Поль Констан
Мед и лед
Посвящается Матильде
Большинство персонажей названо в честь ураганов. Ураган «Деннис» опустошил Северную Калифорнию и Вирджинию.
~~~
И шло за Ним великое множество народа и женщин, которые плакали и рыдали о Нем. Иисус же, обратившись к ним, сказал: «Дщери Иерусалимские! Не плачьте обо Мне, но плачьте о себе и о детях ваших, ибо приходят дни, в которые скажут: блаженны неплодные и утробы неродившие, и сосцы непитавшие!»
Лука, XXIII, 27-29
— Знаю я таких, как ты, — сказала женщина. — Добродетельные особы. Слишком хороши, чтобы иметь что-то общее с простыми людьми. Катаетесь по вечерам с мальчишками, но пусть вам только попадется мужчина…
Уильям Фолкнер «Святилище[1]»
1
Только я начала описывать женщину, которая красит перед зеркалом глаза, собираясь идти смотреть казнь, как судья Эдвард прервал меня:
— Да ведь это же Дама в черном!
Она прославилась на всю Вирджинию своим фанатичным любопытством к смертникам, своими бурными романами и умопомрачительными уловками, к которым она прибегала, чтобы попадать на казни.
— Увидал тень Дамы в черном — кровь заледенела в жилах, — с улыбкой произнес судья Эдвард. — Местная поговорка!
У героини моей книги пока нет имени. Она еще не одета. На ней лишь лифчик, а сверху — нейлоновая комбинашка. Она уже не делает макияж нагишом — не тот возраст! Занимаясь лицом, она не хочет видеть в зеркале свое раздавшееся тело. Она накладывает на веки тени кричащего, почти электрического синего цвета. Подводит глаза, готовясь поймать последний взгляд смертника. Взгляд, который угаснет в центре ее зрачка, посреди карей радужки, в глубине белка, под веком, густо накрашенным синими тенями.
— Интересуетесь смертной казнью? — спросил судья Эдвард.
Скорее, мне интересны глаза, которые подводит эта женщина перед тем, как отправиться смотреть казнь. Двадцать два ноль-ноль, парадный вход, при себе иметь приглашение и документы, удостоверяющие личность. Явиться желательно за час до начала. Вся моя задумка — пока всего лишь этот зрачок, это накрашенное лицо уже немолодой дамы, совершающей свой ритуал в комнатенке мотеля. Она достала платье из прозрачного пластикового чехла и расстелила на постели. Видимо, она наденет его в последний момент, чтобы не испачкать ворот пудрой.
Я спросила судью Эдварда, возможно ли, чтобы в самый последний момент, за мгновение до укола, женщина прижалась лицом к стеклу зрительного зала и смертник вдруг ее увидал. Судья считал, что вряд ли. Зал в тюрьме «Гринливз» оборудован непрозрачными стеклами, между зрителями и стеклом находится парапет, да и сиденья привинчены к полу.
А профессор Филипп добавил, мол, за полчаса, что длится казнь, зрители погружаются в такое оцепенение, что боятся шелохнуться.
— Их лица каменеют, хмурятся, напрягаются. Они как бы имитируют смерть. Зрители дышат так тихо, словно и не дышат вовсе. Большая часть закрывает глаза или, по крайней мере, опускает взгляд. Все молчат. Обычно «официальные свидетели» и те, кто на самом деле присутствует на казни — разные люди. Те, кто это увидел, молча смываются от греха подальше. Но бывает, кто-то кричит, плачет или молится.
Судья Эдвард сказал, что мне стоило бы это увидеть, и спросил, хочу ли я поприсутствовать на казни.
— По крайней мере, наведайтесь хотя бы в «Гринливз». Как же вы будете писать книгу, не увидав настоящей обстановки, реальных персонажей, не побеседовав с настоящим смертником? Вам нужно навестить Дэвида Денниса — его как раз собираются казнить в конце месяца. С ним вы узнаете о смертной казни больше, чем со всеми нами вместе взятыми и с целой библиотекой криминалистики впридачу.
Так я впервые услыхала о Дэвиде Деннисе, который уже девять лет ожидал казни в камере смертников в «Гринливзе». В тот раз, в доме судьи Эдварда, в разгар приема, организованного университетом Роузбада в честь моего вступления в должность преподавателя, мне описали его как преступника-обольстителя, любящего подискутировать о смертной казни и делающего это талантливо. Ему польстит, если к нему наведается писательница.
Дэвид Деннис вызывал здесь живой интерес. Очень скоро разговор переключился на него. Профессор Филипп и судья Эдвард, увлекшись этой темой, не отходили от меня ни на шаг. Трое или четверо гостей присоединились к нашей группе. Казалось, Дэвид Деннис для них — герой некоей грязной истории, касавшейся их непосредственно.
Я уже осознавала, что придуманный персонаж — женщина, красящая веки этой нелепой синей тушью — не имела никаких шансов в сравнении с этим исключительно реальным, хотя для меня пока и не очень, Дэвидом Деннисом. Гримирующаяся женщина блекла в моем воображении перед Дэвидом Деннисом, как слабый огонек меркнет в свете большого костра. И все мои попытки не интересоваться существованием Дэвида Денниса, мои тщетные намерения не задавать вопросов о природе его преступления терпели крах перед его очевидной реальностью. Этой четкой картине я могла противопоставить лишь схематический набросок женщины, которая еще не существовала и, возможно, стала бы для меня реальной лишь после завершения книги, когда кто-нибудь из читателей воскликнул бы: «Я ее знаю!»
Вокруг нас собралась толпа. Я узнала ректора университета, с которым уже встречалась в его офисе, и двух специалистов по уголовному праву — уполномоченных адвокатов университета Роузбада. Они спросили, с какой стати я интересуюсь смертной казнью. Судья Эдвард ответил за меня: мол, я пишу о ней роман.
— Но почему вы выбрали именно Америку? — спросил ректор.
Наверное, он хотел сказать: почему именно Роузбад? Думаю даже, он хотел предложить мне не затрагивать эту тему со студентками на занятиях, сконцентрироваться на более «легких» темах и («ну вы же понимаете!») не будить воспоминаний о кошмаре, который все здесь пытались забыть.
Я поторопилась с ответом, еще не осознав намеков, кроющихся в вопросе ректора. Это был даже не вопрос — скорее, предостережение. Но я с победоносным видом выпалила ответ, который держала наготове с тех пор, как приехала в США: мол, в мире не так много цивилизованных государств, где еще существует смертная казнь, поэтому выбор у меня был небольшой. Он потрясенно замолчал, а я разъяснила, что темой моей книги будет не столько смертная казнь, сколько судьбы женщин, близких смертникам — женщин с Голгофы. У меня перед глазами стояло лицо женщины, подводящей глаза перед тем, как идти смотреть смертную казнь, чтобы поймать последний взгляд осужденного.
Моя идея окружающим показалась странной, образ — тоже. Как я могла начинать не с истории, а с одного персонажа, даже нет — с детали персонажа?
— И что дальше? — спросил ректор.
— Не знаю.
В его глазах я прочла, что мой контракт пока не подписан, и он, чуть что, легко найдет завтра причину для его аннулирования.
Оба адвоката признали, что казни вызывают странный, часто нездоровый интерес. Нужно, мол, старательно отбирать зрителей, желающих попасть на казнь. Судья Эдвард сообщил им, что он уже рассказал мне о Даме в черном.
— Дама в черном! — весело воскликнули они.
И хором выпалили, обращаясь к ректору:
— Увидал тень Дамы в черном — кровь заледенела в жилах!
— В её жилах, — уточнил судья Эдвард.
Именно в этот момент я поняла, что потеряла женщину, подводящую глаза: ее уже чересчур измусолили, а я даже не успела придумать ей других черт, кроме этих синих теней (хотя их-то я видела отчетливо!). Так безымянная женщина уступила место Дэвиду Деннису за явным превосходством последнего — его имя, расплавленное, выкованное и отполированное частым упоминанием, звенело как колокол. Реальность неумолима, и я ничего не могла ей противопоставить. Или почти ничего.
2
Судья Эдвард понравился мне с первого взгляда. Он встретил нас, профессора Филиппа и меня, у въезда в Роузбад, чтобы провести к своему дивному стеклянному дому, где давал прием в мою честь. Он пришел за нами к воротам со своей молодой собакой-лабрадором на поводке. Этот эскорт позволил судье ознакомить меня с растительным многообразием штата Вирджиния, а также провести лишних пару минут с собакой в ответственный период дрессуры — поучить ее идти рядом, останавливаться, садиться. Мы тоже повиновались командам судьи и даже выучили их лучше, нежели собака, позволявшая себе некоторые вольности, тотчас же пресекаемые сухим щелчком по ошейнику.
Мы шли, останавливались, снова шли в такт коротким командам, а судья Эдвард представлял нам самое прекрасное, что есть в Америке — штат Вирджиния, Роузбад, стеклянный дом на лоне нетронутой природы, Юг во всей его красе. Он говорил нам названия растений, но не латинские, а те, что были даны им первыми поселенцами, движимыми энтузиазмом открытий, надеждами или воспоминаниями: имя любимой женщины, имя умершего ребенка — весь этот обычный и тем не менее странный словарь, который превращал Вирджинию в новый Эдем.
— Это наши произведения искусства, — говорил судья Эдвард с гордостью, подстегиваемой моим восхищением. — Эти деревья — настоящие памятники Америки. Вы говорите: «Это замок семнадцатого века». Мы говорим: «Этому дереву три тысячи лет». Вот это, например, растет здесь с незапамятных времен, оно — прародитель Роузбада, его корни пронизывают весь холм.
Именно здесь, в Роузбаде, он попросил руки Памелы. Памела Эдвард когда-то была студенткой этого женского университета. Она была свидетельницей золотых времен Роузбада, когда все, кто считался богатыми наследницами Юга, учились в его стенах. Судья обожал эти правила закрытого клуба. Во главу угла здесь ставилась природа, созерцание, что уже в те времена делало Роузбад уникальным местом. Он всю жизнь мечтал здесь жить, и вот совет университета разрешил ему построить дом его мечты в тени самых красивых и самых старых деревьев в округе, на склоне, спускавшемся к озеру.
Судья Эдвард объяснял, что прозрачные стены дома, его форма, которая словно скользила под деревья, огибала их, не доставая до крон, — все это не иначе как забота о лесе. Если однажды дом исчезнет — и от деревьев не останется никакого следа. В благодарность за оказанную им привилегию, они с Памелой тотчас же завещали дом Роузбаду.
— После нас здесь будет университетская школа орнитологии, а потом… потом дом исчезнет, но мы не сломаем ни одной ветки, не пораним ни одного деревца.
Впервые я увидала этот дом в разгар бабьего лета, под вечер, когда деревья отбрасывали свои зеленоватые тени на огромный застекленный фасад. Осень здесь, по словам судьи Эдварда, ослепляла пурпуром и золотом, а весна очаровывала влажно-серебристыми отблесками ольх и папоротников в ложбинах. Он ни слова не сказал о зиме, своей любимой поре года, когда всё очищается. Он пользовался наготой деревьев, чтобы делать с них карандашные наброски.
— У нас тут представители десяти домов в одном, — сказал он, раздвигая входную дверь, словно театральный занавес.
Высший свет Роузбада — ректор, профессура, ученые-исследователи, члены администрации, меценаты и художники — предстал перед моим взором, застывший, словно картина на стене. Казалось, они хотели понравиться мне с первого взгляда, но меня что-то смущало. Я никогда не встречала людей, настолько переполненных ощущением собственной значимости, гордящихся своим положением в обществе и демонстрировавших это с такой самоуверенностью. Каждый из них был не лишь бы кем, но поскольку их фамилии ничего не говорили мне, иностранке, то Филипп, чтобы я осознала их значимость, добавлял «известный», «знаменитый». Добавлял шепотом, и тот, с кем меня знакомили, неизменно встречал эти эпитеты легкой улыбкой.
Для них я, без сомнения, ничего из себя не представляла — ни как писательница, ни как француженка. Франция для них ассоциировалась с давно минувшими днями или с дальними странами, среди которых они выделяли восхитительную Италию. Если они и думали при виде меня о чем-то — что совершенно не доказано, — то, скорее, об Италии, Риме, о своей молодости, стажировке или свадебном путешествии в Венецию либо Флоренцию. Перед моим ослепленным взором разворачивался спектакль, который общество разыгрывало лишь для самого себя. Они любили слушать, как звучат их имена, и принимали за чистую монету восторги Филиппа, простого профессора литературы.
Судья Эдвард вносил в это представление нотку тепла и задушевности, что объяснялось его ролью хозяина, хотя и не только ею. От группы женщин, собравшихся в глубине салона, отделилась дама, которую я поначалу приняла за Памелу Эдвард и которая на поверку оказалась ее подругой. Она снисходительно приблизилась ко мне. К моему вящему удивлению, она обратилась ко мне по-французски. И тут же спросила, что я думаю о связи кино и литературы. Не дожидаясь ответа, который я более-менее связно пыталась сформулировать, она объяснила, что каждый год организует в Музее современного искусства в Ричмонде неделю французского кино.
Потом она спросила, что я сейчас пишу. Именно в тот момент, когда я описывала ей женщину, подводящую глаза, вмешался судья Эдвард. Он хотел, чтобы я непременно попробовала местных устриц. Он взял меня за руку и повел туда, где должна была бы находиться кухня, но в этом доме без перегородок она была, скорее, продолжением салона. Судья принялся открывать устриц с мужским обаянием, в лучах которого я растаяла. Словно в теплой дружеской компании любителей пива, я принялась рассказывать начатую для дамы из ричмондского музея историю с женщиной, которая красится перед зеркалом, прежде чем отправиться смотреть казнь. Судья слушал меня, моя посуду. Он поставил в шкафчик старый фарфор, ополоснул два или три стакана. Думаю, вся уборка заняла бы несколько часов, и, что удивительно, Эдвард сам взвалил ее на себя, в то время как Памела Эдвард в другом конце салона всем своим видом демонстрировала ледяное равнодушие. Стоя среди таких же беспечных женщин, она птичьим взором следила за мужчинами, которые спешили отнести судье грязную тарелку или прибор. И, довольная, кутала свои узенькие плечики в тонкую шелковую шаль.
3
Там же, на кухне, я задала судье Эдварду волновавший меня вопрос: что он думает о смертной казни. Он ответил, что несколько раз выносил такой приговор и после этого никогда не сомневался в правильности принятого решения. А поскольку я запротестовала, он завел разговор о жертвах и возмездии. Его поддержали другие гости, подносившие посуду или тайком потягивавшие на кухне пиво. Соглашаясь в общем и целом, они, однако, признавали, что смертный приговор нельзя выносить душевнобольным и несовершеннолетним. Они беседовали спокойно, составляя в раковину оставшиеся тарелки. Я спросила: а что если покарают невиновного?
Ах! Убийственный довод противников смертной казни! Какого невиновного? Вам кажется, что вы находитесь в стране дикарей, где любой шериф может вытащить дробовик и свершить правосудие по своему усмотрению, где мужланы вздергивают чернокожих на первом попавшемся суку? Оглянитесь вокруг!
Судья широким жестом обвел огромный стеклянный дом, прозрачные стены которого как бы подтверждали, что здесь ничего не скрывают.
— Вы думаете, что правосудие здесь хуже, чем в Европе? Не такое демократичное? Более запутанное? Вы думаете, что много остается якобы невиновных после всех расследований и судебных процессов? Видал я этих невиновных, которым самые лучшие адвокаты по десять-пятнадцать лет строчат апелляции, и всё, что они могут представить в качестве алиби — это какого-нибудь лжесвидетеля. Я слышал, как они трезвонят о своей невиновности вопреки всем уликам, вплоть до самого дня казни. Но достаточно ли называть себя невиновным, чтобы быть им на самом деле?
— Нет, но достаточно быть им на самом деле, чтобы называться невиновным!
— И где тогда, по-вашему, истина? Невиновность не провозглашают со страниц газет. Она доказывается в ходе расследования, лабораторных анализов, в ходе судебного процесса.
— Тогда зачем спрашивать мнения присяжных заседателей? Почему они принимают решение голосованием? И когда решение принимают с перевесом в один голос… это значит, что ты невиновен или виновен с перевесом в голос?
— Потому что вы полагаете, что присяжные, судьи, адвокаты разбираются в этом меньше, чем вы, ведут себя хуже, чем вы, менее уверены или меньше сомневаются, чем вы, что они кровожаднее, нежели вы!
— Достаточно лишь одного невиновного… — начала было я.
— Это был бы один невиновный, вот и всё. А вот что мне не безразлично, что меня гложет и не дает жить спокойно, так это она, — он кивнул головой в сторону женщин, — мать Кэндис, убитой девушки.
Он показывал мне какую-то женщину, но я ее не видела. Несмотря на псе усилия, я не могу сейчас вспомнить лицо матери Кэндис. Я увидала ее и забыла. Глянула украдкой, чтобы она не словила мой взгляд, и забыла — не будешь ведь долго рассматривать мать убитой девушки! Я пытаюсь вспомнить лица всех женщин, которых встретила тем вечером. Мать Кэндис может быть любой из них. Возможно, нас представили друг другу. Должно быть, она была обычной, но когда знаешь о трагедии, эта обычность становится необычной.
Должно быть, в глазах этого общества, предпочитавшего сохранять дистанцию и сдержанность тона, я слишком долго оставалась наедине с судьей Эдвардом. Наверное, они исчерпали все темы для разговоров, остроумные мысли, передовые суждения, одобрения, порицания и вообразили, что есть еще темы, которых они не касались за долгое время своего совместного существования. Поэтому они обернулись к нам — натянутые, холодные, похожие на манекены.
Я и не предполагала, что хозяйственная деятельность судьи Эдварда была любовной, почти эротической манифестацией по отношению к его жене Памеле, особенно когда та находилась в окружении профессорских жен. Предлагая свою помощь, настаивая на том, чтобы помыть часть посуды, я ломала тонкую игру. Я вела себя как простушка, которая флиртует с самым видным мужчиной, я откололась от группы порядочных женщин. Я не была в их команде. Мое поведение не только оскорбляло их — оно уязвляло их женское начало.
И судья Эдвард, неоднократно отклоняя мою помощь, давал мне это понять. Он пытался оправдаться перед Памелой, явно показывая, что делает всё возможное, чтобы избавиться от меня. Он и не предполагал, что из-за того, что не подпускает меня к раковине, загораживая ее всем своим телом, я в результате усядусь возле него в той вольной позе, которая шокировала всех вокруг и сделала меня естественным врагом присутствующих женщин. Теперь я ясно припоминаю, хотя в тот момент не отдавала себе отчета в происходящем, как они непроизвольно создали вокруг Памелы нечто вроде почетного караула, взяв ее в круговую оборону.
— Стоило бы потребовать, — говорил тем временем судья Эдвард, — чтобы каждый раз, когда в газетах печатают фото убийцы, рядом публиковали бы фото жертвы. Или даже фотографии трупа жертвы. Если бы вы видели тело Кэндис, ее лицо, вы бы никогда этого не забыли! И она — она его тоже не забудет. Мы не забудем.
Он вышел на террасу. И захлопнул стеклянную дверь прямо перед моим носом, словно приказывая не идти вслед за ним. Я увидала, как он растянулся на шезлонге, потом поманил свою красивую собаку, и она улеглась рядом с ним. Передо мной был спокойный и искренний человек, который любил звездные ночи, справедливость и собак. Он гладил светлый собачий живот, и сука благодарно положила ему голову на плечо. Ее глаза были зажмурены, а влажные черные уголки губ расползлись в улыбке. Тогда он взял ее голову в руки и страстно поцеловал в морду, прямо в тонкие губы и мелкие резцы.
4
Теперь я понимаю, что на том приеме у судьи Эдварда было много символичного. Из всех десяти домов — ректора, вдовы писателя, которого я заменила, профессора Филиппа, который был моим шефом, — короче, из всех возможных вариантов (я даже не исключаю вариант со студенческой библиотекой) общество Роузбада выбрало для знакомства со мной дом судьи Эдварда, судьи, увенчанного дворянским титулом, председателя судей штата Вирджиния. Дом судьи Эдварда, возвышающийся посреди двух тысяч гектаров Роузбада, прямо у озера, среди вековых деревьев, так глубоко ушедших корнями в землю, что даже последний ураган не нанес им ущерба — разве что забрал в жертву магнолию, ровесницу гражданской войны.
Все в Роузбаде поклонялись просторам и одиночеству. В рекламном проспекте Роузбада сообщалось, что это единственный университет в США, где каждой студентке гарантированы два гектара земли. На этих просторах образовалось изолированное общество, жизнь которого текла неспешно и тихо среди мягкого, неназойливого шума леса. Роузбад сквозь пальцы смотрел на преподавателей и обожествлял студенток, которые создавали ему высочайшую репутацию.
Царивший здесь вкус к тайне объяснял склонность этого общества к писательству, поэтому сюда постоянно приглашали преподавать иностранных писателей, писателей-резидентов, и они приезжали один за другим, чтобы облекать молчание в слова, извлекать, подобно акушерам, из дум и душ учениц художественные произведения.
Теперь, задним числом, я думаю, что это общество страдало от той формы меланхолии, которая присуща бывшим санаториям, переделанным в дома отдыха. По крайней мере, такой я сделала вывод из взвешенной речи профессора Филиппа, когда тот возил меня на электрокаре по кампусу, чтобы я могла оценить его красоты, прелесть озера, на берегу которого я заметила дикого лебедя, тяжело взлетавшего со статуи юной Роуз, расположенной на высоком мысе, лицом к величественному заливу Чизапик. Роузбад был назван в честь юной Роуз, пропавшей без вести в возрасте восемнадцати лет, в самый разгар войны Севера и Юга. Скульптор изобразил Роуз с развевающимися волосами, словно замершую с протянутыми руками на бегу к океану в попытке ухватить бесконечность. У ее ног — могилы преподавателей Роузбада. Я разглядывала имена, должности, даты. Они умерли молодыми.
— Рак, — сказал мне тогда профессор Филипп.
Он сообщил, что скоро собирается уйти на пенсию и переехать во Францию. Он говорил об этом как о спасении, сам не отваживаясь в это поверить. Ему оставалось продержаться еще два года, но за это время рак мог настигнуть и его, чтобы заключить в могилу под статуей юной Роуз, под защиту ее хрупких бронзовых ручонок, которым не страшны никакие штормы и ураганы, налетающие с океана.
Я до сих пор признательна этому профессору литературы, который приехал за мной в самое сердце Канзаса и предложил должность преподавателя в одном из престижнейших женских университетов — или колледжей, как их здесь называют. Он и разъяснил мне, что такое Роузбад. Этакий институт благородных девиц, расположенный на двух тысячах гектарах и предназначенный для богатых наследниц огромных свиноферм Северной Каролины и птицефабрик Вирджинии. Эти девицы приезжали сюда проветрить на океанском ветерке дурно пахнущие родительские деньги. От царящей здесь унылости их спасала необузданная сексуальность и негласные правила, следование которым заканчивалось изданием очередной книги, непременно занимавшей место среди произведений студенток Роузбада, посвященных Роузбаду, в библиотеке, предназначенной для студенток Роузбада.
Студентки валом валили на писательские занятия, и писательство становилось частью их жизни. Какая-нибудь студентка непременно вступала в любовную связь с писателем. Скандал, исключение, увольнение… В большинстве случаев писатель переходил в другой университет, хотя там ему, без сомнения, писать было труднее, так как Роузбад был источником вдохновения, и поэтому так трудно (я сама чувствую) говорить о Роузбаде, не находясь в нем. Иногда, правда, студентка сочеталась браком с писателем — со своими средствами она могла себе это позволить, — и пара запиралась в Роузбаде и в своей собственной истории, что в конце концов разрушало их жизнь. Теперь они больше не знали, то ли живут, то ли пишут, хотя, конечно, делали и то, и другое, соревнуясь между собой, охотясь за чувствами, впечатлениями, описывая избитые пейзажи, которых было полно в других романах, поэмах, новеллах.
В этой игре студентка, более молодая, более непосредственная и намного менее образованная, отправляла писателя в полный нокаут. И тот, считавший, что с первым поцелуем он вновь обрел творческое вдохновение, впадал в депрессию и становился годен лишь на то, чтобы проверять сочинения студенток. Последний писатель, мой предшественник, покончил жизнь самоубийством. На его надгробье пока ничего не написано — ни дат, ни должности, ни названий его книг, на чем он настаивал в предсмертной записке, больше полагаясь на камень, чем на библиотечные каталоги. Чтобы разорвать этот порочный круг, в Роузбад решили пригласить женщину. Я была призвана превратить этот почтенный женский университет в феминистский — по крайней мере, заложить первый камень в фундамент идеи.
Я заметила девушку и чуть не вскрикнула от такого же восхищения, как на озере при виде дикого лебедя. Так, вероятно, радуется охотник одинокой лани, предвкушая, что она приведет за собой целое стадо. С двумя гектарами на каждую ученицу в Роузбаде легче было повстречать не студентку, а лань, которыми изобиловали здешние угодья. В кафетерии, где я завтракала, не было ни одной студентки, хотя их ожидали столы с великолепными закусками. Персонал был готов накрывать, разогревать, варить и жарить все, что они попросят, и даже украшать мороженое (двадцать три вида на выбор) разноцветным кремом и обжаренной в сахаре миндальной крошкой. Возможно, я пришла слишком рано, или у них еще не возобновились занятия, или дело было накануне каникул, или после выходных — но их здесь не было.
— Тише! — шепнул Филипп. — Она творит.
Я замерла в изумлении перед таким способом творить. Мне казалось, что в Роузбаде вдохновение зависело от исправной работы кафетерия. Этой же девушке было достаточно озера и лебедей, тишины пляжа, домиков на опушке леса — этих храмов на лоне природы. Девушка творила, то есть она в одиночестве лежала на причале, устремив взгляд в бесконечность. У нее были рыжие волосы, она была очень молода и бесконечно красива. Вот что в Роузбаде называли творчеством — раствориться в пейзаже абсолютный красоты, красоты, не загнанной в какие-то рамки, как мы привыкли это делать из страха, что ее испортит что-нибудь безобразное; красоты на триста шестьдесят градусов вокруг, с вершинами деревьев, небом и птицами, красоты без плутовства. Выпустить на волю свои чувства и во всей красе рассказать о них! Подумать только, чтобы я вот так созерцала лебедей на зеленой глади озера в поисках единственной идеи, единственного образа — сама мысль об этом показалась мне дикой.
Меня больше привлекали беспорядочность, необычность, странность. Я даже не искала их — они жили во мне, периодически всплывая на поверхность. У меня было что рассказать своим студенткам. А эта красивая рыжая девушка, разлегшаяся на причале, возможно, представляла себе, что небо и озеро поменялись местами, и искала вверху его темный след. Она по-своему уходила от этого великолепия и погружалась в другое — бурное, неспокойное. Места чистой красоты, предназначенные для творения, невыносимы для творца. Писатели, преподававшие литературное мастерство, один за другим впадали в депрессию. Последний из них пустил себе пулю в лоб. Рак, столь распространенный в Роузбаде, доканывал их, и они завершали жизненный путь под статуей мисс Роуз, руки которой словно стремились объять весь мир.
5
Именно здесь, созерцая роузбадское озеро, ни форму, ни цвет, ни контуры, ни темные глубины которого я даже не хочу описывать, я осознала, что не задержусь тут надолго и не напишу ни строчки на навязанную мне тему. Однако я не знала, что всё вокруг вскоре стремительно переменится и я превращусь в стрелку взбесившегося компаса, потерявшую верное направление.
Именно тогда мы и встретили судью Эдварда. Он разыскивал нас на электромобиле, подобном нашему. С удовлетворенной улыбкой он заявил, что не сомневался найти нас здесь, на берегу озера, в этом благодатном для творчества уголке. Он проследил за нашими взглядами и тоже увидел студентку.
— Ах! — воскликнул он, повторяя слова Филиппа. — Она творит. Возможно, вам посчастливится увидеть ее на своих занятиях.
Он посмотрел на нее со счастливой улыбкой, потом, оторвавшись от созерцания, сообщил, что ему удалось организовать для меня встречу с Дэвидом Деннисом в «Гринливзе» во второй половине дня.
— Он очень рад, что его навестит писательница-француженка. Он даже переспросил меня, правда ли, что вы женщина.
Судья протянул мне толстый конверт с печатью суда Норфолка.
— Ознакомьтесь с этими документами. Я собрал для вас основные материалы по делу. Удачи!
Взгляд его снова обратился к девушке. Она же, словно не замечая нас, и бровью не повела.
— Sweet and secret, — будто кодовую фразу, произнес судья Эдвард, обращаясь к профессору Филиппу.
И с торжествующим видом пояснил мне, что sweet and secret — существенные составляющие привлекательности жительниц Вирджинии, ими объясняется их меланхолическая мягкость, неосязаемая сдержанность, непреодолимая отстраненность, которую часто ошибочно принимают за презрительность и высокомерие.
— Sweet and secret — вот она, душа женщин Юга.
— Как бы вы перевели это на французский? — спросила я Филиппа.
— Смысл или само звучание? — переспросил Филипп.
— Звучание, наиболее близко передающее смысл.
— Мёд и лёд?
Без того ощущения тревоги, вызванного посещением Роузбада, концентрационного мирка, зациклившегося на красоте, я никогда бы не поехала в «Гринливз» и никогда бы не встретила Дэвида Денниса. Но это было лучше, чем оставаться там и созерцать озеро, лебедей и девушек. Поездка в тюрьму — это был еще способ додумать сюжет о женщине с подведенными синью глазами, представить, что она будет делать потом, когда накрасится, наденет платье, когда пройдет сквозь тюремные ворота и усядется напротив непрозрачного стекла в помещении для смертной казни. Это был способ вернуться к моей книге, снова обратиться к творчеству, продумать новые главы, — словом, двигаться вперед.
— Нам пора, — сказала я Филиппу.
Мы еще долго ехали по территории Роузбада, а затем, повернув к «Гринливзу», оказались в обычной Америке. У штата Вирджиния было достаточно прелестей — лесные дороги и проселки, буйная растительность, — чтобы пленить меня на добрую сотню километров. По-настоящему я задумалась о «Гринливзе», лишь когда мы въехали на территорию тюрьмы. Пустынная дорога. Никаких указателей. Нам подсказывали дорогу по мобильному телефону непосредственно из тюрьмы. Каждый раз, после очередного поворота, мы звонили им, словно на соревнованиях по ориентации на местности. Вдруг лес резко пропал. Мы очутились на пустыре, похожем на космодром, охраняемый так же тщательно, как атомная станция.
— Остановитесь, — попросила я Филиппа. — Мне не хочется ехать дальше.
— Не могу, наше передвижение точно рассчитано, нас ожидают через пять минут.
— Давайте уедем, вернемся в Роузбад.
— Теперь уже поздно.
Он чуть сбавил скорость, заботясь о том, чтобы проехать оставшийся путь ровно в отведенное время.
Мы катились по прямой и абсолютно пустынной дороге, словно на ладони у тех, кто наблюдал за нами с вышек. Филипп вел машину плавно, не медленно, а, скорее, величественно. Мы словно позволяли себя рассматривать. Я представляла, как нас разглядывают внутри машины в мощные бинокли и изучают выражение наших лиц. Я старалась оставаться невозмутимой. Лицо Филиппа ничего не выражало.
Нужно было оставить машину на стоянке. Я не могла встать со своего места, но от нас требовалось не только приехать вовремя, но и не задерживаться, поэтому мы твердым шагом направились ко входу. Прежде чем выйти из машины, я опустила противосолнечный козырек, чтобы посмотреться в зеркальце. Не помню выражения своего лица. Тревога и боль обычно мешают разглядеть себя. Впрочем, на этом козырьке, кажется, зеркальца не было.
Ничто в моей жизни не предвещало этой поездки, и однако я понимала, что в «Гринливз» меня привел непреодолимый интерес к тем, кто находится в заточении. И теперь я словно шла на зов, доносившийся из здания, окруженного колючей проволокой, не на тот, который привел меня сюда — то была, в сущности, прихоть судьи Эдварда, — а на зов, исходящий от Дэвида Денниса, все более требовательный и настойчивый. Судья Эдвард отправил меня в «Гринливз», а Дэвид Деннис заставлял продвигаться от одних ворот к другим, через комнаты для осмотров и ожиданий. Каждый раз очередная дверь сначала открывалась, затем запиралась. Свободное пространство вне тюрьмы закрывалось теперь за мной, дверь за дверью, со скрупулезностью, дающей понять, что меня легче впустить сюда, чем выпустить отсюда.
Не могло быть и речи о том, чтобы вернуться обратно. Если бы я дала волю чувствам, то просто упала бы на землю, поджав под себя ноги и руки. Сжавшись в комок и зажмурив глаза. Но я шла вперед, повиновалась приказам, аккуратно выполняя все то, что от меня требовали. Руки в стороны, ноги на ширине плеч! Откройте сумочку! Выверните карманы! Я снова двигалась в четком темпе, заданном еще по дороге сюда, когда мы ехали через пустырь к воротам тюрьмы. Теперь мне некому было помочь, рядом со мной не было Филиппа — он остался снаружи. Я делала в точности то, что мне говорили, словно всю жизнь выполняла эти неприятные процедуры, не сомневаясь в их необходимости.
Та же внутренняя установка, вероятно, заставляла идти заключенных прямиком в комнату для исполнения приговора. Они не бежали туда, как самоубийцы, их не тащили волоком, они мужественно шли сами. Откуда у людей берется смелость, чтобы выскочить из окопа и ринуться в бой, сесть в поезд, зная, что больше не вернешься? Я проявляла лишь ничтожную часть этого свойственного человечеству мужества. Именно мужественно я шла на встречу с Дэвидом Деннисом. Мне было страшно в этой тюрьме, и до последней секунды я не знала, как справиться со своим страхом встретиться с приговоренным и увидеть его глаза. Я старалась держать себя в руках, чтобы тот, кого я не знала и с кем опасалась встречаться, ни за что не догадался, до какой степени я его боялась. Подойдя к комнате для переговоров, я чувствовала себя жертвой, которой хочется убежать.
Несколько телефонных звонков. Охранник спрашивает меня, хочу я беседовать «с контактом» или «без контакта». В моей карточке посетителя этого не указано, и я могу выбирать.
— No contact, — услышала я свой голос.
Это было единственным «не», которое я произнесла. No contact, в страхе от одной только мысли, что контакт возможен. Я с облегчением услышала, как мой ответ полетел от охранника к охраннику в глубь тюрьмы: no contact. Меня закрыли в комнате для переговоров, усадив в застекленном отсеке с телефонной трубкой. Я была одна. Отсек напротив был пуст. Я ждала.
Сначала я увидела силуэт человека, идущего по коридору в сопровождении трех охранников. Он был в оранжевом комбинезоне и кепке. С него сняли цепи — с пояса, рук и ног. Я и не подозревала, что на нем было столько цепей, и мой страх превратился в жалость. Ибо это был не дикий зверь, не кровожадный медведь, не разъяренный бык, а человек. Зажгли свет. Худой, симпатичный, улыбчивый парень оказался со мной лицом к лицу.
— Привет! — сказал он, взяв трубку. — Так значит, вы писательница?
6
— Он невиновен, — сказала я, сев в машину, в которой меня ждал Филипп. — Он невиновен, а казнь уже назначена.
— Кто невиновен? — переспросил Филипп.
— Дэвид Деннис. Он невиновен. Это чудовищная ошибка.
Я не могла молчать, слова рвались из меня — те самые слова, что говорил мне Дэвид Деннис. Чужак, приехавший из Нью-Йорка, янки, нищий студент, вынужденный зарабатывать деньги на учебу, на него повесили убийство, чтобы отмазать сынков элиты штата. Высшему обществу, от Норфолка до Ричмонда, претило, что он спал со студенткой Роузбада. Поэтому члены студенческого Братства покарали девушку. А потом были подменены результаты расследования, утеряны доказательства, «забыты» свидетельства очевидцев, подделан отчет о вскрытии. Все вокруг по горло увязли в этом деле: шериф, судмедэксперт, злобствующий прокурор, выдвинувший обвинение, назначенный судом адвокат, который лишь еще больше утопил своего подзащитного, и особенно судья Эдвард, доведший дело до смертного приговора.
Филипп завел мотор и нервно сглотнул.
— Дэвид Деннис однозначно виновен. Главное доказательство — анализ ДНК.
Я перебила безапелляционным тоном.
— Верно, ведь он был любовником этой девушки и никогда не отрицал интимной связи с нею, в том числе и в ночь убийства. Но других доказательств никто и не искал, никто даже не подумал обследовать раны.
— Вы хотите сказать, следы укусов на теле и лице?
Филипп был очень спокоен, я бы сказала, почти холоден. Он вдруг показал мне свое другое лицо: не то доброжелательное и чувствительное, к которому я уже привыкла. Он говорил как юрист, без малейших душевных смятений, говорил то, что должен говорить житель Роузбада в Роузбаде. Его формулировки были точны, словно заучены. Я считала его другом, но даже если так оно и было, то лишь до этого момента. По сравнению с тем, что я только что пережила в тюрьме, контраст был налицо. Я не чувствовала с Филиппом того душевного единства, которое установилось у меня сразу же с Дэвидом Деннисом и заставило выслушать его историю, понять ее и поверить.
Ничто не выглядело так правдоподобно, как версия о ритуальном убийстве, совершенном в карательных целях студентами, которые с мстительной извращенностью хотели не только наказать девушку, нарушившую обычаи, но и повесить преступление на ее случайного любовника, студента-иноземца, парня с Севера, погрести его под тщательно сфабрикованными уликами и обречь таким образом на неизбежную смерть. «Послушайте меня», — повторял Дэвид Деннис, чтобы еще больше завладеть моим вниманием. «Послушайте меня!» И чтобы показать ему, что я вся внимание, я еще плотнее придвигалась к стеклу. «Им это удалось. И где они теперь, через десять лет? Они стали бизнесменами, адвокатами, их защищает закон, деньги, положение. Один из них даже проходил стажировку у моего адвоката. А судья Эдвард отгрохал себе домину прямо в Роузбаде!»
Филипп, тот самый любезный Филипп, который сидел со мной рядом и спокойно вел машину, соблюдая все исходящие из тюрьмы указания, был частью общества судьи Эдварда. Он ничего не предпринял бы относительно меня без согласия судьи. Я спросила себя, а благоразумно ли с моей стороны так доверяться ему, показывать, что я всецело на стороне Дэвида Денниса.
Тогда я тоже напустила на себя безучастный вид, чтобы послушать его рассказ о жертве. Семнадцатилетняя Кэндис, обычная девушка из Вирджинии, приехала в Роузбад за несколько недель до того злополучного дня. Она была родом из Ричмонда, города, охраняемого конными статуями генералов гражданской войны — те из них, кто одержал победу, были повернуты лицом к Северу, те, кто погиб — к Югу. Как и всем юным девушкам из Ричмонда, ей, скорее, подошло бы к лицу платье с кринолином, в котором Скарлет О\'Хара спускалась по знаменитой лестнице в опере. Ее мать была близкой подругой семьи Эдвардов.
Мое сердце сжалось. Каковы были шансы у Дэвида Денниса, попавшего в эту ловушку, выбраться из нее? Все винтики судебной машины, грозившей неминуемым наказанием, были собраны, зубцы шестерен смертельного механизма идеально подходили к другим шестерням, выточенным на заказ. В этом механизме, столь же отлаженном, как цепочка костяшек домино, я была последним запрограммированным элементом, дразнящим надежду в то время, когда механизм смерти уже запущен.
Филипп тоже был частью этого механизма, отдельным, но необходимым винтиком в огромной образцово работающей конструкции. С некоторой долей отвращения слушала я его рассказ об образцовой юности девушки, которая могла выбирать между несколькими колледжами. Ее родители по настоятельной рекомендации Памелы Эдвард выбрали Роузбад, так как она хотела писать и стать известным журналистом.
Я не могла доверять Филиппу, я не могла доверять никому. Я испугалась, как испугался Дэвид Деннис, когда ему по телефону сообщили о смерти Кэндис в тот момент, когда он только начинал новую жизнь в Мэриленде. Я дрожала от бессильного гнева, как дрожал он, когда его привезли на место преступления, чтобы заставить показать, как он наносил удары, то есть участвовать в инсценировке убийства, которое он не совершал. У нас были одни и те же враги. Те, кто приговорил его к смерти, не позволят мне доказать его невиновность. Я задумалась, как мне выпутаться из этого положения. Мне не стоило возвращаться в Роузбад, нужно было найти укромное местечко, связаться оттуда с матерью Дэвида Денниса, сообщить, что у нее есть единомышленники, и, если она захочет, поехать к ней в Северную Каролину. Ее номер телефона я записала на руке. Я не знала, как с ней общаться, чтобы не возникло осложнений. Я даже не знала, имею ли право звонить по этому номеру — как бы Филипп не воспользовался этим потом против Дэвида Денниса.
Я ждала, когда мы выедем с территории тюрьмы за пределы досягаемости камер, биноклей и телефонов. После того, как навстречу нам попалось несколько машин, я попросила Филиппа остановиться и высадить меня. Он ответил, что в Вирджинии не высаживают пассажиров вот так, прямо на обочине.
Меня охватила паника. В своем воображении я уже видела, как превращусь в еще одну жертву в истории с Дэвидом Деннисом, как меня силой отвезут в Роузбад, посадят под замок, убьют, утопят в озере и никто обо мне и не вспомнит. Я уже не могла совладать с собой. Мое тело приказывало мне бежать. Я попыталась отстегнуть ремень безопасности и открыть дверь. Если бы не центральный замок, я бы выпрыгнула на ходу. Когда рука Филиппа преградила мне дорогу, мешая тщетным попыткам высвободиться, я закричала. Этот вырывающийся откуда-то изнутри и раздирающий горло крик до сих пор звучит у меня в ушах.
7
Когда, некоторое время спустя, Филипп остановился у ресторана быстрого питания, я еще дрожала. Наконец у меня появилась возможность бежать, но мои ноги не слушались. Теперь это было не то легкое оцепенение, охватившее меня при въезде в тюрьму и превратившее в образцовую посетительницу. Я шла чисто машинально, словно марионетка, напряженная, скованная страхом, втянув голову в плечи. Сидя за столом напротив Филиппа, я икала от страха.
Филипп говорил. Он говорил, что понимает мое волнение. Что визиты в такие места — ужасная вещь. Что он восхищается мною, ведь я отважилась туда войти. Что ему казалось, будто я лучше подготовлена к тому, что мне предстояло увидеть. Из-за того, как я рассказывала о женщине, любительнице смертных казней, он, как и другие, был уверен, что я кое-что об этом знала, что не была новичком в этой теме. Им не следовало позволять мне ехать туда, во всяком случае, не так быстро, не посвятив меня в курс дела. Судья Эдвард подготовил мне документы. Нужно было почитать их, прежде чем идти на встречу к Дэвиду Деннису, хотя он, Филипп, понимал, что я хотела быть беспристрастной и не иметь предубеждений. Но то, как всё было на самом деле, не имеет ничего общего с услышанным мною от этого дьявола в человеческом обличье, который, как и все извращенцы, был отличным манипулятором.
Он, Филипп, знал эту историю от А до Я. Убийство, расследование, суд, — он все это пропустил через себя, эпизод за эпизодом, он сидел в первых рядах зрителей в Роузбаде, потрясенных этой историей. Он видел Дэвида Денниса, слышал, с каким высокомерием тот отзывался об обществе Роузбада и, хуже того, имел наглость намекать матери Кэндис, что ее дочь далеко не паинька. Он, мол, был не первым ее любовником, до него у нее было много других, а в ту злополучную ночь, возможно, после него еще несколько парней переспали с нею. В виду чего он потребовал дополнительных анализов ДНК, чтобы определить, чья еще сперма могла находиться в ее влагалище.
Я попросила у официантки что-нибудь выпить. Это вызвало у нее такой гнев, что она чуть не побежала звонить в полицию. Филипп попытался ее успокоить, объясняя, что я иностранка и не знаю, что алкоголь здесь запрещен к продаже и употреблению в общественных местах. Но это не до конца убедило девушку, мысль вызвать полицию все еще вертелась в ее голове, и она продолжала зорко следить за нами со своего места у кассы. Филипп заказал для меня мороженое с засахаренными кусочками ананаса и вишневым сиропом.
— Сладкое вам будет полезно. Это даже лучше алкоголя, вот увидите.
Он обходился со мной, как с одной из своих студенток, которых он утешал, не имея права обнять, конфетками, зефиром, маленькими прозрачными желатиновыми крокодильчиками и разноцветными «M&M\'s». За двадцать лет практики он вынес, что конфета — лучшее лекарство от житейских проблем. Она материально заполняла полость рта, гасила протесты, высушивала слезы. Опечаленная девушка входила в фазу удовольствия, которое, по мере сосания, возрастало и превращало рот в центр удовольствия. Немногие отказывались от второй конфеты. Их речи становились более связными, а будущее виделось уже не таким мрачным. «Нет проблем — есть решения», — с этими словами Филипп искушал их уже третьей конфетой.
— Это химический процесс, — говорил Филипп, гладя мою руку, жадно отправляющую в рот кусочки засахаренного ананаса. — Что будете делать дальше?
Я ответила, что обещала позвонить матери Дэвида и рассказать о нашей встрече.
— Вы должны это сделать, — сказал Филипп, протягивая свой мобильный, от которого я отказалась. — Лучше позвонить сейчас, чем потом, для нее это будет важно. Благодаря вам, она почувствует себя ближе к нему, словно он рядом с ней.
Я взяла телефон. Как обратиться к матери приговоренного к смерти? Приговоренного, ожидающего казни.
— Алло!
— Могу я услышать госпожу Деннис?
— Кто говорит?
— Меня зовут Аврора Амер. Я хочу сообщить ей, что видела ее сына сегодня в «Гринливзе» и что с ним все в порядке.
— Подождите, не кладите трубку… Звонит женщина, которая навещала Дэвида…
— Алло! Вы видели Дэвида? Я его мать.
— Да, я видела его, он в порядке, в хорошем расположении духа, о чем просил вам передать.
— Вы его адвокат?
— Нет, я писательница.
— Мы ждем, когда ему назначат нового адвоката. Чем мы можем помочь? Ему нужен адвокат? Значит, у него все в порядке?
— Да, все очень хорошо.
Я услышала, что она плачет. Рядом с ней тараторила вторая женщина. Она подсказывала ей вопросы: зачем я навещала Дэвида, собиралась ли писать о нем книгу, если да, то права на этот сюжет уже проданы, как я до него добралась, кто устроил встречу, с чьего разрешения?.. На мать просто хлынул поток вопросов от той, другой женщины.
— Мадам, приезжайте, пожалуйста, приезжайте! Я не могу к нему поехать, у нас теперь нет адвоката, а без адвоката, сами понимаете, никак не оспоришь запрет на пребывание на территории штата Вирджиния. Мы живем недалеко, как раз на границе, вам не нужно далеко ехать, если будут расходы, мы их оплатим. Приезжайте, мадам.
Она плакала и больше была не в силах говорить. Другая женщина взяла трубку и попросила меня приехать, так как это важно для матери Дэвида, и, вообще, нужно поговорить. Кроме того, им хотелось узнать, почему я интересуюсь Дэвидом Деннисом. Она дала мне адрес мотеля в Нэгз Хед. Я пообещала, что приеду сегодня же вечером.
8
Филипп слушал. Теперь он знал, что я обещала навестить мать Дэвида в Северной Каролине. Он объяснил, что Нэгз Хед стоит на длинном и очень узком полуострове, между океаном и лагунами. Красивое место для отдыха, но абсолютно опустошенное последним ураганом.
— Странная идея — переехать жить в эту всеми покинутую дыру.
Я сказала, что он мог бы довезти меня до Норфолка, так как это по дороге на Роузбад, а в Норфолке я уже сама решу, как ехать дальше. Он пожал плечами.
— Не проблема. Если вы собираетесь в Нэгз Хед, я вас туда отвезу.
Мы снова тронулись в путь, и снова мое внимание было захвачено видами Америки. Все мне было интересно: цвет листвы в это дивное бабье лето, нескончаемые пригороды с деревянными домиками, окрашенными в теплые цвета, над которыми реяли знамена Юга. К северу от Норфолка я разглядела просторы Роузбада, поля для гольфа, лес, в котором судья Эдвард построил себе стеклянный дом, за ним — высокий мыс и возвышающуюся над океаном юную Роуз — хрупкую статую свободы, парящую, словно в танце, с вытянутыми вперед руками.
— Вы не передумали? — спросил Филипп, притормаживая. — Даже не заедете забрать чемодан?
Я вся сжалась, стиснув зубы, стремясь как можно скорее вырваться из Роузбада.
— Ну, а вы сами? — спросила я. — Разве для вашей карьеры не будет лучше высадить меня здесь?
— Моей карьеры, — передразнил он. — Через два года я отсюда уеду и никогда не вернусь, а в Роузбаде меня все забудут. В данный момент меня больше волнуете вы. После всего, что вы сегодня пережили, у вас хватает смелости идти дальше. Я бы хотел предостеречь вас насчет обеих женщин, с которыми вы собираетесь встретиться. Это злобные сумасшедшие, истеричные, склонные к выдумкам, ненормальные. Одна мать Дэвида уже могла бы служить смягчающим обстоятельством своему сыну. Розарио Агирре, библиотекарша, была осуждена за лжесвидетельство. Она клялась под присягой, что Дэвид Деннис был идеальным, добросовестным, образцовым студентом, хотя он ни разу не заходил в ее библиотеку и, более того, даже не был там записан. И знаете почему? Потому что Дэвид Деннис никогда не был нашим студентом.
— В Роузбаде? Я думала, это университет только для девушек.
— Нет, в Стоуне, мужском филиале Роузбада, в университете Норфолка. Девушки Роузбада традиционно встречаются с парнями из Стоуна. За первый месяц, когда Дэвид Деннис предположительно начал учебу в Стоуне и вступил в Братство Стоуна, он успел поработать официантом, сторожем на платном пляже, прокатчиком лодок и шезлонгов на Вирджиния-бич. Именно там нашли тело Кэндис.
Я сопротивлялась изо всех сил.
— Все студенты подрабатывают. В США все официанты — студенты.
— Одно маленькое «но», — ответил Филипп. — Дэвид Деннис был только официантом!
— Он собирался поступать и ждал, когда накопит достаточно денег, чтобы учиться.
— Вы прекрасно сойдетесь с Розарио. С началом судебного процесса она всё бросила и целиком посвятила себя Дэвиду Деннису. Я не хотел бы, чтобы вы совершили ту же ошибку, хотя вам не придется потерять слишком много времени. Дело Дэвида Денниса будет окончательно закрыто через три недели, в день убийства Кэндис. Знаковая годовщина! Вот что могло бы послужить материалом для вашей книги. Мать Дэвида и библиотекарша предоставят вам для нее пищу, вам остается только познакомиться еще с одной женщиной с Голгофы, той, которая делает на этой истории себе рекламу — Хитер Хит!
В его голосе сквозила ирония, и я не знаю, что меня больше раздражало: то, что он насмехался над предстоящей смертной казнью или же то, что он сводил мой писательский труд к простой документалистике. Я была уязвлена как человек, которого сначала вынуждают открыть тайну, а затем обращают ее против него. На избитый вопрос: «О чем вы сейчас пишете?» я честно стала описывать женщину, которая красится перед зеркалом, собираясь пойти смотреть казнь. Этот образ, проиллюстрированный судьей Эдвардом, привел меня в камеру смертников, а теперь увлекал к двум незнакомкам, которые плакали по телефону. Все, кого я встречала, пытались завладеть книгой, которую я писала, написать ее вместо меня, отобрать инициативу, и все это происходило так быстро, что я больше не контролировала процесс. Они предвосхищали, даже предопределяли то, что я собиралась сказать. Они создавали книгу вместо меня, и я не понимала, что они заставляли меня писать.
Я пыталась вернуть свой собственный темп с тем болезненным усилием, с которым внезапно разбуженный человек пытается вернуться в прерванный сон. По опыту я знала, что это невозможно, но прерванный сон неотвязно преследует тебя как раз потому, что не досмотрен. В редких случаях, когда человек все-таки засыпает, он видит уже другую историю, плохо связанную с предыдущей и не имеющую той сверхлогичной стройности, свойственной оригиналу. Мог ли профессор литературы Филипп понять это?
Мне также совсем не понравилось, как он использует выражение «женщины с Голгофы», которое я сама произносила очень редко, с чувством неловкости, ощущая непреодолимый дискомфорт, как и в тех случаях, когда осмеливалась применить религиозный образ к обыденной реальности. В устах Филиппа «женщины с Голгофы» звучали не кощунственно, а, скорее, елейно, как нечто смешное и неуклюжее, что уязвляло меня еще больше, поскольку встреча с Дэвидом Деннисом вновь наполнила для меня этот образ религиозным смыслом.
Появление Дэвида Денниса, окруженного ореолом смутного света в комнате для переговоров, его чудесная улыбка произвели на меня неизгладимое впечатление. А то, что ему вынесли смертный приговор, несмотря на его утверждения о своей невиновности, и все эти годы мученичества, проведенные в камере смертников, — все это полностью подтверждало, по моему мнению, что женщины, не покидавшие его, могли и в самом деле зваться «женщинами с Голгофы».
Мы все еще ехали вдоль хлопковых полей, которые в это время года были покрыты сухими стеблями с набухшими на них белыми шарами. Вся сущность Юга была в этом. Табак, хлопок, но уже не рабы на полях, а машины собирали эти пушистые шарики. Я разглядывала хлопок, свисающий мягкими шариками на таких твердых стволах с сухими листьями, что они ранили руки. Я вспомнила огромные тяжелые тюки, которые женщины с повязанными на головах платками до вечера перетаскивали на спинах под палящим южным солнцем. Я знала, что здесь было заведено закапывать бутылки с водой в землю, чтобы они оставались прохладными. Или же хозяин привозил на тележке огромный чан с водой, чтобы поить женщин. Но сейчас работала лишь машина, и я, созерцая хлопок, сама додумывала картину, осознавая всю скрытую сущность Юга. Юга, а не Америки, так как я чуть не сбилась с верного пути, начав искать здесь черты Америки. Здесь был только Юг — упрямый, бессмертный, неукротимый Юг. Лишь территориально принадлежавший Америке.
Дэвид Деннис открыл мне древнее одиночество Юга, его нервозное существование, подпитываемое ненавистью к Северу. Приезжих с Севера, как и раньше, с презрением называли янки. И флаг конфедерации, реющий повсюду вместо американского, оставался символом этого края. Он свидетельствовал о том, что эти земли не смирились со своим поражением. Губернатор штата Вирджиния организовал компанию за смертную казнь, обещая еще больше приговоров, чтобы освободить налогоплательщиков от содержания преступников. Рабов больше не было, но с оставшимися чужеземцами можно было сводить счеты.
Уже смеркалось, когда мы очутились на территории Северной Каролины. Мы ехали вдоль берега невидимого моря. Бесконечный пляж Нэгс Хед был застроен деревянными домами, которые ураган разломал в щепки и разбросал как спички. Мы въехали в небольшой разрушенный поселок с магазинчиками, давно закрывшими свои ставни. Обрывки реклам недвижимости, ресторанчиков, океанариума, снаряжения для серфинга. Они были повсюду и нагоняли тоску. Мотель находился на пляже. Крепко сбитый, он выстоял перед непогодой. Формой и запахом он напоминал старые латанные-перелатанные корабли, которые держатся, кажется, только благодаря густому слою масляной краски, вызывающей тошноту. Несколько машин на стоянке: джипы, грузовички, внедорожники, заполненные рыболовецкой снастью.
— Что ж, — начал было Филипп.
Но я уже вышла из машины. Я выбрала свой лагерь. Мне хотелось, чтобы Филипп поскорее уехал.
— Не забудьте документы, — сказал он мне, протягивая толстый коричневый конверт.
9
Как и было обещано, они меня ждали. Дверь мне открыли сразу же. Они стояли одна за другой — Розарио у двери, Марта за ней, в проходе между кроватями. Именно ее я увидела первой. Её лицу было свойственно то неясное, неуловимое фамильное сходство с Дэвидом, которое не ограничивается отдельными чертами и которое ускользает, как только мы пытаемся сравнить их. У меня лишь возникло чувство, что я снова увидела Дэвида Денниса, таким, как несколькими часами ранее в комнате для переговоров, до того как над его головой, словно в театре, зажегся свет. Лицо Марты тоже скрывали сумерки. За нею сквозь окно холодным светом мерцало море. Розарио зажгла лампу, и образ Дэвида испарился.
Марта не отрывала от меня взволнованного взгляда, словно на моем лице остался отпечаток образа ее сына. Она смотрела на меня, но казалось, не видела. Она разглядывала форму моих глаз, рта, цвет моей кожи. Позже она призналась, что я показалась ей очень бледной, и этой бледности было достаточно, чтобы разочаровать ее.
Я не осмеливалась ни шелохнуться, ни заговорить. Я держалась, словно в доме кто-то умер: молча и напряженно, стараясь не причинить боли своим присутствием. Никакой жизнерадостности, никаких лишних движений и взглядов. Я старалась забыть, что они в трауре уже десять лет — год, пока длился процесс, и девять лет, которые он просидел в камере смертников. И что все десять лет боль просыпалась в любое время, по поводу и без повода. Слишком часто они томились в ожидании, слишком часто их третировали, и мое присутствие не могло никак повлиять на их горе. Я сказала:
— Он в порядке и просил передать вам, чтобы вы не беспокоились. У него все в порядке, и он держится.
— Но вам-то, — не удержалась Розарио, — вам как кажется?
— Он в порядке, — ответила я. — На самом деле. Он улыбался и был очень спокоен. — И я добавила, обращаясь к Марте: — Мне он показался очень милым.
Я ни слова не проронила о его пугающей бледности, страшной худобе и, что меня больше всего обеспокоило, об опухших красных руках.
— Как его волосы? — спросила Марта.
В ее жесте, обращенном ко мне, было что-то неуловимо ласковое, словно она хотела погладить меня по голове или поправить выбившуюся прядь волос.
Волосы? Я изо всех сил пыталась вспомнить, какого они цвета, но мне это не удавалось. Только позже, изучая архив, я увидела на фотографиях, что Дэвид Деннис был светловолосым. А во время нашей встречи на нем была оранжевая кепка, какие носят заключенные. Низко надвинутая на лоб, с изогнутым по моде козырьком. И он ее не снял.
— Он был в кепке, — ответила я Марте, предпочтя умолчать о ее цвете.
Я не хотела напоминать им о камере смертников. Так, по крайней мере, они могли бы подумать, что это обычная бейсболка, его личная, а не тюремная вещь, которую он купил или выменял, чтобы хоть как-то развлечься.
Розарио сказала, что мой звонок их встревожил. С тех пор как дата казни появилась в прессе, им часто звонили журналисты с просьбами об интервью, и писатели, желающие написать книгу о Дэвиде.
— Ищейки, — не удержалась она. — Они не хотели нас видеть в течение десяти лет, а теперь, когда слишком поздно, сбежались, как свора собак.
Она всем говорила, что права на историю проданы самой Хитер Хит. И выставляла за дверь.
Я повторила, что никоим образом не хочу писать книгу об осужденном на смертную казнь, о котором еще несколько часов назад даже ничего не слышала. Неосязаемое присутствие Дэвида Денниса, а также присутствие этих женщин нанесло последний удар по моему еще не оформившемуся проекту, за который я продолжала держаться лишь потому, что он был как-то внутренне, почти мистически связан с моей собственной историей. Писать книгу — значит уходить от реальности. А здесь реальность занимала столько места, что я была не в силах писать.
— Я не журналистка, — предпочла уточнить я, — да и пишу лишь о людях и событиях, которые сама придумываю.
Я сложила оружие перед Розарио и Мартой. Да, я — писательница, не способная писать, скорпион без жала, змея без яда. Вот доказательства, что я безопасна и, конечно же, не претендую на территорию Хитер Хит, которая, будучи хорошей журналисткой, сотворит из истории Дэвида Денниса под предлогом правдоискательства замечательную художественную книгу.
Не знаю, убедили ли Розарио мои слова. Она вела себя намного более сдержанно, нежели Марта, которую сильное волнение смягчило, сделало почти сентиментальной. Я рассказала, что приехала в Вирджинию неделю назад, а шесть месяцев прожила в Канзасе, что меня пригласили преподавать литературное мастерство в Роузбаде. Они насторожились. Тогда я решила заморочить им голову и стала рассказывать о профессоре Филиппе, но они его не помнили. Пришлось произнести имя судьи Эдварда. И это их поразило.
— Значит, — промолвила Розарио, — они задурили вам голову. Именно Эдвард с молчаливого согласия власть имущих в Вирджинии и вынес несправедливый приговор. Именно он добился для Дэвида высшей меры наказания. И теперь, в качестве вознаграждения, шикует в Роузбаде.
Она ошибалась: до встречи с Дэвидом Деннисом я ничего о нем не знала. Не знала даже, черный он или белый, молодой или старик. Я даже не желала знать, в чем его обвиняют, и не подумала открыть его досье.
— Сплошное вранье, поклеп, — повторила Розарио. — Ужасная махинация. Они все там в этом замешаны.
То, что я пробилась к Дэвиду на свидание, усиливало их подозрение, так как даже Хитер Хит не смогла этого добиться. Без согласия судьи Эдварда никто не мог повидаться с заключенным за три недели до казни. А я и не отрицала, что именно он выдал мне разрешение.
Розарио высказала предположение, что судья Эдвард, побуждая меня написать книгу о Дэвиде, хотел совершить последнюю подлость, открыв встречный огонь по разоблачениям Хитер Хит. Мы вернулись к исходной точке. Меня снова подозревали в нечестивых помыслах. Пытаясь внести в беседу немного ясности, я сообщила, что не вижу в поступке судьи Эдварда такого коварного намерения, что мой визит в «Гринливз» был результатом разговора, в котором я четко высказала свое мнение насчет смертной казни. И тут я вдруг вспомнила, что держу в руках пресловутый коричневый конверт с аккуратно сложенными судьей Эдвардом материалами дела.
10
Я осталась в тот вечер в Нэгс Хэд лишь потому, что уезжать назад было поздно. Недоверие Розарио и разочарование Марты казались окончательными и бесповоротными. Они ставили мне в вину то, как я попала на встречу — через Роузбад и судью Эдварда, — что делало меня представительницей вражеского лагеря. Они подозревали меня в том, что вместо того, чтобы разделить их последние усилия по спасению Дэвида, я хочу украсть его историю и, словно кукушка, пристроить в их гнезде свое детище — замысел романа, — чтобы они подкармливали его своими речами и поступками. В моих же глазах присутствие этих враждебно настроенных женщин портило идеальный образ Дэвида Денниса, отпечатавшийся в моей памяти. Он был намного лучше них, намного утонченнее, умнее! Они постоянно и безнадежно пытались его защищать, но этим лишь вредили ему.
Я устроилась в комнате, которую они для меня забронировали, между коридором, выходившим на паркинг, и балконом с видом на море. У меня были только сумка, паспорт, кредитная карточка и несколько долларов. На мне была одежда, которую я выбрала в это утро для прогулки по Роузбаду, а также купальник, накидка и сандалии для купания на пляже. Я приступила к ритуалу, который мне придется отныне совершать каждый вечер: стирать одежду в умывальнике, отжимать ее в полотенце и вешать сушиться у кондиционера.
Хор хриплых и пронизывающих криков разбудил меня. Я отодвинула штору и увидала не пляж, а сборище птиц устрашающих размеров, одеялом укрывших песок между мотелем и морем. Птицы жадно смотрели на наши балконы. Наружная застекленная дверь моих соседок приоткрылась, и чья-то рука стала бросать куски хлеба. Птицы подняли гвалт, отбирая на лету друг у друга добычу… Увидав эту оголтелую многотысячную свору, я вновь опустила штору. Стекло задребезжало от глухого шума, и я даже подумала, что оно вот-вот разлетится вдребезги.
Одна из чаек, охотившаяся за хлебом, залетела на балкон — размах ее крыльев мешал ей вновь взлететь. Она билась крыльями о стекло и испускала истошные крики, будоражившие других птиц, сидевших на парапете. Она защищалась от них своим большим желтым крючковатым клювом, клюя всех, кто к ней приближался, а ее крылья были распостерты как огромный веер. Блеклые зеленоватые глаза ее не мигали. Чтобы накрыть ее, не хватило бы полотенца, да и слишком тонким оно для этого было. Я схватила плед для ног, накрыла им ее и сгребла в охапку. Я не ожидала, что чайка может быть такой тяжелой. Я выронила ее и вновь накрыла пледом. В конце концов мне удалось поднять ее и вытолкать с балкона, бросив к сородичам, испускавшим гневные крики.
С соседнего балкона за мной наблюдала Розарио. Она была маленькой сухонькой женщиной с черными как смоль волосами и с глазами, почти такими же блеклыми, как у чаек. Она наблюдала за всей операцией без единого слова, даже не шелохнувшись. Должно быть, она заметила, как страшно мне было прикасаться к птице, которую она кормила всего пару минут назад. Одна мысль о том, чтобы дотронуться до перьев и, что хуже, погрузить пальцы в густой маслянистый пух ее змеевидной шеи, казалась мне тошнотворной. Розарио хорошо видела, что я не освободила чайку, а просто швырнула ее, и силы мне как раз придало отвращение.
— А вы смелая, — сказала она.
Это был знак, почти признание. Розарио была похожа на птицу. Сухонькая, нахохлившая, ни на минуту не умолкающая, уже не молодая женщина, с очень худыми, как я заметила позже, жилистыми ногами и шелушащейся кожей. Но в этот момент меня завораживало, скорее, то, что, несмотря на глаза, как у чайки, ее волосы напоминали смолистое оперение ворон, которые вились тут же, среди чаек, пытаясь урвать свою долю. Этот образ настолько засел у меня в голове, что я уже думала не о ней, а о воронах, которых можно встретить в любом уголке света как своеобразный символ живучести окружающего мира. В Северной Каролине вороны были очень крупными, мощными, с широкими крыльями.
За Розарио показалась Марта, и мое сердце забилось чаще. В ее чертах я больше не находила сходства с сыном, бросившегося мне в глаза накануне. При свете дня лица сына и матери казались разными, если не сказать чужими. Сходство пропало, исчезло, и теперь я обнаруживала его лишь временами, напрягая воображение, главным образом, тогда, когда Марта улыбалась, ибо Дэвид при встрече тоже улыбался. Мы стояли облокотившись, каждая на своем балконе, и разглядывали птиц. Розарио бросила им кусок круассана, чем спровоцировала еще одну неимоверную драку. Но тут проезжавший по пляжу внедорожник заставил чаек подняться на крыло. Рыболов воткнул удочки в песок. Мы смотрели на него в компании птиц, которые теперь толпились вокруг него в ожидании рыбы.
— He хотите ли чашечку кофе? — обратилась ко мне Марта, протягивая «mug» — большую американскую кружку. Это было знаком примирения.
Мы с Мартой стояли лицом к морю, пили кофе, но не переглядывались и не касались друг друга, точно так же, как накануне я беседовала через стекло с Дэвидом. «Contact или no contact?» — спросила меня последняя охранница после — надцатой двери и — надцатого досмотра. Уголком глаза я заметила отдельную комнату для переговоров, два ротанговых кресла по обе стороны низенького столика. «No contact», — ответила я со всей решимостью, на которую только была способна, и быстро направилась в противоположную от той комнаты сторону, где меня усадили в стеклянную кабинку. Я хотела защитить себя, остаться вне зоны досягаемости, ни в коем случае не касаться заключенного, чтобы потом легче было его забыть.
Я еще не знала, что, когда в кабинке напротив зажжется свет, когда туда войдет Дэвид Деннис, когда каждый из нас снимет трубку со своей стороны бронированного стекла, мы инстинктивно наклонимся друг к другу, словно для того, чтобы лучше слышать. Я не знала, что во время разговора мы будем находиться так близко, почти щека к щеке, плечо к плечу, разделенные только толщиной стекла. Я бы предпочла слышать его голос через стекло, нежели в телефонной трубке, делавшей его нереальным, словно долетавшим с другого конца земли, хотя я прекрасно видела, как слова совсем рядом слетают с его губ.
Я прислонилась к перегородке, разделявшей балконы, оказавшись бок о бок с Мартой. Уходя от Дэвида, я спросила его как друга, нуждавшегося в помощи и защите, что могу для него сделать, а вернее, чего ему больше всего не хватает за этим бронированным стеклом, и он ответил: «Контакта». Вот уже десять лет он был связан по рукам и ногам, изолирован от общества, десять лет к нему никто не прикасался, кроме как для того, чтобы надеть или снять цепи. И я могла бы дать ему этот контакт, если бы попросила об этом с самого начала. Но теперь было слишком поздно, и уже никто больше его не коснется.
Возможно, он сказал «контакт», потому что его проинструктировали обо всех правилах поведения и он знал, что именно я, а не администрация, отказалась от встречи в маленьком салоне. Возможно, он хотел, чтобы я пожалела об этом. Однако теперь, спустя время, я уверена, что кресла были поставлены так не случайно и их, без сомнения, невозможно было сдвинуть. Не знаю, как мне удалось бы прикоснуться к нему, так как «контакт» здесь не означал, что вам позволят взять руку больного, гладить ее, целовать и не отпускать до последнего «прости». Видя, что даже для встреч «без контакта» один охранник в целях безопасности стоял за его спиной во время нашего разговора, а второй расхаживал взад-вперед за моей спиной, — его отражение в стекле было настолько темным, что иногда закрывало Дэвида, — я подумала, что в маленьком салоне нас бы еще тщательнее охраняли и слушали. Мы бы сидели как на иголках и говорили вполголоса, опасаясь, как бы что-либо в нашем поведении не насторожило бдительных охранников. Я не могла к нему прикоснуться, но, находясь по разные стороны стекла, мы прижимались друг к другу. Он не мог почувствовать тепла моей щеки, но я до сих пор ощущаю холод стекла, который напоминает, как он был близко.
11
Я спросила, как давно они здесь.
— Уже месяц, — ответила Марта. — Приехали после урагана.
Они были практически одними в мотеле, не считая случайных рыбаков и страховых агентов, приезжавших оценивать ущерб. Мотель стоил недорого, но все вокруг было закрыто, не работали лавки, магазины. Продукты приходилось покупать в автосервисе, куда их доставляли вместе с газетами.
— Это хорошее место, — объясняла Розарио. — Вирджиния совсем рядом, до Дэвида два часа езды в случае чего. Здесь нам лучше, чем в Норфолке, особенно теперь, когда дата казни объявлена. В людях опять просыпаются жестокость и ненависть, как во время процесса.
— Мы часто переезжали, — добавила Марта, — то туда, то сюда, но нигде надолго не останавливались. Это конечная точка путешествия. Я больше никуда не двинусь.
Я вдруг осознала, какая жизнь ждет меня теперь, когда я встала на их сторону: бесконечное ожидание, безжалостное молчание властей, ранний подъем, ранний отход ко сну, прогулки по пустынному осеннему пляжу и созерцание морской дали в поисках птицы или рыбака. А в это время там, в нескольких километрах отсюда, жизнь всё ускорялась, по пятам преследуемая смертью. Два времени, не совпадавшие по длительности. Каждый рассказывал мне историю на свой лад, пытаясь ее сфальсифицировать. Отныне мне нужно было найти правду в ожесточенном молчании Розарии и понять, что за страх скрывается за слезами Марты.
— Я очень рада, — сказала мне Марта, — что вы француженка.
Она родилась во Франции в конце войны от матери нормандки и отца американца, героя войны, уточняла она. В семилетнем возрасте мать привезла ее в Америку. Когда они наконец нашли «героя», у него уже была новая жена, трое сорванцов с бритыми головами и лавка хозяйственных товаров в Канзасе. Он набрал двадцать килограммов. Особо не церемонясь, решительно и жестко он заявил, что ничем не может им помочь. Поскольку расходы по путешествию в один конец им оплатила благотворительная организация, они решили остаться в Америке.
— Моя настоящая фамилия — Дени, — сказала Марта, — а здесь она превратилась в Деннис.
Дэвид носил фамилию не отца, а прабабушки.
— Я всегда говорила, что вернусь во Францию. Это была наша с Дэвидом мечта, но у нас никогда не было ни денег, ни времени вернуться обратно, ну а теперь… — произнесла она с горечью в голосе, — это уж точно, что мы умрем здесь. У меня осталось немного воспоминаний, — добавила она так, словно хотела, чтобы я пробудила их. — Помню, Четырнадцатого июля мама всегда покупала шампанское и мы пели песни Эдит Пиаф.
Ее мать говорила по-французски, Марта тоже долгое время его помнила и даже преподавала в благотворительной организации. Но Дэвид так и не выучил его. Марта с матерью столько усилий приложили, чтобы сделать из него настоящего американца, что он совершенно забыл язык своих предков. Он говорил на нем даже хуже самого отстающего негра на дополнительных занятиях в школе, хотя знание французского давало дополнительные очки. А когда он работал официантом, то его французский только распугивал клиентов, поскольку в его устах названия блюд «Салат нисуаз» или «Рататуй провансаль» звучали как ругательства.
И однако у него были способности, с сожалением вспоминала Марта. Когда он учился в последнем классе начальной школы, то выиграл конкурс в газете, написав сочинение, которое Марта напечатала ему на машинке: «Мужество и гражданская доблесть». Он рассказал приукрашенную историю о своем деде, который отправился спасать французов. Он ничего не упустил в этой легенде, которую бабушка на протяжении многих лет вдалбливала ему в голову. Газета даже опубликовала фотографию Дэвида. По этому случаю Марта его тщательно причесала и даже смазала волосы брильянтином, чтобы выложить на лбу длинную прядь белых волос. На снимке маленький мальчик с напомаженными волосами и в галстуке держал в руке перевязанный красной ленточкой диплом, который вручил ему сам губернатор.
Правда, Дэвид, став старше, возненавидел этот снимок и, когда бывал в доме матери, всегда клал его на стол лицом вниз. Эта фотография была худшим воспоминанием в его жизни, так как помешала ему воспользоваться плодами своей внезапной известности. Поскольку он выглядел на ней расфуфыренным хуже девчонки, то восхищение собеседника, которому он показывал снимок, тотчас же оборачивалось насмешкой: «Ну, у тебя и физиономия!»
«И однако ты тут очень миленький!» — возражала ему Марта. Он лишь насмешливо передразнивал ее: «И однако ты тут очень миленький!» Речь шла о мужестве и героизме, а она твердила: «миленький», «ангельские волосики», «завитый, как девчушка», «беленький, как куколка».
— Знаете, — сказала Марта, — наши отношения всегда были сложными. Не из-за отсутствия любви, наоборот, ее было слишком много. Пока мама была жива, она служила буфером между нами. Но после ее смерти о нас уже некому стало позаботиться.
Их отношения настолько ожесточилось, что они перестали выносить друг друга. Тюрьма ничего не изменила, долгожданные встречи заканчивались все более и более серьезными размолвками.
— В конце концов я перестала ходить туда одна, — сказала Марта. — Меня всегда сопровождала Розарио.
После очередной ссоры она начинала корить себя и постепенно успокаивалась. Дэвид же не хотел примиряться. Она с радостью шла на очередное свидание, но уже менее чем через десять минут говорила себе, что зря это сделала. Последний конфликт, после которого она больше не появлялась в «Гринливзе», начался с того, что ее удивило, почему он носит кепку, натянув ее на самые уши и надвинув козырек на глаза. Она попросила его надеть ее нормально или снять, чтобы увидеть его прекрасные волосы. А его прекрасные волосы, как назло, накануне обрили, и, чтобы скрыть это, он специально надел кепку. «У тебя и без волос красивая голова», — решила она успокоить его. «Красивая голова!» — завопил он, и его, взбешенного, уволокли охранники. «Сколько раз тебе повторять, что он уже не ребенок, а мужчина, — укоряла ее Розарио. — Мужчина, приговоренный к смерти!» Увы, она не могла с этим смириться и только рыдала.
Розарио явно не нравилось, что Марта рассказывает мне историю, положившую конец посещениям. Марта оправдывалась: она сделала замечание по поводу кепки только из нежности, чтобы напомнить Дэвиду о том, насколько они близки. Она не хотела его провоцировать. Он не должен был поднимать такой скандал.
И совсем уже тихо, низко опустив голову, словно обращаясь к самой себе, добавила, что страшилась этих визитов. Все они приносили ей только разочарование. Каждый раз она шла туда, полная надежд, и каждый раз возвращалась совершенно уничтоженная. Все срывалось из-за пустяков. Один неуместный взгляд, одно неуместное слово — и всё детство Дэвида, вся любовь, которую она ему дала, всё теряло значение.
— Теперь, по крайней мере, — сказала она, взмахнув рукой в сторону океана, — осталось место лишь для серьезных вещей!
Ее жест заставил вскрикнуть чайку.
12
Я спросила, где сейчас отец Дэвида. Приезжал ли он, был ли на суде, интересовался ли судьбой сына.
— У него нет отца, — сказала Розарио, не желая, чтобы Марта стала развивать эту тему.
— Он прекрасно жил и без отца, — подхватила Марта среди криков чаек, которых взбудоражил рыболов, вытащивший рыбу одной из своих удочек. — Ему было достаточно моей матери.
Я поняла, что герой «Мужества и гражданской доблести» выполнял функцию отца для двух поколений сразу. У бабушки Деннис было время, чтобы обкатать свою героическую эпопею и представить ее малышу во всей красе.
— Генеалогическое древо, — сказала Марта, — хорошо для тех, кто не переживал потрясений, никогда не путешествовал: такие люди собираются вместе, что-то пишут, наследуют, составляют фотоальбомы. А мы… если добавить к истории Дэвида историю моих матери и отца…
— Довольно, — прервала ее Розарио, который этот разговор становился невыносим. — Сколько раз тебе повторять, что невиновность не нуждается в смягчающих обстоятельствах.
— Невиновность — да, — возразила Марта, — а Дэвид нуждается. И они у него есть: сначала я, затем его родитель и дедушка, которые сошли бы за смягчающие обстоятельства и для меня самой.
Говорить о виновности Дэвида тут было запрещено, особенно Марте. Розарио утверждала, что его приговорили в том числе и потому, что сама Марта не была в нем уверена. Даже десять лет спустя несчастная считала, что не должна была не то что рассказывать или упоминать, но даже вспоминать некоторые факты из жизни своего сына. Хотя, по мнению Розарио, люди догадывались, что Марта что-то скрывает по ее неуверенности, нетерпеливому жесту, по слезам.
Полная, абсолютная и несокрушимая уверенность Розарио была наилучшим аргументом в пользу Дэвида. Эта уверенность лежала в основе поддержки со стороны Авраама и его ассоциации, выступавшей против смертной казни, финансовой помощи церквей, именно из-за нее в дело вмешалась Хитер Хит — журналистка, открыто требовавшая от властей дополнительного расследования.
Абсолютная уверенность Розарио убеждала все большее число окружающих в невиновности Дэвида, разрушало негативное мнение, сформированное прессой. Труп Кэндис, свидетели, рассказавшие об оргии, устроенной ночью, побег Дэвида Денниса в Мэриленд к бывшей невесте, на которой он обещал жениться, — всё это являлось отягчающими обстоятельствами.
Розарио же, выстраивая защиту Дэвида, не опровергала никаких фактов, а просто запрещала всем даже думать, что Дэвид мог быть замешан в убийстве. Судья Эдвард ни секунды не сомневался в его виновности, а Розарио была твердо уверена, что он не виновен.
Бедная Марта умоляла Дэвида согласиться на сделку, предложенную прокурором Бенбоу, который не хотел, чтобы личная жизнь Кэндис стала достоянием толпы. Если бы он признал вину, ему дали бы двадцать лет, он вышел бы уже через двенадцать и сейчас о нем бы уже никто не вспоминал, а Кэндис осталась бы в памяти людей святой мученицей. Но Дэвид уперся. Бледный, с блестящими глазами, он тихо, но очень отчетливо спросил:
— Ты считаешь, что я виновен?
— Нет, конечно!
— Так чего ты боишься?
— Правосудия. Мы не такие сильные и богатые, у нас нет веса в обществе.
— Повторяю в последний раз: я не виновен.
Он повторил это ей снова, когда отвечал судье Эдварду, спрашивавшему, признает он себя виновным или нет. Он повернулся явно к ней, ища в толпе ее взгляд. И в его глазах она увидела вызов. Теперь Марта была уверена, что это из-за нее он решил стоять на своем.
Едва дождавшись, когда Розарио уйдет в ванную, Марта принялась мне рассказывать, как глубоко ее горе. Вся ее жизнь вращалась вокруг Дэвида, ее главной проблемы, которую она пыталась решать всеми возможными способами. В школе она защищала его, как львица, и психолог даже упрекнул ее, что она постоянно оправдывается за сына и даже пришла вместо него на дисциплинарный совет. «Но ведь у него никого нет, кроме меня!» Бедная женщина была права в одном — не стоило отдавать Дэвида в школу, где преподавала она сама. Марта была убеждена, что благотворительная организация «Искупление» также несла ответственность за ее конфликт с сыном. Она даже сказала директору эти пророческие слова: «Вы его обрекаете, вы обрекаете его сегодня и отбираете у него завтра. Потому что, прочитав отчет, который вы поместили в его досье, Дэвида не возьмет ни один колледж, ни один государственный университет». А с той зарплатой, которую она получала в «Искуплении», у нее, понятное дело, не было денег, чтобы отправить его в частный университет.
Он хотел работать, зарабатывать, «вертеться», как он выражался. Ей пришлось вытерпеть его брак с Дженет, затем развод и исчезновение, а теперь еще этот приговор, который засасывал ее, как черная дыра. Марта сказала, что если бы вся ее энергия не ушла на заглаживание предыдущих промахов, то у нее осталось бы хоть немного сил выдержать весь этот процесс. Когда его арестовали, она надеялась, что он лишь немного посидит в тюрьме и его невиновность будет доказана, и поэтому не слишком горевала. Это даже не так и плохо, думала она, это остановит его от скатывания под откос. Можно было перевести дух.
Марта сидела напротив меня и плакала от ярости, смешанной с печалью. Она сердилась на Дэвида, да, сердилась за то, что он обманул ее, заставил поверить вопреки очевидному, что шел своей дорогой, что знал лучше всех, — и уж, конечно, лучше нее, — что ему нужно. Она вспоминала, как успокоилась, когда он уехал в Мэриленд. Она желала этого отъезда всеми фибрами души. И радовалась, что больше его не удерживает! Попутного ветра! И вот, пожалуйста, теперь эта жуткая история в Вирджинии, сразившая ее в самое сердце. Марта не могла простить, что он заставил поверить ее, будто она одна была плоха для него, хотя это он был плох для всего остального мира.