Грибники нашли меня на второй день, замерзшего, полузадохшегося от дыма костра, который я пытался разжечь.
Потом я шел по пустыне — десять лет в безумно дорогом пансионе, позволившие моей матери без угрызений совести забыть обо мне под калифорнийским солнцем; каждый месяц она присылала мне чек и три раза в год навещала в сопровождении мужа, пластического хирурга. Эти десять лет, проведенных в заключении «ради моего же блага», стали для меня самыми ужасными и навсегда привили мне иммунитет против упорядоченной глупости, коллективной жизни и несправедливости. А дальше меня ждал головокружительный успех в том, что взрослые называют «ребячеством»; внезапный поворот судьбы позволил мне вернуть ферму, отремонтировать ее и двенадцать лет спустя поселиться там с женой и сыном.
Сезар слушает меня, сидя в хижине на изъеденной червями скамейке. Когда-то здесь был стол, а напротив двери лежали три матраса, набитые конским волосом. Никто не приходит сюда больше, никто не дежурит, чтобы встретить инопланетян; никто не знает, как открывается дверь, всем наплевать. Мои братья по оружию унесли свою тайну в могилу, а может, просто за всякими взрослыми заботами забыли ее. Они все разъехались, я ничего о них не знаю. В тот день, когда я надумал показать это убежище для марсиан, затерявшееся в глубине сосновой рощи, Раулю, он вывихнул ногу, его укусил паук, ему нужно было доделать домашнее задание, и мне так ничего и не удалось. У каждого свое детство; тайники Рауля — совсем другие.
— В Багдаде, — шепчет Сезар, поглаживая сухие каменные стены, — есть легенда, которая говорит, что место, где ты спишь, — ключ иного мира. На каждом камне надо высечь имя умершего, которого ты любил, твои сны вызовут его к жизни, и он станет являться тебе каждый раз, когда захочет.
Я сажусь возле нее, под низко нависающей балкой, касающейся моих волос. Кажется, хижина еще глубже ушла под землю с тех пор, как я был здесь в последний раз — года два-три назад. От почвы поднимается запах хвои и заброшенного погреба. Я спрашиваю:
— И как? Получается?
— Да. Однажды утром, во время войны с Ираном, проснувшись, я увидела рядом со своей кроватью отца. Его имя я написала на всех камнях, повсюду в моей комнате. Потом я узнала, что на самом деле он не умер, просто у него была увольнительная, но я все равно была рада.
Я откупориваю шампанское, разливаю в фужеры. Пена скользит у меня между пальцев. Мы тихо чокаемся, освещенные солнцем, заглянувшим в хижину и тут же скрывшимся в туче. Ее черные волосы блестят под паутинкой, свисающей с балки у стены прямо у нас над головой.
— За ваше будущее, Сезар.
— За ваше прошлое.
Это могло бы показаться иронией; но это было лишь уважение, сочувствие, приятие. Внезапно она захлебывается пузырьками и стонет, схватившись за бок.
— Что с вами?
— Мне нельзя смеяться! — укоризненно отвечает она.
— Но я же ничего не сказал!
— Нет, это я... К тому же я думала о чем-то совсем не смешном.
Она впивается ногтями в ладонь, смотрит на землю, кусая губы, чтобы не рассмеяться. Порыв ветра раскачивает цепь висячего замка, заброшенную на вбитый в стену крючок. Я молчу, чтобы не рассмешить ее, и ее лицо мало-помалу снова становится серьезным. Она делает глубокий вдох, глотает слюну и говорит:
— Когда Саддам Хусейн решил восстановить Вавилон... На каждом камне он приказал выбить свое имя.
Всего несколько слов — и реальность мира проникла в хижину грез. Она упомянула главу своего государства так, будто плюнула. Почувствовав напряжение, она решила уточнить, почему так ненавидит его:
— Знаете, Саддам отнюдь не одержимый дьяволом безумец, над которым посмеиваются во Франции, как только он перестает наводить ужас. Он не хочет, чтобы наш народ исчез, он просто хочет гармонично править нами. И еще: я из тех курдов, что родились в Багдаде, — этих не травят газом, с них берут деньги. Кто-то умирает бесплатно, кто-то платит, чтобы жить. Или уехать. Или получить право себя продать. Вы даже не представляете себе, как увеличилась проституция при Саддаме. Это — его проблема; его не надо судить, надо его просто убрать. Только, к сожалению, никто этого не делает, все довольствуются тем, что объявляют ему войну, как в кино.
Слова срываются с ее губ. Это не обвинительное заключение, не заученная речь, не план военных действий. Я вспомнил свое прошлое — она в ответ вспомнила свое: мы делимся своим детством, словно делаем переливание крови.
— То его объявляют угрозой мирового масштаба, то делают из него жертву — это спектакль, в котором постоянно меняется сюжет. Соединенные Штаты периодически называют его врагом человечества номер один, чтобы стимулировать собственную промышленность, работу биржи, сплотить и отвлечь внимание. За это они оставляют его во главе страны, обескровленной эмбарго, страны, где все застыло, ничего не происходит, нечего есть и даже нет книг; страны, которая была прекрасной и богатой и где скоро останутся одни инженеры и военные, которым не выдают визы, горстка фанатиков, бездельников, нищих и шлюх!
Ее речь звучит прерывисто из-за слез, которые текут по ее щекам; руки отбивают ритм, ударяя по коленям. Она возмущена и осознает собственную беспомощность. Ей всего двадцать лет, она не может ничего сделать, а эмиграция оказалась бессмысленной. Я разрываюсь между своей нежностью и ее отчаянием, ее предвидениями, ее выбором. Обнимаю ее и привлекаю к себе.
— Нет, нет, только не вы! — кричит она, резко вскакивая.
Ударяется головой о балку, замирает и падает мне на руки.
— Сезар!
Она обмякла, глаза закрыты, голова опущена. Я укладываю ее на землю. Из носа у нее течет струйка крови. Я в испуге похлестываю ее по щекам, щупаю пульс, прикладываю ухо к груди. Сердце бьется нормально — как мне кажется, — но я ведь ничего в этом не смыслю. Если вдруг у нее черепно-мозговая травма, а я понесу ее в машину, то может случиться кровоизлияние в мозг.
Я срываю с пояса мобильник, нажимаю на клавиши, попадая по нужным через раз. Дисплей гаснет до того, как я заканчиваю вводить ПИН. Я не зарядил аккумулятор. Я выбегаю из хижины, зову на помощь. С деревьев поднимаются птицы. Я кричу во всю глотку. Никто не отвечает. Ни малейшего шороха. Утром шел дождь, и никому даже в голову не пришло пойти гулять в лес. Я тщетно пытаюсь уловить хоть какие-то звуки. Тогда я бегу на вершину холма, чтобы разглядеть оттуда извилистую тропу и велосипедную дорожку. Никого. Я кричу, что есть сил, озираясь по сторонам, но отзывается только эхо.
Я возвращаюсь к хижине, осматриваю ее. Пальцы нащупывают огромную шишку. Кровь из носа больше не течет, дыхание ровное, но она все еще без сознания. Я щиплю ее, царапаю, щекочу — никакой реакции. Она в коме. Я наклоняюсь к ее уху, шепчу ласковые слова — вдруг она меня слышит? Ничего, все хорошо, я не желаю ей зла, она отделается простой шишкой, я сейчас поеду за врачом, вернусь через пять минут, здесь, в моем детском убежище ей ничего не грозит.
Я застегиваю до верха ее плащ, смотрю на нее, приглаживаю на щеках пряди, как будто она хочет скрыть ими шрамы. Я со всех ног бегу к машине.
18
Он передо мной. Он улыбается. Он совсем не такой старый, как в Ванкувере. Не такой старый, как в Иордании. Такой, как в Багдаде, только он улыбается. Его пальцы больше не искривлены. Он играет мелодию, которую я никогда не слышала. Струны его скрипки похожи на нити паутины, издающие самые прекрасные звуки в мире. Что это, рай?
Нет, это он пришел повидать меня; я еще на земле, в хижине. Я не звала его, но его имя написано на всех камнях... Babagaura... Дедушка... Послушай, я во Франции... Я говорю с тобой по-французски... Ответь мне... Что? Нет, продолжай играть. Пожалуйста... Почему ты так смотришь?
В открытую дверь стучат. Дедушка исчезает. Я приподнимаюсь. Его имя больше не написано на камнях. У меня болит бок. Болит голова.
Голос спрашивает, кто я. А потом наступает тишина. Темнота и тишина. А мне становится все лучше и лучше.
19
За десять минут я доехал до деревенского врача. В приемной ждут посетители: молодая пара в шортах, руки перевязаны шарфами, повсюду ссадины — упали с велосипеда. Они целуются, обнимаются, успокаивают друг друга, улыбаются мне, рассказывают. Паника уступает место беспокойству. Если она вдруг умрет, моя жизнь кончена. Попытка изнасилования, преднамеренное убийство, попытка скрыться с места преступления... Перед моими глазами неумолимо разворачивается сценарий. Ингрид. Полиция. Газеты. Рауль...
Мало того, что я потерял жену и сына, я потеряю еще и свободу, и — даже если меня оправдают ввиду отсутствия доказательств — буду виновен в смерти замечательной девушки, над которой тяготел злой рок. Как после этого жить? Да и зачем? Носить траур по всему, что для меня важно, и, как в восемь лет, очутиться в мире серьезных взрослых, которые хотят меня понять, помочь мне, наказать меня для моего же блага, втиснуть в рамки закона, навязать свои правила игры и сломать меня...
Поворачивается дверная ручка. Я слышу, как врач дает своему пациенту последние наставления; через несколько секунд дверь откроется. Влюбленные поднимаются, молодой человек поддерживает девушку, прыгающую на одной ноге. Сейчас решается моя судьба. Попросить их пропустить меня вперед, броситься к врачу, который меня в первый раз видит, потому что он здесь временно, заменяет моего врача, который уехал в отпуск?
Открывается дверь. Я выскакиваю из приемной, бегу через улицу к Соборной площади. Вхожу в мастерскую Роберто, моего механика, и прошу у него мобильник. Видя, в каком я состоянии, он решает, что я попал в аварию. Я отвечаю «нет», выхватываю у него телефон, как только он вводит ПИН, обещаю вернуть мобильник как можно быстрее и бегу к машине.
Трогаясь, я набираю номер САМЮ,
[9] объясняю, что произошло, куда нужно ехать, оставляю номер телефона, чтобы санитары позвонили мне от перекрестка Четырех Дубов: я выйду им навстречу. Я снова мчусь через лес, моля всех богов спасти маленькую девушку из Ирака и пощадить мою семью.
Когда я добегаю, весь запыхавшийся, я слышу голос. Она ласково говорит с кем-то, с трудом переводя дыхание, произнося слова чуть-чуть медленней, чем обычно, однако фразы строит так, как всегда. Я счастлив, я мысленно благодарю все силы, которым только что молился, уже собираюсь зайти в хижину — и застываю на месте.
20
В начале я почувствовала на лице его дыхание, а потом его пальцы коснулись моих волос. Он раздвигает пряди. Дотрагивается до щеки. Испускает победный возглас.
Я пытаюсь открыть глаза. Веки невероятно тяжелые, мне трудно удерживать их на весу, и больно от мерцающих пятен света.
— Ты как? Не двигайся, я не сделаю тебе ничего дурного.
Детский голос. Я слышу свои собственные слова:
— Где я?
— На Земле.
— Мы знакомы?
— Я тебя узнал. У тебя отметина.
— Отметина?
— Царапина. Отметина фей. Но ты ничего не помнишь, так и должно быть. У тебя азмения... Амнексия...
Я приподнимаюсь на локте. Голова кружиться, но цветные пятна потихоньку исчезают. Ему лет семь-восемь, может, и меньше, совсем еще ребенок. Он нервничает и никак не может выговорить трудное слово, стоя рядом со мной на коленях:
— Амзения... Азме...
— Амнезия?
— Ага! Точно!! — радостно кричит он, сверкая глазами из-за круглых очков. — Ну, то есть ты потеряла память. Ты ведь потеряла память?
В его голосе столько надежды, что я киваю. Он, успокоившись, повторяет, что это нормально. Воспоминания понемногу возвращаются, развеивая невероятное ощущение нежности, словно чудесный сон, настроение которого сохранилось, а сюжет забыт.
— Я сейчас тебе все объясню: ты — фея. Но ты об этом забыла, и я должен перезарядить твои батарейки, переактивизировать твою силу.
Я автоматически поправляю его, говорю, что надо сказать «реактивировать», а потом просто слушаю его слова, не обращая внимания на то, как он их произносит. Он спрашивает, как меня зовут, и тут же раздраженно щелкает пальцами:
— Нет, я и правда дурак — ты же все забыла! Ничего. Меня зовут Рауль Аймон д\'Арбу, а когда я вырасту, будут называть «виконт де Валенсоль». О феях мне рассказал папа. Не мой папа, у которого такая же фамилия, как меня, тот умер — нет, мой настоящий папа. Он придумывает игрушки, он сделал Деда Мороза. Но на самом деле Деда Мороза не существует: это младенец Иисус. Он наряжается, чтобы дарить подарки даже тем детям, которые в Него не верят. Ты поняла? Повтори.
Я повинуюсь, чувствуя, как пересохло горло, и спрашиваю, откуда его папа знает фей.
— Они ему подсказывают, как сочинять игрушки! Ведь ты не просто так знаешь про тайную хижину. Все сходится?!
— Ну, не совсем.
— Ничего. После того, как вы, феи, исполните желания, вы забываете, кто вы такие, и вас нужно подзаряживать.
— В смысле «подзаряжать», да?
— Не знаю.
— А как зовут твоего папу?
— Николя Рокель. Он симпатичный, очень высокий, он был немножечко толстый, но теперь похудел, потому что мама его разлюбила.
Я сгибаю ногу. Он помогает мне подняться, советуя быть внимательней. Меня шатает, и я на ощупь ищу скамейку.
— А почему ты думаешь, что я фея?
— У тебя на щеках отметины, я же говорил! И потом, я тебя звал.
— Ты меня звал?
— Ага, все время: когда молился, когда разговаривал с деревьями, в Интернете, у Людовика... Людовика Сарра, моего лучшего друга. Знаешь его?
— Нет.
— Все равно, ты — моя, я тебя первым нашел: сначала исполни мои желания. Да он и не верит в фей. Дурак, — добавляет мальчик, хихикая.
Я снова прикрываю щеки волосами.
— Это тебе папа сказал об отметинах?
— А я бы и без него тебя узнал.
— Как?
— Ты не похожа на других.
— Правда? А чем я от них отличаюсь?
— Всем. У тебя маленькая грудь, ты добрая, не носишь высокие каблуки, и ты маленького роста. Чтобы тебя никто не заметил. Как русские шпионы. Они тоже не знают, кто они такие на самом деле, а потом, в один прекрасный день, им рассказывают это, и они выполняют здание. Ну ладно, тебе это все равно неинтересно. Ты должна исполнить три моих желания.
— Почему три?
— Потому что три. Не спорь: сделаешь то, что я скажу, и снова обретешь волшебную силу.
— Как ты здесь очутился? Тебя папа привез?
— Мой папа смылся на поиски лучшего, я сам тебя нашел! Он меня оставил у Людовика, он не хочет меня видеть, раз мама его бросила, а я не от него. Но все будет хорошо.
Я тянусь рукой к его затылку. Материнский жест. Он — маленький солдат, взрослый ребенок, которого лишили беззаботности, оторвали от семейного тепла — как тех, что проходили мимо моего окна в Багдаде. Только он совсем один, у него нет мундира, а все его оружие — старая сказка, из которой он уже вырос и в которую продолжает упорно верить.
Он садится рядом со мной.
— Ты часто сюда приходишь, Рауль?
— Да. Когда мне плохо и я хочу, о чем-нибудь попросить. Ты поднимаешь сломанную ветку, подвязываешь ее, чтобы спасти. Я видел, как это делает папа. Это волшебство — вернуть силы деревьям, которые тебя благодарят. Он говорил деревьям: «Прошу вас, сделайте так, чтобы мы снова были вместе». Он говорил о маме, а я звал тебя, и я спас больное дерево, и вот ты здесь. Теперь вспомнила?
— Почти.
— Супер!
— Ладно, послушай, но мне пора идти...
Он в панике удерживает меня.
— Нет, ты не можешь! Ты должна прятаться!
— Почему?
— С тех пор, как я напомнил тебе, кто ты, это опасно. Есть такие колдуны, которые делают из фей омлет, слышишь?
— Кстати, мне тоже хочется есть, Рауль... Мне надо поесть.
— Я займусь этим. Только ты никуда не уходи, обещаешь?
Я выдерживаю его взгляд. У него в глазах такая мольба, такое ожидание и надежда!
— Обещаешь?
— Обещаю.
Его лицо озаряется. Он уточняет:
— Предупреждаю: если не сдержишь слово, ты исчезнешь.
— И сколько времени я должна прятаться?
— Ты должна выполнить мои желания. Это будет доказательством того, что к тебе вернулась сила, и ты больше ничем не рискуешь.
— А какие у тебя желания?
— Ты еще не можешь.
— Все равно скажи: я пока потренируюсь.
— Значит, ты веришь, что ты — фея?
— Да. Раз ты так считаешь.
Он на мгновение улыбается, поднимает голову, делает глубокий вдох, стискивает кулачок и разгибает палец за пальцем.
— Первое: хочу вырасти. По крайней мере до метра двадцати восьми, как Людовик. Второе: хочу, чтобы мама не разводилась и любила папу, как раньше.
Третье: чтобы папа встретил другую женщину, чтобы у него было, как у мамы, потому что так она сможет оставить себе того типа, которого сама встретила, а иначе ей это не удастся. Я такое видел у родителей Людовика: мадам Сарр запретила мужу каждый вечер видеться с другой женщиной, и с тех пор они целыми днями ссорятся. Идет?
Я изображаю недовольство и шепотом спрашиваю:
— Ты хочешь, чтобы я исполнила все три желания сразу?
— Можешь не по порядку. И потом, не надо, чтобы я сразу вырос на двадцать сантиметров: это будет слишком подозрительно. Идет?
— Идет.
Он протягивает мне руку. Мы шлепаем ладонями. Как особую милость, он бросает мне:
— Если хочешь, женщиной, которую встретит папа, можешь быть ты. Имеешь право. Так даже лучше: я тебя знаю, и если однажды мама захочет, чтобы ты больше не виделась с ним, тебе будет все равно.
Он вскакивает, довольный своей идеей.
— Итак, никуда не уходи, я вернусь через полтора часа. Любишь бараний окорок? Кажется, именно это у нас сегодня на обед. Целую.
Он выбегает из хижины. Я слышу, как позвякивает звонок, когда он поднимает свой велосипед. Он просовывает в дверь голову и с серьезным видом говорит, что, если я захочу в туалет, надо идти налево: подняться до узенькой велосипедной дорожки, а дальше — прямо, до перекрестка Круа-Сен-Жан, там, около пруда, стоит маленький зеленый домик. И добавляет с сияющей улыбкой:
— Я буду супер-счастлив. И ты тоже, обещаю.
21
Я выждал добрых пять минут, прежде чем смог войти. Она сидела на скамейке, прислонившись к стене, и пыталась закурить. Она первая спросила, как дела. Я не ответил, и тогда она поинтересовалась:
— Давно вы сюда пришли?
— Я сожалею, Сезар.
— Напротив: можете гордиться. У вас замечательный сын. Какое проявление любви... И какое доверие.
— Я говорил о том, что сделал.
— А что вы сделали? Вы забыли, что у меня амнезия.
Ее улыбка сковала меня. На какую-то секунду я ей поверил. Потом она встала, встряхнула меня за руку:
— Очнитесь, Николя. Все хорошо. Вы не отвечаете?
— Да... На что?
— У вас звонит мобильник.
Я вытащил телефон из кармана, думая, что звонят из «скорой», но это был гараж Пост-Бланк в Бейне, спрашивали Роберто, не остались ли у него тяги опрокидывателя для МГА «Твин-Кам». Я ответил, что нет, и выключил телефон, а потом шепотом попросил прощения.
— Я сама виновата, Николя. Мне больно на вас смотреть, вы такой растерянный. У меня были небольшие неприятности с мужчиной два дня назад; вы тут ни при чем.
Я спросил, сможет ли она дойти до перекрестка Четырех Дубов.
— Да, все прекрасно, но я не могу уходить отсюда.
Я нахмурился. Она заложила руки за спину, гордо подняв голову. Я настаивал, чтобы она поехала в больницу, сделала рентген: никогда не знаешь, чем может обернуться удар головой. Она положила руки мне на грудь, уточнила, что она ходила в университет во время бомбежки, что багдадская полиция сотни раз избивала ее, задерживая во время курдских волнений, что ее швырнули лицом на колючую проволоку, чтобы оставить на память «отметины фей», и что она три дня пряталась среди трупов на иранской границе.
— Теперь успокоились? — подытожила она с той самой застывшей улыбкой, с которой сидела у кассы за своей движущейся лентой. — Если мне будет грозить опасность, поверьте, я сразу узнаю, откуда она исходит.
Телефон зазвонил снова. Теперь это был врач «скорой», я попросил его подождать.
— Нет, я не успокоился, Сезар. Вы плохо выглядите.
— Просто я хочу есть! У меня прямо слюнки текут при мысли о бараньем окороке, который он обещал...
— Я отвезу вас обедать, но сначала вы сделаете рентген...
— А что подумает ваш сын, когда через полтора часа вернется с бараньим окороком? Скажет, что колдуны сделали из меня омлет!
Мобильник вибрировал у меня в руке. Я поднес его к уху и врач напомнил нам, что САМЮ — это служба скорой помощи и что они не могут ждать час, пока мы наконец что-то решим.
Сезар взяла телефон и спросила, далеко ли больница. Выяснила, сколько времени занимает дорога, сказала, что мы сейчас придем, и вернула телефон мне.
Возвращаясь через сосновую рощу, я задал ей вопрос, который вертелся у меня на языке с того момента, когда я услышал, как она разговаривает с моим сыном:
— Но что вы собираетесь делать? Я имею в виду Рауля...
Она посмотрела на меня ясным взором:
— Исполнить его желания, а что?
22
Он взял мне красный талончик, напоминающий этикетки на полке с упаковками нарезанного сыра. На дисплее высвечивается номер очередного пациента, и каждый раз раздается противный звук. Еще сорок человек, и я смогу уладить формальности и получить карточку, дающую право терпеливо ждать в отделении «скорой помощи».
На стекле, защищающем окошко, милая нарисованная дама произносит «Добрый день!», улыбаясь в пузырь. Что позволяет сотруднице, находящейся двадцатью сантиметрами ниже, сразу приступать к вопросам, экономя время на приветствиях.
Устав, Николя вернулся в круг, образованный забинтованными, загипсованными и инвалидными колясками. Он — первый француз, который обо мне заботится. Я очень волнуюсь, и вся как-то замерла — мне это почти неприятно. Так не бывает. Он потерял целый час, пытаясь договориться. Наткнувшись на непробиваемую стену («Всем нужно срочно, мсье, а работает только один мой коллега: время отпусков»), он в конце концов воскликнул: «От этого зависит будущее ребенка!» Старушка в инвалидной коляске подъезжает к нему, предлагая поменяться номерками: ей осталось ждать совсем недолго. Одним махом мы перескакиваем через тридцать восемь номеров.
Я говорю Николя:
— Вы тоже волшебник.
Он не отвечает. Он ошарашен моим решением, моим капризом — словно он известный кутюрье, а я собираюсь носить выходное платье, которое он для меня сшил, каждый день. А ведь мы еще не обсудили проблему, которая возникает вследствие третьего желания.
Он подходит к автомату, спрашивает, не хочу ли я «Марс» или «Баунти». Я отвечаю: «Нет, спасибо: оставлю место для бараньего окорока». Мне хотелось бы, чтобы он перестал беспокоиться обо мне. Лучше пусть расскажет о своей жене.
23
Луизетта ставит на кухонный стол закуски, не переставая подпевать песне, доносящейся из радиоприемника на холодильнике. Рауль не выказал особой радости при моем появлении — видимо, решил, что я «смылся на поиски лучшего». Он, конечно, хочет скрыть свою надежду на счастье: это — его сюрприз. Он едва отвечает на мои вопросы. Разговаривает с лабрадором, вертящимся возле нас в ожидании угощения.
— Разве ты не собирался обедать у Людовика?
— У него комп завис.
— Возьми морковку, зайчик, — советует ему Луизетта. — Тебе полезно.
Рауль колеблется. Он терпеть не может тертую морковь. Феи, без сомнения, тоже. Он отрицательно качает головой, смотрит на часы и говорит, что торопится: мадам Сарр отвезет его на турнир по теннису в Мезон-Лафитт. Я смотрю на своего сына так, словно никогда его не видел. Я разглядел его достоинства, его умение хранить тайну, его сдержанную улыбку и безумное желание превратить в реальность те сказки, в которые он по-прежнему верит. А я и не знал, что он так умело врет. Так спокойно притворяется, так правдиво сочиняет. Сколько это продолжается? Действительно ли он ночевал у Людовика? Или спал в моей — нашей — хижине? Рауль, по-своему заботящийся о сломанных кустиках, к которым он привязывает подпорки, — это меня настолько тронуло, что я не могу проглотить ни куска.
Луизетта ставит перед нами пюре и принимается разделывать окорок. Я роняю салфетку, наклоняюсь за ней и заглядываю под скатерть. Рауль разложил на коленях листок фольги. Я прикусываю щеку, чтобы не улыбнуться, выбираясь из-под скатерти. Я думаю о том, что еще никогда он не был так трогателен и что больше чем когда-либо он сейчас заслуживает постоянной поддержки с моей стороны — как это было в ту пору, когда я влюбился в его мать. Что будем делать, Рауль? Долго ли ты будешь прятать в моей хижине для марсиан хорошенькую, приветливую фею?
Мы только что вернулись из больницы, где врачи вместо того, чтобы обнаружить трещину в черепе — в существовании которой я не сомневался, — нашли у нее три сломанных ребра. Я предложил ей отвезти ее к себе. Она отказалась — спокойно и решительно. На перекрестке Четырех Дубов она быстро попрощалась со мной, напомнив, что меня, конечно же, ждут к обеду, а я опоздал, помогая ей. Протянула мне связку ключей, назвала адрес в квартале Жан-Мулен и сказала кличку кота, поблагодарив, что я согласился накормить его.
Я смотрел, как она идет, освещенная солнцем, легкая и упрямая, уверенная в своей правоте. Та же походка, та же осанка заигравшегося самоубийцы, каким был я тридцать три года назад на этой дороге, прячась в спасительной хижине. Раз мир от нее отказался, она оставила его, чтобы сыграть ту роль, которую ей доверил ребенок; он — без сомнения, говорила она себе — единственное существо на свете, которому она еще нужна.
Я оставил попытки ее переубедить и начал издалека:
— Вам привезти ваши вещи?
— Ваш сын позаботится об этом.
Я опускаю глаза и смотрю в тарелку Рауля. Кусок бараньего окорока уже исчез, равно как и третья часть пюре.
— Отменно! — говорит он, протягивая тарелку Луизетте.
Она хмурится:
— Не держи меня за дурочку, козлик! Ты все скормил собаке!
Он не отрицает. Луизетта кладет добавку и садится напротив, подперев руками щеки, — посмотреть, как он будет есть. Чтобы спасти его, я спрашиваю:
— Луизетта, у вас есть горчица в зернах?
— А то ты не знаешь, где она?
— Нет.
Она, ворча, встает и идет в столовую: там, на буфете, с незапамятных времен стоит горчица в зернах. Каждый раз, когда я раздражаю Луизетту, она обращается ко мне на «ты». Я обращаюсь к ней на «вы» с тех пор, как она лишила меня девственности в пятнадцать лет, в доме ее парижского хозяина, куда я ходил каждую среду во второй половине дня, пока шесть лет спустя не приобрел средства переманить ее, чтобы она вернулась на ферму. Я до сих пор храню письма, которые она писала мне в пансион. Они были моей единственной отдушиной, окошком в свободу, в прежнюю жизнь. Моя мать присылала мне только дорогие подарки и открытки, написанные от первого лица множественного числа, чтобы я не забывал, насколько великодушен новый папа, калифорниец, который возьмет меня к себе аспирантом, когда я выучусь на врача. Именно Луизетта поддерживала моих бабушку и дедушку в доме престарелых, где однообразие понемногу убивало их. Это она передала мне последние слова бабули Жанны, готовившейся присоединиться к дедушке Жюлю, ушедшему за несколько часов до нее: «По крайней мере там, наверху, мы окажемся на одном этаже». Я искренне люблю Луизетту, но со временем вынужден был прервать с ней связь.
Когда я приехал из больницы, она сказала, что от Ингрид никаких известий, и ее торжествующий вид стоил всех ее апокалиптических предсказаний, сделанных перед моей женитьбой. Когда Ингрид вернется — если только второе желание Рауля когда-нибудь исполнится, — я куплю Луизетте квартиру на Лазурном Берегу, которой пугаю ее в дни ссор — уже десять лет, с той поры, как она достигла пенсионного возраста.
Я поднимаюсь, отворачиваюсь от Рауля, чтобы открыть окно, и тут он начинает громко кашлять, чтобы заглушить звук сворачиваемой фольги. Мы никогда тебя не разочаруем, малыш. Сила любви, которая живет в тебе, восторжествует; еще не знаю как, но я сделаю все, чтобы ты сохранил свои иллюзии как можно дольше. Ведь это именно те иллюзии, на которых держится мир.
***
Я поднялся в кабинет понаблюдать его отъезд в форточку, из которой виден забор. Несколько минут спустя я вижу, как он проезжает на велосипеде, качающемся из стороны в сторону, с ракеткой за спиной. Обе сумки набиты, рукав моей пижамы полощется на ветру. Я отмечаю, что он предпочел ящики моего платяного шкафа ящикам матери, чтобы одеть нашу фею. Это — наше дело. Мужской секрет, которым он поделится со мной сегодня вечером, завтра или потом.
Кажется, я узнал привязанные к багажнику пуховый спальник и его надувной матрас, завернутые в упаковочную бумагу.
24
Это была, наверное, самая прекрасная ночь в моей жизни. Впрочем, «прекрасная» — не совсем то слово. Было полно комаров, кругом ползали пауки, тоскливо ухала сова, доносился топот каких-то мелких ножек. Я проснулась вконец разбитая, на сдутом матрасе, впивавшемся мне в ребра при каждом вздохе: Рауль забыл насос. Но эта ночь оказалась самой богатой на сны, самой насыщенной, самой «нагруженной». Прежде чем уснуть, я на каждом камне написала губной помадой его матери, которую он принес, его инициалы и инициалы его родителей — скорее из соображений конспирации, нежели чем экономя помаду. И легла спать, перебирая в уме три его желания, чтобы вызвать нужный сон и призвать все мистические силы, которые помогут мне изменить их судьбу.
Я просто таю перед этим малышом. Когда вчера он вытряхивал содержимое сумок, там оказалась даже пачка «тампаксов» и сигареты, которые я курю. Я спросила его, как он угадал, что мне нравится «Филипп Моррис».
— Я увидел их у тебя в кармане, когда будил тебя. Такие же, как у мамы, только у нее легкие; когда я покупал их в деревенской лавочке, я сказал, что она теперь курит меньше, но более крепкие: они мне поверили. Ты очень вовремя появилась — у меня еще полно денег после дня рождения. У меня в Америке бабушка, так она всегда хочет прислать мне больше, чем другая бабушка, которая в Бельгии, вот я и делаю вид, что бабуля выписывает мне огромные чеки. На самом деле она дарит мне паззлы, но я их прячу. Все равно Грэнни Смит никогда не приезжает.
— Грэнни Смит?
— Мама ее так называет потому, что она лоснится, как яблоко, и жутко кислая.
А потом помахал «тампаксом» и спросил:
— У фей бывают месячные?
— Думаю, да, — ответила я, вспомнив, что потеряла память.
— Красные или синие, как в рекламе?
— Я все забыла, Рауль.
— Но к тебе все-таки вернулось хорошее настроение?
— Ты смотришь слишком много рекламы.
— Нет, это мама Людовика. Когда она сердится, ее муж всегда говорит ей, что у нее месячные. Тебе нужно еще что-нибудь? Я взял тебе «Нескафе», но здесь нет горячей воды. Может, пойдет с Сен-Йорром?
[10]
— Может быть.
— Ладно, спокойной ночи. Я не смогу вернуться: я сказал, что поеду на теннис, а потом мы будем играть у Людо с японцами по Интернету. Хочешь, я принесу тебе завтра голубя?
— Не думаю, что мне это очень нравится. Вот если остался кусок холодного бараньего окорока, было бы неплохо...
— Да не для еды: это — если ты захочешь связаться со мной, ведь у тебя телефона нет. Мы с Ингрид воспитываем почтовых голубей. Что ты обычно ешь на завтрак?
— Круассаны, яичницу-болтушку, бекон, китайский чай, булочки и сок папайи.
Он посмотрел на меня, открыв рот, несколько ошарашенный. И строго заметил:
— Скажите, пожалуйста! Это я, что ли, по-твоему, фея?
— Нет, я просто тебя дразню.
И наклонилась, чтобы поцеловать его в щеку. Он подставил для поцелуя губы, объяснив, что феи целуют детей именно так. Я, конечно, понимаю, что он злоупотребляет моим положением, но позволила с самым серьезным видом.
— Неплохо, — заявил он тоном маленького эксперта. — Начинает получаться.
И направился к велосипеду, сунув руки в карманы своих белых шортов, едва не прыгая от счастья, стараясь выглядеть мужественным — на случай, если я вдруг на него смотрю.
Солнце показывается из-за холмов в сиреневых облаках. Я спускаюсь в долину, чтобы умыться в ручье вроде того, что был напротив нашего дома в Ванкувере. Почему дедушка столь явно присутствует здесь? Мне никогда не удавалось вызвать его призрак, увидеть его во сне, и я даже почти забыла его об лик. Именно его я прошу сделать так, чтобы Рауль вырос, а его родители снова полюбили друг друга. Кое-какие трудности у меня возникли с третьим желанием. Николя Рокель мне очень симпатичен, он милый, добрый и обаятельный, но в сравнении с сыном явно проигрывает. Он тут не виноват; но сначала я помогу ребенку, и только потом — мужчине.
В последнем сне, который я запомнила довольно отчетливо, было и это: я занималась любовью с Николя — полностью одетая, не ощущая ничего, а потом я, беременная, сидела на сорбоннской скамье, а потом у Рауля появилась маленькая сестричка.
Вода в ручье изумительно освежающая, камешки мягко перекатываются под моими ягодицами. Вдали, среди зарослей папоротника, по холму носятся лань и ее детеныш. Кажется, это — мое первое утро во Франции, когда я прихорашиваюсь, напевая.
25
В первый же день кот забился под кровать: наверное, от меня пахло собакой. Я вывалил упаковку корма с лососем в его миску и сел в плетеное кресло перед телевизором — не двигаясь, чтобы его не спугнуть. На второй день, поев и обнюхав чистую подстилку, он, словно прогуливаясь, забрался ко мне на колени. Я дождался, пока он, заурчав, потерся головой о мой живот, и погладил его. Последний кот был у меня зимой восемьдесят девятого — подарок логопеда, с которой я встречался дважды в неделю в ее дуплексе
[11] в Леваллуа. Остались воспоминания. Я знаю, что никогда не следует приставать к кошкам, тогда они сами к тебе придут.
Каждое утро я провожу час в студии квартала Жан-Мулен. Поливаю цветы, проветриваю, смотрю телевизор, слушаю арабские пластинки, напрасно ожидая звонка Ингрид на мобильник, и приветливо здороваюсь с молодежью, сидящей перед блоком Незабудка, среди которых, конечно, и Мусс с Рашидом. Они смотрят на меня, не отвечая, но без враждебности. Ведь они думают, что я полицейский.
А потом Ингрид вернулась без предупреждения. С горой подарков для меня и Рауля. Наверное, она счастлива, что освободилась от груза сомнений. На все вопросы о том, как дела с ее поездкой на Шри-Ланку, она отвечает: «Потом расскажу». И принимается говорить о другом, обо всем и ни о чем, с деланной веселостью, но когда она умолкает, я чувствую в ней нерешительность. Она уже не та, какой я ее помню до поездки в Париж — как будто долго жила в чужих краях. Рауль отмечает ее увертки холодным взглядом, в котором читаются осуждение и прощение.
После десерта, когда Рауль уходит спать, она берет мою руку, прижимает себе ко лбу, улыбается мне так, словно мы встретились после долгой разлуки, и плачет. Я жду, не отнимая руки. Она не знает, как ей снова связать нас воедино. Порвала ли она с «другим» или вернулась сказать «прощай»?
— Я еще не могу тебе ничего рассказать, — говорит она, вставая. — Давай завтра, ладно?
И уходит в ванную смыть макияж, а потом поднимается наверх поцеловать Рауля. Теперь я никуда не спешу. Тайна, которой владеем я и ее сын, скрывая от нее, исцеляет все раны, которые Ингрид наносит мне своим молчанием.
Я возвращаюсь в кабинет и жду, лежа на диване. Если она захочет изменить решение или просто пойти наперекор самой себе, ей придется ночью пересечь лужайку. Она знает, что я больше не постучу к ней в дверь, но я сплю еще хуже с тех пор, как снова поверил ей.
Сегодня в шесть вечера Рауль познакомит меня с Сезар. После обеда я увидел, как он засовывает в сумку одну из придуманных мною игр вперемешку с яблочным пирогом и увлажняющим кремом. «Зеркало Белоснежки». Играть в нее могут две девочки с помощью зеркала: они бросают кости и переставляют фишки на выпавшее число клеток, что позволяет снять определенную часть лица злой королевы, чье изображение прикрепляется к стеклу, и открыть часть лица Белоснежки. Та девочка, которая первой откроет отражение, выигрывает. Эта игра — мой самый крупный провал, но я все равно очень ее люблю, и Рауль не случайно выбрал именно ее.
— У Людовика я познакомился с девочкой, которая совсем одна играла в «Белоснежку», и я сказал ей, что эту игру придумал мой отец. Это ее любимая: она очень хотела бы познакомиться с тобой. Она пойдет гулять в лес в шесть часов. Хочешь пойти?
И он предложил мне встретиться у Круа-Сен-Жан, возле пруда. Я спросил его, пойдет ли он со мной.
— Нет-нет, я оставляю вас. Займусь птицами вместе с Ингрид.
26
Нe знаю, сколько времени я могла бы оставаться в хижине для марсиан, где ребенок устроил для меня домик. Вряд ли на земле еще есть место, куда я могла бы вернуться. Он обставил хижину так, словно я придворная дама: у меня есть столик для бриджа, садовый стул, три керосиновые лампы, свечи от комаров с запахом мелиссы, газовая плитка, две кастрюли, пакетики быстрорастворимого супа, эклеры, шесть килограммов макарон, варенье, четыре банки «Нескафе», свежий хлеб (с ежедневной доставкой) и приклеенные скотчем занавески на окне. Николя принес мне белье, мою косметичку и книги.
Только что заглянул лесник. Нахмурил брови, скривился. Говорит, что я обнаглела, самовольно обосновавшись в общественном месте. Я отвечаю ему что-то про выморочное имущество. Эти слова производят на него впечатление. Тем лучше, поскольку я сама толком не знаю, что это такое. Звучит столь загадочно и красиво, что мне даже и не хочется выяснять смысл. Не знаю даже, к чему это относится: то ли к порядку наследования, то ли к бродяжничеству. Сейчас явно будет скандал. Однако труженик лесов, похоже, принимает меня за юриста. За адвоката в отпуске, который с шиком отдыхает «дикарем». Он задумчиво поскреб подбородок и согласился, что я никому не мешаю, но не должна ставить на дверь замок; однако он предупреждает, что его коллеги не располагают о моем пребывании здесь никакой информацией. Что касается информации, я решила, что он вполне готов принять на грудь, и предлагаю ему рюмку портвейна, который привез мне Рауль в своей дорожной фляге велосипедиста. Лесник отвечает, что в такую жару — с удовольствием. Я чувствую, что он охотно остался бы отдохнуть, но ребята из летнего лагеря разрисовывают траву вокруг ручья, собираясь играть в ипподром, и долг зовет его спасать зеленые насаждения.
Если бы я осталась, мне бы пришлось попросить моего маленького поставщика привезти засов, чтобы запереться на ночь. Но у меня последний день отпуска. Все то, что произошло со мной по воле случая: эта амнезия, это одиночество среди мелких хлопот, этот оазис тишины и понимания подарили мне блаженство, настроили на совершенно иной лад. В пустых четырех стенах, в кукольном домике, над которым властвует природа, я прокрутила в памяти всю мою жизнь. И я готова все разложить по полочкам.
Вчера вечером в дверь постучал отец Рауля. Он сказал, что мне пришло письмо. Я уже легла — было темно, и комары в здешней местности, по-видимому, обожают запах мелиссы. Я вскрыла конверт неохотно, опасаясь подвоха со стороны Фабьена, его замечательных, написанных короткими фразами — в манере телеграмм — резолюций, проверенных цензурой. Или счетов, бланков, требующих заполнения, связанных с тем, что я сейчас безработная. Я не видела Николя с тех пор, как мальчик устроил нам изысканное рандеву в местечке под названием Круа-Сен-Жан. Догадываясь, что он следит за нами, скрываясь в папоротнике, мы сделали вид, будто только что познакомились. Как поживаете, сегодня прекрасная погода, сын сказал мне, что вам нравится моя игра, вы здесь в отпуске, как называется этот цветок, не знаю, у вас красивые глаза, вы тоже не лишены обаяния, жизнь — забавная штука, случай, судьба, может быть, прошлая жизнь, мы думаем, что приходим в этот мир, а на самом деле возвращаемся, хотите, как-нибудь выпьем по стаканчику? Мы знали, что ситуация выходит из-под контроля: нам нечего было больше сказать друг другу, а Рауль от нас этого требовал — отныне правила игры устанавливает он.
Рассудив, что для первого свидания достаточно, мы поцеловали друг друга в щеку. Николя воспользовался этим, чтобы шепнуть мне на ухо, что его жена вернулась. Он ничего к этому не добавил, а я не стала задавать вопросы. И вот он стоит в дверном проеме с прямоугольным конвертом в руке, на лице — страх и нетерпение, которые стали мне понятны, когда я увидела адрес отправителя. Я распечатала конверт и, стиснув зубы, прочитала ответ из ректората. А потом, плача, бросилась ему на шею. Слезы счастья, подавленного отчаяния, сдерживаемого отвращения, отказа от бегства. Все годы моих грез, ожиданий и пустых надежд выплеснулись на человека, который даже ни разу ко мне не прикоснулся. Он лишь спросил, чтобы понять причину моих слез:
— Они обошли эмбарго?
Я кивнула.
Остается сделать только одно.
***
Поместье оказалось в десять раз прекраснее, чем я представляла по его рассказам. Ржавая решетка забора с зубьями, калитка без замка, липовая аллея, три сельскохозяйственные постройки, окружающие старинную часовню, превращенную в голубятню. Увитый плющом гараж с витражами в окнах. И повсюду птицы, искусно сделанный вольер, на всех деревьях — гнезда, кусочки сала, привязанные к ветвям, качающиеся на ветру; впечатление лихорадочной легкости и спокойствия. Груз веков в тучах перьев.
Она в своей лаборатории — это что-то вроде теплицы, куда птицы влетают и вылетают через полуоткрытые слуховые окна. Она красивее, чем я представляла себе по его рассказам. Спокойная сосредоточенность на лице, утонченная элегантность жестов, тонкие губы, светлые волосы, поднятые гребнем, расстегнутая бледно-зеленая рубаха, и грудь — такая, о какой я мечтала в пятнадцать лет. Она считает удары клюва, которыми маленький ворон отмечает подсовываемые ему рисунки, и записывает в блокнот. С равномерными интервалами она дергает за шнурок, чтобы упало очередное зерно. Позади нее, на насесте, сидят другие вороны, — наблюдают, ждут своей очереди.
Она поднимает голову, встречает мой взгляд. Я здороваюсь. Птицы взлетают, освобождая теплицу. Она вздыхает, стягивает перчатки, делает мне знак войти. Я иду вдоль постройки, толкаю заляпанную пометом и оклеенную обрывками скотча дверь.
— Чем могу быть полезна?
— Я знакомая вашего мужа.
Она смотрит на меня в упор, мбя руки под краном. Проходит невероятно много времени, прежде чем струйка воды перестает течь. Тогда она приближается ко мне, вытирает руки о рубашку и говорит:
— Так.
Все слова вылетают у меня из головы, будто птицы, испуганные ее безразличием. Она улыбается, показывает мне на стул, садится напротив. Упирается локтями в колени, разглядывает меня, говорит, что это хорошо. Словно ждет более подробных объяснений. Я — неожиданно для себя самой — отвечаю грубо:
— Ничего хорошего! Он пришел ко мне, чтобы постараться понять вас, вот и все! Единственное, что нас соединяет, это вы! Он даже не подозревает, что я сюда пришла. Я знаю, что сегодня после обеда он повез Рауля к зубному врачу, и воспользовалась его отсутствием. Я уйду из его жизни, исчезну, но прежде я хотела... хотела бы знать...
Она останавливает меня, подняв руку, — медленно, нежно, таким же жестом, как тот, что она минуту назад сделала в сторону ворона. Глаза ее затуманиваются, на лице улыбка.
— Давно вы с ним знакомы?
— С тех пор, как вы больше не хотите его. Я смотрела на него, он приходил за покупками — так идут в казино, чтобы испытать судьбу, убить время, почувствовать себя кем-то другим...
— Так это были вы, там, в гипермаркете? Хорошо.
У нее довольный вид. Сосредоточенный. Мне хочется залепить ей пощечину, вывести из равновесия, чтобы ей стало хоть немного стыдно!
— Очень мило, что вы пришли.
— Мило? Да он умирает от разрыва сердца, ваш муж! С любящим человеком так не обращаются, не бросают, прося подождать, не подкидывают надежду, как собаке кость, не толкают в объятия другой, чтобы чувствовать себя менее виноватой, не возвращаются, когда он уже оставил мысли о ней, или хотя бы все объясняют! Он даже не знает, есть ли у вас любовник, или дело только в нем, он больше ничего не понимает... Вы им не дорожите, а если все еще любите, так перестаньте ему врать!
Она дает мне отдышаться. Сглатывает, соглашается с моим обвинением движением бровей, поправляет воротник рубахи.
— Хорошо. Вы хотите что-нибудь еще сказать, или позволите мне ответить?
Я пожимаю плечами — что тут еще скажешь?
— Пожалуйста, постарайтесь не перебивать меня; я впервые пытаюсь найти слова и объяснить, что со мной происходит. Простите за резкость, отсутствие такта или не знаю, что еще, и спасибо за... Короче, спасибо, что вы сюда пришли. Я даже не спросила, как вас зовут.
Поскольку я молчу и выжидающе смотрю на нее, она набирает воздух и решается:
— Я понимаю ваши упреки и принимаю их, поверьте. Я прекрасно знаю, что Николя с начала июля живет в аду. Для меня ад начался в конце июня. Рутинный визит к врачу, пальпация кисты, предлагают пункцию, я соглашаюсь... И неделю спустя прихожу в кабинет к неизвестной женщине, которая говорит: «Здравствуйте, садитесь, у вас рак груди в последней стадии, крупная опухоль, анализ точный, сомнений никаких: в течение недели необходима операция, обещать ничего не могу, молите Бога, чтобы не было метастазов. — Она похвалилась: — Вот видите, я от вас ничего не скрываю». Я хотела обсудить, не спешить, попросить — ну, не знаю о чем — об отсрочке, о повторном анализе, еще об одной консультации... Она на меня напала, сказала, что у меня и без того все сильно запущено, что мне надо было регулярно проходить обследования. Она прочитала записи в моей карте — я сама во всем виновата: если бы я кормила ребенка грудью, как любая ответственная мать, этого бы не случилось. Подразумевалось следующее: отказываешь ребенку в груди, чтобы сохранить ее для своего мужика, — рискуешь заболеть, вот я и получила по заслугам. Я вышла на улицу, рядом никого не было, никаких шансов на жизнь, и думаю: «Что мне делать?» Позволить, чтобы меня разрезали, искалечили, облучали, разрушили? Я не обольщаюсь на свой счет, я прекрасно все понимала. А может, броситься под автобус, прямо сейчас? Николя отвез Рауля на неделю в «Диснейленд». Я вошла в кафе, заказала три порции коньяка и сказала себе: «Прекрасно! Поступим наоборот. Победим. Одержим верх. Легко, мадемуазель». Легко, в Париже, в разгар лета. Вы знаете, как работают в июле хирургические отделения? Все хорошие врачи на пляже. Надо тянуть до августа. Я боролась, откладывала, трижды переносила даты, позволяла называть меня человеком безответственным. А потом сдалась. Чтобы покончить со всем. Я была уверена, что врач не сказала мне всей правды. Она потому была со мной столь сурова и невежлива, что знала: я обречена. Чтобы дать мне последний шанс, она прибегла к шоковой терапии. Чтобы я собрала все свои силы, мобилизовала все антитела, все желание жить... Вот к чему я пришла, чтобы великодушно простить эту дипломантку медицинского факультета, найти объяснение ее словам, оправдать ее в своих глазах. Я записалась на очередную дату — после моего дня рождения, и мои мужчины вернулись такие довольные, загорелые. Что, по-вашему, мне было делать? Сообщить в светской беседе после еды? Открыть правду Николя, чтобы уберечь Рауля? Подготовить Рауля, чтобы вернуть свободу Николя, который, может, захочет устроить свою жизнь после моей смерти и отдать моего сына родственникам отца? Я выбрала молчание. Выбрала ложь. Выбрала шок. Ради любимого человека. Я хотела, чтобы он восстал против слабости, снисходительности, повел себя так, как ему несвойственно... Хотела, чтобы он беспокоился, но не из-за меня. Из-за себя. Чтобы почувствовал себя в опасности, захотел вновь меня завоевать. Иначе говоря, снова взял себя в руки. Это был мой прощальный подарок. Если бы со мной случилось худшее. Подарком был он сам.
Она откинулась на спинку стула, потянулась к бутылке с водой, сделала глоток. За моей спиной в теплицу влетели две птицы, хлопая крыльями над столом с графиками, рисунками, картами. И улетели.
— Все остальное — я имею в виду слова любви, объяснения, распоряжения, указания, что нужно делать в случае моей смерти, — все это я написала. Два длинных письма каждому из них, и оба разорвала, выйдя из клиники после операции. У меня ничего не нашли. Никаких метастазов. Я отказывалась верить в это до вторника, до результатов исследования кисты, которую они разрезали на кружочки, чтобы изучить каждый квадратный миллиметр. И вот результаты у меня. Фиброаденома. Доброкачественная. Они даже не удивлялись, не говорили о чуде. Не предлагали сделать повторный анализ. Просто с полным спокойствием, без всякого смущения сказали мне: «Знаете, никогда нельзя быть абсолютно уверенным, пока не вскроешь. Что ж, мадам, вы свободны. Всего наилучшего и хорошего отпуска».
Она поднимается, высвобождает ласточку, запутавшуюся в чем-то вроде рыболовной сети, усыпанной разноцветными шарами. Я решаюсь спросить:
— А если это все-таки был рак... Если вы сами победили его?
— Я спрашивала у врачей. Они сказали, что это невозможно.
— Тем хуже для них.
Она поворачивается ко мне, смотрит с искренней улыбкой, словно мы вместе прошли это испытание. Сжимает мне руку, и лицо ее снова искажается.
— «А после вторника?» — спросите вы меня. Рассказала, склеила то, что разбилось, порадовала Николя, одним махом признавшись во всем, что от него скрывала? Нет. Не рассказала — не смогла. Не знаю, что произошло, пока меня не было, но... это чудо — видеть их снова счастливыми, они все время — как заговорщики, улыбаются непонятно чему, стоит мне отвернуться... Чудо, что жизнь продолжается, что я здесь, что пережила свой прощальный подарок, что они оказались готовы принять меня, простить... А я — ничтожество, молчу, улыбаюсь, плачу, притворяюсь... Мне больше нечего скрывать, но это сильнее меня: не могу сказать ни слова.
Я поднимаюсь. И говорю, что ее муж понял смысл подарка. Надо только объяснить ему, почему этот подарок не стал прощальным.
— Думаете, это так просто?
— Откровенно говоря, мадам, чем вы рискуете?