Я отвлекся от образа Люсьена и перенесся на Женевскую улицу, к витрине турагентства. И сразу понял, почему я здесь. Наила вешает в витрине рекламные объявления о чартерных маршрутах на февраль, а снаружи, у платана, утопая в снежной каше, стоит и неотрывно смотрит на нее тот самый молодой полицейский, который этой ночью мучился из-за меня бессонницей, Неужели он ее узнал? Это было бы странно – я не заметил, чтобы он особенно приглядывался там, в трейлере, к моей незаконченной картине. Если только в тот короткий промежуток, когда я, так сказать, потерял сознание. Может быть, это была своего рода защитная реакция? Бегство от опасности, которую я почуял, но которой не захотел посмотреть в лицо?
Полицейский бросает окурок в водосток и затаптывает – под ногой хрустит ледок. Затем одергивает на себе тесноватую форму и толкает дверь.
Рыжая девица у фикуса поднимает на него глаза. Наила продолжает возиться со своими «заманчивыми поездками по сниженным ценам». Молодой человек представляется: Пейроль Гийом, помощник полицейского, и подходит к Наиле:
– Можно вас на пару слов, мадемуазель?
Наила оборачивается с Мартиникой в зубах, кивает, прикрепляет афишку скотчем и показывает ему на кресло напротив своего места.
– Деловая поездка или отпуск?
Она старается говорить любезно-оживленным тоном, но голос звучит глуховато.
– Я пришел по поводу Жака Лормо, – в лоб огорошивает ее Пейроль Гийом, решительно не умеющий долго держать в себе то, что не дает ему покоя. – Вы были близко знакомы с ним?
Наила бледнеет. Это не очень заметно – она и так плохо выглядит. Но я вижу: на виске у нее забилась маленькая жилка, как всегда в минуты страха или гнева.
– А в чем дело?
– Он умер.
– Да, я знаю. Прочитала утром в газете…
– Вы ведь, кажется, ему позировали?
Опасный тип. Наила с каменным видом отпирается: она знала меня только в лицо, слышала, что я занимаюсь живописью… и вдруг она взвивается, увидев, что рыжая толстуха застыла с прижатой к уху телефонной трубкой и, якобы дожидаясь, пока ее соединят, буквально впивает каждое слово:
– Но с какой стати вы меня расспрашиваете?
– Просто из любопытства, мадемуазель. Я пришел неофициально. Причина смерти месье Лормо установлена – разрыв аневризма аорты, – и следствие закрыто. Просто мне понравился ваш портрет, который он писал. Я проходил мимо и узнал вас. Вот и все. Извините за беспокойство.
Он встает, надевает кепи и выходит на улицу под приятный перезвон колокольчика. Наила провожает его глазами, пока он переходит через улицу, и утыкается в какой-то каталог, не глядя на толстуху. Та положила трубку и смотрит на нее с безмолвным сочувствием.
Конечно, я понимаю и не сержусь на Наилу за то, что она отрицала наши отношения. Но все же можно было соблюсти хоть какое-то правдоподобие. Любопытство юного сыщика еще больше распалилось, и в глазах его, когда он уходил, появилось что-то такое, что внушает мне опасение.
Пока я отсутствовал, меня уложили в гроб. Ничего неожиданного, но все же я был поражен. Бюньяры последний раз подштукатуривают меня. Тело со всех сторон окружают волны шелковых складок – похоже на коробку с праздничным набором цукатов, Жан-Ми торгует такими под Рождество.
– При таких барышах вполне могли бы взять для него «Версаль».
– «Трианон» полегче.
Низенький, подумав, делает мне пробор на другую сторону. Длинный, поправляя мою улыбочку, продолжает:
– Бабник был еще тот.
– Да-а?
– Знаешь девчонку из турагентства «Хавас», ну, эту черномазую герлу? Вот он с ней развлекался.
– Да ты что?!
– Спроси у Жасенты, она с ней вместе в бассейн ходит.
– Ах ты сукин сын! – возмущается низенький и напрочь Убирает пробор. – И это называется – она ни с кем не гуляла! А ты уверен, что твоя Жасента не заливает?
– Не веришь, спроси у Каро. Да все ее подружки в курсе. У них ведь так – все друг дружке выкладывают.
Хорошенькое дело. Думаешь, что никто на свете ничего не знает, а оказывается, ты на самом виду. Мне, в общем-то, плевать на злые языки этих гробовщиков, но как-то не хочется присутствовать, когда будут привинчивать крышку.
– Ха! Погляди-ка, что у него в кармане.
– Оставь, родственники иногда нарочно вкладывают.
– Телка что надо, а? Все при ней… Это когда же было?… Фу-ты ну-ты, Мисс Альбервиль!
– Думаешь, она подложила карточку, чтоб он ее на том свете только такой и вспоминал?
И так далее… Похоже, они завелись надолго, так что лучше отключиться. Пока они крутят фотографию Фабьены, нырну-ка я в нее. И попробую погрузиться так глубоко, как не осмеливался раньше. Страшно хочется узнать, как она жила до того, как мы встретились; увидеть ее совсем маленькой, потом подростком на рынке с тележкой, потом начинающей фотомоделью, разделить с ней одинокие годы, которые она прожила без меня, – однако я выныриваю в театральном зале казино, среди смокингов и вечерних платьев.
* * *
– О наши богини, гордые, нежные, блистательные, загадочные, неизменно прелестные и грациозные, чья красота не уступает уму, сегодня в моем лице город Экс-ле-Бен рад приветствовать вас в Савойском дворце, который был сооружен Шарлем Гарнье в 1849 году и превратился на один день в храм красоты, в котором воссияет, подобно пеннорожденной Венере, избранная нами верховная жрица-весталка, иначе говоря, «Мисс Савойя-86» (аплодисменты), будущая посланница нашего благодатного солнечного края на национальном конкурсе, где она, несомненно, затмит всех! Да здравствует Мисс Франция! Да здравствует Франция! – выкрикивает, стоя на сцене перед опущенным занавесом, месье Рюмийо, помощник мэра по культуре, председатель Зрелищного комитета. Под крики «браво» он приветствует парижского представителя, присланного наблюдать за ходом отборочного тура, и, воздев руки, пятится за кулисы, затем выскакивает оттуда на цыпочках и уносит микрофон на ножке. Занавес поднимается, и начинается парад претенденток.
Фабьена выступает под номером 21. Размеренным шагом, сияя улыбкой и глядя куда-то вдаль, она проходит в ряду других первый круг и предстает перед жюри, изящно помахивая картонкой с нарисованными цифрами. Жан-Ми, сидящий во втором ряду судей, узнает ее и принимается отчаянно жестикулировать, повернувшись ко мне. Рюмийо негодующе вращает глазами, я же, не понимая, что хочет сказать мой приятель, продолжаю рассматривать красавиц одну за другой, мысленно оценивая их шансы, а заодно и свои – которую удастся подцепить? Три часа назад мне дала отставку хорошенькая Анжелика Бораневски, наследница шинного завода «Бора-Пнэ», и в казино я пришел с Одилью – неизменной спутницей в переходные периоды. Наряженная как на свадьбу, она сидела в красном кресле, держа на сжатых коленях коробочку пастилок для горла. Никто из молодых людей никогда не звал ее после вечеринки зайти в кафе и выпить на дорожку, поэтому она из самолюбия говорила всем, что у нее начинается ларингит, и уходила самой первой и одна. Вот и теперь, меж тем как претендентки с безупречной улыбкой прогуливались по сцене, она уже начала поглядывать на часы. Мое внимание и надежды сконцентрировались на номере 39, брюнетке с вулканической грудью, кошачьей повадкой и короткой стрижкой каре. Она заняла пятнадцатое место. В претендентке номер 21 я поначалу ничего примечательного не заметил.
Однако, когда кортеж под гладиаторский марш уходил со сцены, меня привлекло что-то необычное в ее походке. Фабьена нервничала и держалась изо всех сил. В столкновении с парусником она повредила себе лодыжку и, когда сходила со сцены, начинала прихрамывать. Ее родители сидели в зале, разодетые в нафталиновые костюмы, и успели сообщить ближайшим двум рядам:
– Это наша дочь.
Фабьена глотала стыд, старалась думать только о короне, которую она получит вечером из рук респектабельных судей. Может, она и не самая красивая, но в ней есть некая тайная сила, которую она уже испробовала на председателе Рюмийо, когда он, показывая девушкам на репетиции, где чье место, заодно заигрывал с ними.
Переодеваясь в битком набитой раздевалке, где все чуть не дрались из-за зеркал, она улыбалась. Только что, во время испытания на общее развитие, она неожиданно серьезно заявила в микрофон, что хочет посвятить свой титул «Мисс Савойя», если получит его, афганскому народу, притесняемому советскими оккупантами и «в эту минуту» ведущему с ними героическую борьбу. Это выражение солидарности, наверное, помогло ей наверстать пол-очка, упущенных в туре «длинное платье – высокие каблуки».
Раздаются первые звуки мелодии из «Кармен», пестрая стая участниц устремляется на сцену, и на минуту я заражаюсь от Фабьены радостной энергией, уверенностью в себе, в том, что сейчас, через сорок пять минут, когда ей на голову возложат венок, в руку дадут скипетр, через плечо наденут ленту и завалят подарками от местных коммерсантов (бесплатная реклама перед телекамерами), начнется новая жизнь. Сейчас она, на зависть более богатым, красивым и образованным соперницам, поднимется выше всех – на верхнюю ступеньку подиума, откликаясь на призыв: «Мисс Савойя-86 – Фабьена Понше!»
Но увы, номер 14 голосом Мирей Матье выразительно выкрикнул пожелание, чтобы прекратилось кровопролитие на оккупированных территориях, потому что «в мире нет ничего ужаснее, чем забитый камнями ребенок, особенно если эти камни швыряли другие дети». Неистовые аплодисменты разбили мечту Фабьены вдребезги. Ее заткнули за пояс. Номер 17, поднапрягшись, сымпровизировала экологическую речь об опасности эксплуатации АЭС в Крей-Мальвиле. Учитывая, что в жюри входили два инженера из Госэнерго, это была не самая удачная идея. В конечном счете Афганистан потянул на второе место. Корона победительницы досталась пухленькой милашке, такое решение снимало с женатых членов жюри подозрение в предвзятости и избавляло от ночных упреков жен.
Я нашел отца около фонтана перед казино, на автостоянке. Он стоял в сизом облаке от выхлопа множества отъезжающих машин, руки в карманах, и громко возмущался выбором своих коллег по жюри. Хорошо же будет выглядеть Савойя на зимних Олимпийских играх с этой своей Мисс, у которой такой плоский зад и южный акцент! Когда можно было выбрать восхитительную блондинку, и к тому же уроженку Альбервиля! Никогда раньше я не видел его таким разгоряченным. Едва в дверях артистического выхода показалась Фабьена в габардиновом пальто, как он устремился прямо к ней:
– Луи Лормо – я был в жюри и голосовал за вас, это просто возмутительно! Вы в сто раз лучше!
– Вы очень любезны, – бесцветным голосом отвечала Фабьена.
– Позвольте представить – мой сын Жак.
Глаза ее были полны тоски, ей хотелось одного: чтобы все это скорее кончилось. Родительская машина стояла черт знает как далеко, она должна была плестись туда, потом ехать с ними в отель «Бо-Риваж», где опять надо будет выступать, фотографы попросят всех, кроме победительницы, выйти из кадра, супрефект произнесет хвалебную речь в честь благородных порывов Мисс, которой предстоит защищать честь департамента. Надо будет всем представлять родителей, чтобы они не обиделись. И наконец вечер, который обещал быть самым счастливым в ее жизни, закончится в зеленном фургоне; подол сшитого вручную атласного платья будет подметать грязный пол, где валяются морковная ботва и листки салата. Золушка возвратится к своим тыквам, и всю дорогу, не превышая сорока километров в час, отец будет ее пилить: «Видишь, чем кончаются эти дурацкие игры в принцесс!»
И вдруг наши взгляды встретились. Я узнал давешнюю байдарочницу. А она – типа, который опрокинул ее лодку. С этой минуты мы неотрывно смотрели друг на друга.
– Это вы, – протянула она, и в голосе ее было больше печали, чем обиды.
– Странная штука случай, – изрек я, впадая в идиотизм – первый признак того, что я влюбился.
Папа восторженно глядел то на нее, то на меня. Потом живо обернулся к стоявшей у самого фонтана и выжидательно покашливавшей Одили.
– Одиль, моя кассирша, – пояснил он, сразу устанавливая дистанцию во избежание недоразумений. – Я держу скобяной магазин на авеню Терм. Ты ведь можешь дойти пешком, Одиль, тебе тут недалеко?
Одиль от неожиданности уронила коробку с пастилками. Но тут же подобрала ее, пожелала всем спокойной ночи и запоздало объявила о своем ларингите и о том, что ей нужно поскорее лечь. Едва простившись с ней, мы начисто забыли о ее существовании.
– Если позволите, мой сын подвезет вас, его автомобиль тут рядом, – предложил отец.
Вид огромной американской машины, поблескивающей в свете фонарей под мелким дождиком всеми своими хромированными деталями, несколько изменил к лучшему первоначальное впечатление Фабьены о моей особе.
– Это «форд-ферлейн-скайлайнер 1957», – объясняет папа, открывая Фабьене дверцу. – Верх, как видите, металлический, но посмотрите, что будет, когда кончится дождь.
Он помогает ей сесть, поправляет складки платья, чтобы их не прищемило, и осторожно закрывает дверцу. Потом обходит вокруг машины и передает мне ключ, шепча:
– Невероятно! Фантастика, да и только! Ты видел? Глаза, походка – живой портрет твоей матери, просто копия! Я еле высидел в жюри – думал, инфаркт хватит… Смотри не упусти ее, понял?
Странно! Насколько я представлял себе маму – по черно-белым любительским фильмам, – ни малейшего сходства нет. Разве что в фигуре что-то общее… Но отцу, разумеется, виднее.
Сам он забирается на заднее сиденье. Итак, решается моя судьба. На другой стороне площади, под аркой из зелени, Анжелика Бораневски весело болтает с братьями Дюмонсель. Меня же насмешливо подбадривает – машет зонтиком. Жан-Ми ей в тон показывает поднятый палец.
– Что ты там замечтался – поехали! – торопит отец.
Я сажусь за руль, захлопываю дверцу и окунаюсь в жасминовый запах. Через полгода, сразу после свадьбы, Фабьена сменит эти духи – ей казалось, что «Герлен» больше подходит ее новому положению.
На минутку отодвигаю события, чтобы подольше удержать аромат жасмина, прочно вошедший в мою жизнь. Ни прежде, ни потом не испытывал я такого радостного желания, какое поднималось во мне, стоило Фабьене очутиться в шести метрах от меня. И сколько я ни нюхал разных флаконов в парфюмерных лавках и отделах, такого запаха найти не мог. Схожая цветочная нотка, кажется, встречается в «О` жен», но у Фабьены жасмин был послаще. Видимо, она сама делала какую-то смесь. Точно я так и не узнал. Все, что касалось ее прошлой жизни, всегда было для меня запретной темой. Пришлось перестраиваться на «Герлен».
– Я заново родилась в твоих объятиях, – сказала она мне три дня спустя, когда мы впервые лежали в постели, в номере четырехзвездочной гостиницы «Омбремон».
Сказано высокопарно, но совершенно искренне. Наверное, никогда я не любил Фабьену так сильно, как в тот первый вечер. В ресторане она съела жесткие белые концы спаржи и оставила нежную зелень. На лотке у родителей она видела только фасоль, морковку, помидоры, салат да артишоки. И по смущенному взгляду убиравшего тарелки официанта поняла, что сделала что-то не то. Тогда она спросила у меня. Она хотела все знать немедленно. Через полгода она чистила грушу ножом и вилкой в два раза быстрее прочих дам из Лайонс-клуба, могла бы, пусть у нее и не было случая применить это умение, должным образом разместить за столом посла, епископа и министра и заканчивала заочно бизнес-курсы.
– Ага, дождь наконец кончился, – обрадовался папа. – Сейчас вы что-то увидите. Ну-ка, Жак!
Я останавливаюсь перед светофором на площади Ревар и вопросительно смотрю на него в зеркальце. Он энергично кивает. Это такой тест. Я нажимаю на перламутровую кнопку слева от руля. Сколько раз мы проделывали эту штучку, с тех пор как восстановили мамину машину и превратили ее в безотказное средство охмурения!… Фабьена вскрикивает. Под оглушительный рев электромотора крышка багажника вдруг открывается спереди назад, крыша кузова поднимается на полметра вверх, застывает на три секунды в горизонтальном положении, чтобы затем, описав полукруг, скользнуть в багажник, который тут же закроется, и машина неожиданно превращается в изящное открытое авто.
Момент нашего коронного теста после дождя наступает сразу после этого трехсекундного зависания. Прежде чем убраться в багажник, крыша складывается, причем ее задняя часть опускается вертикально вниз, прямо над передним сиденьем, обдавая занимающую его пассажирку ледяным душем – это и есть эффективное испытание на чувство юмора. Один-единственный раз я из упрямства продолжал встречаться с девушкой, которая его не выдержала – обругала на чем свет стоит конструктора и возвела в страшное преступление ущерб, нанесенный ее туалету, – и что же? Я провел с ней две невыносимо скучные недели, пока наконец как-то в ресторане она не воткнула мне вилку в руку за то, что я улыбнулся соседке по столику. С тех пор я целиком полагался на результат водяного тестирования.
Мокрый шиньон Фабьены съехал набекрень, промокшее платье потемнело. Она оторопело смотрела на меня. Я тоже словно бы потерял дар речи – сидел в мокром смокинге и ждал. Она подняла руку, отвела налипшие на лоб пряди, шмыгнула носом, отжала свою ковровую сумочку и судорожно расхохоталась. А отсмеявшись, покачала головой:
– Видно, такой у меня сегодня невезучий день.
Папа сзади сжал мое плечо. Испытание пройдено с честью.
На следующем светофоре у нас глохнет мотор. Аккумулятор сел, перенапрягшись на перемещении крыши. Я вышел на дорогу, чтобы остановить какую-нибудь машину и попросить у водителя «прикурить». Тем временем папа, вольготно раскинувшись на заднем сиденье, расхваливал меня перед Фабьеной. Я получил диплом бакалавра с отметкой «хорошо», я очень милый, очень веселый, я веду передачу о культуре на радио «Волна Шамбери», я люблю природу, увлекаюсь оперой и парусным спортом – так же, как и она, если судить по тому, что она рассказала о себе со сцены, – а скобяная торговля, управление которой он вскоре передаст мне, дает три миллиона чистого дохода.
Нас выручил Жан-Ми со своей «альфой-ромео». Пока мы возились с мотором, на тротуаре неподалеку от нас стояла Анжелика Бораневски: тряслась от смеха и демонстративно целовалась с Жаном-До. Наконец здоровенный восьмицилиндровик снова зафырчал, и я вернул Жану-Ми его «крокодильчики». Он хмуро пробурчал:
– Эта ваша идиотская крыша… сколько можно! Над тобой все смеются.
– Ничего, я переживу.
– Благодарю за Анжелику. Ты уверял, что я ей нравлюсь, а она прилипла к моему братцу.
Сматывая провод, он желчно оглядел блондинку на переднем сиденье, которая с улыбкой слушала отцовские разглагольствования, пожал плечами, сев в свою «альфу», и рванул с места, направляясь к кварталу ночных клубов.
– Мадемуазель Понше никогда не была в Америке, – значительным тоном сообщил мне папа.
Я посмотрел на Фабьену с сочувственной миной. Ее волосы просыхали и снова укладывались в легкие волны.
– Мне надо поторапливаться, – проговорила она виноватым голосом.
Она попросила высадить ее около роскошного «ягуара» в ста метрах от вокзала, где ее ждал родительский фургончик, и сказала, что ее жених вот-вот подойдет. Я попробовал уговорить ее подождать жениха в нашей машине, не можем же мы оставить ее промокшую посреди улицы, но она стояла на своем. Самое большее, на что ее удалось уговорить, это взять с собой половице, которое мы всегда держим в бардачке на случай тестирования. Фабьена подписала нам на память по фотокарточке – у нее в сумке была припасена целая пачка, она ведь готовилась к победе – и вышла. В машине осталась лужа – следствие холодного душа – и жасминное облачко.
– Осечка, – сказал я, отъезжая.
– Черта с два, – возразил папа, хитро подмигивая фотографии с автографом. – Это «ягуар» доктора Ноллара, ты что, не узнаешь его кадуцей? Ну-ка, поезжай кругом.
Я свернул направо, на бульвар, в сторону водолечебницы, поехал по улице Мари-де-Соль, потом вниз мимо страхового офиса и, подкатив к вокзалу, застал семейную сцену. Краснолицый мужчина, которого пыталась удержать женщина в довоенных мехах, закатил Фабьене оплеуху и заорал:
– Что за наглость! Мы уже полчаса торчим тут и ждем тебя! Где тебя носило?
– Не трогай ее, Реймон! Ей же еще на банкет!
– В таком виде? Куда ты девала свой новый зонтик?
– Отлично, – воскликнул папа. – Разворачивайся по Шарля де Голля. Она тебя не видела. Можешь считать, что я спятил, но я уверен, эту девочку нам сам Бог послал. Клянусь, это неспроста. Ей сколько лет, восемнадцать? А твоя мать умерла в шестьдесят первом – как раз…
– Ну, знаешь… По-твоему, это реинкарнация, что ли? И ты серьезно?
– Какая разница, откуда она явилась и что мне чудится! Главное – не упустить ее. Я записал номер фургона, если за три дня она не принесет полотенце нам в магазин, я узнаю в автосправочной адрес владельца, и ты ее снова подцепишь.
Помолодевший, оживший, влюбленный папа – просто чудо! Первый раз он искренне восхищался девушкой, а не притворялся и не подыгрывал мне, чтобы поддержать дружеские отношения, которые сложились у нас с ним, когда я дорос до любовных шашней. Я готов был сделать что угодно, лишь бы сохранить эту искру в его глазах.
И сделал.
Через три дня после конкурса на звание «Мисс Савойя» Фабьена пришла в магазин и принесла выстиранное, выглаженное и упакованное в шелковую бумагу полотенце. В тот же вечер мы с ней пошли в кафе водного клуба. Она сказала, что поссорилась с женихом. Синяк на щеке – это след ссоры. Между ними все кончено. Потом был первый поцелуй у озера. «У вас такой милый папа».
На другой день после нашей первой ночи в отеле «Омбремон» Фабьена обедала у нас дома. Об этом знал весь город, потому что она купила у Жана-Ми пирог на троих. Отец откупорил бутылку жевре-шамбертена. Одиль приготовила цыпленка по-таитянски – рецепт из «Теленедели». Я подозревал, что она из мести перестарается с чесноком и перцем, и потому включил в меню еще холодную баранину. Альфонс суетился, достал мамин сервиз, хрусталь, медную посуду и серебряные приборы, которые в радостном возбуждении начистил до блеска. У нас не хватило жестокости удержать его, и столовая стала похожа на антикварную лавку.
В назначенный час Фабьена позвонила в дверь, в руках у нее был папин любимый ромовый пирог – подсказка Жана-Ми. Я пошел открывать, и тут отец на секунду задержал меня – вложил мне в руку мамино обручальное кольцо:
– Оно достанется ей или никому. Ладно?
Я кивнул.
Вино отдавало пробкой, цыпленок оказался несъедобным, а баранину Одиль забрала себе.
Фабьена приготовила нам яичницу.
Я покидаю нашу первую семейную трапезу – пора вернуться и взглянуть, что там со мной творится. Но тут происходит нечто любопытное. На конкурс красоты я проник через карточку, которую рассматривали над моим гробом молодчики из похоронного бюро, а возвращаюсь через другую, точно такую же, – и попадаю к отцу на кухню.
Папа разложил на большом деревенском столе все мои фотографии: я маленький, подросток, я в молодежном лагере, на соревнованиях по конному спорту, в армии, наша свадьба, рождение Люсьена… Вот где для меня богатый выбор. Пьянящий соблазн перенестись в любой день прошлого, очутиться в нашем старом доме, которого больше нет, увидеть улыбку бабушки, полюбоваться на кавардак, который устраивал до жути рассеянный дедушка, обменяться понимающим взглядом с Брижит, ощутить, с какой гордостью отец держал под уздцы мою лошадь, когда мне присудили разряд…
А он-то, как он себя чувствует после ночи в гараже, на сиденье «форда»? Папа выбрит, с подстриженными и гладко зачесанными волосами. На нем серый с красной искрой костюм. Я не видел его таким с того дня, как он удалился от дел. Пожелал, чтобы я занял его место, а сам предпочел опуститься, растолстеть, зарасти грязью, лишь бы Фабьена не заметила любви в его взгляде. Ему было очень тяжело, но он думал, что делает счастливым меня, давая мне эту женщину, и искренне верил, что только для меня ее желает…
Сегодня утром он сбросил десять лет. И я за него рад. Кассета с записями сообщений из автоответчика, кажется, избавила его от угрызений совести по отношению ко мне и даже от ревности, в которой он себе не признавался. Мы наконец помирились, хотя никогда и не ссорились, просто молча отдалялись.
Отец берет со стола ту самую фотографию, на ней надпись: «Луи Лормо на память о холодном душе». Он улыбается красавице с блестками и кладет ее во внутренний карман – точно таким же движением, как Фабьена, когда засовывала карточку в мой погребальный костюм.
* * *
Кондитерская Дюмонселей, вся в мраморе, зеркалах и позолоченных лепных гирляндах, похожа на старинную карусель, только без деревянных лошадок. Понятия не имею, с чего меня сюда занесло. Что ж, посмотрим, теперь я, не противясь, с полным доверием переношусь туда, куда меня влечет. Может, теперь причина этой тяги – самый обыкновенный голод? Вернее, ностальгия по голоду, которого я больше не испытываю. Мне очень не хватает упорядочивающего течение дня графика аппетита, трапез и пищеварения. Конечно, умом я с этим свыкся, но жаль, что исчезло предвкушение запрограммированного удовольствия, исчезла сама потребность в этом удовольствии. В буквальном смысле не текут слюнки.
Или причина в моем одиночестве: мне не с кем разделить свои переживания, и это выражается в тоске по общему застолью.
– Мама, в малиновый именинный пирог для Бофоров – спирт или ликер?
– Ничего! Сколько тебе говорить, Жан-Гю: если я ничего не указываю в рецепте, значит, ничего не надо добавлять сверх обычного!
– Но в малиновый пирог, как я понимаю, обычно добавляют малиновый ликер. Иначе какой же он малиновый, спроси у Жана-Ми.
– Не спорь с матерью! Валери, подберите космы! Здесь вам не свинарник! Мари-Па, покажи руки!
Мне всегда нравилось у Дюмонселей: здесь так вкусно пахнет горячими круассанами, миндальным кремом и флердоранжем и все всегда бранятся между собой. Жанна-Мари, мать семейства, старательно подчеркивающая свое легкое сходство с английской королевой, восседает за кассой, величавая и воинственная, и шпыняет молоденьких продавщиц. Девушки держатся недолго – хозяйка рассчитывает каждую новую, едва заподозрит, что она побывала в постели Жана-До, шоколадника. Для поддержания сексуального тонуса он колется экстази. Жанна-Мари за всеми должна уследить: Жан-До не упускает случая запустить руку в кассу; Жан-Гю, спец по кремам, накачавшись сухим савойским, частенько начиняет слоеные трубочки взбитыми белками для ромовых корзиночек; Жан-Ми норовит щедро напечь сладостей сверх заказанного, а Мари-Па, страдающая булимией, после того как ее трижды спасли в последний момент от брака с проходимцами, тайком пожирает эклеры, наполеоны и безе – психоаналитик, с которым она, обжегшись на знакомствах по объявлениям, общается только заочно, по почте, говорит, что это своеобразная форма матереубийства. Я всегда хорошо относился к Мари-Па. Еще в лицее, когда мы с ней очутились в одном классе – она, тогда склонная, наоборот, к анорексии, пропустила год, – я часто писал за нее сочинения. Так и повелось. И последние четыре года каждые две недели не кто иной, как я, перелагал на правильный французский ее влечение к смерти, которое она, рыдая, обнажала передо мной в трейлере. И это было потруднее, чем составлять брачные объявления, а они, естественно, тоже были моим произведением. Но психоаналитик из «Мод и услуг» оказался толковым малым. Он определил у Жанны-Мари кастрационный комплекс по тому, как заковыристо она назвала своих детей (Жан-Донадье, Жан-Микеланджело, Жан-Гюстален, Мари-Палатин), с тем чтобы утвердить свою власть над ними через усечение этих имен. После этого открытия состояние Мари-Па улучшилось. Но через два месяца ей исполнится сорок, а выразить ее душевные муки будет некому, поэтому уже сегодня утром ряды пирожных на подносах поредели.
– Мари-Па, это что?! Ты ковыряла пальцем юбилейный торт?
Заплаканная Мари-Па прячет руки за спиной. Мне сдается, что ее мать злится не из-за попорченного торта, а из-за того, что знает причину ее слез. Кондитерская Дюмонселей – самая старая фирма в нашем городе посте скобяной лавки Лормо: мы основаны в 1799 году, а они при Наполеоне III, и для Жанны-Мари это настоящая трагедия. Она пытается переспорить муниципальные архивы с помощью цифр из миндального теста на выпеченном в честь фальшивого двухсотлетия меренговом торте.
– Что-то сегодня особого наплыва нет, – вступает в беседу уже тепленький Жан-Гю, не сообразив, что невинная реплика, которой он хотел рассеять гнев матери, только распалит его.
– Ну да, не все же могут похвастаться свежим покойником, – отвечает Жанна-Мари, и слова ее повисают в гнетущей пустоте торгового зала.
– Мама, – укоряюще говорит Жан-Ми, единственный из детей, вышедший из-под материнских юбок сравнительно неповрежденным – благодаря спорту.
– Если и дальше так пойдет, очередь к Лормо перекроет нам вход. Ей-богу! А если ты собираешься реветь все утро, Мари-Па, встань на витрину, может, и к нам кого-нибудь приманишь.
Колкости королевы-матери прерывает звонок в дверь.
– Добрый день, месье, – тоном соболезнующей соседки встречает она посетителя и властно призывает: – Валери!
Удостоенная высокой чести продавщица спешит обслужить… ну конечно, все того же юного полицейского… Я только затем и выбираюсь в город, чтобы встретить его. На этот раз он в штатском: джинсы, кроссовки, серая куртка.
– Что желаете? – приступает к делу девица с растрепанным шиньоном – эту уволят до конца недели.
– Спасибо, я просто смотрю.
Мадам Дюмонсель протяжно вздыхает, так что эхо отдается под расписанными в духе Сикстинской капеллы сводами. Невостребованная продавщица возвращается на прежнее место – подпирать центральную колонну.
Начинающий сыщик, заложив руки в карманы, медленно продвигается вдоль стеклянного прилавка, разглядывая кондитерские изделия, как рыбок в аквариуме. Наконец он останавливается перед Жаном-Ми, который принес лоток с партией только что украшенных кремом пирожных под названием «па-риж-брест».
– Это «сент-оноре»? – вежливо спрашивает Гийом Пейроль.
– Вроде, – отвечает не расположенный спорить Жан-Ми.
– Вы ведь были лучшим другом Жака Лормо?
Да что ему надо в конце-то концов?! Ясно сказано: естественная смерть! Заключение по всей форме. Жан-Ми поднимает глаза от лотка и внимательно смотрит на коротко стриженного вихрастого молодого человека, который понимающе ему улыбается.
– Да, а что? Вы его знали?
– К сожалению, нет. Я очень ценю его живопись.
– Да?
В этом удивленном восклицании смешались недоверие и насмешка. Уж я-то знаю Жана-Ми.
– Умереть таким молодым и оставить недописанное произведение, это ужасно. Ведь правда? Это все равно как если бы вы умерли и оставили недопеченный торт.
Жан-Ми, никогда не думавший о такой возможности, недоверчиво глядит на него и скромно возражает:
– Торт – это всего лишь торт.
– Понимаете, я писатель. То есть я пишу, но… пока не нашел издателя. А тем временем меня призвали в армию.
– В какие войска? – расцветает Жан-Ми, довольный, что разговор перешел на знакомый предмет. – Я служил в альпийских стрелках.
– В полицию.
– Что ж, тоже неплохо. Но с альпийскими стрелками не сравнить. Добрый день, мадемуазель Туссен.
– Не очень-то он добрый, – ворчливо возражает одетая в черное старая дева.
– Вы, конечно, были у Лормо, – слащаво причитает Жанна-Мари. – Такое горе!
– Я только что похоронила свою собаку, и у меня отнимается рука, оттого что пришлось копать мерзлую землю в саду, но я не кричу об этом направо-налево! – отчеканивает Туссен, прекращая разговоры о чужом трауре.
– О, я в отчаянии, – почти неподдельно сокрушается королева-мать. Животные не так застят ей свет, как Лормо.
– В отчаянии? Вы? Из-за моей собаки, которую и в магазин-то не пускали? Не смешите меня.
– Это распоряжение префекта, – оправдывается кондитерша.
– Вам же хуже – накликаете беду, – с горьким злорадством облеченной тайным знанием предрекает мадемуазель Туссен. – Дайте мне одну булочку с изюмом.
– В себя не могу прийти, – картаво объявляет с порога мадам Рюмийо, в платиновых с голубым отливом химических кудрях, по-пижонски увешанная значками. – Бедный месье Лормо. Мой муж был его последним клиентом.
– Чушь все это, – обрывает ее мадемуазель Туссен.
Она расплачивается за булочку и выходит под снисходительное молчание, которым всегда встречают причуды богачей. Кажется, она оставит меня на некоторое время в покое.
С полицейским такой надежды нет. Он снова атаковал выкладывающего венские слойки Жана-Ми:
– Вы ведь знали его много лет, да?
Еще бы – мы ходили в один детский сад.
– Он уже в детстве рисовал?
– Ты что, кроме шуток, разбираешься и тащишься от его художеств? – Жан-Ми перегибается к собеседнику над клубничными тортами. В это время в магазин заходит новая порция посетителей в трауре. – А мы-то над ним издевались. Так, без всякого зла, конечно. Но издевались. А картинки-то, выходит, чего-нибудь стоят?
– Конечно.
Лично я другого мнения. Мне всегда нравился замысел и сам процесс, а не результат.
– Во всяком случае, мне они кажутся интересными. Особенно портрет, который он не успел закончить, тот, где окно и девушка…
– Тс-с! – Мой друг поспешно обрывает полицейского и бросает испуганный взгляд на клиентов, уверенный, что все внимательно слушают. – Что вы берете, мадам Рюмийо?
– Право, сама не знаю… Ко мне сегодня приезжают из Лиона сын с невесткой, он там преподает историю…
– Советую вам взять саварен.
– …в университете. Придет еще мэр. У него, бедняжки, столько забот с новой водолечебницей. Пожалуй, я возьму наполеон и саварен с ликером из трав.
– Лучше вот этот, мадам Рюмийо, это у меня новинка – с цитрусовым ликером.
– Нет-нет, в другой раз. Я люблю с травами.
– Другого раза может не быть, если никто не захочет брать. – Жан-Ми начинает злиться. Его место не за прилавком, а у печи, дипломат из альпийского стрелка никакой. – Могли бы хоть попробовать!
Свирепый взгляд матери, которая ненавидит его эксперименты, кладет конец беседе. Жан-Ми с оскорбленным видом передает мадам Рюмийо заботам сестры, а сам принимается накладывать в картонку сырные палочки, якобы для моего обожателя, чтобы их разговор не показался подозрительным.
– Ни слова об этой картине, понял? – шепчет он сквозь зубы.
– Да-да, ни слова. Обещаю.
– Как ты мог ее видеть? Или ты был в трейлере во время полицейского дознания?
– Да.
– Видишь ли, эта девушка – моя подружка, – благородно подставляется Жан-Ми. – Я хотел сделать ей подарок и попросил Жака, чтобы он написал ее по фотографии, понимаешь?
– Понимаю, – улыбается Гийом, заметно тронутый этим столь же непосредственным, сколь и неловким дружеским жестом.
Звонит телефон. Королева-мать солидным тоном отвечает:
– Кондитерская «Дюмонсель», алло? – И сейчас же нетерпеливо рявкает: – Да, Одиль, да, подожди минутку! Он придет, как только сможет! У нас, представьте себе, много посетителей.
– Сейчас будет вынос тела, – догадывается Жан-Ми и снимает фартук.
– Как вы думаете, мне можно пойти?
Лучший друг покойного долго обдумывает просьбу и не находит, что возразить. Поэтому, вытряхнув сырные палочки к сосискам в тесте и мини-кишам, дает свое позволение.
– Подменишь меня, Мари-Па? Пока, мама, я ненадолго. Мадам Дюмонсель, не отвечая, кладет трубку и приказывает дочери:
– Цитрусовый саварен пойдет подешевле. Надо, чтобы он разошелся до обеда. Поставь 73 франка вместо 105.
Жан-Ми надувает щеки, хватает висящий под витриной с апельсиновыми пирожными галстук и, гордо вздернув подбородок, идет к выходу. По пути он сталкивается с раввином из талмудической школы, который заходит в кондитерскую с десятком мальчиков в темно-синих картузах, озаряемый экуменической улыбкой мадам Дюмонсель.
– Добро пожаловать, месье Майер, добро пожаловать, дети! Какой чудесный день! – радостно сменив регистр, щебечет она о благоприятном прогнозе на шабат.
– Мари-Па, бредзелей
[7], поживее! – на три тона ниже командует она, не замечая расширенных от ужаса глаз дочери – первый ее набег был сегодня на эльзасский отдел.
– Мы молимся за месье Лормо, – поучительно-строго одергивает хозяйку раввин. – Дети очень любили его. Я принес вам назад вчерашний яблочный штрудель – он пахнет спиртом.
– Жан-Гю! – громоподобно вопит Жанна-Мари. Мари-Па облегченно вздыхает и, повинуясь рефлексу, не глядя, но безошибочно попадает рукой в ряды разложенных у нее за спиной ромовых баб.
– Если бы я слушал мать, то делал бы одни шарлотки с яблоками да мраморные бисквиты с шоколадом, – брюзжит, выскочив на улицу, Жан-Ми.
Гийом сочувственно кивает, как будто давным-давно привык выслушивать его излияния. Я смотрю, как они слаженным шагом сворачивают за угол, направляясь туда, где еще с полчаса будет находиться мое тело, и испытываю странное чувство, как будто у меня что-то отняли.
* * *
Перед тем как закрыть крышку гроба, меня снарядили в дорогу. Люсьен принес мне свой рисунок, отец сунул в карман, где уже лежала вложенная Фабьеной фотография, ручку с золотым пером, которую приготовил мне на день рождения, Одиль положила мне на грудь засушенный цветок, Жан-Ми подарил единственный кубок, который мы с ним выиграли в регате, а Альфонс примостил под рукой «Грациеллу» с закладкой в соответствующем месте.
Всем спасибо.
Счастье, что теперь я избавлюсь от лицезрения гнусной физиономии, не имеющей со мной ничего общего.
Полицейский держался поодаль, у самого порога, и с отрешенным видом пожирал глазами Фабьену; мне здорово доставалось, когда я вот так же пялился на незнакомых людей – старался уловить и запомнить позу, выражение, сочетание красок, которые могли бы дать импульс для картины. Он как будто тоже пытался что-то запечатлеть в памяти. Возможно, сегодня вечером на лестнице казармы в тетради со спиралью появится изображение Фабьены, такой, как сейчас, когда противоречивые мысли заострили черты ее лица и затуманили взгляд.
Ну вот, наконец ящик задраили. Альфонс оглядел всех с детской улыбкой, желая поделиться с каждым своим горячим упованием на лучшее. У меня же такое, не слишком приятное, чувство, что я присутствую при спуске на воду и крещении корабля. Могли бы все же благолепия ради обойтись без электродрели.
* * *
В пять минут шестого Наила выключила компьютер, пожелала приятного аппетита оставшейся на вечернее дежурство коллеге и подошла к своему мопеду. Не уверен, заметила ли она мой фургон-катафалк, который проехал мимо нее по Женевской улице к заведению Бюньяров, в своего рода транзитный зал для ожидающих погребения. Наила отстегнула цепь и обернула ее вокруг седла, перекинула через плечо спортивную сумку и, как всегда по средам, отправилась в бассейн.
Я не долго колебался между этими двумя маршрутами.
В раздевалке Наилу окружили подружки. Сразу заговорили обо мне. Было на что посмотреть: стайка обнаженных девушек, которые утешают, расспрашивают о подробностях и клянутся никому ни слова. Я чувствовал себя как в чудесном сне, и это яркое переживание оборвало последние нити, привязывавшие меня к содержимому гроба.
То-то повезло: покуда поставщики и клиенты проходят по одному через мою отгороженную малиновыми шторами кабинку и важно уверяют друг друга: «Он еще с нами!» – я нахожусь здесь, в женской раздевалке. На дверцах шкафчиков висят лифчики, их обладательницы сравнивают, кто больше загорел, дают советы, как лучше кварцеваться, отработанными движениями надевают купальники, откровенничают, заливаются смехом.
Наилу мучила мысль, что аневризм мог развиться у меня из-за перенапряжения во время секса. Ее утешила Каро Перрино, студентка-медичка третьего курса:
– При оргазме сосуды, наоборот, сужаются.
– Я даже не заметила, что он мертвый, Каро! Это не дает мне покоя!
– Нашла о чем жалеть! Мы сегодня вскрывали одного типа, которого хватил инфаркт за рулем – так его спутница при смерти в реанимации. Дайте кто-нибудь шампунь!
– Ты что, собираешься мыть голову перед бассейном?
– Учти, если не надевать шапочку, хлорка съест краску.
– Ничего он был в постели, твой скобянщик?
– Жасента, прекрати!
– А что такого? Дело-то прошлое.
Неизвестная мне вислогрудая девица, намазываясь кремом, стала рассказывать небылицы о том, что у нее была со мной связь, и приписывать мне такие причуды, что я, ей-богу, пожалел, что это вранье. Сладко вздыхая, она вспоминала, как я часами ласкал ее моей кистью или очень натурально рисовал у нее на спине груди и потом брал ее сзади. Наила слушала все это безучастно. Наконец на настойчивые вопросы ответила, несколько приукрашивая истину, что обычно за ночь у меня выходило по четыре-пять раз. И этот кортеж наяд, расхваливающих мои гениталии, а не моральные достоинства, был мне приятнее, чем хор плакальщиц. Шлепая сандалиями, они сбежали по лестнице из раздевалки к закрытому бассейну, нырнули в воду и поплыли наперегонки.
Выиграла, к моей гордости, Наила. Ее глаза, без грима и красные от хлорки, трогали меня больше, чем слезы. После сеанса она задержалась на ступеньках, рассеянно глядя сквозь стеклянную стену на раскачивающиеся под ветром голые тополя. Направлявшийся к трамплину парень оценил ее фигуру восторженным возгласом. Наила улыбнулась. Отлично. Жизнь продолжается.
Я устранялся с легким сердцем. Хорошо бы еще раз услышать из ее уст «люблю тебя», пусть даже сказанное другому. И я даже был готов принизить значимость того, что было между нами, чтобы она без угрызений могла завязать новый роман. Возможно, и правда то, что мы принимали за гармонию, было всего лишь взаимным опасением. Я боялся, как бы она не вторглась в мою повседневную жизнь, не потребовала от меня жертв, не ущемила свободы, которой при всем желании я не мог бы пожертвовать. Она же подозревала, что я только слежу за ней, наблюдаю ее в самые острые любовные моменты, чтобы закрепить эфемерное в материальном, в чем, на ее взгляд, заключается сущность художника. Эта постоянная настороженность неизбежно порождала в нас обоих чуткость к ощущениям, настроениям, нуждам другого и часто позволяла добираться до высшей точки одновременно.
Девушки переодевались, в бассейне вместо них под свистки тренера плавали школьницы, а Наила, завернутая в полотенце, вышла на холодное солнце, пошла по уставленной урнами ивовой аллее к озеру и, остановившись на краю слякотной волейбольной площадки, прошептала:
– Я на тебя не сержусь.
Не знаю, что именно она мне прощала: мой уход, настырность юнца полицейского или сексуальные выверты, которые мне приписывали ее подружки, но я в ответ поблагодарил ее всей душой, без всякой надежды на возвращение, но и без тоски. С той минуты, как ее мопед увлек меня в сторону, противоположную той, куда тащился катафалк, смерть перестала быть чем-то таким уж капитальным. На песчаном берегу стояли в ряд педальные катамараны, в воде тихо покачивались заиндевевшие стебли тростника, над верхушками ив с криком проносились чайки, голые мачты яхт теснились у причала, тут же громоздились разобранные на зиму детские горки – все это складывалось в светлый пейзаж, говорящий о том, что все замерло лишь на время, до новой весны. Вот и я был лишь на пороге нового, а передо мной – вся жизнь живых.
– Если хочешь, можешь и дальше любить меня, – тихо сказала Наила, глядя на кромку желтой пены. – Когда понадоблюсь, я всегда буду твоя.
И зашагала назад, переодеваться. Пошла торговать путешествиями. Я же, бродячий дух, болтающийся в голубой прогалине над озером и глядящий вслед чинно плывущей линеечке уток, остался недоумевать: как подступиться к женщине, не имея тела?
* * *
Уважаемая госпожа Лормо!
Я весьма опечален кончиной Вашего супруга, который всегда отличался веселым нравом и, наверное, не пожелал бы, чтобы его оплакивали. Он был человеком в расцвете сил и оказал нашему водному клубу честь состоять его членом – увы, недолго! Из моей памяти не изгладилось, что вы встретились друг с другом благодаря нашему Зрелищному комитету во время конкурса красоты. Теперь я отошел от дел, но до сих пор с нежностью вспоминаю тот вечер.
С искренним соболезнованием Андре Рюмийо.
P.S. Прилагаю чек на Аграрный банк в уплату за газовые горелки.
Фабьена вынула приколотый скрепкой чек, а письмо положила в папку с надписью: «Жак – для ответа». А потом, прихватив бутерброд с холодной бараниной, пошла в подсобку, где лежат распакованные коробки. Теперь в них не кладут паклю, как раньше, когда мы только поженились. Ее заменили кусками пенопласта, которые, должно быть, с треском ломаются, если на них заниматься любовью. К моей радости, Фабьена улыбнулась – видно, вспомнила.
Но то была краткая вспышка.
Странно, что она печально бродит вот так без дела. Она попросила, чтобы сегодня после обеда ее заменили в магазине и освободили от обязанности принимать соболезнования, чем осчастливила бедняжку Одиль. Ибо именно верная Одиль стоит за центральным прилавком со скорбно склоненной головой – Pieta, да и только – и проливает слезы перед каждым новым посетителем, уверенно войдя в роль и.о. вдовы. Если бы вы видели, какой у него был мирный вид. Точно таким я знала его в юности. Когда мы вместе учились. Таким же счастливым. Это было для него избавлением. Если она будет продолжать в том же духе, все решат, что я собираюсь защищать диссертацию на степень доктора филологии, а умерла Фабьена.
В подсобку, предупреждающе покашляв из деликатности, входит Альфонс. Он успел в обеденный перерыв сходить на заседание Комитета друзей Ламартина и добиться, чтобы там одобрили его идею прислать мне венок. Это имеющее статус общественно полезной инициативы содружество местных эрудитов, которые собираются два раза в неделю ради увековечивания памяти поэта: читают его стихи, сочиняют петиции в соответствующие инстанции с просьбой о переизданиях, о наименовании улиц в его честь и о субсидиях. Альфонс расходует всю свою пенсию на членские взносы и пожертвования в фонд развития, числится в активистах-благотворителях и шумно гордится этим. Остальные члены комитета не в восторге от такой рекламы, но Альфонс незаменим как носитель транспаранта во время юбилейных торжеств.
– Это я… я уже вернулся, – сообщает он, как будто Фабьена могла не услышать его кашля. – Я был в Комитете. Они всем сердцем с нами. И сразу сказали: мы закажем венок. Я не хотел, чтоб они тратились, у них и так-то денег нет, стал скромничать, не надо, мол, говорю, но они – ни за что! Наш дорогой Лормо, наш друг Жак… я ничего не смог поделать. С другой стороны, прямо за душу берет, до чего тепло к нему относились в поэтических кругах.
Фабьена сидит как каменная на площадке автокара, руки на коленях, с надкушенного бутерброда свисает мясо.
– Что сидеть взаперти, мадам Фабьена? Вы не хотите пойти прогуляться?
– Я хочу побыть одна.
– О, такие желания жизнь выполняет легко. Когда-то, помню, мне этого тоже хотелось. Это было в Руре во время войны. В армии ты всегда на людях, и вот я каждый день думал… но я вам надоедаю… Смотрите – упадет мясо. Вы совсем ничего не едите!
Фабьена глядит на этого, как обычно, подтянутого старика. Она всегда старалась не пускать его в наш семейный круг. Его деревенский выговор слишком напоминал ей мир, из которого она вырвалась; ей казалось жизненно необходимым оградить от его влияния Люсьена, а тут… Люсьен в школе, я в гробу, Одиль заменяет ее в магазине, клиенты опостылели, время остановилось.
– Альфонс… я часто пренебрегала вами…
– Что вы, я привык…
– Вас не затруднит, если я попрошу вас теперь побольше заниматься Люсьеном?
– Наоборот! – бурно радуется Альфонс. – Он заменит мне Жака. – И, спохватившись, извиняющимся тоном: – То есть я хочу сказать…
– Я поняла.
Альфонс мотнул головой в сторону двери – мол, я пошел – и уже повернулся, забыв сделать вид, что он приходил что-то взять.
– Альфонс…
– Да, мадам Фабьена. Если хотите, я заеду за ним в половине пятого. Возьму машину Одиль, а то малыш стесняется, когда около школы стоит наш фургон.
– Альфонс, когда в коробки начали класть пенопласт?
Альфонс покраснел. Он не знал, что хотела услышать Фабьена, и не смел заговорить с ней о добрых старых временах, когда в коробки клали паклю, а он, Альфонс, по собственной инициативе стоял на страже перед подсобкой, чтобы нас никто не потревожил. Поэтому он ответил, что постарается узнать, и быстренько выскользнул. Фабьена подняла голову и посмотрела на окошко под потолком – в него уже не попадало солнце, и в помещении сгустился обычный в это время дня полумрак. Она машинально поправила выпадающий кусок мяса в разрезанной булке и вышла, оставив бутерброд на автокаре.
Час с лишним она вытаскивала из всех шкафов и ящиков мои вещи, аккуратно складывала их, засовывала по карманам заменяющие нафталин цитрусовые шарики. Очень мило – такая заботливость. Как будто я еще вернусь.
Запаковав всю одежду в чемоданы, она села на пол посреди гардеробной, растерянно глядя на этикетки из аэропортов – отметины наших путешествий: Рим, Канары, Зальцбург, Па риж – Диснейленд… Скорее всего Фабьена раздаст мои вещи благотворительным обществам: «Помощь бездомным», «Эммаус», «Католический фонд милосердия». Не вижу тут ничего обидного. Наоборот – прекрасно, что мои любимые штаны и куртки будут кому-то служить и видеть божий свет, вместо того чтобы уныло висеть на вешалках. Если какие-то бытовые предметы вызывают во мне острое сожаление, то только те, что лежат в шкафах кухонных. Обеденный прибор, который больше не положат на стол.
Вдруг Фабьена вскакивает, видимо, осененная новой идеей. Чемоданы засовывает в мою часть гардеробной, закрывает и запирает на ключ дверь. Мой отъезд откладывается. Не заходя в магазин, Фабьена выходит на задний двор. Там, в нише оборудования для бассейнов, ее поджидает Альфонс и тотчас устремляется следом. Фабьена нехотя останавливается. Он же протягивает ей свою визитку:
АЛЬФОНС ОЗЕРЭ
Комитет друзей Ламартина
Общественно полезная инициатива
Он деликатно вычеркнул свое имя и приписал сверху дату появления во Франции пенопластовых упаковок, которую ему назвали на картонажной фабрике.
– Спасибо, Альфонс. – Фабьена смотрит на него новым, добрым взглядом, и это меня очень радует. – Это было совсем не срочно.
– Потом забудется, – скромно отвечает Альфонс и отходит.
Дождавшись, пока он скроется в недрах магазина, Фабьена забирается в трейлер. Там все «как было». Она подходит к «Забытому окну» и разглядывает неоконченный портрет Наилы так же беспощадно и придирчиво, как собственное лицо в зеркале, когда делает макияж. Так проходит несколько долгих минут. Не могу понять, о чем она думает. Я слегка размяк в женской раздевалке и никак не могу встряхнуться и вновь обрести способность читать мысли, которую вроде бы успел неплохо натренировать. Впредь надо остерегаться долго нежиться в созерцании. Как я догадываюсь, удовольствие и познание не всегда совместимы, а еще вернее – приходится выбирать либо одно, либо другое.
Теперь Фабьена переходит к моим художественным принадлежностям. Вот замоченные в скипидаре кисти. Чистенькие, готовые – для кого? Люсьен рисует фломастерами, говорит, что краски очень пачкают. Жаль, никому не пришло в голову положить мне в гроб кисть. Каждый положил что-то дорогое и символическое для него самого, о нем самом говорящее. Что ж, значит, не один я эгоист. Просто я, хоть никто бы не сказал, может, больше от этого страдал.
Фабьена берет лист крафта и заворачивает «Забытое окно», закрепляя по бокам скотчем. Затем ставит картину на пол, около дверцы в туалет. Мне все еще неясны ее намерения. Похоже, она и сама в нерешительности. Осматривается, несколько раз обходит мастерскую: то ли осваивает территорию, то ли представляет себя на моем месте. Она прекрасно смотрится в пронизывающем трейлер солнечном луче: когда проходит между круглыми окнами, на ее черном платье вспыхивают искры – опилки, приставшие к ткани на складе. Кажется, она просто убивает время – не видал такого за все годы, пока мы жили вместе. Ходит и ходит по кругу, и мало-помалу походка ее делается отточенной, бедра начинают покачиваться, лицо расслабляется, словно к ней вернулись усвоенные до меня навыки. Трейлер превращается в сцену, где она позирует, в подиум, где она демонстрирует себя. Но вот пол домика на колесах пошатнулся под ней, она задевает локтем флакон с фиксативом и опрокидывает его. Вместе со стеклянным флаконом разбивается вдребезги мираж, Фабьена застывает, глядя на осколки и растекающуюся по наклонному полу коричневую лужицу.
Она тяжело вздыхает, а затем проделывает нечто совершенно невообразимое. Снимает туфли, укладывается на кушетку, принимая позу, в которой нашла меня вчера утром, закрывает глаза. И все – лежит не шевелясь в полной тишине. Чувствует ли она мое присутствие? Меня снова одолевает желание скрипнуть дверцей или пружиной, чтобы как-то ответить на ее ожидание, на этот восхитительный порыв. Ведь она потянулась ко мне, забыв обо всем, что было у меня тут не с ней… но дыхание ее становится громче и ровнее – она уснула.
Что ж, я остаюсь оберегать ее сон. И с тоской думаю, что при жизни никогда не обнимал ее на этой кушетке. Теперь же… знать бы, как подступиться… Фабьена сейчас так же привлекательна, так же желанна, как Наила, когда она обращалась ко мне на берегу, у шеренги катамаранов.
Кварцевые цифры будильника отсчитывали минуты, Фабьена спала, а я пребывал над холодильником, точно так же, как вчера утром, когда начался мой новый опыт. Пользуясь досугом, я вспомнил все, что произошло за это время. И, надо сказать, проанализировав всю цепочку своих посмертных эмоций, пришел к неожиданному и не слишком лестному для себя выводу, что за два дня небытия продвинулся значительно дальше, чем за тридцать четыре года реальной жизни.
Когда Фабьена проснулась, уже стемнело. Она недоверчиво посмотрела на часы и вскочила с растрогавшим меня виноватым видом. Рванулась к двери, но передумала. В кухонном уголке отыскала чашку, ложку, вскипятила воду и приготовила себе кофе, прикончив мой пакет. Она сидела задумчивая, и чувствовалось, что ей опять стало не по себе в этой гарсоньерке на колесах. Вдруг она подхватила завернутый портрет и, зажав его под мышкой, без пальто, не отвечая на приветствия попадавшихся навстречу знакомых, побежала куда-то по городу.
Авеню Флер, улица Шарля Дюлена… Налево до почты и на другую сторону к кинотеатру «Нуво-казино». Как она узнала адрес Наилы? В справочнике ее имени нет, а комната, где она живет, записана на имя арендующей помещение подруги. Неужели выследила? Или они знакомы? Это последнее предположение довольно неприятно, но после всего, что я открыл в своей жене со вчерашнего утра, меня бы ничего не удивило. Может, она сама наняла Наилу и подстроила нашу связь, чтобы я не изменял ей невесть с кем, без ее санкции? Пока она шла по Верденской улице, я чувствовал, как становлюсь жалким паяцем и жизнь моя сужается в щелочку. Не желаю верить, что самые лучшие, самые сокровенные минуты нашей любви – всего лишь притворство. Это не вяжется с Наилой, с теми словами, которые она только что произносила вслух там, на озере. Гоню от себя гнусные мысли о двойной игре моей жены, о том, что если все обман, то рассыпается прахом лучшее, что хранит моя память… но Фабьена уверенно поднимается по стертой деревянной лестнице на шестой этаж и звонит в дверь. Никто не открывает. Тишина. Тогда она садится на пол под дверью, прислоняет картину к перилам и остается ждать.
Сейчас семь часов. Наила кончает в шесть, и от дома до работы на мопеде ей минут пять езды. Пытаюсь вызвать в воображении ее образ, чтобы очутиться с нею рядом, но тревога не дает сосредоточиться: черты лица стираются, воспоминания о наших встречах, начиная с самой первой на парусном складе, накладываются друг на друга и спутываются в клубок. Чтобы остановить эту чехарду и успокоиться, представляю во всех деталях ее мопед: синий, с красной сумкой, старой наклейкой «Олимпиада – Савойя» и скособоченным щитком от грязи. И обнаруживаю его прицепленным к столбику с «кирпичом» перед кафе неподалеку от крытого рынка. Через стекло вижу Наилу – она сидит за столиком около игрального автомата, перед ней бокал с лимонадом, рядом мужчина моего возраста, преуспевающего вида, удрученно качает головой. Я проникаю внутрь.
– Я на тебя не сержусь, – говорит Наила. Те же слова, что днем у озера, и тот же тон.
– Пойми, – причитает ее приятель, – не будь она в таком состоянии, меня бы ничто не удержало, даже дети. Но сейчас, когда у нее депрессия, она так слаба и так во мне нуждается, я просто не имею права… пойми меня.
– Если хочешь, можешь и дальше любить меня, – тихо говорит Наила, разглядывая картонный кружочек под своим бокалом. – Когда понадоблюсь, я всегда буду твоя. Больше мне ничего не нужно.
Приятель смущен и обескуражен. Он ждал другой реакции: упреков, взрыва ярости, презрения – в общем, форменной сцены. А такое смирение и такое ошеломляющее предложение застали его врасплох. Что тут ответишь, кроме «спасибо»? Бедняга обезоружен, сбит с толку. Браво, Наила, блестяще сыграно. Да и немудрено: старалась, репетировала.
– Ты возвращаешься в Лион?
– Я должен ехать.