— Я приняла две таблетки лексомила, чтобы выспаться и подумать утром на свежую голову. Мое глубокое убеждение — он невиновен, он просто играет со мной, и все, но я буду вынуждена сдать дело. Любой другой следователь передаст его в суд, и прокуратура вызовет меня в качестве свидетеля. Если я дам показания в суде присяжных — ему конец… Я не имею права так с ним поступить, Шарли.
Она включила кофеварку и обессиленно рухнула на стул, продолжая терзаться своей дилеммой.
— Дельфина, я пыталась тебе дозвониться вчера вечером. Человек, который мне снился, тот, что расписывал стену в какой-то церкви, и голуби были вокруг… это Микеланджело.
Дельфина облокотилась на стол и посмотрела на нее, с усилием вникая в сказанное.
— Микеланджело… — пробормотала она. — Эксперты говорили, что фреска на стенах комнаты для свиданий… это была копия-перевертыш «Страшного суда», бесы в раю и ангелы в аду…
Глаза у нее закрывались. Шарли крепко сжала ее запястья и отчеканила:
— Когда Микеланджело расписывал Сикстинскую капеллу, в тысяча пятьсот тридцать шестом году, исчезли двое его подмастерьев. Так сказать, душой и телом. Два молоденьких мальчика, на которых он положил глаз. Теперь понимаешь?
— Я не верю в реинкарнацию, Шарли. Жеф — талантливый художник, забавы ради попробовал сымитировать стиль другого, вот и все…
— Да если бы только стиль… У тебя соль есть?
— Соль?
— И свечи.
Вокруг кровати Дельфины она рассыпала крупную соль, очертив круг, внутри его зажгла свечи, расположив их как бы на шести оконечностях звезды Давида, потом — соли не хватило, — нарисовала крест сахарным песком.
— Теперь с тобой ничего не случится.
Шарли уселась на кровать, сняла сапожки и спросила Дельфину, с какой стороны она спит.
* * *
Собака прыгнула за палкой, поймала ее на лету, принесла к ногам сторожа. Старик мрачно смотрел на микроавтобус, который снова привез рабочих для расчистки территории. Потом он повернулся к обрушившемуся крылу. На фоне восходящего солнца оголившиеся опоры напоминали ему судостроительные верфи в Бресте, где прошло его детство, — только здесь ничего не строят. Здесь все разрушат — сразу, как только уйдет Жеф. Эта тюрьма была всей его жизнью. Родители хотели, чтобы он стал священником. Он окончил семинарию, но плоть оказалась слаба. Вернее, чересчур сильна. Тогда он прошел конкурс в администрации исправительных учреждений. Стал сторожем — тоже дело. Какая-никакая ответственность. «И сами, как живые камни, устрояйте из себя дом духовный…»
[8]Из послания святого Петра. Это стало его девизом. Жеф был единственным заключенным за все годы, который его слушал. Который ему отвечал. Он-то, Люсьен, знал правду. Он задал вопрос художнику, когда тот писал фреску на стенах комнаты для свиданий, так прямо и спросил, почему-де убил девушек.
— Чтобы сохранить им жизнь. Теперь все думают о них. Их изображения будут стоить бешеных денег. Их судьбе позавидует не одно поколение.
— А вы сами тоже можете вот так исчезнуть в вашей картине?
Люсьен Сюдр не мог забыть, как ответил ему Жеф; навсегда запомнил он это теплое внимание, этот добрый свет:
— А что? Вам так нужно чудо?
Затарахтели отбойные молотки, сторож вздрогнул.
— Пошли! — кликнул он собаку.
Вернувшись к себе, он приготовил скромный ужин, поджарил тосты для Жефа. Пока кофеварка цедила кофе, второй раз перечитал письмо администрации. Он думал, поскольку так и не оформил пенсию, что о нем забыли. Но нет: ему сообщали, что новый сторож сменит его через две недели. Старик не глядя нащупал бутылку белого вина и приложился, глядя на стену, откуда смотрели на него лица Жефа, вырезанные им из газет. Он разорвал письмо. Потом встал и отправился по продуваемым ледяным сквозняком коридорам, катя перед собой столик на колесах с термосом, горячими тостами под салфеткой и завернутым в цветастую бумагу подарком, который он купил вчера. Его прощальный подарок.
Когда он вошел, Жеф стоял у маленького умывальника, вычищая кровь и краску из-под обломанных ногтей. Люсьен Сюдр повернулся клевой стене — от следователя остались лишь ошметки краски. И правильно сделал, подумал он. Ничего другого и не заслуживала эта стерва. И все же Жефу следовало бы, наоборот, поступить с ней как с теми двумя девчонками: пусть бы только краски и остались. Люди ведь все равно умирают рано или поздно. А как посмотришь, что делает с ними время, так уж лучше сгинуть раньше, пока еще радуешь глаз. Уважить, так сказать, себя и других.
Он вручил Жефу сверток с подарком — большой, несуразный, допотопный какой-то, с затейливым красным бантом. Жеф развернул бумагу. Это был мольберт.
— Спасибо, Люсьен.
— Можно вас попросить? Ох, да не потому что это денег стоит… Просто… чтобы не расстаться вот так…
Жеф посмотрел ему в глаза, вытирая руки.
— Я еще никуда не ухожу, Люсьен.
— Я ухожу. Даже если вы останетесь, я им больше не нужен… Все кончено. Куда мне теперь идти? Я не хочу больше жить. Напишите мой портрет.
Жеф смотрел на него без улыбки и молчал. Сторож утер глаза, взял со столика на колесах и протянул ему заржавевший поднос. Жеф поставил его на мольберт и вдруг обернулся.
— Мне надо поговорить со следователем. Сейчас же. Я хочу дать показания.
* * *
— Сесиль я встретил на лестнице. Она приходила смотреть однокомнатную квартиру под чердаком, где я жил. Хозяин задерживался, и я предложил ей кофе. Она увидела мои картины, ей понравилось. Она говорила мне об одиночестве, которое отражено в них, так искренне, так лично… Я начал ее писать. Пришел хозяин квартиры, Сесиль посмотрела, ей не понравилось, и она снова поднялась ко мне, чтобы я закончил портрет. Она была заворожена своим изображением, наготой, которую я сумел
передать,не видя ее… Когда я и вправду возжелал ее тела, она испугалась и убежала. Несколько дней я преследовал ее, в университете, в кампусе, где она жила, ходил за ней и не знал, как подойти. Труден не первый шаг, а второй. Мне было больно видеть ее в компании, с дружками… Видеть ее такой… обыкновенной, заурядной, такой же, как все… Такой далекой от плода моего воображения, в котором она, однако, узнала себя… То есть… по крайней мере, мне так казалось.
Он опустил голову. Дельфина смотрела на него, не прерывая молчания. Она не торопила его, не проявляла нетерпения, старалась вообще никак не реагировать. Он поднял глаза — словно проснулся.
— Это было в два часа ночи, в Нантере. Она вышла с какой-то вечеринки, одна, ловила такси. Я подошел к ней, она испугалась, побежала от меня; я кинулся следом, хотел ее успокоить… Она зацепилась каблуком за решетку водостока и упала ничком. Умерла сразу. Никого не было. Никого, ни души. Напротив — автомобильное кладбище. Я отнес ее тело туда, положил в багажник.
— Зачем?
— Надежда. Оставить надежду. Сохранить ей жизнь — для других. Я остался там. И я был там, когда машины перемалывали железо, прессовали остов… Потом я ушел домой и молился перед ее портретом. Ее тело у меня, только мое. И я думал о том, что ее душа вернется, чтобы жить в мире, который создал я… Но я не смог. Я не смог сохранить ее для себя одного. Я не имел права… Я должен был отдать ее изображение всему миру.
— А Ребекка Веллс?
— Она позировала для фотосессии на Монмартре. Воришка стащил у нее сумочку, я побежал за ним, догнал, отнял сумочку, принес ей. Она посмотрела на эскиз, который я успел сделать в своем блокноте, пока ее снимали. И согласилась позировать мне. Потом она захотела купить картину. Я сказал «нет». Она пришла снова, поздно вечером, со своим любовником, старым денежным мешком, он тут же достал чековую книжку. Я повторил: не продается. Тогда он выложил на стол двадцать тысяч евро наличными, а она взяла картину. Я кинулся отнимать, она стала отбиваться, ударила меня, ну, и я не остался в долгу. Старик испугался, а у него был с собой пистолет. Я схватил его за руку, хотел разоружить, а он выстрелил. Пуля досталась ей. По моей вине. У ее трупа он совсем раскис. Вызови я полицию, он потерял бы все. Жену, детей, свое предприятие… Я снес тело вниз, в машину, мы поехали на его завод и сожгли его в мусоросжигательной печи.
— А на прошлой неделе он покончил с собой, так что теперь вы можете изобличить его, он ничего не скажет в свою защиту.
— Они умерли из-за моих картин, Дельфина. Я не мог больше оставаться один и носить это в себе… Я хотел, чтобы они продолжали существовать, для людей… И не как-нибудь банально, пошло, не в уголовной хронике… Вот я и создал для них легенду. Я подарил им вторую жизнь.
— Вы понимаете, что эта новая версия событий никак не поддается проверке и что я снова буду вынуждена положиться лишь на ваши слова?
— Да. Вчера я дал вам козырь для обвинения, сегодня дарю вам шанс вернуть мне свободу. Вам карты в руки: решайте.
— Вам бы хотелось, чтобы я продолжила следствие, а нападения, будем считать, не было?
— Выбор за вами. Сторож скажет, что ничего не видел, если я его попрошу. Поступайте, как вам подскажет совесть. Вам ведь самой будет невыносимо, если мое дело передадут другому следователю, случайному человеку, который ничего в нем не поймет. Слишком глубоко вы в него влезли. И я хотел бы остаться в ваших руках, Дельфина. Мне это безумно нравится. Никогда я не был так счастлив, как в последние полгода. Я работаю, мне спокойно, ко мне пришло признание, и я для кого-то что-то значу… А что бы я делал в обычной жизни? Мне так и не удалось добиться любви ни одной женщины — разве что в моей живописи. Вы мне верите?
— Да.
— Вас я никогда не напугаю, Дельфина, клянусь вам. Если вы и вправду думаете, будто были заколдованы, считайте, что я снял чары.
Невольно вздрогнув, она посмотрела на него с недоверием. Он показал ей свои руки с въевшейся краской и обломанными ногтями.
— Мой портрет, — прошептала она, бледнея, — вы его…
И тут он потерял самообладание. Этот голос, этот трепет, эти глаза: «Мой портрет…» Она такая же, как все.
— Подумаешь, дело какое! Могу другой написать! Это всего лишь краски и концентрация, рефлексы, техника! Больше ничего! Вы все одержимы собой, своим образом, а я… Я! Я тоже существую! Существую!
— Вы так думаете?
Он уставился на нее, с трудом переводя дыхание, сбитый с толку ее спокойствием и безмятежной улыбкой. Она нажала кнопку на своем телефоне и вызвала секретаря, чтобы он запротоколировал показания подследственного.
* * *
На втором этаже особняка Друо торги застопорились. Выставлялась работа Жефа Элиаса первого периода — натюрморт на ржавом железе. Оценщик сказал свое слово и повернулся к представителю Национальных музеев, но тот не воспользовался преимущественным правом покупки. Цены на следующие две картины тоже не превысили объявленных. У торговцев вытягивались лица. Все читали заголовок на первой полосе «Фигаро»: «Следователь Керн закрывает дело за отсутствием состава преступления. Художник, с целью провокации признавший себя виновным в убийстве своих моделей, теперь, вероятно, будет привлечен к ответственности за оскорбление должностного лица».
Когда торги закончились, Шарли подошла к Эмманюэлю де Ламолю, который топтался в заторе у выхода и тихонько говорил одной из участниц:
— Езжай в галерею и договорись с Токио, пока там не узнали… Завтра это не будет стоить ломаного гроша.
— Добрый день, — поздоровалась Шарли. — Это вы написали книжку про Микеланджело?
Критик обернулся, удивленно поднял брови. Шарли поспешила польстить ему, сказав, что он выглядит моложе, чем на фото в книге. После этого она спросила о двух подмастерьях из Сикстинской капеллы: есть ли доказательства их смерти?
Он поколебался: с одной стороны, его одолевали заботы, ждали неотложные дела, с другой — молодая поклонница, проявившая к нему интерес, была очень недурна.
— Я же поставил кавычки, мадемуазель, — ответил он с самодовольным видом, прикидывая размер ее груди под курточкой.
— Кавычки?
— Это просто «утка»; Беттини, конкурент Микеланджело, пытался таким образом ему подгадить. Двум подмастерьям заплатили, чтобы они исчезли, только и всего.
— Вы уверены?
— А вы пишете диплом по истории искусства? В таком случае я не уверен, что вы выбрали лучший аспект, — добавил критик, сокрушенно улыбнувшись. — Поверьте, паранормальным явлениям в живописи делать нечего.
И он хотел было попросить у нее номер телефона, но не успел: Шарли уже скрылась в толпе.
* * *
Дельфина сидела за письменным столом и слушала, как Пьер, расхаживая по кабинету, читает «Монд»:
— «…Сегодня в Палате на вопрос о превышении полномочий следователями прокуратуры, которым позволено без доказательств и объяснений освободить подследственного от уголовной ответственности, министр юстиции ответил: в ближайшее время реформа заново определит понятие тайны следствия по отношению к прессе». Браво!
— В первый раз, что ли? — флегматично отозвалась она, набирая на своем мобильнике смс-сообщение. — Реформа, которую двадцать лет обещают, — это уже не реформа, а рефрен.
— Но ты-то, что ж ты за дура такая, все испортила! Журналисты, сколько их ни есть, были у твоих ног, ты могла тянуть следствие еще не один месяц, представь: картины растут в цене от каждой ненароком выданной тобой крупицы информации, ты — королева СМИ, тебя назначают прокурором меньше, чем через…
— А мое личное убеждение, как с ним быть?
— Всем на него наплевать, дурочка ты моя! Можно подержать невиновного в предварилке — никто тебе слова не скажет. А вот отпустить на свободу убийцу, да если он снова примется за свое, — сама знаешь, что тебе тогда грозит.
— Прошу тебя, уйди из моего кабинета, Пьер. Прошу тебя, уйди из моей жизни и закрой дверь.
— Уйду, не беспокойся: скоро ты останешься совсем одна. Ты сломала свою карьеру, погубила артиста, настроила против себя министерство, прессу и общественное мнение. Все друзья уже забыли номер твоего телефона, вот увидишь.
Вместо ответа Дельфина указала ему на дверь, которой он не потрудился даже хлопнуть. Она отправила сообщение, ожидая ответа, встала, чтобы проветрить кабинет. Небо хмурилось, душная жара придавила город, появилась надежда на грозу.
* * *
В свете молний Люсьен Сюдр сдирал все статьи о Жефе, которыми были оклеены стены его клетушки. Давясь слезами, он нащупал свой литр белого, выпил из горлышка, швырнул бутылку об пол, перемешав осколки с газетными вырезками, сорвал висевшее над кроватью распятие и раздавил его ногой.
Жеф услышал, как повернулся ключ в замке, скрипнула, открываясь, дверь, подправил тень кончиком кисти и поднял глаза. В дверном проеме возник силуэт сторожа.
— Завтра вы уходите, — забормотал он, покачнувшись. — Не может быть, это правда? Вы не дьявол, вы не ангел… Вы никто. А дом снесут.
— Ваша картина готова, — сказал Жеф, не двигаясь с места.
Люсьен Сюдр медленно подошел ближе, заплетая ногами и языком:
— Как же вы мне подгадили… Я так хотел верить… Хотел, чтобы произошло наконец в моей жизни что-то… что-то чудесное…
И тут он вздрогнул, увидев последнее творение Жефа.
— Но… вы же должны были написать
меня, — еле выговорил он.
— Так будет лучше.
Сторож посмотрел на него с немым вопросом в глазах. Художник серьезно кивнул. Люсьен отвел взгляд, шагнул было к двери.
— Пожалуйста, — остановил его Жеф.
В последний раз сторож всмотрелся в лицо на железной пластине. И сделал то, о чем просил художник.
* * *
Дельфина, сливая макароны в дуршлаг, обернулась на грохот: это Шарли уронила блюдо.
— Что с тобой? — встревожилась она. — У тебя видение?
— Да нет, руки в масле.
— Извини.
— Завязываем с покойниками: я в отпуске.
Они улыбнулись друг другу. Шарли пошла к шкафчику за другим блюдом.
— Ну, и что же это за домик в деревне? Родовое гнездо?
— Нет, — покачала головой Дельфина, опорожняя дуршлаг в салатницу. — Это я позволила себе прихоть, десять лет назад, в Веркоре. Четыре каменные стены сухой кладки и крыша, протекающая. Без электричества, без газа, без воды.
— Источник я не найду, и не рассчитывай. Я выбросила маятник.
— Там есть река, — успокоила ее Дельфина, натирая сыр.
— И рыбу я не люблю.
— Значит, будем ловить рыбаков.
Шарли собрала осколки и выбросила их в мусорное ведро. Ей опять взгрустнулось. Взгляд упал на «Притяжение» — она нашла картину сегодня утром у своей двери с запиской от Максима, приклеенной скотчем к краю железного листа: «Никому на фиг не нужно это дерьмо. А я вдобавок об него порезался, придется делать прививку, только столбняка мне не хватало». Краски Сесиль Мазено казались потускневшими, ржавчины как будто стало больше. Вчерашний дождь — или начало забвения.
— Что же с ним теперь будет, если его картины больше не продаются?
— Шарли… Мы же договорились, не будем о нем, ладно? Он самый обыкновенный человек, и я вернула его к нормальной жизни. Все, точка. Завтра он выйдет на свободу.
— Ты можешь хотя бы пойти поговорить с ним.
— Что я ему скажу?
— Ну, не знаю… Пожелаешь удачи.
— Я свою работу сделала, Шарли.
— Но ведь ему, наверно, и вправду очень плохо, если сторож попросил тебя срочно приехать!
— Прекрати… Я уезжаю на уик-энд, в понедельник меня ждут двенадцать тысяч досье по фальшивым счетам, и макароны стынут.
— Ну давай по дороге заскочим, крюк небольшой. Иначе ты три дня будешь есть себя поедом.
* * *
Час спустя Дельфина остановила машину у тюрьмы. Шарли удержала ее за руку, когда она выходила.
— Скажи ему, что не надо жить с мертвыми. Скажи про меня, что я завязала. Что не надо больше крошить хлеб голубям… Он поймет.
Сторож открыл дверь. По двору в сильном возбуждении бегала кругами немецкая овчарка, останавливалась, протяжно выла, снова пускалась вдоль стен, обнюхивая камни.
— Что это с собакой? — спросила Дельфина.
— Чувствует, что он уходит, — печально отозвался Люсьен Сюдр.
Пока она шла за ним по коридорам, сторож делился своими тревогами. Он заходил несколько раз ночью и сегодня утром — Жеф не сомкнул глаз, отказывался от еды, не говорил ни слова и, казалось, ничего не слышал. Он был словно не в себе, с тех пор как снова начал писать на железе.
Дельфина остановилась. И спросила, кого он писал.
— Не знаю, — ответил Люсьен, отпирая решетку сектора Н. — Он стоял так, что картину было не видно, я не хотел мешать…
Больше они ничего не сказали до самой камеры. Тишина казалась Дельфине какой-то странной, не такой, как в прошлый раз. Сквозняк все так же свистел в оконных стеклах, но чего-то не хватало. Шороха крыс.
— Месье Жеф! — крикнул сторож натужно веселым тоном. — К вам последний посетитель перед свободой!
Он открыл дверь и застыл, ошеломленный, на пороге.
— Жеф?
Дельфина кинулась следом за ним в камеру. Сторож метнулся в туалетный закут, открыл шкаф, заглянул под кровать. И тут она увидела картину. Автопортрет в ржавчине на фоне ада и рая, разделенных посередине кривой линией в форме вопросительного знака. Тем временем сторож, задыхаясь, тараща обезумевшие глаза, обшарил все уголки пустой камеры. Он упал на колени у мольберта и перекрестился: свершилось чудо.
* * *
Поиски прекратили на шестой день. Люди, собаки, бульдозеры, маятники оказались бессильны — тела не нашли. Шарли сказала только, что чувствует присутствие Жефа в автопортрете, но ничего не слышит: если он мертв, то ему хорошо.
Сторожа долго допрашивали в полиции, но так ничего и не вытянули из его мистического припадка, и старика отпустили на свободу. Он попросил разрешения взять картину. Ему отказали. Собаку забрала Дельфина.
Люсьен Сюдр отправился в дом престарелых для тюремного персонала, который находился в Па-де-Кале, на берегу моря. Сторож дремал на сиденье автобуса, и ему снилось, как воды подземной речки, протекавшей прямо под тюрьмой, несут к Северному морю тело художника.
Автобус сделал остановку на полпути. Люсьен вышел купить газеты. Жеф Элиас по-прежнему занимал первые полосы, и он ощутил прилив гордости, как и каждое утро. Он подарил художнику легенду — и цены на его картины взлетели до небес. Старик был доволен. Смешиваясь с его собственным, голос Жефа звучал в нем, все яснее, все вернее памяти — о том их разговоре перед фреской в комнате для свиданий, о том моменте близости и доверия, моменте, в котором начал замыкаться мир Люсьена той грозовой ночью, когда он тащил тело по коридорам, по лестницам, до средневекового фундамента, до забытых, затопленных казематов под ним:
— Почему вы убили их?
— Чтобы сохранить им жизнь.
ХОЗЯЙКА ДОМА
Каждый год мы позволяем себе две недели отпуска. Кристина от этого на стенку лезет, потому что в химчистке нас на это время подменяет папа, а папа стар, он путает номера, обсчитывается и теряет квитанции. Проще всего, конечно, было бы закрыться, вот только «Белая Королева» не закрывается никогда. Вопрос принципа, профессиональная гордость — тут папа упрямей осла. На протяжении трех поколений мы не закрывались ни на день, кроме воскресений. Но Кристина все-таки считает себя обязанной уезжать на эти две недели, потому что это он подарил нам трейлер.
Папа вообще-то любит оставаться один с клиентами; для него это тоже вроде каникул. Две недели — в самый раз, потом он начинает скучать. Так что каждый год 1 августа я цепляю трейлер к машине и мы вывозим его «на свежий воздух». Ладно, грех жаловаться. Собаку, например, нужно выгуливать каждый день.
В первое лето Кристина решила показать детям Бретань. Трехзвездный кемпинг располагался у самого пляжа. В первый день мы ловили креветок; на второй день какой-то танкер угораздило сесть на мель. Следующим летом она выбрала баскское побережье — все две недели лил дождь. В прошлом году мы съездили в Испанию — кругом были одни бельгийцы и все провоняло жареной картошкой. Кристина, видно, заметила, как я воротил нос, и сказала, мол, раз ты такой привереда, на будущий год сам выбирай и бронируй.
* * *
Я ни разу не был на этой улице. Она в самом конце старого квартала, притулившегося к горе, и видит солнце, наверно, всего час или два в день. Это уже не совсем город — низкие дома, облупившиеся вывески, бесплатная автостоянка, — но и не деревня. Забытый тупик, упершийся в скалы, в зарослях ежевики, на которых белеют вместо цветов пластиковые пакеты: ветер здесь почти всегда дует со стороны «Ашана». Теплая предвечерняя пора, тишина, изредка нарушаемая звяканьем столовых приборов. Уже добрых пять минут, как я не встретил ни души. Я забрел сюда случайно, шел куда глаза глядят, как и каждый вечер, — с той лишь разницей, что сегодня у меня есть цель.
Проснувшись утром, я сказал себе: сегодня пойду бронировать. Мое первое самостоятельное решение, с тех пор как закрылся театр, — за эти тринадцать лет, которые Кристина стыдливо именует «моей проблемой с реальностью» и пытается помочь делу, пичкая меня витаминами. Она из тех людей, что смотрят далеко вперед и считают, будто время все лечит. Ничего оно не лечит, и тем лучше. Я влюбился в нее по уши на факультете театрального искусства, в постановке чеховской «Чайки». Счастье было полным, навсегда и без оглядки. Я взял жилищный кредит и купил ей в качестве свадебного подарка «Театр у Пекарни», уютный подвальчик, обтянутый красным бархатом, где я собирался играть вместе с ней лучшие пьесы мирового репертуара. После второго «скромного успеха» — тридцать зрителей за неделю — она предпочла создать мне семейный очаг и взять в свои руки химчистку. Когда родился наш сын, городская санитарно-гигиеническая служба закрыла театр из-за крыс: в соседнем помещении был ресторан.
С тех пор если я и влюблен, то лишь в воспоминание. Моя жизнь застряла в мечте — несбывшейся и потому нестареющей. «Ваш муж совсем не меняется!» — вечные восторги клиентов. Неудачники хорошо сохраняются. Кристина же похудела на пятнадцать кило ценой строгих диет после двух беременностей: ни тебе груди, а то, не дай бог, обвиснет, ни улыбок — от них морщины, и пахнет от нее теперь только чистотой. Все, что осталось в ней от наших студенческих лет, — акцент швейцарской немки, который она поддерживает как дань памяти, с тех пор как ее родители погибли под лавиной. Этот акцент весомо звучит за прилавком, в любви — не настолько, но наша сексуальная жизнь мало-помалу становится бессловесной. Она допускает меня к телу раз в две недели по воскресеньям, перед мессой. В остальное время я изменяю ей с ее же фотографиями из спектаклей. С Кристиной пятнадцатилетней давности, единственной, подлинной, только моей.
Время от времени, так, чисто для проверки формы, я позволяю себе кое-какие похождения и в настоящем времени, осторожно и по-тихому, но их и сравнить нельзя с моим давним закулисным блаженством, — так стоит ли множить разочарования? Занимаясь любовью с прошлым, я храню верность самому себе.
Конечно, теперь, когда дети выросли, я мог бы развестись, но мой отец не сможет обойтись без моей жены. И потом, что я стал бы делать со свободой? У меня никакого желания снова играть в эти игры. Вот я и курсирую между отелями и казино: забираю на грузовичке с надписью «Белая королева» грязное белье, возвращаю чистое, а остальное время провожу у игровых автоматов. Выигрываю, проигрываю, отыгрываюсь, а часы идут. Когда наберу свой потолок — или, наоборот, опущусь ниже плинтуса, — выхожу прогуляться. И заканчиваю вечер на скамейке в парке Терм с томиком Бальзака или Пруста. Я люблю неисчерпаемые книги. Удовольствия не меньше, чем от игровых автоматов.
* * *
В конце тупика растрескавшийся фонтан цедит воду в сточный желоб слева от сияющего свежей краской агентства. В соседстве ярко-желтого цвета и зарослей ежевики на склоне есть что-то странное, гнетущее, сам не знаю почему. На обтрепанном полосатом тенте надпись:
«Привилеж Кемпинг — аренда индивидуальных участков для отдыха со всеми удобствами».
Я подхожу к витрине, приставляю правую руку козырьком ко лбу. Внутри темно, не видно, что там выставлено. Хрипло звякает дверной колокольчик, на порог выходит мужчина и смотрит на меня так, будто я заглядываю в окно супружеской спальни.
— Что вам угодно?
— Добрый день. Я хотел узнать, участки, которые вы сдаете…
— Участки, которые мы сдаем? — переспрашивает он, как бы побуждая меня продолжать.
Это маленький, тощий человечек с лысой головой и лихорадочно блестящими глазами; ворот рубашки ему широк и свисает на узел галстука.
— У меня есть трейлер, — говорю я.
Он кивает с понимающим видом, цокает языком, оглядывается.
— Ну конечно, месье, конечно. Кемпинг — классная штука на бумаге, не так ли, но скученность… Я прав?
Он приглашает меня войти, кося масленым взглядом швейцара пип-шоу.
— Так вот, я предлагаю свободные участки, не подлежащие застройке, они принадлежат людям, которые их никак не используют, — покой, нетронутая природа, санитарно-техническое оборудование имеется. Вы арендуете участок на нужный вам срок — и вперед! Это, если угодно, дикий кемпинг, но со всеми удобствами. Представляете — вы в трейлере, один на краю света, с вашим семейством, разумеется.
Я улыбаюсь при мысли о моем семействе, которое признает только «популярные», как выражается Кристина, места. Агентство — тесный закуток, освещенный боковым окном, практически полностью закрытым листвой. В зеленом свете стоят рядком неподвижные куклы-автоматы.
— Моя страсть, — говорит он. — Итак, куда мы возьмем курс? Север, юг?
— Я бы хотел место понепригляднее. Болотистое, с нездоровым климатом и чтобы далеко от всего.
— Конечно, месье.
Не выказывая ни малейшего удивления, человечек уселся за свой стол. Забавная, право, реакция.
— Я заплачу, сколько потребуется, — уточняю я.
Он задумчиво кивает.
— Это для вас… или для вашей семьи?
В его тоне я слышу понимание, более того — нечто вроде поддержки, этакой солидарности строптивцев. Отвечаю:
— И то, и другое.
Честно говоря, я и сам не знаю, какие счеты свожу, вздумав испортить наш отпуск, но это не просто дурная шутка, это глубже. Может быть, последний шанс, протянутая рука, попытка вновь обрести друг друга. Вернуть то, что нас связывало. Без окружения, без индустрии увеселений, и чтобы даже в себя не уйти…
Он приглашает меня сесть на плетеный стул между стеной и маркизой в пудреном парике и бальном платье — она стоит с ошеломленным видом, руки подняты, как будто ее держат на прицеле.
— Моргенсен, — произносит он торжественно. — Тысяча восемьсот восемьдесят четвертый год: его лучший период.
Я киваю, изображая интерес. Это моя коммерческая жилка — наследственность. Он выдвигает ящик стола, извлекает допотопную картотеку и начинает рыться в ней, украдкой поглядывая на меня, словно прикидывая, что из его товара мне подойдет. Тихонько булькает фонтан, так близко, будто он прямо в комнате. Сквозняк колышет тени над куклами. Рука, нога, ухо, нос — у каждой чего-нибудь не хватает, и увечья усиливают ощущение неловкости от этого скопища металлолома и фарфора цвета розовой плоти.
— Вот, — говорит хозяин, вставая, — думаю, я нашел именно то, что вам нужно.
Он осторожно обходит свою маркизу под прицелом и, цокнув языком, протягивает мне листок. Три наклеенные фотографии под неразборчивыми каракулями подписей. На одной — поле и полоса сухих сосен, на другой то же поле, отделенное решетчатой оградой от простирающейся до горизонта голой серой земли, на третьей грязное море за дюной, на которой торчит шест с табличкой — надпись на ней не разобрать. Заложив руки за спину, хозяин шпарит наизусть описание, которое я одновременно с трудом расшифровываю.
— Вам знакомы эти места?
Я качаю головой. Он испускает душераздирающий вздох.
— Тысяча двести квадратных метров. Участок прямо над морем. И я вам гарантирую, что не будет ни души.
— Вид довольно унылый, не правда ли?
— Не то слово! — весело подхватывает хозяин. — Ну, деревня-то есть, в шести километрах, посмотрите на обороте, и до города двадцать минут на машине. Разумеется, — добавляет он, посерьезнев, — стоит это довольно дешево.
— В чем же проблема?
Он чешет голову, снова вздыхает.
— Полигон, месье, вот так. Вся эта территория отошла военному ведомству. Осенью расчистят. В общем, пока еще мы можем сдать на июль–август. Если вам действительно хочется побыть в одиночестве…
Я переворачиваю листок. Деревня, панорамный вид, ничего примечательного, маленькая, все ставни закрыты, улицы пусты. Несколько припаркованных машин, перед дверьми некоторых домов свалена мебель. Под этой фотографией еще одна: участок со стороны сосен; снято под другим углом, и на заднем плане видна вилла. Любопытное сооружение без определенного стиля, вернее, все стили здесь вперемешку. Угловые башенки, одна круглая, другая квадратная, колонны на фасаде, деревянные балки на боковой стене, веранда, крыша с высоким коньком и колоколенками, терраса с перильцами по всему периметру. Тесаный камень соседствует с желтым кирпичом и фризами в стиле рококо.
— Соседний дом, — уточняет агент по недвижимости, проследив за моим взглядом. — Пустует с незапамятных времен.
— Занятный.
— Не правда ли? А вы еще не все видели…
Я смотрю на него вопросительно. Он улыбается уголком рта, склонившись над моим стулом. Цокает языком, тихие влажные звуки смешиваются с бульканьем фонтана.
— Так я беру с первого по пятнадцатое августа, это возможно?
— Вполне. Ваш предшественник уезжает тридцать первого июля. Завсегдатай — третий раз туда едет. Переживает, что это будет последний.
— Что же ему так нравится?
Он втягивает щеки и возвращается за свой стол. Открывает какую-то папку, протягивает мне бумаги.
— Задаток тридцать процентов, остальное за месяц до отъезда. Описание можете оставить себе.
Я пробегаю глазами договор об аренде, подписываю и достаю чековую книжку. Сумма просто смехотворная: отпуск обойдется нам в четыре раза дешевле обычного. Я заранее знаю реакцию Кристины и представляю себе, что меня ждет. С другой стороны, прошлым летом она отказывалась заниматься любовью из-за количества детей на квадратный метр в соседних трейлерах. В этом году у нее будут все условия.
Пока хозяин проверяет, все ли в порядке, я снова рассматриваю фотографию на столе. Этот дом меня заинтриговал. Столько усилий архитектора, брошенных на произвол судьбы и запустение, — задевает за живое эта несправедливость. Растрескавшаяся лепнина, искрошившееся кружево деревянных фронтонов, резные ставни, висящие на одном гвозде… Кажется, будто окружающий пейзаж, плоский и невыразительный, из зависти обглодал мало-помалу дерзкие башенки, чувственные колонны, декоративные узоры, все эти барочные излишества, такие вызывающе неуместные здесь.
Человечек протягивает мне карту местности, я прячу ее в карман вместе с экземпляром договора и конвертом, в котором лежит ключ от «санитарно-технического оборудования», говорю «спасибо».
— О! — машет он рукой, вроде бы уничижительно, но будто с предвкушением — странная смесь. — Поглядим, что вы скажете, когда будете на месте.
— Вы говорили о полигоне… А что там делают?
В ответ он только поджимает губы — мол, не знаю, — и, отводя глаза, провожает меня до двери. Что-то он вдруг заспешил, словно ему не терпится меня выпроводить.
— Это хоть не опасно? — спрашиваю я, охваченный запоздалым сомнением.
Он пожимает плечами.
— Жить вообще опасно, месье, опасно все, от рождения до смерти, а иначе какой был бы интерес в жизни? Но со стороны полигона — нет, вам ничто не грозит. А вот против волн, комаров и дождя я, увы, бессилен. Счастливого отдыха.
Он крепко жмет мне руку и открывает дверь. Треньканье колокольчика как бы пресекает дальнейшие вопросы.
Я иду назад по улице; надо бы посмеяться, как-никак хорошую шутку сыграю со своими чадами и домочадцами, но мне не до того. Шагаю как в тумане, меня одолевают странные мысли, нетерпение, тоска неизвестно по чему. Этот дом, фотографию которого я уношу в кармане, волнует меня, как могло бы волновать место, где прошло детство, как что-то знакомое и давно утраченное. Словно его вид пробудил во мне воспоминания, о которых я сам не знал.
* * *
—
When I fuck you!
Я вздрогнул, заднее колесо трейлера зацепило обочину.
— Стефани, не пой, когда твой отец идет на обгон!
—
When I fuck you, My dick is blue!
На ней наушники, так что хоть обкричись. Ее мать должна бы обернуться и поговорить с ней жестами, но, когда я за рулем, Кристина смотрит на дорогу, судорожно вцепившись в разложенную на коленях карту.
— Ну вот! — фыркает Жан-Поль. — Этот паршивец Петен опять за свое!
Он недавно обнаружил центральную полосу «Дофинэ-Диманш», где под рубрикой «60 лет назад» воспроизводятся факсимиле тогдашних новостей. Мы живем в ритме времен оккупации, терактов Сопротивления, репрессий нацистов и дипломатии Виши. Его мать принимает это на свой счет как немка, хоть и швейцарская.
— Какие же они все были придурки, — удрученно вздыхает Жан-Поль, поднимая глаза от газеты.
Он возвращается в наши дни и, переваривая проглоченное прошлое, смотрит, как паинька, в окно на загородный пейзаж с дорожными развязками, рекламными щитами и эмблемами Макдональдса. Цивилизация — это тоже хорошо.
— ʼ
Cause when I fuck you, My dick is blue! — выводит его сестра в зеркале заднего вида, очумело крутя головой в такт.
Последняя рулада — и она умолкает, со зверским лицом и застывшим оскалом в стиле «доберман». Вытаскивает из одного уха наушник и требует чипсов. Я спрашиваю, знает ли моя дочь, что поет.
— Уилла Брикса, — рубит она безапелляционным тоном: мол, тебе не понять, и не пытайся.
— Он становится штрумпфом?
[9]
— Чего?
— Он поет о том, что, когда трахается, у него синий член.
— Этьен! — хмурится Кристина.
— Вечно ты все опошлишь, — бросает мне дочь, снова затыкая ухо.
И снова воцаряется тишина, только кондиционер шипит под хруст чипсов и пиканье компьютерной игры Жан-Поля. Что тут скажешь — нормальные подростки. Вот только они были такими и до переходного возраста. Малолетние нахалы. Несговорчивые, упрямые, самоуверенные и плюющие на всех. Они бездельничают, как я, но с уныло-деловитым видом своей матери, отчего смотреть на них нам обоим невыносимо; правда, видим мы их редко.
Каждый год в мае Кристина устраивает им сцену, когда они начинают строить собственные планы на лето. Она кричит, что они не одни на свете, что стоило ли тогда дедушке покупать трейлер ради укрепления семьи. Вопрос решается баш на баш: мы оплачиваем детям планы на июль, а они едут с нами в августе — то есть используют машину. Сразу по приезде они заводят друзей в кемпинге, и больше мы их не видим. Кристина, правда, заставляет их подписывать открытки, которые она посылает моему отцу.
— Далеко еще? — осведомляется Стефани, покончив с чипсами.
— Километров десять, — отвечает Кристина, уткнув ноготь в карту.
— А там так же фигово, как здесь?
— Спроси у отца.
Я говорю, что это сюрприз. За пиканьем слышатся два напряженных вздоха.
— Налево после распятия, — роняет Кристина. — А дальше ищи сам, раз не хочешь сказать, как называется твой кемпинг.
— У него нет названия.
— Это обнадеживает.
Я улыбаюсь, включая поворотник. В десятый раз Кристина открывает путеводитель, подчеркнуто не теряя надежды найти в окрестностях живописный вид, достопримечательность, популярный ресторан, которых просто не заметила раньше. Я знаю, она корит себя за то, что предоставила мне выбирать маршрут. Она ожидает худшего. И в кои-то веки я ее не разочарую.
— Комар! — визжит Стефани. — Блииин, даже кондишена с фильтром нет в этой паршивой тачке! Мама, не шевелись!
Звонкий хлопок по плечу Кристины, та вскрикивает.
— У-у, дура, — бормочет Жан-Поль, — из-за тебя очко потерял!
Пиканья становятся чаще. Я сворачиваю на развязке у придорожного распятия, удостоверяюсь, быстро оглядевшись, что никто из троих не заметил ограничивающего движение большого щита с эмблемой Министерства обороны. «Вы въезжаете в военную зону. Проход на пляж и в лес вне специально обозначенных мест строго запрещен». Радостный холодок пробегает по спине, и неожиданно для себя я пою:
— ʼ
Cause ту dick is blue!
Кристина окидывает меня полярным взглядом. Я вписываюсь в поворот, скрытый высокой травой, и мы оказываемся на прямой, в конце которой — полосатый шлагбаум с охранником в будке.
— Надо же, кордон, — невозмутимо бросаю я.
— Дети, пристегнитесь, — суетится Кристина.
Она закрывает путеводитель, Жан-Поль поднимает нос от игры, Стефани выключает плеер. Я сдаю назад и аккуратно торможу. Опускаю стекло, к нему склоняется солдат в плащ-палатке.
— Месье.
Я вежливо здороваюсь.
— Куда едете?
Откинувшись на спинку сиденья, извлекаю из внутреннего кармана бумагу с названием и покладисто протягиваю ему. Он пробегает ее глазами, хмурясь и неодобрительно косясь на мою широкую улыбку, потом просит нас минутку подождать. Уходит в будку, где двое его коллег пьют кофе и в окошко посматривают на нас. Я вижу, как он говорит по телефону, повернувшись к нам, — наверняка описывает «вольво» и прицеп.
— Я могу узнать, что все это значит? — сухо спрашивает Кристина, пытаясь поймать мой взгляд.
Я пожимаю плечами: мол, сам удивляюсь. Жан-Поль вдруг прыскает:
— Он забронировал концлагерь!
Я не могу удержаться от смеха, а Кристина, повернувшись на сиденье, обрушивает праведный гнев на осквернителя святынь:
— С этим не шутят, Жан-Поль!
Солдат выходит из будки и возвращает мне бумагу.
— Все в порядке, можете ехать. Но у вас арендовано до пятнадцатого — и ни дня больше. В запретную зону к северу от деревни не заходить. Купаться в этой части мыса тоже запрещено. Общественные пляжи на другой стороне, ближе к городу, смотрите указатели. И ни в коем случае не сворачивайте с шоссе: движение по проселочным дорогам гражданским автомобилям запрещено. Счастливо вам отдохнуть.
Я благодарю его за любезность и жму на газ. Он поднимает шлагбаум. Я проезжаю, помахав ему на прощание рукой.
— Хейли-хейло! — выдает Жан-Поль музыкальный комментарий.
— Нет, это черт знает что такое! — взрывается Кристина.
Переключая скорость, я отвечаю на этот смелый вывод поджатием губ.
— Парень из агентства что-то говорил мне насчет военных. Ну и хорошо, хоть воров можно не бояться. Помнишь, сумку у тебя украли в прошлом году?
У Кристины отвисает челюсть при виде развороченной гусеницами земли вокруг.
— Полигон! Ты хочешь, чтобы мы отдыхали на полигоне!
Она оборачивается к детям, призывая разделить ее возмущение.
— Вот хрень! — шипит Стефани. — Да тут же будет пустым-пусто!
— А на когда назначены испытания химического оружия? — ехидно осведомляется Жан-Поль.
— Едем назад! — решает Кристина.
— Нет.
Она смотрит на меня круглыми глазами, ошарашенная моим властным тоном.
— Как это «нет»?
Двадцать лет нерушимого семейного спокойствия разом рухнули в ее голосе. Я добавляю мягче:
— Уже приехали.