоу-Рока, на остановку «Мэрия». Конечно, они представляли собой дикое зрелище, эти пять воинов с перьями в волосах, в боевой раскраске, с луками и стрелами в колчанах и курительными трубками на поясах. Чего именно они собирались добиться столь малочисленным отрядом, было не ясно никому, в том числе и вождю, с которым я сейчас разговаривал. (Сейчас их было всего четверо, без сомнения, остальные уже проводили своих подопечных в последний путь и теперь навечно пребывали в мире безликих душ.)
Площадь, как я уже говорил, и тогда выглядела точно так же. И бар уже стоял. Воины сначала выпили для храбрости у Джейми — у самой первой Джейми, — да так, что скоро все стало двоиться у них в глазах. Им показалось, будто их вдвое больше, но и противников вдвое больше, а потом враги появились за стойкой в форме шерифа и его помощника. Четверо вооруженных револьверами бледнолицых, так показалось вождю, причем двое — со звездами шерифа на груди. Они тоже заказали пива и завели спор с противниками, которые уже едва стояли на ногах. Суть спора сводилась к тому, что индейцам запрещается собираться в Уиндоу-Роке больше чем по трое. Выпить, заплатить — и быстро уйти. В противном случае государственная власть вынуждена рассматривать поведение индейцев как непослушание и принять соответствующие меры, согласно акту об ограничении прав индейцев от 1908 года, статьи 2 и 14б.
— Мы вышвырнули их из бара, — рассказывал Рычащий Лев. — Потом прошло какое-то время и раздался грохот. Когда мы посмотрели в окно, в центре площади стоял отряд солдат в голубых мундирах. Они обстреливали бар. Джейми выбежала из пивной и больше не вернулась. Мы оборонялись стрелами и бросали вначале пустые, а потом и полные бутылки. Белые за стойкой кричали. Вдруг раздался громкий взрыв, да, и вот теперь мы тут. — И он указал на своих людей, эту кучку калек.
Мне показалось, я понял, что произошло в тот день в мае 1938 года. Как раз в тот момент, когда в нескольких тысячах миль отсюда я появился на свет. Я изложил свои соображения миссис Миллер. Она внимательно слушала меня, ее уши становились все краснее, а глаза сделались еще больше и круглее, чем обычно; от удивления она открыла рот.
Шериф — так начинался мой краткий пересказ для миссис Миллер — позвонил из своего кабинета в опорный пункт армии во Флэгстоуне и сообщил, что ему требуется помощь, военное подкрепление ввиду неповиновения индейцев. Потом прошло какое-то время, шерифу оно показалось долгим, а индейцам в баре — незаметным. Джейми подавала пиво кружку за кружкой, пока индейцы спорили, что им делать дальше. Атаковать здание мэрии или скакать в Лос-Аламос и разгромить недавно построенные военные сооружения. А возможно, они уже давно забыли, что вышли на тропу войны, и радовались возможности вместе провести время. Три белых посетителя бара (они были тут проездом, их никто не знал) весело принимали участие в обсуждении и вносили свои предложения. Из них сегодня только один — тот, что с разбитой головой, — мог появляться на поверхности земли.
Наконец, поздно вечером прибыл отряд вооруженных солдат из Флэгстоуна, человек двадцать, меньше, чем ожидал шериф — индейцы вызывали в нем ужас, — но, безусловно, достаточно, чтобы начать бой. Комендант, тоже младший офицер, встал с мегафоном перед баром и возвестил, что через минуту бар должен быть пуст. В противном случае будет открыт огонь. Вначале ничего не происходило — солдаты с ружьями стояли на площади, а посетители бара продолжали спорить, — но потом комендант отдал приказ стрелять. Для устрашения. Этот первый залп никому не причинил вреда, но заставил Джейми выбежать из бара и заявить солдатам, что они сошли с ума. Ее расстреляли. Она упала навзничь на песок. Ну тут все и началось! Солдаты решили штурмовать бар и устроили жуткую пальбу, индейцы ответили стрелами из окон и вынудили армию отступить. Снова наступила тишина, надолго. Индейцы держали совет, комендант придумывал новый план действий. Тот, что пришел ему в голову, был эффективным, но, с другой точки зрения, ужасным. Во всяком случае, он приказал для виду напасть спереди, было много шума и порохового дыма, а в это время два солдата (один из них, вероятно, солдат Бриггс) незаметно по-пластунски подползли к бару. По приказу («Go!»)
[13] они одновременно бросили две ручные гранаты в окна и укрылись за деревянной стеной. Все посетители бара погибли в одно мгновение. Трое белых стали непредвиденными потерями, хотя тогда этого термина еще не было.
— Все это совпадает с моими исследованиями, — сказала миссис Миллер. — Я считаю дело законченным… Но как вам это удается? Вы разговариваете с пустотой, а после этого знаете все о преступлении в Уиндоу-Роке?
— Это секрет. Я дал честное индейское слово не разглашать его.
— Гм, — произнесла миссис Миллер. — Ага.
Неожиданно вождь, Рычащий Лев, подошел к ней. Он скорчил страшную гримасу и жутко закричал. Жутко и громко, это был боевой клич навахо, а может, их предсмертный вопль. Вождь стоял так близко к миссис Миллер, что его нос касался ее носа, и смотрел ей прямо в глаза. Она его не видела, это понятно, и не слышала его крика, но, кажется, почувствовала холодное дыхание и потерла ладонями плечи.
— Белый мужчина не видит нас, — сказал вождь и повернулся ко мне, — белая женщина и подавно. Ты нас видишь. Почему?
— А вот почему, — ответил я, снял с пояса свою складную армейскую лопатку и со всей силы всадил ее в вождя. Лопатка прошла сквозь него, словно через световую завесу. Именно так, как я и ожидал. И все-таки сердце у меня сильно колотилось. А что, если мертвец не был мертв? Тогда он умер бы сейчас, а я стал бы его убийцей.
— О чем я и говорю, — прокомментировал вождь. — Для белых людей мы — воздух.
— Что вы размахиваете своей лопаткой? — поинтересовалась миссис Миллер.
Вместо ответа я воткнул лопатку в землю и принялся копать там, где начиналось странное возвышение, курган, который тысячи автобусов сровняли с землей. Всем сразу стало ясно, что за работу взялся профессионал. А я сам вдруг понял, для чего так много лет, казалось бы, бесполезно перекапывал картофельные грядки — чтобы пережить этот момент. В Дафне Миллер я нашел — к сожалению, довольно поздно — своего Шлимана, своего Стаматакиса, копать для которых имело смысл. И теперь мое умение работать так быстро и точно, как никто другой, пригодилось. Не прошло и пяти минут, как перед нами оказался скелет. Блестящий череп, белые кости, руки скрещены на груди. На лысой голове этого мертвеца красовался венец из перьев, а на теле виднелись остатки кожаной одежды. Мокасины, в них — кости ступни. Индейцы и белый столпились вокруг могилы и смотрели вниз.
— Это мой головной убор! — воскликнул Рычащий Лев. — Это моя обувь! Как они оказались у этого парня?
— Это — вы.
— Тогда я должен быть мертв! — Он рассмеялся. Теперь смеялись и остальные воины навахо, так весело, от всей души, как и обещал мой учебник. Даже из раненого рта бледнолицего вырвался смешок.
Я продолжал копать с прежней скоростью, решительно, с полным пониманием ситуации, — и меньше чем через десять минут все они лежали перед нами. Все восемь индейцев, один возле другого, и трое белых. Души умерших склонились над своими скелетами и, возбужденно галдя, пытались отыскать себя. Это оказалось нетрудно, потому что у каждого была своя курительная трубка, еще не превратившаяся в прах, или томагавк со знакомым орнаментом, остатки брюк, особые перья. Белый мужчина узнал свои карманные часы в форме луковицы, они, давно уже покрытые землей, остановились в половине двенадцатого.
— Вот это да! — изумилась миссис Миллер. Она наклонилась, оказавшись наполовину в мертвом вожде, и тоже рассматривала кости, колчаны и ожерелья.
Наискосок через площадь к нам двигались две фигуры: капитан Бриггс в инвалидном кресле и крупный мужчина лет сорока с звездой на груди, кативший кресло. Шериф. Оба медленно приблизились к нам и остановились. Шериф смотрел на кучу костей, капитан Бриггс — себе под ноги.
— Что это? — спросил шериф.
— Одиннадцать человек, убитых капитаном Бриггсом, — ответил я. — Если вас интересует мое мнение — тянет на пожизненное.
— Это те самые парни. — Капитан Бриггс поднял голову и захихикал. — Я их убрал. Всех разом. — Сияя от гордости, он поглядел на шерифа.
— Самооборона?
— У них не было времени для обороны. — Капитан захихикал громче. — Бах, и все.
Шериф почесал в затылке.
— Все равно срок давности истек, — пробормотал он и снова схватился за ручки инвалидного кресла.
— У убийства не бывает срока давности, — возразила миссис Миллер.
Шериф одарил ее таким взглядом, за который и ему следовало бы дать пожизненное. Капитан Бриггс хихикал все веселее, так что я начал опасаться нового приступа. Шериф тоже заметил это и бегом покатил кресло к дверям бара «У Джейми». Он с маху ввез капитана Бриггса в бар. Капитан расхохотался — от радости или от боли? — и оба скрылись в помещении.
А индейцы пытались вытащить из земли свои вещи, но у них ничего не получалось. Зверобой тоже несколько раз хватался своей нематериальной ручищей за часы. Вождь первым понял, в чем дело, выпрямился и с достоинством пошел к деревянному дому, даже не взглянув на миссис Миллер и меня. Он исчез в стене. Остальные еще какое-то время возились в земле, но потом и они сдались. И быстро побежали за своим шефом. Их поглотила деревянная балка в стене дома. Площадь вокруг нас раскалилась от жары.
— Мне тоже надо выпить глоток, — сказала миссис Миллер.
Да и у меня в глотке пересохло. Мы пошли к бару. Перед дверью я еще раз оглянулся. Скелеты рядком лежали в пыли, одиннадцать черепов, глядевших пустыми глазницами в небо. Около головы вождя лежала лопатка.