Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Из подвала напротив волной вырывается музыка, несколько человек выходят из латиноамериканского кабака. Две потные полуголые девицы, два парня на нетвердых ногах дурными голосами допевают припев и хохочут. Увидев нас, они, пошатываясь, останавливаются. Один из парней, мигом протрезвев, выбегает на мостовую, отталкивает меня, говорит, что он фельдшер. Щупает пульс, сонную артерию, делает искусственное дыхание рот в рот, массаж сердца. Вдалеке уже воет полицейская сирена. Парень прижимает ухо к груди, слушает, потом качает головой, встает и закрывает лежащему глаза. Девицы зовут его: мол, нечего здесь делать. Приятель тянет его за рукав. Фельдшер жалобно смотрит на меня, говорит: «Увы!» — и уходит со своей компанией. Я жду, когда скроются за углом их мотоциклы и опустятся шторы в последних освещенных окнах.

Смотрю на неподвижное тело в разорванной рубахе. Глубоко вдыхаю, зажмуриваюсь и шепчу со всей силой убеждения, какую только могу в себе найти, как будто и вправду в это верю:

— Встань и иди.

Жду, прислушиваюсь. Потом осторожно приоткрываю один глаз. Ничего. Он по-прежнему мертв. Да и как могло быть иначе? Мало ли кто верит в Санта-Клауса, это не значит, что он есть на самом деле. Автомат просто испортился, а я уже вообразил себя в Святой земле, раздаю хлеба и воскрешаю трупы. Дурак ты, Джимми. Ступай-ка домой, залей глаза и мечтай дальше — это все, что тебе остается.

Кончиком пальца я рисую крест на лбу лежащего парня. Лет восемнадцать ему было, от силы двадцать. Не больше. Черные кудрявые волосы, цепочка на шее. Медальон с изображением Богородицы закапан машинным маслом.

— Благословляю тебя во имя Отца, и Сына, и Святого Духа.

Есть они на самом деле или нет, хуже не будет. Сирена приближается. Я вытираю медальон, прячу ему под рубашку. Встаю, отхожу на тротуар, где сбившиеся в кучку под козырьком подъезда торчки улыбаются мне, вряд ли меня видя.

— Постойте! Мистер! Вы свидетель!

Я застываю как вкопанный.

— Этот гад на меня наехал! Вы номер записали? Мистер!

Труп стоит, размахивает руками, идет ко мне. Я не выдерживаю и задаю стрекача. Этого не может быть, но я видел своими глазами, рехнуться впору, я сам не свой от счастья и от страха. Я могу это сделать… могу…
Я это сделал!



Первый солнечный луч золотит крышу синагоги. Слепой старик крепко спит на картонке в обнимку с бутылкой, зажав белую трость между ног, чтобы не украли. Блюдце рядом с ним пусто, кто-то наступил на него, и оно раскололось надвое. Между кучами отбросов неспешно катит мусоровоз, сзади на кузове полотнище с надписью «ЗАБАСТОВКА». Он сворачивает за угол Мэдисон-стрит, и попрятавшиеся ненадолго крысы снова принимаются по-хозяйски рыться в мусорных мешках.

Я дождался рассвета. Дождался субботы. Уж если принимать мне эту эстафету, то надо сделать все по Евангелиям, в точности как
он,пройти по его следам от начала до конца. Из ржавого «Крайслера» без колес — я ночевал в нем здесь, на пустыре, — мне хорошо виден слепой старик у стены напротив: я поджидаю, когда он проснется. Мне нужно доказательство. Я хочу знать наверняка — или убедиться в обратном. От фельдшера, констатировавшего смерть, слишком сильно разило спиртным, чтобы ему доверять: пострадавший мог быть в шоке, в кратковременной коме, от которой очнулся сам, а автомат с пончиками скорее всего испортился, и я тут ни при чем.

Старик что-то бормочет, потягивается, цокает языком и ощупью ищет откатившуюся к стене бутылку. Я вылезаю из «Крайслера», набираю в пригоршню земли, плюю, чтобы получилась жидкая грязь, и перехожу улицу. Приближаюсь к попрошайке. Глаза у него белые, без зрачков: что ж, по крайней мере, на этот раз все будет без обмана. Машу рукой перед его лицом — никакой реакции. И тогда я — точно по святому Иоанну — кладу на его веки примочку из грязи. Он вздрагивает.

— Пошел вон, мудила, пидор, я тебе яйца оторву!

Отвечаю без обиды, по-доброму:

— Пойди умойся в купальне Силоам
[14].

Он вскидывает руки, шарит перед собой, пытается свалить меня, ухватив за ногу, а я снова повторяю магическое заклинание. Коленом придавив его к стене, чтобы не дергался, изо всех сил вжимаю примочку в глаза, будто хочу стереть бельма, а сам мысленно представляю нормальный взгляд и пытаюсь запечатлеть эту картинку на его сетчатке. Откуда-то появились два чернокожих иудея в серых тюрбанах, стоят, смотрят, но вмешаться не решаются: сегодня ведь шаббат. Я говорю им: мол, не беспокойтесь, сейчас уйду. Последнее мысленное усилие, последнее нажатие на глазницы, и я отпускаю старика. Меня шатает, я как выпотрошенный.

Уходя в сторону Маунт-Моррис, бормочу сквозь зубы: «Господи! Я не достоин, чтобы Ты вошел под кров мой; но скажи только слово, и выздоровеет слуга мой»
[15]. Повторяю, скандирую слова римского сотника, который уверовал в Иисуса, с каждым шагом вбиваю их все глубже в свое нутро. Я не умею творить чудеса, я не Мессия — я лишь вместилище, сосуд, живой храм, что ли, созданный, чтобы принять Бога. Вот так. Господи-я-не-достоин-чтобы-ты-вошел-под-кров-мой-но-скажи-только-слово…

И вдруг я слышу вопль, это слепой орет благим матом: он-де прозрел, не может быть, чертов свет, глазам больно… Люди оборачиваются, и крик прокатывается эхом:

— Где он? Где тот человек, который это сделал?

Я прибавляю шагу, втянув голову в плечи, бегом пересекаю Мэдисон-стрит, сворачиваю на 122-ю улицу. Домой, скорей домой. Я захлопываю дверь и прислоняюсь к ней, тяжело дыша. Дрожащей рукой нашариваю в кармане визитную карточку.

— Вы позвонили к доктору Энтриджу, пожалуйста, оставьте сообщение…

— Это Джимми.

Горло сжимается, и я тихо добавляю на выдохе:

— Мне страшно.

~~~

На сорок третьем этаже отеля «Паркер Меридиан», в солярии с видом на Центральный парк только что закончился сеанс аквааэробики, и весь бассейн был теперь в распоряжении агента Уоттфилд.

— Обувь, сэр, пожалуйста.

Доктор Энтридж быстрым шагом прошел мимо инструктора, не удостоив его взглядом, и остановился у лесенки. Ким, плывшая кролем на спине, увидела его ноги, перевернулась и в несколько гребков добралась до бортика. С неизменно чопорной миной, никак не вязавшейся с ковбойкой и джинсами, его одеждой выходного дня, глава психологической службы ЦРУ сухо бросил:

— Вы полагаете, он придет сюда проверить уровень pH?

— Я думала, он с вами.

— Был, — ответил Энтридж и помахал диктофоном. — Выходите, я жду вас.

Шефиня отдела ФБР взобралась по лесенке и накинула халат, провожая глазами прямую, как кол, фигуру в непривычном одеянии. Доктор, чертыхаясь сквозь зубы, толкал одну за другой стеклянные двери. Наконец отыскал единственную открытую и вышел на террасу.

Ким не спеша высушила в раздевалке волосы, надела шорты и футболку и вышла к Лестеру Энтриджу на зеленую беговую дорожку, окружавшую здание по периметру.

— Что случилось?

Облокотившись на перила, он протянул ей второй наушник и включил запись.

— Прилягте, все будет хорошо.

— Нет, доктор, все очень плохо. Я же самый обыкновенный человек. Мне не нужна эта сила! Я не хочу! Я не могу!

— Почему?

— Потому что… Потому что… Не знаю… Смерть — она и есть смерть, иначе и жизнь не в жизнь!

— Уточните вашу мысль, Джимми.

— Да зацепиться же не за что! Выходит одна несправедливость… Кого-то исцелять, а другие пусть умирают? Сколько бишь миллиардов человек на земле? И сколько я могу в день спасать? Я ведь и не знаю, надолго ли моей силы хватит…

— Но вы уверовали в себя.

— Вынужден, куда деваться!

— В каком смысле вынуждены?

— Да вы же меня и вынудили! Не скажи вы мне, я бы никогда не узнал, что могу творить чудеса…

— А вы уверены, что действительно что-то
сотворили?

— Пойдите на Лексингтон-авеню, на угол 123-й, спросите у бездомных, спросите в синагоге, спросите у…

— Я имею в виду не результат, а сам глагол
творить.

— Я видел, как человека сбила машина, он был мертвый, мертвее не бывает, я сказал ему: «Встань и иди», и он встал!

— Может, он просто потерял сознание… Или с ним случился инфаркт… Вы же говорили, что фельдшер делал ему массаж сердца…

— А со слепым? Это был
настоящийслепой — я проверял! Я смешал землю со своей слюной, приложил к его глазам — и он
прозрел!

— Известны случаи истерической слепоты, когда зрительный нерв не поражен, но мозг не воспринимает информацию с сетчатки. Вы залепили ему глаза грязью, он решил, что на него напал садист, а такие вещи, как правило, проходят от шока…

— Да у него и зрачков не было, одни бельма! Черт возьми, ну как мне вас убедить?

— Почему вам хочется меня убедить?

— Потому что я совсем запутался! Знаете, что я сделал после вашего звонка? Поехал в отделение скорой помощи больницы «Маунт-Оливет»
[16]. Ходил там среди покалеченных, больных, умирающих стариков, как в супермаркете по секциям, сравнивал, не знал, кого выбрать. Вы запретили мне лечить людей, пока мы не встретимся, но я думал: хоть одного-то можно… тихонечко… просто посмотреть… Посмотреть, могу ли я еще.

— Вы же обещали мне, Джимми…

— Я бросил жребий, выпало на парня с ампутированной рукой.

— Ну и?

— Я не решился. Сел в метро и приехал к вам.

— «Не решился», сказали вы. Из-за обещания или из страха, что не получится?

— Да не этого я боюсь. Знаете, что сказал святой Матфей? «Ибо восстанут лже-Христы и лжепророки и дадут великие знамения и чудеса, чтобы прельстить, если возможно, и избранных»
[17].

— И что же?

— Ничего. Я не знаю, что и думать.

— Как по-вашему, Бог был в вас еще на стадии эмбриона или благодаря тому, что вы уверовали, воплотился в течение одних суток?

— А если это не Бог?

— Что же тогда?

— Дьявол.

— Любопытно. Вы считаете это частью вашего становления?

— Моего — чего?

— Сорок дней дьявол искушал Иисуса в пустыне…

— Нет. В пустыне Иисус был у ессениан, это такая секта, он у них вроде как стажировался, чтобы возглавить еврейское движение сопротивления против римлян: они научили его египетской магии, спиритизму и познакомили с тайным календарем — вот почему он со своими учениками праздновал Пасху за три дня до Пасхи.

Повисла пауза. Ким Уоттфилд вопросительно посмотрела на доктора Энтриджа. Он жестом призвал ее к молчанию и кивнул на диктофон, откуда снова зазвучал его голос:

— Вы меня удивляете, Джимми. Откуда вы это знаете?

— Зашел в одну книжную лавку и спер кое-какие книги. Хотел прочесть, что пишут про Иисуса те, кто в него не верит. Я должен знать эту историю со всех сторон, чтобы составить свое мнение, я вам не марионетка!

— И каково же ваше мнение на сегодняшний день?

— Иисус — слабак, а я творю чудеса.

— И что, по-вашему, из этого следует?

— Лажа это все. Я хочу сказать: не в нем дело. Я еще почитал про одного шамана и про медиума с CBS, который взглядом поднимает стулья. Во всех нас дремлют тайные силы, надо только их разбудить.
Я сам, одинвсе это сотворил — потому что поверил.

— Вы зачеркиваете божественное, а паранормальное оставляете.

— Ничего я не зачеркиваю — я говорю о вере. Вы дали мне веру вашими, будь они неладны, доказательствами. Вера теперь у меня есть. Во мне течет кровь Христа, стало быть, это я. А поверив, я сам от себя захотел невозможного — и получил. Вот так.

— И если пришлось бы снова — вы бы это сделали?

— Конечно!

— Здесь, однако, налицо определенное противоречие с началом нашей беседы. Или, если угодно, эволюция. Вы говорили, что не хотите этой силы, непосильной для вас.

— Я и вправду запутался, доктор, то одно думаю, то другое.

— Главное, что вы сами это сознаете. Уже большой прогресс. Не думаете ли вы теперь, что «веру» в вашем понимании можно совместить с действием некой божественной силы, находящейся вне человека?

— Божественной — или дьявольской, опять та же проблема. Ведь и дьявол творит чудеса.

— У вас не выявлена ДНК Сатаны.

— На Христа я тоже не сильно смахиваю.

— Не забывайте о том, как вы прожили тридцать два года, ничего не зная о своем происхождении. Тут и питание, и круг общения, ваше мнение о себе и мнение окружающих…

— Включите телевизор, канал 510, вы увидите самых обыкновенных людей, таких же, как я, даже верующих, которые одержимы бесами и такое вытворяют… иной раз даже чудеса! Я видел одну девушку — двадцать лет, вся из себя, студентка финансового колледжа, так вот, после паломничества к Деве Марии в Меджугорье в нее вселились двенадцать бесов и говорили ее устами. Но когда пастор Ханли кропил ее святой водой, она хихикала, осеняла себя крестным знамением в обратную сторону и просила: «Еще!» И она лечила экзему, ожоги, даже рак! Дьявол — он вертит нами как хочет! Если он есть на свете, здорово, наверно, веселится!

— Вы действительно верите всему, что показывают в ток-шоу? Говорят, большинство из них — липа.

— Ну и что? Если миллионы людей этому верят, это все равно что правда.

— Гипотеза о дьяволе вас как будто успокаивает.

— Да.

— Почему?

— Если в меня вселился бес, его можно изгнать: в Нью-Йорке четыре тысячи заклинателей. Но если во мне не бес, а Бог, — вот тогда действительно придется все менять.

— То есть? Начать жить по библейским заповедям?

— Да.

— Например?

— Например, я переспал на днях с первой встречной в том самом доме, где познакомился с женщиной моей жизни четыре года назад. Она ужасно не понравилась мне в постели, но представляете, я все равно ее хочу, даже сейчас, прошлой ночью я чуть было ее не трахнул, если бы она не подвернула ногу… Как мне с этим быть? А? Я хочу сказать: если твой член сильней тебя, как выполнять миссию спасения людей?

Доктор Энтридж выключил диктофон и вопрошающе посмотрел на агента Уоттфилд, поджав губы в ниточку.

— Это все? — удивилась она, кивнув на аппарат.

— Вы занимались любовью с клоном Иисуса Христа, — произнес он, делая паузу после каждого слова.

— Да.

Шокированный непринужденностью Ким, он метнул на нее убийственный взгляд, но лишь спросил, осознает ли она в полной мере последствия своего поступка. Она сняла наушник и напомнила, что не получала никаких указаний касательно характера своих действий.

— А в ФБР одобряют подобную инициативу?

— Мне было предписано познакомиться с ним в привычной ему обстановке, войти в доверие, сблизиться и «пасти» его так, чтобы он ни о чем не подозревал. Лучший способ обеспечить безопасность мужчины, не раскрываясь, — стать его девушкой. Вы не согласны?

— Вы занимались любовью с клоном Иисуса Христа! — повторил Энтридж с истерическими нотками в голосе, припечатывая каждое слово ударом кулака по перилам.

— Необязательно об этом знать всему Манхэттену. И я, заметьте, не первая. Мне очень жаль, доктор, но это отнюдь не чистый дух; в постели он очень даже хорош. Не иссякают у него не только хлеба.

— Мы переписываем Евангелие, Уоттфилд! — выкрикнул Энтридж шепотом с кривой усмешкой. — Кто вам сказал, что оно начинается словами «В начале Иисус трахнул Марию Магдалину»?

Ким взялась за верхнюю кнопку рубашки психиатра и одним движением ее расстегнула.

— Не кипятитесь, Энтридж, пожалейте вашу язву. За кого вы меня принимаете? За нимфоманку, решившую воспользоваться служебным заданием? Вы вправе завидовать, но ваши нападки в профессиональном плане безосновательны.

— Завидовать? Чему? Не пытайтесь уйти от темы!

— Какими критериями, по-вашему, руководствовался Бадди Купперман, выбирая меня? Моим послужным списком — или моей фотографией? Ваше задание — заморочить Джимми голову, мое — соблазнить его.

— В крайнем случае — подвергнуть искушению и только!

— А почему вы думаете, что инициатива исходила от меня? В конце концов, у такого человека и должен быть только трах на уме. Мы это сделали в первый же вечер, так что потом можно было спокойно заняться другими вещами. Мы стали друзьями, он доверился мне, и третья стадия прошла без сучка без задоринки, когда он меня «исцелил», эффект оказался даже сильнее после нашей близости.

— А вам невдомек, каким для него это было потрясением? Вы навесили на меня плотскую дилемму, когда я уже подходил к трансферу в божественное!

Ким чмокнула воздух, изображая поцелуй, и сама включила диктофон.

— Секс и раньше был для вас чем-то постыдным, Джимми?

— Ничего подобного. Потому что всегда была любовь. Но теперь-то я не имею права смешивать одно с другим… Я вообще не должен был спать с этой женщиной.

— Иисус не осуждал физическую любовь.

— А измену осуждал. Я прочел.

— Вы не женаты.

— Все равно.

— Объясните.

— И объяснять нечего.

— Вы думаете, что станете более «христоподобны», если будете блюсти целомудрие? Или нашли этот предлог, чтобы оправдать создающую у вас комплекс кастрации верность той женщине, что вас бросила?

— Я не говорил вам об Эмме.

— Хотите о ней поговорить?

— У вас на меня досье? Вы знаете все про мою жизнь, да?

— Располагаем кое-какими сведениями. Но вы мне не ответили. Почему плотский акт стал в ваших глазах нечистым? В чем дело — в понятии греха?

— В трате энергии. Я же видел, как это делается, я имею в виду чудеса: тут такая нужна концентрация… А вообще-то нет, не всегда. Пончики посыпались сами по себе. Я хочу сказать: я специально не хотел. Просто люди вокруг меня были голодны, может, это их голод сработал через меня.

— Через вас? Объясните.

— Как с той женщиной, которая страдала кровотечением двенадцать лет: она узнала о чудесах Христа, но обратиться к нему не смела, ну вот, она затесалась в толпу и прикоснулась к его плащу, понадеялась, что этого будет достаточно. И ведь исцелилась.

— И что же?

— «И сказал Иисус: кто прикоснулся ко мне?», потому что почувствовал, как сила изошла из него
[18]… Это у Луки или у Матфея, не помню точно.

— Вы представляете божественную силу чем-то вроде электрического тока? А себя как бы трансформатором, преобразующим ее для человеческих надобностей?

— Вот только та женщина в него верила. А бездомные-то откуда могли знать, что я только что вылечил вывихнутую ногу?

— Вернемся к моему вопросу. Почему вы отказываетесь совместить веру в ваше происхождение от Христа с возможностью некоего божественного вмешательства, которое осуществляется через вас?

— Чудо, доктор, — это… Вот представьте себе, принял человек крещение в стоячей воде. Он знает, что в ней нет ни хлора, ни электролиза, ни активного кислорода, но если крещение для него важнее, чем страх перед микробами, у него меньше шансов подцепить какую-нибудь заразу.

— Я что-то не понял.

— Ясное дело, это же притча.

— Объясните мне.

— Нет уж, сами.

— Вы хотите сказать, что нет божественной силы, а есть сила веры.

— Возьмите стигматиков, доктор. Людей, у которых кровь течет, как из ран у Христа на кресте. Без туфты, это доказано. И все-таки это обман.

— Как это?

— Кровь-то течет не там,
где надо.Всегда из ладоней. А хирурги говорят, что так прибить человека гвоздями невозможно: кожа порвется. И на Плащанице хорошо видно, где были раны, — на запястьях.

— Что, по-вашему, из этого следует?

— Иисус вообще ни при чем, это человек воображает себя им и раны сам себе в голове своей наносит такие, какие видит в церквах на распятиях. Никакая это не вера, а самовнушение. Вы доказали мне, что я вроде как отросток Иисуса — вот я и делаю то же, что делал он. Даже если он не сын Бога — я делаю то,
что ему приписывают.И от этого во мне пробудилась сила, которая, может быть, есть у всех, сила, способная воздействовать на человеческие клетки и на шестеренки механизмов.

— Уже половина первого, вы не проголодались?

— Мы закончили?

— На сегодня да. Мы продолжим, когда захотите. Как вы себя чувствуете?

— Лучше.

— Почему? Потому что я вам верю?

— Нет, наоборот. Потому что не притворяетесь.

— У меня нет никакого личного мнения, Джимми. Я для вас — лишь эхо, вы сами и только вы можете о себе судить. Вы никогда не узнаете, исповедую ли я какую-нибудь религию, не узнаете, во что я верю, что думаю.

— Сколько я вам должен?

— Все оплачено Белым домом. Как и ваше проживание.

— Проживание?

— Ваш номер 4107, в конце коридора. Вид оттуда лучше, Эссекс-Хаус не заслоняет Центральный парк.

— Постойте… вы хотите сказать, что для меня сняли комнату здесь, в пятизвезднике?

— Мне показалось, вам нравится этот район, я не ошибся? Как бы то ни было, вы теперь безработный и не сможете оплачивать вашу квартиру.

— Мое увольнение устроил Белый дом?

— Назовем это Провидением. Кстати, это единственный отель на Манхэттене с бассейном на крыше. Но если вы вдруг сочтете, что комфорт тормозит ваше развитие, так сказать, в сторону Христа, мы немедленно переселим вас в меблирашку в Бронксе.

Повисла пауза, был слышен только вой сирен да гул моторов, приглушенный высотой.

— Доктор, что это значит — «развитие в сторону Христа»? Чего от меня ждут в Белом доме?

— Чтобы вы стали самим собой. Поверьте, у нас нет никакого предвзятого мнения, мы не указываем вам направление априори.

— Это смело сказано, — обронила агент Уоттфилд.

— Мы ученые, Джимми, мы ставим эксперимент, и нам важно довести его до конца, увидеть истинный, а не подтасованный результат, поэтому мы стараемся не оказывать на ход эксперимента какого-либо влияния.

— Но для чего все это? У вас ведь есть какая-то мыслишка на уме?

— В первом веке, Джимми, чем располагали современники для изучения феномена? Сравнение с древними пророчествами, свидетельства толпы; не забудьте о цензуре оккупантов-римлян и ревности духовенства; политические и религиозные критерии играли ведущую роль. А сегодня? Сильнейшая держава мира задействует все свои психологические, научные и финансовые ресурсы, чтобы выяснить, существует ли Бог в земном человеке, и каким образом, и в какой степени. Это вам не «мыслишка на уме», это величайший опыт в истории человечества, и вы, Джимми Вуд, в нем одновременно и подопытная свинка, и высокая цель — если вы согласны сотрудничать и принимаете нашу помощь.

— Я и обратился к вам за помощью, Лестер. Ясное дело, мне без вас никак.

— Лучше называйте меня «доктор». Нам с вами желательно сохранять некоторую дистанцию, во избежание трансфера и вытекающей из него зависимости.

— Это как понимать?

— Не проникайтесь ко мне симпатией.

— Без проблем.

— Вот и отлично. Приятного аппетита.

— А вы не идете?

— Мне еще надо поработать. Отец Доновей ждет вас в «Боут-Хаусе», и с ним еще три человека, они вам очень понравятся, насколько я могу судить из опыта общения с вами. До скорого, Джимми. Можем вместе чего-нибудь выпить в шесть, если хотите.

— Можно, я зайду в ваш туалет?

Запись кончилась. Агент Уоттфилд сняла наушник, отдала его доктору Энтриджу и сказала:

— Без ложной скромности, таким он мне нравится.

— Я потребую, чтобы вас сняли с задания, Уоттфилд. Вы, женщина, должны были олицетворять искушение, а стали пугалом. Уж если по собственной инициативе прыгать в постель, надо хотя бы показывать класс!

Ким, скрестив руки на груди, оперлась спиной о перила и с безмятежной улыбкой дала ответ по двум пунктам: во-первых, будучи сотрудником оперативного отдела ФБР, она не подотчетна психологической службе ЦРУ и подчиняется только координатору Купперману, к которому ее откомандировало Федеральное Бюро; во-вторых, ему, специалисту, следовало бы знать тонкости мужской психологии — соблазн осчастливить в постели неумелую партнершу — куда более действенное испытание для обета целомудрия, чем желание воплотить абстрактные фантазии с незнакомкой.

— Так вы это
нарочно? — протянул сбитый с толку доктор, покосившись на влажные груди под тонкой футболкой.

— А вот этого, Энтридж, вы не узнаете никогда.

С этими словами она ушла в бассейн. Нарочито отвернувшись — смотреть ей вслед не позволяло чувство собственного достоинства, равно как и тактические соображения, — Энтридж вынул из уха наушник и вставил вместо него микроприемник, позволявший ему слышать все, что происходило за столиком № 9 в «Боут-Хаусе».

~~~

Какая, оказывается, классная штука — психоанализ. Исповедаться священнику не получилось, сравнить не могу, но легкость чувствую как после часа хорошего кроля. Внутри все чисто и проветрено, я как новенький, я отмылся от пакостных мыслей, которые одолевали меня после утреннего чтения.

Я медленно иду в знойном мареве Центрального парка, под ногами валяются шприцы, над головой шныряют белки, за кустами корчатся в ломке наркоши. Отворачиваюсь, как могу, чтобы не дать слабину: мне велено пока сидеть тихо, никому не помогать. Я послушный, я стараюсь ничего не видеть, прячу голову под крыло, это не так трудно, как я ожидал.

Хороший все-таки человек доктор Энтридж. Он перезвонил мне в семь утра, через десять минут после моего звонка. Я обрисовал ему ситуацию и сказал, что мне нужна помощь. Он ответил, что вылетает первым же рейсом, будет в Нью-Йорке к ланчу, и спросил, где бы я хотел с ним встретиться. Я предложил «Боут-Хаус», первое, что пришло в голову. Воскресные обеды с Эммой. Он с минуту помолчал, а потом сказал, что это очень удачно: он остановится в «Паркер Меридиан» на 57-й улице, за Центральным парком, и назначил мне встречу в отеле в полдень.

Я пришел в стеклянно-зеркальный атриум на два часа раньше и, сидя в жестком кожаном кресле, попытался собраться с мыслями. Вокруг сновали деловые иностранцы, встречались, здоровались, рассеянно озираясь или ничего не видя вокруг, гулко стучали каблуки по мраморному полу. Я силился усмирить разыгравшееся воображение, но не мог: бесы виделись мне повсюду. В этих людях, вокруг них, они перескакивали от одного к другому, менялись местами, сбивались в стаю. За каждым рукопожатием я чуял подвох, за каждой улыбкой видел ловушку, порчу, злые чары, с каждой сделкой в кого-нибудь вселялся бес. Я смотрел на них, сидевших кучно или в одиночку с телефонами: я не знал ни их будущего, ни прошлого, ни даже настоящего, но каким-то чутьем угадывал, в ком живет нечистая сила, а в ком нет. Глюки? Влияние Евангелия? Отражение моей собственной ситуации? Кровь Христа ударила мне в голову или это дьявол куражился надо мной?

Я тщетно пытался сосредоточиться на земных деталях, пялился на атташе-кейсы, на серые в полоску костюмы японцев с какого-то симпозиума, диковато смотревшихся на фоне расхлябанных туристов, на электрические тележки с чемоданами, с лязгом проезжавшие через ворота металлоискателей, на девушек в форменных блузках с глубокими вырезами за шикарной длинной стойкой из тикового дерева и ни за что не мог зацепиться взглядом; я чувствовал себя уже нездешним, я пришел из
былого,будто совершил промежуточную посадку в этом помпезном холле, а мысли были далеко. Назарет, Вифания, Кана, Гефсиман: я странствовал по Иудее, по Галилее, со скандалом входил в Иерусалим, проповедовал, лечил, изгонял бесов, поругивал свою «свиту», нарывался то со священниками, то с римлянами и предсказывал свою смерть так упорно, что в конце концов они меня убили. Я воскресал из мертвых, у Марка, Луки, Иоанна — и опять все по новому кругу.

Через какое-то время я включил телефон. Там оказалось сообщение от Ким. Ее нога по-прежнему в полном порядке, она пришла в себя и просит прощения за свое бегство. Если то, что мне сказали, правда, добавила она под конец, я должен перезвонить ей как можно скорее: мне нельзя так оставаться. Я отговорился автоответчику. Не было никакого желания говорить о Христе с упертой христианкой, выслушивать ее поучения или, чего доброго, советы. Потом я достал из рюкзака книги, которые успел спереть по дороге. «Иисус — самозванец: доказательства», «Новый Завет в сорока измышлениях». Вот оно, отрицание моих корней, — и я погрузился в чтение с настроем на беспристрастность, нездоровым любопытством и даже, признаться, мстительным чувством.

В своем «Иисусе» итальянский химик Гвидо Понцо давал рецепт «термоядерного отпечатка» и уверял, что сам успешно его сделал на собственной кухне, для чего ему понадобились старая льняная простыня да кое-какие ингредиенты, доступные в Средние века: окись железа, ультрамарин, желтый мышьяк, марена и древесный уголь; наносилось все это методом темперы. Со следами крови еще проще: избить кнутом какого-нибудь бродягу, проткнуть ему гвоздями руки и ноги, завернуть в раскрашенную простыню — и вот вам Туринская плащаница. Присыпьте израильской пыльцой и подавайте блюдо горячим людскому легковерию. От мысли, что я — потомок этого бродяги, мои руки сами собой сжались в кулаки. Если какая-то секта в самом деле совершила это изуверство, значит, моя чудесная сила — от Сатаны.

Доктор Энтридж явился в три минуты первого. В рубашке с короткими рукавами, белых джинсах и кепочке. Но в сочетании с его квадратными очками, чопорным видом и полными карманами бумаг летний прикид выглядел маскарадом, как бы уступкой воскресному дню. Он сразу увидел, в каком я состоянии, и предложил отдохнуть немного в его номере, огромном, замороженном кондиционерами люксе с видом на Центральный парк. Я плохо помню, о чем мы говорили, но одним своим вниманием и серьезным отношением он мало-мальски вправил мне мозги.

— К ангелам прогуляться хочешь?

Отталкиваю с дороги оборванного парня с дозами коки в рекламном буклете Манхэттена. Нет, на этой тропе искушения подстерегают на каждом шагу — то хочется набить морду дилерам, то наложить руки на торчков в ломке, — и я выхожу на асфальтированную дорогу, по которой катаются влюбленные парочки в конных экипажах. Как-то в дождливый день, в прошлом году, я тоже взял такой экипаж, чтобы добраться от Коламбус-Серкла до «Боут-Хауса». И Эмма гладила мои колени под клетчатым пледом… Вдруг накатывает такая тоска — это даже не безответное желание, не бремя ушедшего счастья, которое я несу в одиночку, нет, мне жаль того времени, когда я имел право быть человеком и только, не чьим-то наследником, не носителем чего-то, а просто мужчиной, мог спокойно любить свою единственную женщину и плевать на все остальное.

Пожалуй, на экипажи смотреть еще больнее, чем на торчков и толкачей. На них я еще могу закрыть глаза. И я снова сворачиваю в заросли.

Заплутав в лабиринте аллей и заглянув ненадолго в зоопарк в Шип-Мидоу, я выхожу к озеру за фонтаном Вифезда. На пустынной полянке в переполненной урне лежит плюшевый мишка с оторванной лапой. Подхожу ближе, смотрю на торчащий из культи поролон. Кто же покалечил беднягу — злой ребенок, собака или, может, две няньки подрались из-за игрушки, которую один малец отобрал у другого?..

В двух шагах от урны умирает дерево — клен. Среди пышной листвы соседей для него одного наступила осень. Буро-серые листья, высохшие, свернувшиеся, бессильно болтаются, падают к моим ногам; верхние ветви уже голые. К стволу прибита табличка:


ЭТО БОЛЬНОЕ ДЕРЕВО ПОДЛЕЖИТ ВЫРУБКЕ ДЛЯ УДОБСТВА И БЕЗОПАСНОСТИ ОТДЫХАЮЩИХ.
БЕРЕГИТЕ ПРИРОДУ!


Озираюсь с бьющимся сердцем: никто меня не видит. В конце концов, психиатр не велел мне помогать людям — о деревьях речи не было.

Глубоко вдохнув, двумя руками обнимаю ствол и прошу клен хранить государственную тайну: я попробую его спасти. Если он согласен, мы вдвоем загладим вину Иисуса перед бесплодной смоковницей — содеянная им несправедливость преследует меня, мучит, как живой укор. Всем телом прижавшись к коре, представляю, как текут в живом дереве соки, пытаюсь дать им толчок, вижу почки, распускающиеся листья, цветы… И шепчу тихонько:

— Господи! Я не достоин, чтобы Ты вошел под кров мой; но скажи только слово, и выздоровеет слуга мой.

Защекотало в затылке, мурашки побежали по плечам, ниже, волна тепла разлилась по рукам до самых ладоней, потом медленно отхлынула, и стало холодно, будто мои соки перетекли в дерево… Я весь дрожу, силы покинули меня, но им на смену приходит какая-то новая энергия, ледяная легкость, наполняющая меня незнакомым доселе восторгом.

И вдруг я отскакиваю от ствола. Меня будто током шибануло, стою оглоушенный, на ватных ногах, и в груди ноет, словно от сердца что-то оторвали. Я шатаюсь, сотрясаемый спазмами, сажусь в траву и пытаюсь отдышаться. Я весь мокрый, хоть выжимай, пот течет по лицу, а может, это слезы. Странная смесь бесконечной печали и счастья в чистом виде… Дрожь мало-помалу проходит, дыхание восстанавливается. Я откидываюсь назад, под головой хрустят сухие листья. Восторг постепенно сменяется чувством такого одиночества, что хоть вой, мне муторно, гадко и отчего-то стыдно… Похоже на то, что рассказывают парни у стойки Уолната, когда треплются за пивом о бабах. Это внезапное разочарование и приступ хандры после любви, привычное, кажется, дело для них, мне незнакомое; тягостное желание оказаться где угодно, лишь бы не здесь, в тот момент, когда мне хотелось только испытать все снова. Что это было — обмен энергией с кленом, который я хотел спасти, в то время как исцеленные мною люди ничего мне
не дали?Неблагодарность их, что ли, сейчас пришибла меня по контрасту? Не это ли чувствовал Иисус, когда спасенные забывали, сомневались, отрицали чудо задним числом? Не потому ли он так часто бывал не в духе, срывался на обязанных ему, учеников называл глупцами, лжецами и будущими предателями, а иной раз вымещал злость на деревьях.

Я поднимаюсь, смотрю на клен: не похоже, чтобы ему получшало. Но хочет ли этого он сам? Раненый, слепой, сбитый машиной — они-то мечтают стать прежними, ясное дело, но дерево? Говорят, деревья задолго предчувствуют свой конец. Будь то старость или болезнь, он наверняка приготовился к смерти, рассыпав по весне пыльцу, а я не спросил его мнения. Ну вот, опять я кругом виноват. Нельзя насиловать природу, даже если мне дана такая власть, — кто я есть, чтобы решать за других, что для них хорошо, что плохо? Смирение. Никто мне слова не скажет о смирении, ни психиатры с их эго-терапией, ни политики, которых, естественно, больше интересует моя сила, чем моя душа.

Я глажу ствол, прося у клена прощения, напоминаю, что вольному воля: он не обязан воскресать исключительно в угоду мне. Лады? Пусть сам решает. Похлопываю его на прощание по коре и иду своей дорогой к ресторану. Все-таки многое изменилось с сегодняшнего утра, благодаря доктору Энтриджу. Я больше не сомневаюсь — я хочу разобраться. Вопрос не в том, откуда взялся мой новообретенный дар, а в том, что я имею право с ним делать.



Бежевые тенты в полоску, черные лопасти вентиляторов, белые колонны, терраса над озером; «Боут-Хаус» — единственный шикарный ресторан, который я знаю, но чувствую себя как дома, ведь я был так счастлив здесь раз в месяц по воскресеньям, когда рука Эммы сжимала мою руку и наши колени соприкасались под двойной бахромой желтой скатерти. Когда я давал адрес доктору Энтриджу, у меня и мысли не было, что она может оказаться здесь с тем высоким блондином, на которого меня променяла. Мне ли не знать, она не такая, как я: перевернув страницу, никогда не возвращается назад; меняет привычки, вкусы, обстановку. Так, по крайней мере, мне думается. Я сужу по тому немногому, что успел увидеть, когда позвонил к ним в дверь.

Ко мне подходит метрдотель с явным желанием меня спровадить, спрашивает, заказан ли столик. Он не узнает меня, неудивительно: все всегда смотрели только на нее. Взглянув на мою куртку с эмблемой «Дарнелл-Пула», он кривит губы в дипломатичной улыбке и чуть ли не подталкивает меня к соседней террасе: там семейная закусочная и дети теснятся у перил, бросая хлеб уткам. Я не решаюсь назвать свое имя, оно ведь тоже, наверно, засекречено. И спросить, где столик Белого дома, язык не поворачивается.

— Этот господин с нами.

Я оборачиваюсь и вижу за спиной отца Доновея — когда только он успел подойти? Метрдотель почтительно кланяется, обещает, что девятый столик будет готов сию минуту, и спешит выпроводить молодую пару в шортах. Священник смотрит на меня с отеческой нежностью и, тиская мою руку, уверяет, что все будет хорошо. Я молчу. Не нравится мне сердечность, которой так и сочится чернокожий старик с сумрачными глазами. Никакого отклика в моей памяти не вызывает этот незнакомец, будто бы воспитавший меня, из-за этого мне с ним не по себе, прямо-таки чесаться хочется от его влажного взгляда, когда он взирает на меня как на свое творение.

Он ведет меня к обитым коричневой кожей креслам у камина, в котором зимой горят фальшивые поленья газовым огнем. Двое мужчин встают при виде нас. Один седоватый, в твидовом пиджаке не по сезону, чем-то похожий на ежика из мультфильма, другой лет сорока, с гладкой, как кусок мыла, лысиной, двойным подбородком, вялой рукой и потупленными глазами.

— Его преосвященство Гивенс, епископ in patribus
[19].

Из вежливости интересуюсь, где это.

— Нигде, — отвечает за него ежик, чересчур крепко, не иначе от восторга, пожимая мне руку. — Его преосвященство номинальный епископ без епархии, доктор теологии и советник президента по вопросам религии. А я занимаюсь научной стороной вопроса. Ирвин Гласснер. Я очень, очень рад.

Он осторожно, как-то робко трогает другой рукой мой локоть, плечо, будто оценивая мускулатуру, потом вдруг крепко прижимает меня к себе и тут же отстраняет, улыбаясь дрожащими губами. Судя по налитым кровью глазам и цвету носа, пил он всю свою жизнь не водицу.

— Столько лет, Джимми, вы себе не представляете… Одно дело расшифровывать геном, мечтать с данными в руках, но когда видишь перед собой… реальность из плоти и крови… Извините меня.

Я, смутившись от столь бурных излияний, непонятно пока, насколько искренних, бормочу в ответ: «Ничего, ничего». Он шмыгает носом, кивает и, наткнувшись глазами на холодный взгляд епископа, разжимает пальцы. Я высвобождаю руку и сую ее в карман, хочу потрогать сухой лист, который взял у клена: так я могу отгородиться от этих людей и не терять связи с деревом, которое, быть может, уже зазеленело там, в парке, а им и невдомек.

— Ну, Джимми, — продолжает ученый, пряча не вполне уместное проявление чувств за наигранно веселым тоном, — добро пожаловать к нам. С судьей Клейборном и доктором Энтриджем вы уже знакомы, но это лишь малая часть нашей команды первого, так сказать, набора, мобилизованной вокруг вас…

— Зачем?

Он явно не ожидал такого вопроса.

— Идемте обедать, — выручает его епископ.

Метрдотель провожает нас на террасу, к самому озеру, где за столом рыжеволосый толстяк в пестрой рубашке намазывает хлеб маслом, изучая меню. Ресторан набит битком; пустуют только шесть столиков вокруг нас — наверно, они заказаны секретными службами.

— Я не заметил, как вы вошли, Бадди, или вы приплыли на лодке? — весело окликает его советник Гласснер: ему, надо думать, поручено создавать непринужденную атмосферу.

Рыжий опускает меню, оборачивается — и у меня отвисает челюсть.

— Бадди Купперман?

Он, кажется, тоже ошарашен.

— Вы меня знаете?

— «Лангуст»!

— А-а, — кивает он, мрачнея. — Ну и память у вас.

— Я недавно пересматривал фильм о фильме. Вы ни чуточки не изменились, с ума сойти!

— Садитесь.

Я усаживаюсь на соседний стул, сердце колотится как бешеное. Впервые мне доводится общаться с великим человеком. Остальные трое смотрят на нас. Они явно понятия не имеют, о чем речь. Я начинаю рассказывать:

— Это про одного парня вроде меня, его зовут Боб. Он все потерял, жена от него ушла и забрала детей. Ну вот, однажды он обедает в ресторане со своим единственным другом, врачом, и тот сообщает ему, что у него рак с метастазами. Вдобавок этот друг, оказывается, любовник его жены. А рядом с ними садок, и там омар вот-вот сожрет лангуста. И когда официант пришел принять заказ, Боб попросил этого лангуста и забрал его домой. Посадил в ванну, ухаживал за ним, лечил. Вот, и оказалось, что это самка, родились малыши, в общем, вся его жизнь теперь в них, места в ванне мало, и тогда он заколотил двери и окна, законопатил все щели и затопил свой дом. Достал водорослей, моллюсков, ну и сам мало-помалу привык жить среди лангустов. А под конец ему стало совсем худо, от рака, и он вскрыл себе вены, прямо в воде, чтобы лангусты его съели, в общем, умер достойно. Как вам это в голову пришло?

— Меня ограничили двумя декорациями. Не люблю вспоминать этот фильм.

— Что вы, почему? Такая оптимистичная безнадега и в то же время как бы единственно возможный реванш: мол, пусть моей семьей будут морские гады, раз людям я не нужен… Разве не так?

Я оборачиваюсь к ученому и святым отцам, призывая их в свидетели. Вид у них совершенно растерянный. Три минуты назад я был их вещью, они считали себя хозяевами в игре, и всего-то навсего разговор киноманов выбил почву у них из-под ног.

— Для меня, во всяком случае, это культовый фильм. В первый раз я его видел, когда мне было пятнадцать, и с тех пор пересматриваю каждый раз, когда хандра находит.

— В прокате он с треском провалился, не напоминайте. Сейчас я работаю на Белый дом, Джимми. Проект с вами в главной роли курирую я.

Такую новость надо переварить: я еще не вполне верю, и радостно мне, и боязно. Я знаю его фильмографию наизусть. Он же самый настоящий гений, это глыба боли, а весь его провокационный хлам всегда был только прикрытием. Как жаль, что ему ни разу не попался достойный режиссер. И что политики прибрали его к рукам. Быть может, я — шанс его жизни. Надо же, ему поручили написать мою историю, из этого может получиться нечто, если только у него будут развязаны руки.

— Сегодняшнее предложение от шеф-повара — налим со сморчками.

Все поворачиваются к метрдотелю, который продолжает:

— Припущенный в бульоне с капелькой мадеры.

— Пять порций, — решает за всех мой сценарист, чтобы не терять времени. — Вино будете?

— Не знаю, можно ли мне, — говорю я, демонстрируя послушание, и взглядом спрашиваю святых отцов.

Доновей, похоже, не видит противопоказаний, а его преосвященство недовольно хмурится. Бадди щелкает пальцами, подзывая сомелье.

— Легкого белого? — предлагает мне Ирвин Гласснер.

— Лучше бы «Нюи-сен-жорж».

Брови священника ползут вверх, епископ смотрит на меня так, будто я сморозил нечто кощунственное.

— Красное бургундское к рыбе, — с нажимом произносит он снисходительно-насмешливым тоном.

— Отличный выбор, — вмешивается сомелье. — К налиму и соусу с мадерой белое не идет; «Кот-де-нюи» — именно то, что надо. Поздравляю, сэр, вы знаток.

Он уходит. Все четверо уставились на меня, да так внимательно, будто мне было видение или я пророчество выдал. Вообще-то это вино я пил с Эммой в последний раз.

— После того что случилось этой ночью, — нарушает молчание советник Гласснер, — вы больше не производили никаких… действий с людьми?