Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Дидье ван Ковеларт

РЫБА — ЛЮБОВЬ

Поймите, наши жизни разделены глухой стеной! Этой ночью, благодаря редчайшему стечению обстоятельств, нам удалось провести несколько часов вместе на ее гребне, но именно поэтому жизнь одного из нас должна неизбежно слиться с жизнью другого. Саша Гитри. «Иллюзионист».
1

Есть люди, которые никогда никуда не ездят, но не прочь помечтать в аэропорту. Вот и я ничего не покупаю, но уже третий месяц подряд хожу по четвергам на аукцион Друо.

— Лот номер 132, комод в стиле ампир! Начальная цена девять тысяч!

Пробираюсь сквозь толпу, обхожу стулья, усаживаюсь во втором ряду. Как же мне нравится Друо, его атмосфера, обстановка — бархат, металл, пластик, тихонько шуршат эскалаторы, суетится народ, антиквариат путешествует в корзинах и на тележках. Аукционеры тут бок о бок с зеваками, счастливые победители с проигравшими, что уходят не солоно хлебавши.

— Одиннадцать тысяч.

— Одиннадцать тысяч пятьсот.

— Двенадцать тысяч. Еще раз пятьсот. Нет, не ваши пятьсот, мадам, набавил усатый господин, что сидит за вами. И еще пятьсот слева от меня. Кто больше? Никто? Тринадцать тысяч пятьсот, торг окончен? Или справа от меня набавляют? В самом деле? Я не ошибся?

Бывает, что и я поднимаю руку, киваю головой, выкрикиваю цену, как вставил бы пальцы в розетку, просто так, из чистого любопытства. Среди призраков прошлого тешусь призраком свободы, играю в азартного игрока.

— Продано! Переходим к лоту номер 136. Паланкин, конец семнадцатого века, отделан оранжевой кожей, на дверце графские гербы, начальная цена двенадцать тысяч. Пятьсот в глубине зала. Тринадцать тысяч — девушка в шапочке слева от меня.

Народ в зале примолк. Я повернул голову, дай, думаю, посмотрю, что там за шапочка. Стульев через пять от меня сидит молодая женщина с длинными, очень светлыми волосами; очки в замысловатой оправе и вязаная шапочка. Сидит, покусывает палец. На юбке сбоку большой разрез. Лодыжка стройная, загорелая, щиколотки не видно из-за черного носка на ноге. Сама кутается в шаль, через плечо — сумка с бахромой.

— Вещь исключительная, — подает голос эксперт, сидящий справа от оценщика.

— С надбавкой тринадцать тысяч, — напоминает аукционист.

Зал молчит. Случается, люди набавляют вяло, по чуть-чуть, и торг внезапно замирает. Опытным делягам всеобщая неуверенность на руку, лот уходит за смешную цену, и когда молоток опускается, все только недоуменно переглядываются между собой.

— Кто больше? — Повышает голос аукционист, тишина в зале ему не нравится.

— Пятьсот!

Я вздрогнул и перевел взгляд с черного носка на шапочку. Светловолосая выкрикнула надбавку очень быстро и очень громко. И теперь смотрит на меня.

— Вы уже набавляли, мадемуазель.

— Ах, ну да! Да, конечно.

В голубых глазах за стеклами очков паника. Рука нервно постукивает по колену.

— Тринадцать тысяч, — вздыхает аукционист. — Надбавку сделала опять мадемуазель в шапочке. Ну же! Кто больше? Тринадцать тысяч раз, тринадцать тысяч два…

Девушка отвернулась от меня — рот скривился, глаза опущены. Я вдруг подумал — а вдруг она тоже просто так, из любопытства? И тут до меня дошло: нужно действовать и побыстрее.

— Четырнадцать тысяч! — гаркнул я, привлекая всеобщее внимание.

Девушка подняла глаза, улыбнулась и внезапно кивнула.

— Надбавка пятьсот! — оживился аукционист и тут же повернулся ко мне.

Прямо в мои глаза впились ее голубые.

— Пятнадцать тысяч! — кричу я.

Девушка снова кивает.

— Еще пятьсот! — подхватывает аукционист. Лампы на потолке ослепляют меня, зажмуриться я не решаюсь и снова кричу:

— Шестнадцать тысяч!

Она опускает глаза, медленно-медленно, словно говорит мне «да».

— Еще пятьсот! — тут же сообщает аукционист.

Я как зачарованный слежу за ней. Повторяю каждое ее движение. Да что там повторяю — опережаю! Аукционист только вертит головой, стараясь поспеть за нами:

— Девятнадцать!.. Двадцать!.. И одна!.. Двадцать две!..

Я действую не раздумывая. Сейчас для меня главное — ее лицо, оно меняется при каждом моем слове, оживляется. Улыбка становится все шире, цена растет. Малейшее движение одного из нас, даже едва заметное подергивание век — аукционист реагирует мгновенно. Я не слушаю. Я тоже улыбаюсь, словно в этом зале, кроме нас, нет никого.

— Что? Что? — внезапно вздрагивает она.

Аукционист повторяет, и она зажимает рот рукой, чтобы не закричать, и мотает головой: Нет! Нет! Нет!

— Торг окончен?

Как это окончен? Что за бред? Молоток повисает в воздухе на секунду и опускается на подставку.

— Продано. Молодому человеку в зеленой куртке.

Аукционист подходит ко мне и протягивает талончик.

— Назовите ваше имя, мсье.

Я что-то лепечу, он просит повторить. Все смотрят на меня. Но это же не я, это же…

— Продано мсье Лашому, — кричит аукционист и отходит к трибуне.

Что-то подсчитывает на бумажке, возвращается ко мне и объявляет:

— Сорок две тысячи восемьсот, мсье.

И тут же исчезает, ему поднесли вазу, торги продолжаются. Девушка стоит возле меня, смотрит сверху вниз, пальцы впились в сумку.

— Надо же! Кто бы мог подумать?

Улыбка гаснет на ее лице: вид у меня ошеломленный.

— Послушайте, я просто в отчаянии… Погодите, мсье, я сейчас. Попытаюсь как-то уладить…

Она хватает аукциониста за руку, прерывает его на середине фразы.

— Вот что… если я сниму свои надбавки, вы сможете… ну-у… вычесть их, что ли?

Аукционист пожимает плечами и тычет указательным пальцем в какого-то мужчину в зале.

— Пятьсот!

Она возвращается ко мне. Словно угодив в капкан этих дурацких надбавок, мы молча смотрим друг на друга. Шаль у нее распахнулась, и видно, как упругая грудь распирает облегающую маечку с крупными буквами — ИЗАБЕЛЬ.

— Продано мадам в красном. Господа, аукцион окончен.

Люди поднимаются, двигают стульями, шум и гул перемещаются в коридор. Покупатели выстраиваются в очередь перед столом оценщика, пересчитывают купюры, заполняют чеки. Изабель оглядывается вокруг.

— Послушайте, мы что-нибудь придумаем… Хотите, давайте пополам.

— Нет-нет.

Я достаю чековую книжку, иду к кассе. Она удерживает меня.

— Вы на меня сердитесь?

Очки она сняла, голову наклонила, волосы рассыпались по шали. Я говорю, что не сержусь. Она улыбается уже не так напряженно.

— Так вы любите паланкины?

И прибавляет:

— Мне повезло.

И опять опускает глаза.

— А знаете? Его можно продать.

Женщина из отдела доставки раз пять повторила мне то же самое. Спросила, куда доставить покупку. Я назвал свой адрес, заполнил чек с беззаботным видом, все равно теперь уже ничего не сделаешь. Отдал чек и подумал о сестре, она и не подозревает, что ее ждет.

— Что вы будете с ним делать? — поинтересовалась Изабель, показывая на паланкин, который ухитрились втиснуть между доспехами и резным ларем.

— Не знаю. Буду гордо проплывать в нем по улицам.

Она задумчиво кивнула. Глаза у нее миндалевидные, очень светлые и неподвижные. Я кашлянул, прикрыв рот рукой. У меня, должно быть, странный вид: потертые брюки, кожаная лётная куртка. Она рассматривает меня так, будто в моем круглом лице, курчавых волосах, коротких ногах есть что-то необычное. Я вообще-то не такой, каким кажусь: да, могу поднять вес в сто килограммов, но если кого задену, всегда вежливо извинюсь. Небрежно складываю полученную квитанцию, можно подумать, для меня это обычное дело и я действительно что-то из себя представляю.

— Хотите конфетку? — спрашивает она и, вынимая из сумки носовой платок, роняет расческу, две связки ключей и несколько монеток.

Я подбираю все это с пола и говорю: нет, спасибо. Толпа вынесла нас в коридор. Она поправила на плече ремень от сумки, заправила белокурую прядь под шапочку. Ее духи пахнут вербеной. Перед эскалатором она останавливается, смотрит под ноги, ждет, когда удобней будет ступить. Сзади напирают. Наконец она шагает вперед, хватается за поручень и стоит, покусывая дужку очков. Проехав половину пути, я спрашиваю:

— Вас зовут Изабель?

— Нет. Я взяла майку у подруги. Моя порвалась.

Она запахнула шаль на груди и, сходя с эскалатора, споткнулась. Люди шли мимо с канделябрами, охотничьими трофеями, стопками тарелок, — а она объясняла мне, что обожает Друо, что вся эта суета, лихорадочное возбуждение почему-то напоминают ей вокзал, уход на фронт: без адресов, без прощаний и… бэмс! — поцеловалась с колонной. Схватилась за нос и, обходя колонну, улыбнулась.

— Обычно я ношу линзы, но глаза очень режет, если долго не снимать. Я ужасно близорука.

Она тяжело вздохнула, перевела дыхание и спросила, чем я занимаюсь. Я ответил «ничем», что чистая правда, но вот небрежный тон был, понятное дело, неискренним.

— Безработный, — расшифровала она соответствующим тоном.

— Нет, я не безработный.

— Вот как?

Похоже, это ее успокоило.

— Значит, вы богатый.

— Я ленивый.

— Это хорошо. Я тоже. Вот если бы у меня было время…

— А вы чем занимаетесь?

— Я?

Она удивилась моему вопросу. И напустила на себя загадочный вид.

— Как когда, — сказала она и повела головой.

— Значит, нормальной семьи у нас не выйдет.

Она бросила на меня странный взгляд.

— При чем здесь это?

Увы, я покраснел. Дело не во мне, просто она красавица. А я остроумен только с дурнушками.

— Я просто пошутил.

— Такими вещами не шутят.

Ну, приехали!

— Был у меня один знакомый, вот он… — продолжала она.

И осеклась, нахмурила брови, поджала губы, пожала плечами и вдруг улыбнулась:

— Ой, смотрите-ка…

Мы уже на улице Друо — суета, давка. Какой-то мужчина, толкнув нас, ринулся ловить такси. Вид у него свирепый, в руках чучело орла.

— Знаете, как орлы птенцов воспитывают? — спросила она. — Сначала кормят, заботятся, чтобы окрепли, а потом морят голодом. А еще через несколько дней выталкивают их из гнезда, чтобы научить летать. Кто не похудел, тот разбивается.

Я только головой покачал. Лично я ем за четверых и прочно сижу в гнезде. Она взглянула на часы.

— Без десяти!

Кусая губы, она открыла сумочку и спросила, нет ли у меня листка бумаги. Бумаги у меня нет. Возле нас на тротуаре стоял красный «ситроен 2 СВ». Она с минуту поколебалась, потом вытащила штрафную квитанцию из-под дворников, достала карандаш, нацарапала адрес.

— Если вдруг будете проходить мимо… ну, в смысле, проплывать…

Она протянула мне квитанцию, села в красный «ситроен», тронулась с места и укатила. Я прочитал на квитанции: улица Абревуар, дом 6-б. И остался стоять на краю тротуара с двумя квитанциями в руках: на одной — расписка в получении чека без покрытия, на другой — штраф за парковку в неположенном месте и адрес безымянной девушки.



Я пошел за велосипедом, который оставил в конце улицы. Велик у меня голландский, черно-ржавый, вместо багажника металлическая корзинка. Отпираю замок и соображаю, что же все-таки произошло? Я точно знаю: со мной все в порядке. Я вообще не из тех, кто легко теряет голову. Взялся за цепочку, а на нее собака пописала, дотронуться противно.

На первом же светофоре опять вспоминаю сестру. Что же я ей скажу? Обычно мне говорить ей нечего, а ей меня слушать некогда, так что отношения у нас теплые и сердечные. Я живу за ее счет, точнее, за счет ее фирмы. После смерти наших родителей Софи увезла меня в Париж, купила магазин готовой одежды, и я целыми днями вертелся возле примерочной. Она торговала пляжными принадлежностями. С купальниками все очень интересно: чем меньше ткани, тем дороже. Летом у моря я ищу свою фамилию на девичьих попках. Вот вам и повод завязать разговор.

Потом сестра открыла еще несколько магазинов, потом взялась раскручивать новые образцы косметики и парфюмерии. Софи добилась успеха, вышла замуж, а я так на месте и топчусь. Родители у нас были скрипачами, и я по их стопам решил стать музыкантом. Играл на гитаре, писал песни. В одной, помнится, были такие слова: «Я влюблен в один цветочек, а цветет он только ночью…» Потом я начал свои песни показывать, но, как видно, талант у меня был так себе, а вот плечи что надо. Я оглянуться не успел, как уже работал вышибалой.
Security dog.По-нашему, сторожевой пес. Не привлекал народ на концерты, а разгонял его.

Я успокаивал себя тем, что, мол, хороший способ завести знакомства. Наше охранное агентство обслуживало в основном парижские концерты, изредка турне, исполнителей мы меняли, как перчатки, точнее, как их фирменные майки. А главное, они же все на одно лицо — «Телефон», «Скорпионс», «Клэш», от их какофонии и лазерных лучей голова у меня прямо раскалывалась. Я вообще рок терпеть не могу. Да еще стоишь столб столбом, руки на груди, морда кирпичом, в ушах беруши. И если мне кому хотелось дать по кумполу, так это как раз музыкантам. Но куда мне! Я всегда к обочине жизни жался.

Поначалу я очень переживал, но потом смирился. Техника у нас простая: стоит народу вконец расколбаситься, мы на сцену, и оттуда — плюх! — прямо на толпу фанов. Не слишком приятно, честно говоря, но тут надо сказать себе: они сюда за тем и пришли, деньги заплатили, — значит, знают, чего хотят. Мы их лупим ради их же идолов. Без дубинки им праздник не в праздник. Нас они тоже очень любят. В глубине души, конечно. А мы, хоть официально и не легавые, но право имеем. Правительству бы дотумкать, что таких, как мы, должно быть как можно больше, тогда и порядок будет.

На Рождество обслуживали Шанталь Гойя во дворце Конгрессов. В зале одна ребятня. Она попросила нас хлопать в ладоши и подпевать ей хором. А у нас все по инструкции: в левой руке — цепь, в правой — дубинка, и фирменные футболки — на груди «Шанталь Гойя», на спине название песни — «Летающий башмачок». Стоим, значит, хлопаем и поем «Простушку». Ближе к концу раскочегарились всерьез и даже подрались немножко между собой на улице. Я особенно постарался и отправил четверых в больницу. Вот за эту несдержанность наш директор, мсье Парминьян, и отстранил меня на время от работы.

И теперь я вместо того, чтобы освобождать концертные залы, не даю пустовать приемной дантиста. Когда меня спрашивают: «Кто вы по профессии?» — отвечаю: «Зять у меня — дантист». Теперь я в белом халате и открываю двери его клиентам.

…В общем, катил я куда глаза глядят, по велосипедным дорожкам, по переулкам и закоулкам. Мало-помалу все мои мысли заняла высокая блондинка в черной шали. Я настолько не привык флиртовать с девушками, что она, наверно, приняла меня за грубияна. И вдруг я так ясно увидел ее лицо, что сам удивился: с ароматом вербены ко мне вернулись ее черты, движения. Мне просигналила машина, и я сразу повернул направо, надо же на сигнал реагировать. Попал на плохо мощенную улицу и какое-то время, стиснув зубы, трясся по ней под дребезжащий звоночек моего велосипеда. Вообще-то моя жизнь небогата событиями и знакомствами. Девушек я воспринимаю, как номера телефонов, которые быстро забываются. Когда слышу: «Я тебя люблю», отвечаю: «Спасибо». Моя сдержанность действует успокаивающе. С простачка что возьмешь: ему можно спокойно все, что не по душе, выложить, он, как эхо: на слово откликнется, на молчание промолчит, простится — и нет его. И вот качу я по Парижу, болтаю сам с собой, экономлю мысли, чтоб осталось на обратный путь, а сердце так и скачет в груди, так и прыгает по булыжникам. На людях я молодец хоть куда. Любой посмотрит и скажет: «Такого тоска не задушит». И это правда. Смех не убивает, тоска не душит. А то как бы все было просто.

Я выехал на улицу Риволи, покатил по саду Тюильри, глядя вверх, на деревья, которые уже опушились листочками. Весна. Но мне-то какой от нее прок? Переехал через Сену по Королевскому мосту, остановился возле кафе, зашел и попросил адресную книгу. Улица Абревуар нашлась в районе Монмартра, но под номером 6–6 я никого не обнаружил и, совершенно успокоившись, уселся за столик.

У входа в кафе пинбольный автомат пестрил экзотическими картинками и каждые полминуты гнусаво выкрикивал: «Император Минь ждет тебя!» А император Минь подмигивал, привлекая клиента. Я сидел и слушал заунывные выкрики. Посетители входили, выходили. Между столиками сновал официант. А у меня перед глазами: высокая блондинка поднимает цену, она смотрит на меня, врубается в колонну, говорит со мной… Хотел бы я, чтобы эта девушка меня по-настоящему зацепила. Хотел бы я хоть что-то значить в этом мире и быть счастливым ради кого-нибудь. Пиво у меня совсем согрелось. Уходя, я купил фискальную марку, приклеил на штраф и опустил его в почтовый ящик.

Закапал дождь, прохожие прибавили шагу. Я оставил велосипед на улице Дофин, решив пройтись по Сен-Жермен-де-Пре. Зять по четвергам читает в медицинском институте лекции по стоматологии, так что наш кабинет закрыт. Но я все-таки поднялся туда на минутку, открыл дверь, оставил ключи в прихожей. Мне здесь уютно. Окна смотрят на пешеходную улицу, а у нас все как будто спит; прогретую тишину пробуравит разве что бормашина, или звяканье инструментов встревожит. Оконные переплеты из кованого железа с цветными витражными стеклами, ходишь, а они еле слышно дребезжат. Иногда в свободное время я принимаю здесь светских дам, которые блицсвидания маскируют зубной болью. Ворую, можно сказать, клиентуру. Они звонят, я веду их к себе в комнатушку напротив приемной, а сам заглядываю к зятю и говорю: «Ошиблись дверью», «почтальон», «монахиня просит на бедных». Потом быстренько занимаюсь любовью и всегда опасаюсь, как бы не нагрянула следующая клиентка, и пока дама приводит себя в порядок, сам звоню в дверь и сообщаю Жан-Клоду: «Мадам Мартини» или «Мадам де Сен-Брёз». И дама отправляется в приемную.

А сейчас я перешел из своей комнатушки в приемную, заложив руки за спину, поскрипывая паркетом. Высокой блондинке, похоже, нет места в большой пустой квартире, заполненной моим бесцветным, заурядным прошлым. А что другое мне ей рассказать? Про свою бестолковую жизнь, которая до сегодняшнего дня меня устраивала? Или про свою тоску, с которой мне никак не справиться? Особых амбиций у меня никогда не было, потому не могу назвать себя неудачником или обвинить кого-то другого в незадавшейся судьбе. Да, я не чувствую себя счастливым, но и страдать не научился. Никому особо не мешаю. Многие мне искренне завидуют, а чужая зависть, согласитесь, лучшее утешение. Выгляжу я мальчишкой и поэтому удивляю всех своей взрослостью. В детстве я был тот еще фрукт, с гнильцой, теперь — нормальный такой, зрелый пацан, видно, в старости буду как огурец. Время бежит быстро, когда ничего не происходит.

Я вернулся за велосипедом и поехал по встречной полосе, не отрывая пальца от звоночка. А что делать? На улице Бонапарт, как обычно, в шесть часов пробка… Деревья на набережной потихоньку окутывал туман. «Мерседес» Софи уже стоял посреди двора, наискосок. Я въехал в подворотню, пристроил велосипед у бегоний, что разводит сторож, и поднялся к себе по черной лестнице, которая ведет в комнаты для прислуги. Там зять выделил мне комнатенку. Дверь ко мне приоткрыта. Стол придвинут вплотную к шкафу, вешалка торчит из душа, а посередине красуется паланкин. На кровати сидит Софи.

— Может, ты объяснишь мне?

Она затягивается сигаретой. Пепел стряхивает в мою кофейную чашечку. Рука ее теребит покрывало. На подушке лежит счет за доставку. Я втянул живот, и мне удалось закрыть за собой дверь. Паланкин занял всю мою комнату, и я неожиданно развеселился.

— Объясню, — соглашаюсь я, — это паланкин.

— Представь себе, я догадалась. И сколько ты за него заплатил?

— Сорок две тысячи восемьсот.

Она поджала губы, рука мнет воротничок блузки. Выглядит Софи хуже некуда. Честно говоря, я нашел не лучшее время для таких чудачеств. Сестра на этой неделе запустила в продажу новый товар: ароматические свечи «Вечерний ветерок» с пряным восточным запахом. И пять или шесть свечей взорвались во время светских обедов. Оказывается, с составом что-то напутали. В результате все деньги, выделенные на рекламу, пришлось заплатить радиокомпании, которая вещала об опасности «Вечернего ветерка», свечи были изъяты из продажи, а пострадавшие объединились и требовали компенсации.

— Неужели выписал чек?

Я не отрицаю. Софи встает.

— Слушай, Филипп, так жить нельзя.

Ей бы сейчас пройтись взад-вперед по комнате и взять себя в руки, но по моей комнате не очень-то походишь.

— Тебе же двадцать три года!

Она ждет, что я отвечу. Я соглашаюсь, оглядываясь вокруг:

— Твоя правда, Софи, жить стало тесновато.

Она дернулась и тут же ударилась о шест паланкина.

— Послушай, Филипп, конечно, я положу деньги на твой счет, но…

В паузе, повисшей после ее слов, я чувствую намек на мой отъезд. У моего зятя есть дочь от первого брака, Валентина, ей восемнадцать, и живет она с нами. Вот она-то и нацелилась на мою комнату, а зять с сестрой стали говорить в моем присутствии:

— Пора! Пора девочке становиться самостоятельной.

Подразумевая, что и мне тоже пора. Девчонка мне нравилась, славная девчонка, романтичная, ходит с плетеной корзинкой, слушает «Роллинг Стоунз», через год кончает коллеж.

— Я съезжаю.

Софи встрепенулась.

— Нет, послушай, я же… Да, сказала… Но не имела в виду…

— Имела.

Моя решимость удивила меня самого. А вот сестра смотрела на меня недоверчиво. А я? Я как будто уже ушел из их жизни, стал в ней лишним, неуместным. Ненужной мебелью.

— Я нашел работу.

Лицо Софи прояснилось.

— Не может быть!

— Но скажи Жан-Клоду, что пока он не найдет мне замену, я по-прежнему буду…

— Спасибо, но ты же знаешь…

Знаю. Я незаменим, и заменять меня не будут, потому что делать мне там совершенно нечего. Я только открываю дверь клиентам, стерилизую инструменты и раскладываю журналы. Клиенты будут открывать дверь сами, инструменты стерилизовать медсестра, журналы пусть валяются в беспорядке.

— А-а-а… что за работа?

Я неопределенно повел головой в сторону паланкина. Софи с недоумением проследила за мной глазами, вертя пуговицу на жакете.

— В общем… Я хочу сказать, что не стоит…. Не стоит спешить с переездом. Можешь жить, пока…

Она взяла сумочку, поджала губы, замерла.

— Обиделся на меня?

Наши глаза встретились, и сестра показалась мне вдруг чужой, я чуть было не ответил: «есть за что». Но помотал головой. Она подошла ко мне, тронула за плечо. Потом опомнилась и улыбнулась, словно надеясь улыбкой стереть свои слова.

— Значит, порядок? Ну, я пошла.

— Иди, конечно.

— Дай пройти.

Я скользнул мимо шкафа и поставил одну ногу на поддон душа. Сестра вышла и закрыла за собой дверь. Колокол на соседней церкви пробил семь. Синели сумерки, капал дождь. Я сам не понял, что со мной случилось. Жизнь забила ключом. Мне показалось, я сделал то, к чему давным-давно был готов.

Потянул дверцу паланкина и осторожно проскользнул внутрь. Уселся. Дерево заскрипело под моей тяжестью. Старая кожа пахла плесенью и, как ни странно, яблоками. Я погладил бархатное сиденье, откинулся на спинку и закрыл глаза.

2

Проснулся я через полчаса, весь разбитый, с тяжелой головой. Смотрю, а у дверцы паланкина стоит зять, он сразу стал спрашивать: хорошо ли я подумал, уверен ли в себе, не решил ли чего лишнего сгоряча? Лицо у него было расстроенное. Забавно: я всегда был рядом, но он со мной вообще не разговаривал и, похоже, обратил на меня внимание только теперь, когда я собрался исчезнуть из их жизни. Зять пожал мне руку, бормоча со вздохом: как, мол, все нелепо вышло, но что уж тут поделаешь, и я понял: он подвел черту, назад мне ходу нет.

За ужином я вручил Софи ключи. Она вцепилась в меня, целуя на прощанье, переживала, что кидает в пучину жизни. Отчалил я с большим достоинством. Но ключи-то у меня остались, я давно сделал себе дубликат.

Грузовичок компании «Алло-Фрэ» доставил меня на авеню Кеннеди, и я выгрузил паланкин, велосипед и чемоданы. По телефону Шукрун не потребовал от меня никаких объяснений, а сразу пригласил к себе. Друзей у меня нет, у него тоже, так мы и нашли друг друга. Мы с ним познакомились еще в Шамбери, в последнем классе лицея, я помогал ему кадрить девочек. Нахальства у него хватило бы на троих, а изобретательности ни на грош. У меня наоборот. В благодарность за идейки, которые я ему подбрасывал, он делал мне домашние задания. В результате я добился успехов в учебе, а он — у девочек.



После лицея мы потеряли друг друга из виду, и как-то летним вечером я случайно встретил его в Париже. Он руководил любительской труппой и разыгрывал с ней заумные пьесы под открытым небом. На площадке возле Нотр-Дам на них наехали глотатели огня — ребята Шукруна, видите ли, им мешали. Шукрун понадеялся, что договорится с ними, но обжегся. Я тогда только-только распростился с карьерой музыканта, так что, можно сказать, оба мы оказались на пепелище.

Теперешнее его местожительство именовалось «Лисистратой»
[1]— так обозвали роскошную резиденцию, которую начали возводить возле Дома Радио, но так и бросили, не завершив строительство. Шукрун уже несколько месяцев как переключился на торговлю недвижимостью и теперь демонстрировал потенциальным покупателям образец будущей квартиры — отдельно стоящий бунгало, обнесенный оградой. Для наглядности Шукрун сам в ней поселился: разложил по стенным шкафам вещи, застелил кровати, набил продуктами холодильник. Но клиентов так и не дождался. Стоимость квадратного метра, налоги и грязь на стройке отпугивали покупателей. В итоге застройщики разорились, а Шукрун так и остался жить, где жил.

Дверь демоквартиры портили кнопки и обрывки скотча. Подружки Шукруна отбывали, сдирая с двери записки со своими именами и фамилиями. Сейчас он, похоже, жил один. Я постучал дважды. Он открыл мне — в подтяжках, за щекой зубная щетка, следы пасты в уголках рта. Черные вьющиеся волосы стоят торчком, пупок торчит из-под дырявой фуфайки. Таращится на меня во все глаза.

— Тока не овори, што ты куа-то вляпаша.

— Не говорю.

— Miracolo!
[2]— восклицает он, воздевая руки, и тут же вытирает рукавом потеки пасты на шее.

Впустил меня, быстро выглянул наружу, посмотрел направо-налево, стал что-то объяснять мне жестами, но я его не понял. Запрокинув голову, он убежал в ванную, прополоскал рот, вернулся очень довольный и спросил, что со мной приключилось. Я принялся объяснять, перенося чемоданы в гостиную, где японские обои сочетались с ковром из козьей шерсти, хромированная мебель — с креслами в стиле Людовика XV и канделябрами, а под потолком мелодично звенела «музыка ветра». На полу разлеглись какие-то парни. Посмотрели на меня мутным взором и снова сделали по затяжке, уставившись в потолок. Я перешагнул через тарелку с цыпленком.

— С сеструхой твоей все ясно, а сам ты что — крыша съехала или дурака свалял?

— Все дело в одной девушке.

— Да ну!

Я рассказал про вязаную шапочку, голубые глаза, торг.

— У нее что, имени нет?

— Есть, но я пока знаю только подружкино.

Шукрун почесал нос. В общем-то, я больше ничего не хотел ему рассказывать. Мы вышли, я показал ему паланкин, и мы занесли его в дом. Один паренек поднялся и побрел по гостиной, руки у него болтались, как плети. Наступил на тарелку, хрустнули куриные косточки. С остекленевшими глазами обошел гостиную, снова сел и с улыбкой взялся за сигарету.

— Что за народ?

— Друзья одной подружки, — бодро ответил Шукрун.

Я поинтересовался, навсегда ли они здесь поселились, и Шукрун почесал в затылке.

— Понимаешь, подружка ускакала, а им не сообщила. Я пытался с ними поговорить, но когда они под кайфом, то ни во что не врубаются.

— У меня предложение. — Он кивнул в сторону паланкина. — Завтра отопрем эту рухлядь на Друо и выставим на продажу!

— Нет.

— Почему?

— Себе хочу оставить.

Он покосился на меня, потирая щеку, а потом спросил, чем я все-таки собираюсь заниматься.

— Понятия не имею.

— Поработать не хочешь?

Я не стал спешить с ответом. В последний раз мы с ним виделись в Ла Рошели на авангардистском кинофестивале, где он подвизался переводчиком. Он даже прислал мне пропуск, который мне, впрочем, не понадобился — проверять его там было некому. Крутили всякую чушь, а ученые волосатики со степенями ее анализировали. Все сидели друг у друга на голове, критики курили и болтали что ни попадя. В фестивале принимали участие семь стран, свои фильмы они не сочли нужным снабдить титрами, и дирекция набрала за гроши первых попавшихся переводчиков, те получали короткие пересказы фильмов, по разу смотрели их и потом переводили за кадром диалоги. Это было нетрудно, говорили герои в час по чайной ложке, да еще постоянно прерывались на паузы.

Как-то во второй половине дня я зашел за Шукруном в гостиницу. Он едва приоткрыл дверь, голый до пояса, с горящими глазами. А в душе вода шумит. «Каролина, — шепнул он, — из пресс-службы». В три часа у него был показ, он спросил, знаю ли я немецкий, тут же успокоил: «фильм про любовь, они там только и делают, что смотрят друг на друга, загляни к мадам Пуссен в бюро переводов и скажи, что ты вместо меня, с Каролиной, старик, просто балдеж, ну, спасибо», и закрыл дверь. А я оказался в темной клетушке за столом с крошечной лампочкой и принялся как попало переводить, заглядывая в монтажный лист. «Как он вырос!.. — Да, годы идут!»

Шукрун уселся на пуф и погладил пальцем пупок. Те же залысины, животик, кеды. Но что-то в нем все же изменилось.

— Я написал сценарий.

— Да что ты?

Он подпер ладонью подбородок.

— История одного парнишки… Не совсем история… Понимаешь, поначалу он… Но главное не в сюжете…

Я кивнул.

— Уезжаю снимать в Крёз. Если хочешь, оставлю тебе квартиру.

Я искоса взглянул на него и показал на компанию, валяющуюся на ковре.

— А эти тоже уедут?

Шукрун кивнул: конечно. Я невольно бросил взгляд на паланкин. У меня с утра маковой росинки во рту не было, и я слишком ослаб, чтобы отрицать вмешательство потусторонних сил. Паланкин, видно, волшебный. Это благодаря ему я покинул дом сестры и сразу же обрел крышу над головой. Я сам по себе, у меня есть дом, живу как хочу; внезапно вместо герба на дверце в моих глазах всплыл образ высокой блондинки. Я спросил Шукруна, приходят ли покупатели. Он выдернул волосок из носа.

— Бывает. Придут, открой им, будь вежлив, покажи квартиру, документы. Но особых хлопот не будет, сам увидишь. В общем, договорились. Спать ляжешь в паланкине?

Он достал одеяла, протянул два полотенца, и вот я разглядываю себя в зеркале над умывальником и явственно читаю в глазах намерение изменить свою жизнь, которая и так уже начала меняться. Удивительная у меня способность — обесцвечивать все, что со мной происходит. Только, вроде, сброшу старую шкуру, как вижу на новой старые потертости. Но такая встряска, что я себе устроил, все же должна вывести меня на новый путь. Надо было этой девчонке наврать с три короба, тогда у меня была бы хоть какая-то зацепка, и я бы постарался соответствовать образу…

Улица Абревуар, 6-б. Я все время твердил про себя ее адрес, меня так и подмывало отправиться к ней с визитом и застать врасплох. Но я знал: нет, не пойду. Не могу я вот так сразу, сначала должен пораскинуть мозгами. От счастья я тупею, на неудачи плюю, а лучше всего умею ждать. Все-таки интересно, почему она обратила на меня внимание? Почему именно мне уготовила этот паланкин? Такого, как я, ударами судьбы не проймешь. Я уж свое отстрадал и теперь скуплюсь на любые переживания. Вот ненадолго изменил себе на Друо, вытащил ее из этой переделки, но я — это я, я все тот же и не понимаю, какие такие чувства мог бы пробудить в красивой странной девушке — ну разве что благодарность, в крайнем случае невольное любопытство. И тогда зачем пускать свою жизнь под откос? Меня этим не изменишь.

Вот пойду к ней завтра и разочарую.

3

Угораздило же ее поселиться на Монмартрском холме! Велик у меня без переключения скоростей, я приеду туда весь в мыле. На улице Лепик на первом же повороте слез с велосипеда и пошел пешком. Одной рукой веду за руль велосипед, в другой у меня цветы. Букет купил по дороге, не являться же с пустыми руками, а теперь чувствую: смешон. День убил ни на что. Утром проводил Шукруна с компанией, устроился в квартире, пропылесосил ее, позвонил сестре, сказал, что у меня все в порядке, весь день сидел и ждал. Ждал, если честно, с одной мыслью, хотел сказать сам себе: времени-то сколько, уже поздно, не пойду. И вдруг сорвался очертя голову.

Улица Абревуар — картинка прошлого, что затерялась среди стен, обвитых плющом, и низких домишек. Под номером 6–6 розовый домик с голубыми ставнями. Из-за ограды свешиваются ветки деревьев, а в простенке между двумя окнами растет кипарис. На улице никого, и ощущение такое, что заехал в богом забытый уголок, в безвременье. Дымок, что шел из труб, отдавал горечью виноградной лозы. Один за другим зажигались фонари.

Я прислонил велик к столбу и постоял у калитки. Кто там меня встретит? Мать семейства? Сирота? Семейная пара? На стене табличка с надписью: «ВАРТ-ШУЛЕР» И что? Да что угодно! Может быть, двойная фамилия, а может, два съемщика делят дом. Но я был уверен, что она одинокая, я сразу это почувствовал. Иначе не стал бы помогать ей, не уехал бы от сестры и не стоял бы сейчас здесь.

Я нажал на кнопку звонка, и ворота, заскрипев, отворились. В саду ни души. Я застегнул пиджак на все пуговицы и двинулся вперед между кустов гортензий и железными стульчиками. В фонтане без воды сидел, пригорюнившись, ангелок. Возле плакучей ивы поскрипывали качели.

На первом этаже светились задернутые шторами окна. Я поднялся на крыльцо в две ступеньки и не сразу взялся за дверной молоток. Несколько раз поднимал его и снова опускал. Потом все же решился. Через какое-то время мне открыла пожилая дама, гладко причесанная, в наброшенной на плечи пелерине. Лицо у нее было ласковое, а глаза грустные.

— Вам кого, мсье?

— Добрый вечер, мадам. Я хотел бы увидеть…

Я запнулся.

— Кого? — переспросила она.

Я повел подбородком.

— Это к Беатрисе? — раздался громкий голос внутри дома.

Я кивнул, да, да, к ней. Имя ей подходило. Теперь одна надежда, что она у них единственная дочь. Дама посторонилась и пропустила меня в дом. Она смотрела на мой букет. Я протянул ей цветы. Она вытащила сухие цветы из вазы на комоде и поставила в нее мои розы. В коридоре пахло воском и травяным чаем, прихожая была темная, узкая, розовые обои кое-где отклеились.

— Она скоро придет, — сказала женщина. — Если хотите, можете подождать…

Она вытерла руки о свое серое платье и знаком пригласила меня в комнату. Я вошел в маленькую гостиную в бежево-коричневых тонах, освещенную лампой под абажуром. Диваны покрыты пледами, круглый стол плюшевой скатертью. В книжных шкафах и на камине стоят спортивные кубки: их очень много: толстых, пузатых, по большей части, серебряных. На подносе дымился чайник. Еще одна пожилая дама, совсем старуха, сидела в просторном кресле у камина и ворошила кочергой горящие поленья.

— Вы отсидели свой срок? — спросила она, не повернув ко мне головы.

— Ннн-ет.

Она казалась грузной, голову держала прямо.

— Значит, вы в бегах, — вздохнула она.

Я взглянул на даму в сером платье, она успокоила меня улыбкой. Я ответил, что никуда не убегал. Тогда толстуха повернулась ко мне. У нее было бульдожье лицо с брылями, красное от жара, морщины сложились в недовольную гримасу.

— Не может этого быть! Мама, ты слышала? Вы меня простите, но Беатриса общается только с гангстерами.

— Не будем преувеличивать, мама, — произнесла женщина в сером.

— Что значит, мама, не будем? — резко оборвала ее старуха. — Вы из полиции?

— Я не из полиции, — извиняющимся тоном ответил я.

— Все-таки у нас недавно диссидент жил в погребе, но его уже нет, уехал.

— Беатриса навещает заключенных в тюрьмах, объяснила дама в сером.

— А когда они выходят из тюрем, то считают своим долгом навестить наш дом. Вы не слишком толстый? Тогда садитесь в красное кресло.

— Опишите себя, — шепнула мне на ухо та, что помоложе.

— Извините, не понял.

Я растерянно смотрел то на бульдога в вольтеровском кресле, то на даму в сером, доводившихся друг другу мамами.

— Мама совсем ничего не видит, — продолжала шептать та, что в сером. — Расскажите ей, какой вы.

— A-а, теперь понятно… Рост метр шестьдесят девять… Вес восемьдесят восемь кило…

— Садитесь на диван, — прервала меня мама-бульдог.

— Брюнет в коричневом пиджаке.

— Будет, будет. Не хватало, чтобы вы всю свою жизнь рассказали. Кем работаете?

— Ассистентом врача.

— Еще один псих.

Я повернулся к дочери, та, смущенная, умоляюще сложила руки.

— Беатриса некоторое время посещала психиатра…

Старуха хлопнула руками по подлокотникам.

— Что психиатры, что евреи…

Я сел. С большой осторожностью. Женщина в сером подала мне чашку с чаем.

— Будьте снисходительны к маме. У нее старомодные взгляды.

— Мне девяносто девять лет, мсье. Я участвовала в Сопротивлении, со мной шутки плохи. Чаю хотите? — неожиданно перескочила она. — Мы теперь тоже пьем чай. Диссидент не пил ничего, кроме чая. Тот, что жил у нас в погребе. Он, знаете ли, был шахматистом.

— Беатриса член ассоциации… — начала объяснять дочь.

— Диссидент! Смех да и только! Ох, и хитры эти русские! Представьте себе, что выдумали! Если писателю не пишется, если музыка композитора никому не нравится, словом, если им нечего сказать людям, они — хоп! — объявляют себя диссидентами. И уж тогда спокойно живут за чужой счет: путешествуют, все о них хлопочут, приглашают в гости, показывают по телевизору, восхищаются их мужеством, и вот вам, пожалуйста.

— Мама преувеличивает. Русский был очень воспитанным человеком…

— Начнем с того, что он был урод.

Напряженная тишина повисла в комнате. Я помешивал ложечкой чай. Огонь потрескивал в камине. Старуха грела ноги, поставив их на каминную решетку. Искра отлетела ей прямо на ногу, а она и не шевельнулась.

— Беатриса сейчас придет, — снова пообещала дама в сером.

Я заметил у нее на руке забавный браслетик — серебряный, дешевый, в оранжевой лакированной оправе, такие дают, как призы в ярмарочном тире. На браслетике было выгравировано «Жанна».

— Вы ее бабушка? — спросил я.

Она мирно кивнула.

— А я прабабушка. Но теперь уже ненадолго. Подай-ка мне желуди.

Жанна протянула руку, взяла с подноса блюдечко с желудями и подала старухе. Та взяла один, запихнула в рот и захрустела, закрыв глаза. Я смотрел на все это с удивлением.

— Мама бальзамируется, — прошептала мне Жанна.

— Я продала свое тело науке, — проговорила старуха, продолжая жевать, — теперь живу на ренту.

Проглотила желудь, запрокинув голову. Жанна вздохнула, призывая меня в свидетели:

— Вот уже полгода мама ест только желуди и жует смолу.

— Китайский рецепт. Китайские монахи бальзамировали себя при жизни. Вы никогда не слышали о Шан Тао-К’ае? Он умер в 35 году нашей эры. Последние семь лет своей жизни ел только желуди и смолу. И пожалуйста — до сих пор целехонек.

— Ну, а тебе-то это зачем? — простонала дочь.