Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Дидье ван Ковеларт

ПАПА ИЗ ПРОБИРКИ

1

Я никогда никого не убивал, по крайней мере в прямом смысле этого слова. Но уже пожимая клиенту руку, знаю точно, переживет ли он мое вмешательство. Этот — бывший чемпион по слалому — кувырком летит под гору. Выиграв серебро на Олимпиаде в Гренобле, он развил свой успех, купив лыжный бренд. Три года предприятие держалось на его имени, а теперь, когда героя подзабыли, стало хиреть. Он ждет от меня тонкого анализа, учета всех привходящих обстоятельств, описания кризисной ситуации, под которое подпадает его случай, он готов учиться. Но здесь все просто: время идет, рекорды остаются в прошлом, на смену старым звездам приходят новые.

От былого спортивного блеска он сохранил лишь загар. Оплывшее лицо, двойной подбородок, горькие складки у рта, ранние мешки под глазами, перхоть. Стратегии-однодневки, экономия на инвестициях, невнятная бухгалтерия, предусмотрительные сотрудники копят на черный день. Ликвидация в судебном порядке через полгода.

Он смотрит на меня с тревогой, но и не без гордости, как будто тот факт, что он призвал меня на помощь, сам по себе уже проблеск надежды, знак возрождения, свет в конце туннеля. Он молчит с тех пор, как я вошел, секунд сорок, не меньше, сознавая, как весома будет для меня его следующая фраза после приветствия («Как самочувствие?» вместо «Здравствуйте»), из которого не извлечешь ничего существенного — ну, это он так думает, на самом деле кое-что я извлек: что он дошел до края, вымотан, сломлен, что по ночам не спит, а хлещет виски, что ему тяжело зависеть от меня, и сейчас для него единственное утешение — то, что он вдвое шире в плечах, хотя и пониже ростом. А вообще-то он на меня злится. Завидует. Если бы он знал…

Я уселся в офисное кресло, он остался стоять. Привычная картина. Приглашаю его сесть: хозяин все-таки он. Закидываю ногу на ногу, ожидая, что он последует моему примеру. Сидит как сидел. Стрелки на моих брюках еле видны, зато носки у меня не сползают. У него — наоборот. Носками он пренебрегает, а брюки утюжит; не моя вина, что этим он выдает себя с головой. Я бы хотел хоть раз ошибиться. Недооценить. Но надежды мало. Мне тридцать лет, я многого достиг и не люблю себя: успех дает основания для гордости, однако не наполняет жизнь смыслом.

Мой визави проводит рукой по плечам, как бы рассеянно потирая некогда бугрившиеся мышцы, а на самом деле смахивая перхоть.

— У вас прекрасный «Роллс-ройс», — говорит он, надеясь хоть как-то смутить и меня.

— Это «Бентли».

Загорелое лицо иронически кривится. Папенькин сынок, думает он. Упакован по полной, дипломов пачка, и денег огребет, стервятник, на моей беде, а я-то начинал с нуля, еле вылез наверх, рву жилы, да что толку? С яростным вздохом он откидывается в кресле, кулаки на зеленом бюваре сжимаются. Всегда стремись пробудить в клиенте ненависть, чтобы он забыл об осторожности.

— Хорошо, — он переходит в атаку, — что мы имеем? Вы подняли бухгалтерию, я показал вам кривые, статистику, динамику рынка, ну и в чем же дело? Что мешает?

Он ждет, что я отвечу: «Ваше имя». Не дождется. Во-первых, это бесполезно, раз он сам понял, а во-вторых, неверно. Можно сбыть с рук технологически устаревшие лыжи и при этом не менять вышедшего из моды бренда. Это как раз наименее рискованный ход в маркетинге. Распродажи, скидки. Лучше продавать в убыток, чем тратиться впустую на поддержание репутации. Такая тактика успокаивает банкиров и создает единственный имидж, который действительно выгоден в краткосрочном плане, — имидж «производителя недорогих товаров».

Нет, ему попросту недостает менеджерского таланта, потому он со своими лыжами и летит в пропасть. Сам виноват. Шестьдесят процентов предприятий, которые я анатомирую, гибнут из-за руководителей, и причиной тому три порока: самонадеянность, неосмотрительность, беспечность. Десять лет наблюдения за преуспевающими фирмами, от «Макдоналдс» до «Рон-Пуленк», убедили меня, что идеальный менеджер — это полный ноль, который сознает свое невежество и этим не смущается, никого не задвигает, умеет правильно расставлять людей и зажигать их безвредными идеями.

— Вы собрали руководящий состав?

— Все ждут в столовой.

Он поджимает губы, гладкие, бледные, как будто на них навсегда застыл слой солнцезащитного крема. Мое молчание его бесит, но, как бы я себя ни вел, он во всем будет чувствовать осуждение. Встает, смотрит в окно. Мой древний латаный «Бентли» выглядит на его стоянке неуместно, как дорогая кофеварка в кухне бедняка. Толстый, изрядно траченый парень; должно быть, в детстве коллекционировал шарики. В общем-то симпатичный. Старше меня всего на десять лет — но я никогда не знал радости полета между слаломными воротами; мне было не так трудно спускаться на грешную землю. И я в свое время был симпатичным. Он захотел преуспеть, как и многие другие, — теперь все они платят мне, чтобы я помог оценить масштаб случившейся с ними катастрофы. А за что тут платить? Мое вмешательство пустило ко дну столько же предприятий, сколько удержало на плаву, — одно прямо связано с другим, — так что баланс нулевой и, в сущности, толку от меня никакого. Хотя… В мире, где правит некомпетентность, признают только одно лекарство — обман.

Выводить людей из равновесия, внушая им страх вполне ощутимыми, но малопонятными действиями, и обнажать их несостоятельность по науке, которую нелегко опровергнуть именно потому, что она ни на чем не основана… Вот моя роль, вот чего они ждут от меня, и, чтобы заслужить их уважение, я вынужден демонстрировать, как глубоко их всех презираю. Часто я лишь симулирую презрение, но это моя работа, ничего не поделаешь, приходится себя заставлять, иначе у них сложится впечатление, что я даром беру деньги. Этот бедолага, которого лыжи унесли далеко от трассы, — типичный случай. С ним счастливы его жена, детишки и собака. Он наживет в предместье Гренобля приличествующий его положению цирроз и докатит до седьмого десятка на «Альфа-Ромео». После него останется пустота. Я же в сорок лет пущу себе пулю в сердце, но оставлю круг на воде.

Он резко оборачивается:

— Послушайте, я не морочу вам голову: в лыжах я ничего не понимаю, я на них катаюсь, я чувствую, хороши они или плохи, но структура, материалы, вся эта хрень… Я был лучшим на трассах; я нанял лучших работников. Вы видели их досье. Все как на подбор, высший класс. Так почему же дела не идут?

— Именно потому, что эти люди оказались вместе.

Мой приговор я сопровождаю бесстрастной улыбкой, дабы не снижать градус тревоги.

— И что теперь? Не увольнять же их!

Я достаю из кейса зеленую, цвета надежды, папку с названием его фирмы. Моя пижама лежит под ежедневником. Я всегда укладываю ее так, чтобы один рукав выглядывал. В этом есть оттенок человечности.

— Вы найдете в приложении к моему отчету план выхода из кризиса. Три пункта: расширение ассортимента, поиск спонсоров, кадровые перестановки. Я дам вам инструкции после совещания руководства. Скажу, кого уволить, кого повысить, кого переместить, и вы все выполните в точности. Если через полгода ваше предприятие не вылезет из долгов, я верну гонорар и возмещу убытки. Это оговорено в контракте.

Он насмешливо фыркает:

— Вы так в себе уверены?

— Мне не страшно ошибиться, я защищен. А вы имеете право обратиться к кому-нибудь другому. В Изере
[1]немало превосходных консультантов.

Засунув кулаки в карманы полосатого офисного пиджака, который явно не стал для него таким же привычным, как анорак, он бросает в ответ:

— Вы прекрасно знаете, что мой банк требовал пригласить именно вас!

Я прикуриваю «Боярд-маис» от настольной зажигалки — золоченой мини-ракетки для сквоша, с его инициалами на хромированном корпусе, рождественский подарок.

— Кстати, если я вас вытащу, банк придется сменить. Базовая ставка по кредиту на оборудование три процента плюс инфляция… Да они просто вытерли о вас ноги.

Он уныло пожимает плечами. Снеговик в ожидании весны.

— Что я могу сделать в одиночку?

— Теперь с вами я. Идите поиграйте в сквош и возвращайтесь к пяти: получите мой план по кадрам.

Я притворяю за собой дверь кабинета и бреду по ванильно-лимонным коридорам, где пахнет моющим средством «Пропрекс»; теперь фабрика, которая его производит, принадлежит мне, я купил ее на днях, во вторник, через группу SMG, просто так, без причины — пусть ломают голову над тем, с какой тайной целью я вызвал очередной скачок цен на бирже и посеял панику среди акционеров. Я ненавижу этот мир, эти капиталистические теории — поле, на котором мне приходится играть. Будь я большим оптимистом по натуре и не помышляй о том, чтобы отыграться, взрывал бы бомбы. Но мне достаточно чувствовать себя хозяином положения.

Мои недавние успехи в ликвидации лотарингского сталелитейного завода обеспечили мне кредит доверия, и я могу позволить себе любую блажь. Понимать изнутри, почему предприятие дало течь и как минимизировать убытки, — так просто, что вскоре надоедает. Большая ошибка моих конкурентов в том, что они считают панацеей сокращение штатов, тогда как на самом деле это лишь источник конфликтов, а стало быть, пустая трата времени, денег, энергии. Нет, единственный способ вдохнуть в предприятие жизнь — шоковая терапия, основанная на безотказном принципе: повышенный в должности профан работает лучше закосневшего доки. Перебросьте менеджера по производству на пиар, а директора по продажам — на закупки и удвойте им зарплату: боязнь оказаться не на высоте удесятеряет работоспособность, повышает КПД и в конечном счете удерживает на плаву предприятия, которые того стоят, а в других случаях — когда, например, мне поручено руководством корпорации без скандала обрубить больную ветвь, — ускоряет крах.

Для общественного мнения меня как бы нет. Моих фотографий не увидишь в газетах, я нигде не бываю, никого не спонсирую, я не из тех фанфаронов, что обзаводятся гоночной яхтой в расчете наделать шуму, ибо таков в их понимании успех. Конечно, не все мои собратья плохи, но они стремятся только к тому, чтобы понравиться клиенту, навязать ему себя и сделать карьеру за счет предприятий, которые они разоряют. Ими движет лишь честолюбие. Они путают реальную власть с громкой известностью, тупо, не испытывая ни ненависти, ни ярости, ни желания отомстить, шагают по головам. В худшем случае — убивают родного отца. Я же всякий раз, когда спасаю гибнущее предприятие, своего отца воскрешаю.

Останавливаюсь перед столовой. За дверью слышен гул голосов. Там перемывают мне кости, обсуждают, посмеиваясь, мою внешность викинга, вышедшего в тираж, однодневную щетину, потертый твид, «Боярд» в зубах и самонадеянность всезнайки, судачат о четырех или пяти десятках компаний, которыми я владею инкогнито, о холдингах, которые прибираю к рукам через подставных лиц, о разорившихся заводах, которые покупаю за гроши, искусственно реанимирую при помощи биржевых махинаций и, встревожив конкурентов, перепродаю им же с немалым барышом. Обычная клевета, настолько далекая от действительности, что даже скучно. Бездельникам всегда недостает воображения — на чем, собственно, я и выстроил карьеру, — но из-за этого меня подчас мучает совесть. Право, они не заслуживают даже урона, который я им наношу.

Я открываю дверь. Руководители подразделений оборачиваются ко мне с видом одновременно самоуверенным, настороженным и недовольным, как если бы я помешал напряженной деловой дискуссии. Знакомая картина. Обычно я устраиваю совещания где-нибудь за городом, в «Новотеле», у автострады или возле аэропорта. Там служащим нечего делать — только есть, пить, спать и демонстрировать, на что они способны. Но проблема этой фирмы решается в четверть часа, а сегодня вечером в Париже меня ждет Коринна. Ну да, я ей позвонил. Ну да, сегодня вечером. В шесть часов в Эврё я подпишу акт о выкупе Ронсере. Пятнадцать лет я ждал этой минуты. В замке состоится праздничный ужин, но такими приемами я манкирую — предпочитаю посетить в двухкомнатной квартирке в XX округе студентку юридического факультета, которая приготовит мне рагу из телятины. Мне не о чем с ней разговаривать, да и ей этого не нужно, я люблю ее трахать и вижусь с ней только в дни триумфа. Триумфа… Скорее отмщения. Мое детство разбили, и я всю жизнь занимаюсь тем, что склеиваю осколки. После самоубийства отца его коллекция автомобилей и все дома разошлись с торгов. Я уже вернул «Де-Дион-бутон», «Рено Сельтакатр» и серый «Бентли», а сегодня мой брат станет владельцем поместья Ронсере.

Вернуть свое — больше меня ничего не интересует. Я не стяжатель. Женщины, фирмы, дома, машины — я люблю их во множественном числе, но ради них самих, люблю постоянно освежаемые воспоминания, открывающиеся возможности, новые альтернативы, служение многим сразу. Все, о чем я прошу моего брата, — фигурировать вместо меня в организационных схемах и административных советах, следить за тем, чтобы квартиры моих женщин были оплачены, мои машины оставались на ходу, а замок — возрождался. Брату хорошо, он счастлив. И это справедливо: он был для меня не только братом, он был моим богом, моим героем. Пять лет, проведенные в детском доме, превратили его в бледную тень, сломали. Я привел его в порядок. Не выношу, когда у меня отбирают что бы то ни было.

Демонстрируя свое неодобрение, директора медленно, один за другим, поднимаются с мест и снова рассаживаются вокруг стола в зале, где стойко пахнет кисловатым моющим средством. Каждый представляется, обозначает свою роль на предприятии и стоящие перед ним задачи. Одна из самых досадных помех в моей работе: менеджеры вечно говорят «я делаю вот что» вместо «я нужен вот для чего». Неспособность увидеть себя в общем процессе. А эти вообще хороши: их предприятие, оказывается, два года буксует исключительно из-за нехватки снега. И пошло-поехало: загрязнение окружающей среды, озоновый слой, парниковый эффект. Спасти лыжную индустрию должно правительство. Ввести новый налог.

Я, не перебивая, слушаю их бредни, сливающиеся в монотонный гул. Чувствую эрекцию. До чего же хочется посадить Коринну сверху и медленно войти в нее, лежать, закинув руки за голову на мягкой подушке, пахнущей тимьяном, и смотреть, как она ласкает себя под расстегнутым боди, видеть ее груди, колышущиеся на фоне окна за Синими занавесками, между которыми проглядывает кладбище Пер-Лашез. Вывод: все работают слаженно и гармонично, подразделения находятся в постоянном контакте, на предприятии царит атмосфера товарищеской взаимопомощи и общности интересов. Коринна кончает первой и наблюдает мой оргазм: ей нравится так, и я догоняю ее. Все приведенные данные свидетельствуют, что проблем во внутренних взаимоотношениях, требующих вмешательства консультанта, не существует. Я не возражаю. Теперь я возьму ее сзади, многократно повторившись в зеркале ванной комнаты и стеклах книжного шкафа напротив. Директора ждут со своими раскрытыми папками, — неуязвимые, готовые отвечать на мои каверзные вопросы.

Я благодарю их и предлагаю сыграть в кубики. Уже вошел мой брат: он открывает в гробовой тишине ящичек, который поставил прямо на чьи-то папки. Его руки перепачканы смазкой. У «Бентли» барахлит зажигание: как бы нам опять не пришлось возвращаться домой на буксире. Жак, раздавая каждому по кубику, шлет мне успокаивающий взгляд специалиста. Я сажусь боком на край стола, скрестив руки, и обвожу взглядом собравшихся.

— Итак, господа. Вы — предприятие, работающее с кубиками, вы строите башни. Понятно? Теперь пусть каждый рассмотрит исходный материал и напишет на бумажке, сколько кубиков, по его мнению, можно использовать, чтобы конструкция была устойчивой и не рухнула.

Напряженное молчание. Потом все начинают галдеть, задавать вопросы. Это занимает в среднем пять минут. Пять минут потерянного времени, ведь задача была поставлена четко. Одни, прежде чем дать оценку, хотят заменить кубики, другие требуют абсолютно ровной поверхности, третьи принимаются высчитывать площадь опорного основания, четвертые заявляют, что это дурацкая игра. За каждой реакцией виден характер человека, его сообразительность, и Жак скрупулезно фиксирует все в уме.

Я собираю листки и записываю мелом на доске указанные цифры. Разброс — от одиннадцати до тридцати шести кубиков. Я знаю: башня рушится на двадцать третьем. Спрашиваю, не хочет ли кто-нибудь, ознакомившись с оценками коллег, изменить свою. Есть такие. Двое или трое всегда уменьшают число кубиков в своих проектах. Это те, кто, прикинув среднее арифметическое и рассчитав вероятность успеха, предпочитают количественным показателям надежность. Берем их на заметку как самых основательных работников. То есть наиболее ценных или наименее продуктивных — в зависимости от того, работают ли они в центре ядерных исследований или шьют тапочки на обувной фабрике.

Переходим ко второму этапу: начинается собственно игра. Жак выдает каждому запрошенное количество кубиков — время пошло, у вас тридцать секунд. Все принимаются лихорадочно строить. У кого-то башня рушится, и он с видом фаталиста, сложив руки на груди, ждет конца игры. Кто-то в бешеном темпе вновь складывает обвалившиеся кубики. Кто-то, если его сооружение закачалось, предпочитает остановиться на полпути. Кто-то достиг цели и боится отвести руки от шаткой постройки, заклиная ее держаться.

Первые просчитали, что не успеют выстроить башню заново. Вторые думают только о том, чтобы уложиться в срок: их конструкции, обваливаясь, рушат и чужие. Третьи пожертвовали первоначальным замыслом, удовлетворившись его частичной реализацией. Четвертые, наиболее преуспевшие, дрожат за свои башни и бросают критические взгляды на соседние, надеясь, что те рассыплются.

Как правило, с намеченной программой справляются четверо или пятеро. Но одна башня всегда оказывается выше других. Тогда коллеги спешат добавить кубики к своим сооружениям — и губят их.

Стоп! Тридцать секунд истекли.

— Я выиграл! — выкрикивает директор по внутренним связям, дылда в клетчатом костюме.

Три подхалима и один честный игрок аплодируют ему. Я поздравляю победителя, но задаю вопрос: кто, собственно, сказал, что это был конкурс? Требовалось выстроить башни из кубиков, и только. Он цепенеет. Вы спонтанно предпочли личное соревнование, конкуренцию между сотрудниками, а ведь в начале совещания — я не ошибаюсь — все высказались за согласованность действий. Не потому ли ваша фабрика тонет?

— Но ведь это всего лишь игра, — возражает он.

К счастью, отвечаю я. После чего объявляется перерыв на обед. Обычно они почти ничего не едят, держатся настороженно и, передавая друг другу блюда, поглядывают друг на друга с опаской. Значит, совещание принесло первые плоды. После кофе я предлагаю обсудить одну из конкретных проблем предприятия. Тут уж они вовсю напирают на слаженность действий, хотя в данном случае вытащить фирму из болота может только дух соревнования. Говорю им об этом. И сразу же, не давая времени на оправдания, предлагаю игру в экспедицию НАСА. Вы космонавты, ваш спускаемый модуль сел в пятидесяти километрах от лунной базы. Кислорода у вас на восемь часов, что возьмете с собой? Следует список из пятнадцати предметов, их надо расположить в порядке необходимости.

Краем глаза я наблюдаю за директором по производству креплений, который, похоже, сейчас сорвется. Скрупулезная сосредоточенность коллег на проблемах лунной экспедиции его бесит. Еще минуты три, и он, хлопнув дверью, пулей вылетит из столовой.

— А надувную лодку брать? — задумчиво тянет директор по планированию и прогнозам, никчемный педант, которого я переведу в архив.

— Да! — это отдел внутренних связей; видно, что его распирает. — Если накачать лодку азотом, то в условиях невесомости можно перебираться через расщелины.

— Это как же — грести?!

Директор по креплениям в ярости вскакивает; все леденеют от его вопля.

— Надо спасать предприятие, черт бы нас побрал! — он стучит кулаком по столу. — А мы, как идиоты, играем в бирюльки, ждем оценок от пришлого «эксперта», который явился, чтобы всех нас разогнать! Вы что, дети малые?

Он хлопает дверью и уходит, сопровождаемый стыдливым молчанием. Еще кто-нибудь? Нет? Занятно, на каждом совещании у меня срывается ровно один человек, не больше. Я знаком велю Жаку продолжать игру и иду за скандалистом в его кабинет на четвертом этаже, куда тот в гневе удалился. Разыгрывая встречное возмущение, рывком распахиваю дверь.

— У меня двадцать лет стажа! — переходит он в наступление.

— В том-то и беда. Вы отстали от жизни, вы балласт, здесь вас не увольняют только потому, что не хотят платить неустойку, оговоренную в контракте. Так вот, вас уволю я! На ваших ляпах я за три месяца сэкономлю достаточно, чтобы покрыть убытки, и все забудут, кто тут просиживал это кресло!

— Меня хочет перекупить «Россиньоль», предлагает роскошные отступные.

— Только потому, что вы здесь. Если я вышвырну, вас ни одна душа не подберет!

Крыть ему нечем. Смягчив выражение лица, я усаживаюсь на угол стола и беру сигару, торчащую у него из кармана. Прикуриваю от его грошовой пластмассовой зажигалки, улыбаюсь:

— Я повышаю вам зарплату на сорок процентов и назначаю генеральным директором по спонсорству; испытательный срок — полгода. Будете за счет фирмы разъезжать по миру, искать конкурсы, мероприятия, научные программы, выставки, — все, куда можно внедриться. Бюджетом будете распоряжаться самостоятельно, а через полгода вашу работу оценят по привлеченным источникам финансирования.

Он ошеломленно таращит глаза, гадая, в чем подвох.

— Но как меня смогут оценить? За такое короткое время…

— Я даю вам деньги, страх будет вас подгонять. Это ваш последний шанс — и последний шанс вашего бренда. Тратьте вдоволь, чтобы вас считали богатым, не скупитесь на рекламу, постарайтесь внушить конкурентам, что готовите выпуск революционной модели.

Не сводя с меня глаз, он качает головой и фыркает, потом машет рукой, как бы не веря в абсурдное чудо, тянет:

— Я…

— Не ожидали, знаю, но не нужно в этом признаваться. Если мне покажется, что вы не уверены в себе, я передумаю.

Глядя в пол, он выдавливает «спасибо».

— Нет, не то. Я же чужак, вражеская сила. Так что надо сказать?

— Вон! — выпаливает он, вскинув голову и сверкнув глазами.

— То-то.

Оставив доверительную записку на столе главы фирмы, я возвращаюсь в столовую и сигнализирую брату, что можно отпустить космонавтов.

— Ну что твой скандалист? — спрашивает он, садясь за руль «Бентли».

— Через полгода протратится и угробит лавочку; я куплю ее за гроши и солью с «Евроски».

— И репутация щедрого спонсора — твоя, можно сказать задаром.

— У «Евроски» никакой имидж, зато отличная продукция: идеальный вариант для слияния.

«Бентли» завелся с полоборота. В зеркале заднего вида сияет лицо Жака.

— Слушай, Франсуа, я дал ход твоей оферте на покупку «Евроски» сегодня утром, как ты просил. Но… ты забыл одну вещь.

— Неужели?

— Держатель контрольного пакета «Евроски» — «Зум», фирма, производящая лыжные ботинки. Она же — дочерняя компания «Паради-Франс», которую ты контролируешь через «Женераль де бискюи».

Я улыбаюсь, опершись подбородком на спинку переднего сиденья.

— То есть я делаю оферту самому себе?

— Да.

— Шампанского!

Я уже открыл ореховый мини-бар, но рука застывает. Жак понимает, в чем дело. После смерти папы «Бентли» был куплен автомобильным музеем в Мюлузе, и с тех пор бар никто не открывал. Бутылочка «Моэт и Шандон», из которой он грозил отпаивать нас, если укачает, стоит на прежнем месте, пристегнутая кожаным ремешком к инкрустированной дверце.

— Ты не боишься? — спрашивает Жак.

— Боюсь? Чего?

— Возвращаться в прошлое. Оживлять то, чего больше не существует.

— Это твое занятие, не мое.

Он качает головой, глядя вперед на дорогу, поправляет, чтобы скрыть волнение, рычажок, регулирущий мягкость подвески.

— Ничем больше не пахнет эта машина.

— Пахнет, Жак. Зажмурься на секунду.

Он предпочитает смотреть на дорогу. Он никогда не осуждал мои желания, мои капризы, мою любовь к воспоминаниям. Жак вообще добродушен, слегка рассеян — таких обычно принимают за мечтателей, а и они просто довольны окружающей действительностью, если только она не мешает им жить. У него папин характер, хотя наша мать родила его в первом браке. Я-то все унаследовал от нее: жесткость, молчаливость, жажду бегства. С одним лишь отличием — она убегала в будущее.

— Ты где сегодня ночуешь?

— У Коринны.

— А… Элизабет? Как она?

— У нее все в порядке.

Он не предлагает мне переночевать в замке, чтобы отпраздновать покупку в семейном кругу. За эту тактичность я его и люблю. Он никогда не пытался убедить меня в том, что жена, три дочери и кошка — условия душевного равновесия, а равновесие и есть счастье. Ронсере станет их домом, его дети придумают для себя те же игры, что когда-то придумали мы, жена устроит в парке бассейн, а я, куда бы меня ни занесло, буду знать, что мир, в котором прошло мое детство, не погиб, не принадлежит чужим, не застыл в мертвенном покое. Этого мне достаточно.

— Ты поедешь к нотариусу? — спрашивает брат возле Порт-д\'Орлеан.

— Нет. Вот чек. Пересядь в такси, оставь машину мне.

Жак кивает. Он понимает, что мне больше не хочется разговаривать, и включает на небольшую громкость радио, чтобы я мог спокойно молчать, не чувствуя неловкости перед ним. Ему свойственно преувеличивать мою совестливость. Он убежден, что внутри у меня — настоящий ад из-за всех моих женщин, моего криводушия, моих незаконных махинаций. Я знаю, что он с печалью думает обо мне по утрам, когда бреется, — в неизменном ладу с собой, чистый и душой, и телом. Сам я бреюсь через день, это правда, но не потому, что избегаю своего отражения: просто легкая небритость удачно дополняет мой образ.

Я закрываю глаза, растянувшись на сиденье и привалившись спиной к дверце; втягиваю носом запах старой кожи, стараясь припомнить детство, каникулы, поездки в школу. Жак прав, «Бентли» больше ничем не пахнет. Но я выкупил его всего три недели назад.



Ночь выдалась туманная. Я с большим усилием припарковался на тротуаре, даже руки заныли от напряжения. Как-никак почти две тонны железа и алюминия, без усилителя руля, зато с убойными буферами — эти монстры каждый день стоят мне шести визитных карточек, которые я оставляю под «дворниками» у моих соседей по улице.

Тротуар завален клочьями полиэтилена и обломками ящиков из-под овощей. Торчат железные стойки, с которых сняли лотки. Проезжает мусоровоз. Синяя дверь, свежепокрашенная, но уже облупившаяся. Блестит кодовый замок. Набираю 6325. Не срабатывает. Да нет, 6325 — это Натали. Я был у нее во вторник. Отгоняю воспоминание о Натали, чтобы сосредоточиться на коде Коринны. У Натали нежная попа. Тело мягкое: гагачий пух… Стоп. Коринна, я сказал. Коринна — это черное боди с застежкой на двух кнопках, из-за которых ей приходится коротко стричь ногти. Сладковатый запах тимьяна. Волосы, выкрашенные в золотисто-каштановый цвет. Ванная в лиловых тонах, с крепкой вешалкой для полотенец, за которую она держится, когда я беру ее сзади. Какой же у нее код…

Пробую комбинацию 9329, не вызывающую в памяти ничего, даже лица какой-нибудь другой женщины. Перебирать цифры вхолостую — утомительное занятие. Час уже поздний. Мусоровоз завернул за угол, улица опустела, теперь слышно громыхание контейнеров, и поблескивает отсвет мигалки в витрине напротив.

Я сажусь в «Бентли», закуриваю. С утра вторая пачка, и она уже кончается. Бросить? А зачем? Я курю без удовольствия — велик ли будет подвиг? Подожду, пока не появится кто-нибудь из жильцов. Коринна, должно быть, убавила огонь под своей телятиной. Я терпеть не могу это блюдо, но именно оно было на ужин, когда мы впервые переспали, а я чту любовные ритуалы и избегаю неодобрительно отзываться о том, что ее возбуждает. Коринна. Какого цвета у нее глаза? А не все ли равно… Я сам себя раздражаю сейчас, я хожу по замкнутому кругу. Чего я, собственно, ищу во всех своих связях? Мне нужно ощущать себя одиноким, когда мои девушки пребывают на верху блаженства, которое я им дарю. Вроде бы я хорош в постели. По крайней мере им удалось в этом меня убедить, и они не лгут, поскольку моя единственная цель — их наслаждение. Оно омывает меня, избавляет от шлаков равнодушия и скуки, которые моя работа неизбежно оставляет в душе. Я нравлюсь себе только тогда, когда довожу их до оргазма. Люблю себя только при чтении их писем. Страдаю только в момент разрыва.

Что-то неладное со мной сегодня. Мне хочется тимьянного тела Коринны, но трудно сделать усилие, чтобы снова превратиться в персонажа, которого я для нее выдумал. А каким он должен быть в эту минуту? Этого человека я увижу только в ее глазах. Не повторяться, быть разным для каждой из моих женщин — единственная верность, на которую я способен. И, думаю, она важнее, чем то, что я вожу их за нос. Любовные связи позволяют мне одновременно проживать разные жизни… Но сегодня все эти жизни мне обрыдли, и они сваливаются к моим ногам, как что-то ненужное.

Я никогда не представлял себя стариком. Ген самоубийства, быть может. Или скорее нежелание пережить такой же упадок, как отец, когда над ним, состарившимся, смогли взять верх жалкие людишки. Да, стариком я никогда себя не видел, но и молодым, в сущности, не был. Мальчишкой, да, а потом — дикарем, подранком, охотником и, наконец, игроком. И всегда — одиноким. В этом источник моего обаяния — с тех пор как у меня завелись деньги. Я никогда не строю иллюзий. Я ими торгую. Удивительно, как до сих пор ни одна женщина не попыталась родить от меня ребенка. Я, должно быть, излучаю такую неприязнь к домишку и детишкам, что им в голову не приходит заарканить меня таким образом. Что со мной сегодня? Не уныние, не тоска, не опустошенность — какое-то тягостное послевкусие. Вкус того, что останется после меня. Я опускаю спинку сиденья, закидываю ноги на руль.

Пошел дождь. Капли на ветровом стекле: это плачут фонари. Прямо поэт, да и только. Мне хочется сейчас говорить Коринне глупые, нежные слова, которые стали бы нашими секретами, условными сигналами, ритуалами. Вместо рагу из телятины. Но я говорю мало. Я так часто лгу, что молчание — мое лучшее убежище. И ничего другого я не хочу. Такая жизнь мне подходит: это в каком-то смысле призвание, внутренняя потребность, которую я никогда не ставил под сомнение. Думаю, две из шести моих теперешних женщин со мной счастливы. Одна меня любит, вторая до нашей встречи была девственницей. Как обычно, я хочу оставить по себе прекрасные воспоминания и потому уйду от них в тот момент, когда их чувство ко мне не будет ничем омрачено. Мне ведь не нужна их любовь, мне нужно жить для них, радовать их. Не надеясь что-то получить взамен, просто так. Но именно это удерживает меня на земле.

Вытряхиваю пепельницу за окно и снова вытягиваюсь на откинутом сиденье. Я больше не пытаюсь вспомнить твой код, Коринна. Я проведу ночь перед твоим подъездом, а потом позавтракаю холодной телятиной. Меня уже одолевает сон, когда дверь вдруг открывается. Цифры я запоминаю плохо, зато у меня хорошая память на предметы. Я узнаю зеленый зонтик, который не задерживаясь проплывает мимо. Спасибо, Коринна. Спасибо, что не постучала в окно знакомого тебе «Бентли», в котором ты попросила меня заняться с тобой любовью не далее как в прошлый четверг. Я отказался: не надо смешивать разные вещи. Женщина — это женщина, а машина — это мой отец.

У тебя черные глаза, Коринна, теперь я вспомнил. Мне будет недоставать твоей гримаски наказанной девочки, твоих выпяченных губок, твоих грудей в вырезе боди, когда ты сидишь на мне верхом. Ты оставляешь меня наедине с самим собой, с моей нелепой системой ценностей, а именно этого я и хочу. Расставание всегда сулит больше неожиданного, чем встреча. Потому что в этот момент видишь человека без прикрас, а не очередное новое лицо, нарумяненное твоим желанием. Ты мне нравилась, Коринна, прощай. Завтра у меня будет ломить тело, а в сердце останется нежность: она не исчезнет и тогда, когда ты меня забудешь.



В два часа к кому-то из жильцов приехала «Скорая помощь» — пришлось уступить место. Где скоротать остаток ночи? У меня есть ключи от нескольких квартир, но живущие там женщины уже спят. Я не люблю знакомиться в барах, не люблю спать и не люблю будить людей. Остается мой офис.

Останавливаю «Бентли» посреди Елисейских Полей, на центральной полосе, предназначенной для такси. Двузначный номер защитит меня от эвакуатора. Пересекаю проспект, встречая на своем пути запоздалых гуляк, легавых в штатском и мятые упаковки из «Макдоналдса». Одно из моих убежищ, откуда я раскидываю сети, находится здесь, в старом здании торговой галереи, пропахшем лакрицей и типографской краской. Высокие потолки, опущенные жалюзи магазинов, дежурный свет, унылые плиточные полы в холле, правый лифт в конце коридора, пятый этаж, по коридору налево.

Элизабет предоставила мне офис, телефон и картотеку в своем рекрутинговом агентстве, через которое проходят лучшие топ-менеджеры. Анализируя движение кадров, спрос на рынке труда и характеристики соискателей, я делаю выводы о состоянии предприятий. Заодно, прислушиваясь к злобным откровениям уволенных, собираю ценную информацию о слабостях того или иного патрона или его тайной стратегии, — потом этими сведениями, при моем посредстве, смогут воспользоваться его конкуренты. Когда-нибудь, если доживу до старости, я женюсь на Элизабет. Мы составляем хороший тандем в бизнесе и недурную пару в постели, мы очень похожи и слегка друг другу надоели, что иной раз помогает нам обоим ладить с совестью.

В пустых кабинетах поскрипывают покрытые ковролином полы. Я прижимаюсь лбом к оконному стеклу. По размытому массивному силуэту серокрылого «Бентли» пробегают отсветы мелькающих фар. Сверху он похож на уснувшего циркового слона. Шпана, косящая под легавых, и легавые, выдающие себя за шпану, ошиваются вокруг, хотя и не заглядывают внутрь, привлеченные исключительно его экзотическим обликом.

Усаживаюсь за мраморный стол, заваленный папками и магнитофонными кассетами. Отчеты, резюме, тесты, опросные листы, заключения психоаналитиков — подробные сведения о кандидатах на ключевые посты, прошедших через горнило испытаний. Мне нравится здесь. Машины, проезжающие по Елисейским Полям, превращают кабинет в аквариум, подсвеченный фарами. Достаю досье «Эр Интер», мягкое, приятное на ощупь, я на нем иногда сплю.

Пристроив голову на планах по работе с клиентурой, которые никогда не воплотятся в жизнь, прослушиваю автоответчик. Некий директор аэрокосмической фирмы хочет заказать мне аудит сворачиваемого проекта баллистической ракеты. Беатриса меня целует. Не помню, кто это. Помощник находящегося под следствием брокера хотел бы продать мне информацию. Морис Кран-Дарси просит моей помощи.

Надо же. Десять лет не виделись. Как он раздобыл этот номер? Мои клиенты из мира политики его не знают, эту линию я отвел промышленникам. Для политиков я — Франсуа Фонсине, консультант по финансированию выборной кампании моего брата; его телефоны стоят на прослушке, но он носит другую фамилию. Еще раз прокручиваю сообщение. Морис Геран-Дарси. Бывший заместитель министра, ныне забытый, на протяжении сорока лет мэр-депутат от какого-то медвежьего угла из департамента Крёз, он вздумал осчастливить двадцать тысяч душ своего муниципалитета ультрасовременным медицинским центром. Все расхватали синекуры, результат превзошел самые мрачные прогнозы его противников, и вот теперь он приглашает меня на чашку чая в свой офис в Национальном собрании.

Я бужу его в три часа ночи. Ничего страшного, он действительно рад; не так давно вернулся с вечернего заседания, где отбыл положенные восемь часов. Утверждаем бюджет, сами понимаете. Затянув пояс на халате, он готовит завтрак, а между тем продолжает скорбное повествование, начатое на автоответчике. Жалуется на судьбу, мечется по тесной комнате отдыха, натыкается на стул, рассеянно застывает с заварочным чайником в руках. Странно видеть этого старика, сервирующего игрушечный завтрак на восьми квадратных метрах, между раскладным диваном, школьным письменным столом и тумбочкой с электроплиткой и коробкой печенья. От журчания его речи клонит в сон. Все-таки мне было бы лучше в постели Элизабет, Коринны или Армель. Франсуа, мальчик мой, как летит время, я слышал, вы стали отличным профессионалом, теперь вы настоящий мужчина. Он держал меня на коленях, когда я только из пеленок вышел. Сосед отца по скамье Национального собрания. Очень хорошо отзывался о нем — в день похорон. Прекрасная была речь. Горько сознавать, трудно сдержаться, ушаты грязи, мы все в ответе и т. п. Поздновато, конечно, но речь была прекрасная. Впрочем, какая разница? Так и быть, отправлюсь с проверкой в его больницу: любопытно все же, что представляют собой халтурщики в незнакомой для меня области. Я вернусь оттуда, узнав, что мои легкие прокоптились, желчный пузырь зашлакован и одна из почек отказала. Но и мой отчет не будет утешительным. Что ж, я ведь и вправду не знал, где скоротать эту ночь.



Следующие сутки я провожу в Бург-ан-Вале, департамент Крёз, на больничной койке в палате 123, обвешанный датчиками, подключенный к мониторам, со вздувшимися от неточных уколов руками; вокруг валяются графики и стоят бутылочки с реактивами для моих анализов, а поверх одеяла я разложил папки с документами. Мой брат приехал сюда, чтобы обсудить наши текущие дела.

Потом вокруг моей койки собираются двенадцать заведующих отделениями. Начинают они: положение серьезное. Сигареты, алкоголь, половые излишества; притормозите, иначе загнетесь. Я их прерываю и обращаюсь к своему отчету: низкий уровень гигиены, темные делишки, частые смертные случаи; опомнитесь, иначе больницу закроют. Соперничество между сотрудниками, подсиживание, нецелевое расходование бюджетных средств, занижение «средней продолжительности пребывания»: ее искусственно уменьшают, госпитализируя на короткий срок больных, которые в этом совершенно не нуждаются; водопровод подтекает, компьютерный учет поставлен плохо, отделения воюют за койко-места, статистика подтасована: чтобы задним числом снизить процент неудач, умерших перебрасывают из рубрики в рубрику, ведь в нейротравматологии летальный исход не так страшен, как в гинекологии…

Что касается жирующих здесь вельможных бездельников, то меньше всего вреда, пожалуй, от профессора Ле Галье, заведующего отделением вспомогательных репродуктивных технологий, лысого зануды, осуществившего за три года лишь одно искусственное оплодотворение — с его слов, за неимением доноров, — и потому вынужденного целиком расходовать бюджетные средства на косметический ремонт, чтобы отделению не срезали дотацию на следующий год. Подрядчик — шурин профессора. Но Ле Галье все же обходится без человеческих жертв. Так или иначе, лучше бы я записал в своем блокноте код Коринны; съел бы ее рагу, млел на розовых простынях, забыл о своем автоответчике и по-прежнему не знал, каков уровень карбамида в моей моче.

Я выпутываюсь из трубок, сбрасываю одеяло и возвращаю эскулапов к их благородным занятиям. Хватит, належался. Я должен быть доволен: если им удалось напугать меня своими анализами, значит, мне еще дорога жизнь. Может быть, я напрасно никогда не болел. Успею ли?

Одеваюсь, стоя у окна. Во двор, тарахтя, въезжает чудная прямоугольная машинка, ищет, где припарковаться. «Лада», «Застава» или «Москвич» — этакий «Фиат», пришедший с холода
[2]. Она втискивается наконец между «Ситроеном ДС» и «Бентли», над которым склонился мой брат. Резко распахнув дверцу, водитель задевает крыло моего автомобиля. Я отворачиваюсь и сажусь на кровать в одном незашнурованном ботинке. Смерть меня пугает. А что, если я ошибся жизнью?

2

Я трижды объехал парковку. Адриенна нервничает, а я со вчерашнего дня ничего не ел, из суеверия. Все свободные места зарезервированы: на асфальте написаны краской имена врачей. Я паркуюсь там, где стоит «Д-р БЛ…»; остальное стерлось. Открываю дверь: она врезается в подножку здоровенной колымаги, еще древнее моей. Копающийся в моторе водитель машет рукой: мол, ничего страшного. Как бы не так! Я в панике опускаюсь на колени, смотрю, что произошло. У меня сбита краска, полоса сантиметров в двадцать, и ржавое железо рассыпается как кружевная вафля. Бедная моя «Лада». За последнюю неделю стало известно, что мой отец умер, что месяц назад он меня официально признал и что до 15 февраля мне предстоит заплатить его налоги. Кроме долгов, мне от него досталась вот эта «Лада». А зарабатываю я пять тысяч франков в месяц и когда соберусь ее покрасить — бог весть.

Я беру за руку Адриенну, которая вышла из машины и одергивает юбку; прижимаю к себе, целую. Мне страшно. Бесконечно страшно.

— Успокойся, Симон.

Она улыбается, хочет приободрить меня, но никуда не денешься: ей через три месяца сорок. Я чувствую, как это ее мучит, и не раз о том заговаривал, чтобы не оставлять ее наедине с тяжелыми мыслями, но стало только хуже. Теперь я не говорю ничего. Я не знаю как быть, да и мало что могу — только твердить, что она по-прежнему красива, следить за ее циклом, за температурными кривыми и постоянно доказывать свою любовь в постели, чтобы она не вспоминала о возрасте.

Мы ускоряем шаг, направляясь к больничному корпусу. Приехали заранее, но мало ли что. Полгода мы ждем результатов обследования, которое прошли перед свадьбой. Сколько раз я писал — и получал вместо ответа опросные листы. В конце концов пошел жаловаться в секретариат, и меня записали на прием к заведующему отделением вспомогательных репродуктивных технологий. Не знаю, что это такое, но мне сказали, что остальные заведующие уехали на конференцию и что нашу карту передадут ему.

Я обхожу стоящую у входа машину «скорой помощи», искоса поглядывая на Адриенну. Опять она слишком ярко накрасилась. С тех пор как мы поженились, она красится постоянно, часами колдует над своим лицом и вздыхает, когда я захожу в ванную. Мне кажется, она чувствует себя ненужной. Я перестал заниматься регби, культуризмом и греблей, стараясь доказать, что нуждаюсь в ней, что все остальное не имеет для меня значения. Потерял разом всех друзей, но она все равно красится. А я прибавил три кило. Иной раз я думаю, что разочаровал ее. Что не того она ждала от жизни: вышла замуж, чтобы осчастливить меня, а может, покоя хотела — и теперь скучает. Или хуже: злится на себя. Она глубоко верующая, и я понятия не имею, что там ей поют священники. Ребенка она хочет еще сильнее, чем я, но у нее была скверная история, аборт в семнадцать лет, и это наложило глубокий отпечаток… Я знаю, что по субботам она ходит к исповеди, тайком от меня, взяв для отвода глаз хозяйственную сумку.

А ведь наше сближение было таким красивым. Невероятно красивым. Она сама обратила на меня внимание. Не знаю, как это объяснить; может быть, соседством: она работает в парфюмерии, я — в игрушках, наши секции рядом. Без бейджика продавца меня вообще никогда не видят. Вечерами я шел с работы прямо домой и лепил бюсты Сильвии, моей невесты, — она была астрологом и десять лет назад умерла от аппендицита. Я оставался ей верен. Жил среди глины, окруженный бесчисленными бюстами. Моя бабушка всегда говорит, что у меня большой талант. То же самое она говорила о моей матери, которая бросила нас, когда я был маленьким: отправилась с труппой театра в мировое турне. Сейчас она держит бензоколонку на Льежской автостраде.

Так я лепил и лепил у себя в углу по ночам, никому не показывая своих работ, чтобы не охладеть к ним, а днем предпочитал продавать игрушки. В этом и заключалась моя верность — оставаться для всех невидимым, разве что встречаться время от времени с какой-нибудь девушкой из гребного клуба, чтобы вновь убедиться, как хорошо жить одному. Все изменилось с появлением Адриенны. Я сразу понял, что с ней меня может ждать нечто серьезное, но уж слишком много я в свое время выстрадал, чтобы снова хотеть большой любви. Весь рабочий день я избегал смотреть в ее сторону и не продал ни одного трехколесного велосипеда, потому что они стояли в «пограничной зоне». Каждый раз, когда она тянулась за коробкой «Роже и Галле» к верхней полке разделявшей нас витрины и нежно улыбалась, я чувствовал, что краснею до корней волос. Все в магазине думали, что между нами уже что-то есть; я столько сил положил, чтобы стать своим, а теперь мне завидовали, и главное — попусту.

В конце концов я пригласил ее в «Реле-де-Терм», самый паршивый ресторан в городе, чтобы сказать все как есть: я ничем не интересен, моим шуткам смеются только дети, я толком не имел дела с женщиной уже десять лет, меня не изменишь и я приношу несчастье — вот и ваши продажи, с тех пор как вы делаете мне авансы, упали на двадцать процентов. В ответ она пожаловалась на нелегкую долю красивой женщины: все мужчины считают долгом тебя клеить, и трудно отказывать без всякой видимой причины. Потому-то она и притворилась, будто влюблена, а стало быть, потеряна для других. Она выбрала меня, самого невзрачного, самого застенчивого из сослуживцев; сказала себе: он никогда не осмелится. Вот так. После этого признания все мои сомнения как рукой сняло. Я привел ее к себе домой; я вылепил ее портрет; на следующий день мы стали любовниками, и я убрал бюсты Сильвии в подвал. Я не собирался покончить с прошлым, просто освободил место. В моем гороскопе Сильвия видела будущего ребенка. Мы с ней не успели, и вот она послала в мою жизнь другую женщину чтобы дать его мне. Очень хотелось верить, что это так. Я несколько раз пытался вызвать дух Сильвии, но круглый столик в гостиной не сдвинулся ни на дюйм, и в конце концов, когда я надавил слишком сильно, у него подломилась ножка. Но все же Сильвия ко мне приходила — во сне. Говорила со мной, описывала этого ребенка, он представлялся мне так ясно, что я мог бы его вылепить.

Через месяц Адриенна сказала мне, что готова, если я хочу, больше не принимать противозачаточные таблетки. В тот же день я заказал обручальные кольца.

И вот сегодня мы в этой холодной больнице, томимся в приемной; сказать друг другу нечего. Зачать ребенка не удается, а «Галереи Бономат», моя вторая семья, вот-вот разорятся. На смену мадемуазель Бономат, чудесной старой даме, пришел ее племянник, и это катастрофа. Он поссорил нас с профсоюзами, поставщиками, клиентурой, а теперь и вовсе не появляется в магазине. Наверно, торгуется с подрядчиками: хочет, чтобы наши аркады 1900 года снесли и построили бетонную башню. Такова жизнь. Моя жизнь.

Адриенна вздыхает, закидывает ногу на ногу, листает журнал мод. Улыбнись мне. Не бойся. Увидишь, все у нас наладится. У тебя хорошие анализы, я уверен. А если нет, значит, компьютер дал сбой: это случается сплошь и рядом. У нас обязательно родится ребенок, клянусь тебе. Это будет мальчик, и мы назовем его Адриеном.

Она поднимает глаза, спрашивает, который час. Я успокаиваю ее: мы пришли раньше времени. Она опять вздыхает и утыкается в журнал. Мне так хочется найти нужные слова. Сохранить надежду. Все-таки надо было что-нибудь съесть. Не ставить же Богу свечку — глупо как-то. Я чувствовал, что буду ближе к Адриенне, если немного попощусь. Как она по субботам, когда, ничего не сказав мне, идет к исповеди. Может быть, это принесет нам счастье.

Ждем еще двадцать минут, после чего случайно обнаружившая нас секретарша говорит, что мы ошиблись этажом. Поднимаемся выше.

В итоге, явившись за час до срока, мы предстаем перед профессором Ле Галье с опозданием. И первым делом получаем от него замечание. Это лысый, элегантно одетый человек с заостренным черепом. Очки в золотой оправе на лбу. Галстук-бабочка. Выражение лица: «я очень занят».

— Знаете, вашу карту напрасно к нам прислали, вам нужно в другое отделение.

Я отвечаю, что знаю, но все в отпуске.

— На конференции, — поправляет он, нахмурившись. — Ладно. Как ваша фамилия?

Я произношу фамилию по буквам, в это время звонит телефон. Профессор, не извинившись, снимает трубку и тут же заходится от возмущения: даже кресло под ним заскрипело.

— Опять протекает? Ну знаете, самое время! У нас тут торчит консультант, представьте! Мэр сам его прислал, совсем спятил! Как будто мало комиссии по гигиене! Когда прикажете заниматься больными? Хорошо, иду.

Он шваркает трубку и, рывком поднявшись из кресла, обиженно смотрит на меня, будто я в чем-то виноват.

— Совещание с ремонтниками, я скоро вернусь. Я сжимаю кулаки на подлокотниках, наклоняюсь вперед:

— Понимаю. Но мы женаты уже полгода, перед свадьбой прошли обследование и до сих пор не получили результатов.

Он вздыхает, потирая затылок, очки перепрыгивают на кончик носа.

— Послушайте, администрация не может разорваться. Обратитесь в… или лучше… Ну должен же кто-то этим ведать в администрации?

— Наша карта у вас, доктор.

— Профессор, — подсказывает мне Адриенна.

— Да-да… ох… — машет рукой врач и, снова сдвинув очки на лоб, перебирает картонные папки на столе. — Шавр, вы сказали?

— Шавру. Я не договорил. На конце «у».

Его лоб морщит удивленная гримаса, очки сползают на нос.

— Вот же она. Почему карта Шавру оказалась под буквой «М»?

Я говорю, что понятия не имею. Доктор открывает папку, листает. Нахожу между подлокотниками руку Адриенны, сжимаю ее. Через двадцать секунд он закрывает карту, снимает очки и, аккуратно перегнув пополам складные дужки, убирает в один из карманов, — их на его халате добрая дюжина.

— Как бы то ни было, вы уже поженились, да? Очень хорошо.

Я напрягаюсь.

— В чем дело?

— Знаете, предбрачное обследование — это…

Он как-то странно причмокивает, неопределенно поводит рукой, поправляет бабочку и уходит, повторив: «Сейчас вернусь». Я еще крепче стискиваю руку Адриенны.

— Послушай, Симон, нельзя так себя терзать. Хочешь, сами посмотрим карту?

— Брось. Мы ничего не поймем.

Адриенна достает из сумочки сигарету. До встречи со мной она не курила.

— Что он хотел сказать? — спрашивает она, выдыхая облачко дыма.

— Да ничего! Дело вообще не в нас: у него какие-то проблемы по службе, вот он и дергается. Хочешь пить?

Она качает головой. Я приметил в углу кабинета что-то вроде барного холодильника. Пытаюсь встать, опираясь на подлокотники, пол плывет под ногами, и я плюхаюсь обратно в кресло.

— Ты бы съел что-нибудь, Симон.

— Я потерплю.

Она со вздохом поднимается, прижимает к животу мою голову, гладит.

— Я повторю тест, завтра утром. Может быть, нас уже ждет сюрприз…

— Надо купить другие полоски. Эти то и дело врут.

Комната плывет у меня перед глазами. Накатывает беспросветная тоска. Что ж, можно пока подготовить Адриенну, обрушившись на профессора-недоучку: мы обследуемся заново, поедем в Лимож, а хочешь — в Париж, все будет хорошо, успокойся.

Профессор возвращается через десять минут — бабочка съехала, губы побелели, глаза холодные. Взглянув на часы, он садится, берет нашу папку и кладет ее перед собой на бювар.

— Так. Не имеет смысла скрывать: ваша супруга вполне способна к материнству.

Волна счастья захлестывает меня, дрожащая рука сама собой поднимается и указывает на врача, дабы подчеркнуть его авторитет:

— Ты видишь, Адриенна!

— А вот вы, напротив…

Я оборачиваюсь, замираю. Что? Я? Да я и сперму на анализ сдал просто так, за компанию с Адриенной.

— Смею вас уверить, профессор…

— А я вас нет, месье. Увы.

Он тычет пальцем в столбик цифр:

— У вас проблема с линейной скоростью.

Я чувствую страх.

— Знаете, доктор, мы ведь молодожены. Так что… спешить нам некуда, верно?

Я улыбаюсь Адриенне, которая сидит, привалясь к левому подлокотнику кресла.

— Я отнюдь не ставлю под сомнение вашу потенцию, месье. Но дело в том, что ваши сперматозоиды слишком поздно достигают яйцеклетки, в этот момент они уже не способны к оплодотворению. Скорость линейного движения у вас всего ноль и девять десятых.

Не глядя на Адриенну, я выслушиваю приговор.

— Но… я ведь могу их ускорить, если захочу. Разве нет?

Снова тот же неопределенный и бесящий меня жест: рука поднимается, как бы указывая на потолок, и снова падает на бювар.

— Вы страдаете олиго-, астено- и тератоспермией. Иными словами, сперматозоидов у вас мало, они вялые и по большей части имеют аномальную форму, что дополнительно затрудняет их продвижение.

— Вы уверены, что не перепутали карту? — спрашивает Адриенна, давя сигарету в пепельнице. — Уже одно то, что она была в букве «М»…

Бесстрастный взгляд поверх очков; потом профессор поднимает их на лоб, да так резко, что очки сваливаются на затылок. Я прошу еще раз объяснить диагноз — пусть все докажет по науке. Слушаю эту тарабарщину и потихоньку закипаю, глядя, как его пальцы непрестанно теребят бабочку. Наконец перебиваю:

— Вашим приборам нельзя верить! Я знаю одно: у меня будет ребенок. Его видели в моем гороскопе. Ясно вам? Все остальное ведь сбылось!

Адриенна, успокаивая, берет меня за руку, я вырываюсь и грохаю кулаком по столу:

— Мальчик, да, Сильвия его видела! У меня будет мальчик! Она была замечательным астрологом! Крушение поезда Париж — Клермон предсказала еще за месяц! А когда мы пришли к этому хрычу из Управления железных дорог, он повел себя в точности как вы! Так что всем вашим анализам и приборам цена…

Профессор взмахивает рукой, как бы отделяя мой случай от остальных.

— Знаете что? Идите к кому хотите, хоть к гадалке, хоть к спириту; а я могу сказать одно: сожалею, но вы бесплодны. С таким диагнозом я просто не представляю, чем вообще медицина могла бы… Все. Впрочем, если у вас есть другие возможности…

Опомнившись, я беру себя в руки, расстегиваю верхнюю пуговицу рубашки, ослабляю узел галстука.

— Простите, профессор, но я его десять лет жду, моего малыша. Сам-то я рос без отца, понимаете? Я хочу дать кому-то мою фамилию. Вот и все. И я десять лет искал женщину, которая… с которой я…

Сбившись, отчаянно взмахиваю рукой.

— Мне очень жаль. Можно повторить обследование, но… У нас сейчас проблемы с компьютерами, и мы проверяем все анализы вручную. Ошибка исключена. Не хочу попусту обнадеживать вас.

— Вы очень любезны.

Адриенна сжимает мою руку, заряжая своей нежностью, доверием. Я вопросительно смотрю на нее. Она поняла. С долгим вздохом кивает, отворачивается. Я хлопаю в ладоши:

— Ладно, ничего страшного: бесплодие — это еще не смерть. Мы усыновим малыша.

Профессор медлит с ответом. Очки пойманы, положены на бювар, лицо непроницаемо.

— Вам тридцать лет.

— Двадцать девять с половиной. Ну да, через месяц будет тридцать.

— Мадам на девять лет старше. Видите ли, усыновление — сложная процедура. Пока соберете документы, пока их пропустят через все инстанции, через Управление по санитарным и социальным вопросам… Вас поставят в очередь, а детей мало… Скажу честно: ждать три года минимум, но тогда вы уже не пройдете по возрасту.

Слабость придавила меня к спинке кресла. Я касаюсь колена Адриенны.

— Ну хорошо, сделаем это, как его, искусственное оплодотворение, от донора. Если ты согласна.

Я не вижу ее лица. В голове туман.

— Конечно согласна, — отвечает она; так говорят с обреченным, чьи дни сочтены.

Ее голос разгоняет мглу, и среди светящихся пятен вновь проступает лицо в золотых очках. Я слышу профессора:

— Вот это как раз мой профиль: я заведую лабораторией ВРТ. Вспомогательных репродуктивных технологий.

Я киваю и растягиваю губы в благодарной улыбке. Наверно, это знак. Так распорядилась судьба.

— Отлично. Если можно… блондин с карими глазами? Чтобы хоть немного был похож на меня…

Очки, блеснув, снова падают на бювар.

— Один донор на четыреста запросов. Не буду тешить вас иллюзиями.

— Спасибо.

Я встаю, держась за край его стола. Меня шатает, бросает вперед, и я чуть не въезжаю носом в галстук-бабочку. На нем, оказывается, рисунок: множество белых пьеро, совсем крошечных, сидят на лунных серпиках и играют на мандолинах. Приносить несчастье — это наследственное. У моего отца обнаружили неоперабельную опухоль; он сказал: «Ладно». Пошел в мэрию, узаконил меня через двадцать девять лет после моего рождения, а потом бросился в Блеш. Я понял. Теперь у меня есть кому сказать: «папа». Папа, я иду к тебе.

— Послушайте, месье Шавру, будьте благоразумны. Вы ведь и вдвоем, без детей, можете быть очень счастливы. Поверьте мне: у меня две дочери, и если бы можно было прожить жизнь заново…

Он улыбается и качает головой, высоко подняв брови. Нет, надо же: он, пожалуй, еще скажет, что завидует мне? Меня сейчас вывернет от бешенства, которое вызывает этот тупой хмырь, его равнодушие, его холодное спокойствие. Невыносимо, что он так говорит о своих дочерях. Невыносимо, что в его власти разбить мою жизнь. Невыносимо, что я тридцать лет прожил впустую. Невыносимо, что в эту пустоту я увлек за собой Адриенну. Перегнувшись через стол и вцепившись в отвороты халата, я трясу Ле Галье.

— Я не имею права лишать ее ребенка! Вы хоть это понимаете?

Отталкиваю Адриенну, которая тянет меня назад, лепеча: «Что ты… что ты…»

— Он ей нужен, этот ребенок! Она страдает! Часами красится непонятно зачем, а потом часами все смывает, хотя я и без того ее люблю! А я-то, черт бы меня взял, я аномальный, я медленный, вялый, и я ничего не понимаю, кроме одного: у Адриенны нет выхода, только развестись или овдоветь. А она, как нарочно, католичка! Она не может развестись! Ясно вам?

Врач отвечает, что это уже не по его части. Я бодаю его в грудь, да так, что он отъезжает в своем кресле на колесиках и врезается в стену. Адриенна кричит. Простите его, доктор, он со вчерашнего дня ничего не ел. В глазах двоится, троится, я оступаюсь, хватаюсь за что-то. За что именно, не вижу: оно движется, оно белое, оно визжит; это медсестра; отшвырнув ее, я кидаюсь на стену в поисках двери; общая растерянность придает мне сил.

— Симон! Прекрати!

Я толкаю и ее: Адриенна падает кому-то под ноги.

— Она с приветом — знаете почему? Потому что меня пожалела! Зачем?! Я же себя знаю: у меня на роду написано! Я приношу несчастье, а она мне не поверила! Что у нее будет за жизнь? Ноль и девять десятых!

— Прекрати! — сидя на полу, стонет Адриенна. — Я не хочу ребенка! Все это только ради тебя!

— Зачем же ты красишься?

— Я люблю тебя, только тебя!

— Да что тут любить? Я хочу дать жизнь человеку, всего-навсего! Не могу? Что ж, тем хуже!

Натыкаюсь на что-то деревянное, кажется, дверь; выламываю ее, лечу вместе с обломками в коридор, увлекаю кого-то за собой и кричу: пожалуйста, отведите меня к Блешу, только скорее, Блеш — это река.

3

Я вырываюсь из рук психа, он бьется у моих ног на полу. Милая больница. Здесь что, помешанных держат в женской консультации? В коридор высыпали — впрочем, не особо торопясь, — медсестры; они суетятся, создают видимость бурной деятельности, толкают меня, и тут мой рот, уже готовый произнести смертный приговор этому бардаку, внезапно закрывается. Перешагивая через валяющиеся доски, из разбитой двери выходит блондинка. Белые подвязки, бедра именно такие, как я люблю, — крепкие, но приятно колышутся; мелькает полоска тела и краешек шелковых трусиков. Если это врач, то, пожалуй, казнить нельзя, помиловать.

Она склоняется над потерявшим сознание психом. Попа округлая, в нее врезается резинка от трусов. Резинке, по-моему, оправданий быть не может… Подхожу ближе — что там в декольте? Грудь пышная, хорошей формы… хотя стоп… бюстгальтер-балконет! Вердикт откладывается.

— Симон!.. Ответь мне, Симон, дорогой, любимый мой!

Ага, жена. Забавная парочка. Скажем, инструктор по плаванию с ликом архангела и безукоризненная модель для рекламы дорогих сыров. Разгадка: инструктор по плаванию богат. Надеюсь. Если их связывает только физиология, то я пас: мое прогрессирующее женоненавистничество не вынесет печального зрелища леди Чаттерлей местного разлива. Я хотел бы до конца жизни сохранять способность заглядываться на женщин. Но их надо еще и любить.

— Я — приезжий.

Блондинка поднимает зеленые глаза, испуганно смотрит на меня. Хмурится, машинально пытаясь понять, что я сказал.

— Простите?

— Этот господин спросил меня, как добраться до какой-то реки, но я, к сожалению, не здешний.

Она морщится, сдерживая рыдание. Восхитительная женщина. Чувствую, развязность только повредит. Попробуем по-другому.

— Блеш! — внезапно вскрикивает супруг, еще не вполне пришедший в себя.

— Вот, — киваю я с тревожным возбуждением. — Название реки. Вы знаете, где это?

Она меня в упор не видит, пытается успокоить мужа; часто дыша, гладит его по щеке, слишком энергично, слишком торопливо, даже царапает обручальным кольцом; неудачный брак, плохо начался и кончается плохо. Дай мне бог сохранить на всю оставшуюся жизнь эту радостную непосредственность: нравится женщина — и все отступает на задний план.

— Он ничего не ел со вчерашнего дня, — зачем-то объясняет она. — Из-за анализов: не хотел исказить результат.

— Понятно, — киваю я и, повернувшись к брату, прошу его принести чашку шоколада и печенье из автомата, который заприметил в холле. Жак воздерживается от комментариев, он невозмутим, как верный пес, сопровождающий хозяина на охоту: загонит и принесет в зубах, даже если не хочется. Уходит по коридору. Фантастические губы у этой женщины.

Лысый тип из отделения ВРТ — видно, пришибленный от рождения, — заторможенно выбирается из дверного проема и осведомляется, как дела. Его разбитый нос кровит. Я помогаю небесному созданию поставить инструктора по плаванию на ноги. Пристраиваю жене на плечи правую руку благоверного, а саму ее поддерживаю за талию, что, дает возможность подтвердить первое впечатление. Талия тонкая, бедра округлые, приятно налитые, мягко поддающиеся под ребром моей ладони. Отлично, до скорого. Окликаю санитара, который, прежде чем заменить меня под левой рукой, вопросительно смотрит на патрона. Тот жестом дает ему понять, что прием окончен и больной свободен. Тянуть время с помощью печенья, пожалуй, не самая удачная тактика: отложим. Шествие трогается с места, а я деликатно напоминаю:

— Ле Галье, укажите вашему санитару дорогу к Блешу. Профессор, промокая нос, смотрит с настороженностью, естественной для людей, которых я взял на карандаш.

— Тяжелый случай, — диагностирует он.

— Спасибо, я бы сам не догадался.

— Ноль и девять десятых, — заунывно тянет больной, пока жена трогательно пытается его увещевать.

— Ничего, дорогой, ничего страшного… Идем же, идем… я люблю тебя…

Судя по всему, не любит. Просто чувствует себя ответственной и боится за него: вышла замуж, надо думать, кому-то назло или с отчаяния. Он оказался рядом в нужный момент, подставил плечо, она и вообразила себе что-то, а теперь деваться некуда. Ребенок в животе, или трудная беременность, или, наоборот, бесплодие.

— Ноль и девять десятых!