Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Анхела Бесерра

Неподвластная времени



OCR Queen of Spades, Spellcheck Santers

Пер. Е. Матерновской

© ООО Издательская группа Аттикус, 2010




Когда заглядываешь в бездну, бездна заглядывает в тебя.


Ф. Ницше



1

Смерть была для нее под запретом, пока она не открыла шкаф. Об этом она мечтала целых пятнадцать лет, но мать строго-настрого запретила тревожить мертвых.

И вот этот день пришел. Матери не стало, и теперь запрещать было некому. Интересно — то, что в шкафу, будет холодным, как ей всегда представлялось? Или от юного тела, погруженного в сон, все же исходит тепло жизни?

Потянув за ручку, она достала на свет остистый стеклянный кофр. Осторожно смахнула пушистую пыль и смогла разглядеть сквозь стекло опущенные длинные ресницы, которые ей с детства так хотелось приподнять кончиками пальцев. Отчего она никогда не просыпалась, не поднималась на зов?

Полуденное солнце освещало нежное лицо Святой, ласкало ее гладкую розоватую кожу с едва заметными шрамами. Несмотря на раны и годы, проведенные в стеклянном плену, она оставалась настоящей красавицей, спящей красавицей.

Прикасаясь к Святой, Мазарин чувствовала исходящее от нее тепло. Неужели мертвые могут дать то, на что неспособны живые?

В какой темнице томится душа этой девочки? Белой голубке обрезали крылья. Сколько продлится пустой безнадежный сон?

Замок заржавел, руки дрожали от страха и нетерпения, пальцы не слушались. Она подняла крышку и уже собиралась ласково коснуться лика Святой, но тут ее внимание привлек старинный медальон на груди. Должно быть, какой-то герб. Загадочный символ, напоминающий римскую монету, буквы, сплетенные в изящный, таинственный круг. Она осторожно сняла медальон, стараясь не касаться ветхих одежд усопшей, словно опасаясь пробудить ее от затянувшейся летаргии. Проделав это, она инстинктивно огляделась по сторонам, тревожась, как бы не застали врасплох. В комнате никого не было; только кошка равнодушно смотрела на нее своими желтыми глазами. Невинная, в сущности, кража, маленький сувенир на память. Прикоснуться к Святой, чтобы развеять свои опасения, она так и не решилась. А что, если она такая же холодная, как отец и мать? И рассыплется в ее руках, словно крылья пойманной бабочки? Лучше продолжать верить, что от Святой исходит тепло; ласковое, утешительное тепло, словно от доброй сестры.

Еще одной утраты она не переживет. Нет, только не сейчас.

Поворот рычага, и удивительный механизм увлек кофр обратно во тьму.

Выйдя на улицу, она чувствовала себя защищенной; ведь у нее на груди висел медальон, который носила Святая; словно она сама шла рядом и шептала: \"Я здесь, с тобой\".

Она пересекла улицу Сен-Жак и двинулась привычной дорогой, ориентируясь на согбенных горгулий церкви Святого Северина; драконы, орлы и львы следили за ней сверху, словно хищные птицы. Но она их больше не боялась. С тех пор как она открыла саркофаг и взглянула в лицо смерти, страхов у нее почти не осталось.

Постепенно ее захватила радостная уличная суета. У ее квартала была молодая душа, а ей самой этим июньским днем исполнилось двадцать три года, и она собиралась сделать самой себе бесценный подарок: урок живописи у великого художника маэстро Кадиса.

Его картины были ошеломляюще провокационны и в то же время возмутительно интимны. Казалось, он способен проникать в твое сознание, вскрывая тайные желания, скрытые в его глубинах, погружать зрителя в гипнотическое состояние, полностью подчиняя себе его волю.

Вот уже который год она шла его путем. Она знала о нем все; изучила его неповторимую манеру, цвета, технику и поклонялась ему как божеству, прекрасно понимая, что он никогда не обратит на нее внимания.

Когда Мазарин набралась смелости и позвонила своему кумиру, тот легко согласился давать ей уроки. Даже слишком легко, как ей показалось.

Записавшись в класс великого художника, она решила сделаться для него незаменимой. Примерной ученицей, способной помочь своему наставнику устранить единственный изъян его картин: ноги. Он сделал эти нелепые бесформенные колоды чем-то вроде своей визитной карточки, но ее-то, настоящую художницу, было нелегко провести: изображать ноги Кадис просто-напросто не умел.

Ее поглотило чрево Парижа и выпустило на станции \"Бульвар Монпарнас\", посреди лавчонок и киосков. До начала урока оставалось полчаса, и она собиралась явиться вовремя, ни секундой позже, ни секундой раньше. До обозначенной на плане улицы оставалось совсем чуть-чуть.

Она остановилась у подъезда дома номер два в Данцигском пассаже. И не поверила своим глазам. Перед ней лежал островок нетронутой природы. Заросли жимолости обвивали разбитые головы статуй и их безголовые тела. Затерянный посреди города рай населяло множество птиц, на скамье дремал дымчатый кот. Она знала, что мастерская Кадиса расположена в самом сердце квартала, но и представить не могла, что речь идет о знаменитой Ла-Рюш, вест-индском павильоне, сооруженном Эйфелем для Всемирной выставки девятисотого года. Казалось, допотопное строение вот-вот развалится. Фасад здания охраняли утомленные за столько лет, но по-прежнему стойкие кариатиды. Мазарин позвонила. Звучный, чуть хрипловатый голос пригласил ее войти, назвав по имени. Как он узнал, что это она? Наблюдал из окна?

Она торопливо поправила прическу. Поглядела на себя в оконное стекло и осталась вполне довольна.

В мастерской пахло скипидаром, красками и растворителем. Вокруг царил немыслимый, адский беспорядок. Пустые тюбики, старые газеты, фотографии, мешки с песком и цементом, заготовки из папье-маше, холсты и рамы громоздились друг на друга, угрожая рухнуть и похоронить под своей тяжестью незадачливого гостя. Во всем помещении не было ни миллиметра чистой поверхности. Пятна краски, клея и глины превратили пол в подобие лунного пейзажа с бесчисленными кратерами и возвышенностями. Кто сумел бы работать посреди такого хаоса? Здесь, должно быть, не убирали на протяжении многих лет. И все же в павильоне витал дух подлинного искусства. В такой мастерской могли бы творить Шагал, Кандинский, Сутин, Модильяни, Джакометти, Гальдер, Пикассо. Она задумалась было о своих кумирах, но тут в прихожей послышались шаги.

Хозяин мастерской был одет в рабочую блузу и сам казался ожившим портретом. Настоящий художник с головы до пят, от густого сигаретного дыма до пятен краски на одежде. Он остановился перед ней, пристально оглядел и, выдержав многозначительную паузу, заговорил:

— Мазарин, зачем ты сюда пришла?

— Учиться.

— Учиться... — повторил Кадис, жадно затягиваясь. — Какая наивность. Разве тебе неизвестно, что мы сами себе лучшие учителя?

— Любой художник имеет право узнать больше. Что в этом плохого? Я просто хочу стать настоящим профессионалом.

— Я не могу дать тебе то, чего у тебя нет. А тебе самой есть чем поделиться?

— Не знаю... Испытайте меня.

— Ты должна знать. Скажи-ка... У тебя есть что-нибудь внутри?

Мазарин не поняла, о чем он спрашивает. Художник безо всякого стеснения раздевал ее взглядом. Она ответила с вызовом:

— Разумеется. У каждого из нас что-то есть.

— Так раскройся. Пусть другие увидят твой внутренний мир. Отбрось глупый стыд, обнажись перед миром. Запомни, Мазарин: творчество — это зеркало. Только в нем ты увидишь свое истинное отражение.

Девушка задумчиво кивнула. Прямота собеседника ее смущала. Кем он себя возомнил? Богом? Придумать ответ Мазарин не успела. Кадис продолжал:

— Для начала... Терпеть не могу, когда по моей мастерской ходят в туфлях. Разуйся... Почувствуй ногами пол.

Мазарин сбросила сандалии, открыв изящные маленькие стопы. И правда. Пол под ногами оказался сухим, колючим холстом. Резкая боль в большом пальце вернула ее к реальности. Придется научиться передвигаться по мастерской, не поранив ступни.

Пока Кадис ожесточенно искал что-то в бесконечном хаосе мастерской, сидящая на круглой платформе обнаженная женщина невозмутимо ждала распоряжений художника.

— Возьми... — Кадис протянул Мазарин грязную дощечку. — Попробуй написать что-нибудь прямо здесь.

— Что написать?

— Разве я могу тебе указывать. Давать тебе задания я не стану. Это должно исходить от тебя.

Внимательно оглядев натурщицу, Мазарин решила изобразить только ее ноги.

Она покажет Кадису, что может оказаться для него полезной.

Девушка погрузилась в работу, а художник принялся рассматривать ее голые ноги; на точеном белоснежном пальце алела капелька крови. Ступни Мазарин были идеальны, божественны. Никогда прежде он не видел таких изящных ножек. Своей формой они чем-то напоминали крылья. Внезапно в его душе поднялось смутное, почти забытое чувство. Неужели ступням новой ученицы оказалось по силам его пробудить?



2

Порой ее одолевала тоска по старым добрым временам, когда она моталась со своей камерой по всему свету в поисках материала для репортажей. Такова уж была Сара Миллер. И на пороге семидесятилетия она предпочитала сладостный холодок неизвестности, зыбкую тишину тайны славе, интервью и фотографиям в журналах.

Они повстречались в бурном студенческом мае шестьдесят восьмого, среди криков, драк, облаков слезоточивого газа и адреналина. Сара приехала в Париж из Нью-Йорка по заданию редактора политического отдела \"Нью-Йорк таймс\", намереваясь затеряться среди восставших и сделать первоклассный фоторепортаж о бунте молодых против де Голля.

Едва сойдя с трапа самолета, она оказалась в пропахшей дымом атмосфере идеализма и интеллектуальной свободы, в самом сердце революции булыжников и слов. Среди оружия, которым студенты вели неравный бой с произволом полицейских.

Она приехала снимать демонстрантов и полицейских, а разглядела в дыму и тумане героя революции. Сильного, гордого, опасного; юного бойца, закаленного в своей вере и готового окрасить за нее тротуары кровью врагов. Его слова разили, словно камни, камни убеждали не хуже слов. Над головой юноши занималась заря нового мира.

Тогда-то она и повстречала юного гиганта с растрепанной гривой черных цыганских волос. Он был прекрасен. Словно гордый дикий зверь. В один миг позабыв, зачем она здесь, Сара безо всякого сожаления израсходовала на красавца все оставшиеся в \"лейке\" кадры. Вокруг летели булыжники, раздавались крики, но она не обращала на них внимания.

Их любовь зародилась в самом сердце битвы, среди наступающих жандармов и ощетинившихся, выкрикивающих оскорбления студентов. Их взгляды случайно пересекались над полем боя, теряли друг друга, искали и снова перекрещивались.

Она щелкала затвором камеры, бежала, наводила фокус, лавировала в толпе... и приближалась к нему. Он кричал, бил, швырял камни, уклонялся от ударов... и двигался ей навстречу. Измученные, грязные, невредимые, возбужденные, они встретились лицом к лицу, чтобы начать новую битву, битву страсти.

Встреча отняла их у революции, отдалила от нее. Невыносимо яркий свет, вспыхнувший для них обоих, ослеплял и сбивал с пути. Камера оказалась лишь предлогом для того, чтобы их души вступили в безмолвный диалог. Они отказались от мечты о счастье для всех в погоне за своим собственным маленьким счастьем.

Он ни словом, ни жестом не воспротивился натиску хрупкой незнакомки с фотоаппаратом. Сартр, contestation, знамена, ножи, голоса, плакаты... \"L\'imagination prend le pouvoir... Il est interdit d\'interdire... Будьте реалистами, требуйте невозможного\"... Все терялось и находилось в глубинах репортерской \"лейки\".

Внезапно камера замолчала, крики, шум борьбы, автомобильные гудки растворились в тишине. Сара и Кадис соединились взглядами, губами, дыханием посреди широкого каменного ложа улицы.

Они соприкоснулись кончиками языков. Вокруг них сгущалась теплая влажная мгла, наполненная вкусами, запахами, обрывками мыслей и фраз. Глубокая... Словно бездонный колодец.

Из немыслимой дали долетали голоса: \"Нам нужны перемены... putains, putains... Вы что, заснули?\" А они продолжали целоваться и грезить наяву.

— Любовь живет в поцелуе, — прошептал Кадис, не отрываясь от ее губ. — Поцелуй никогда не лжет. Его ни с чем не спутаешь.

— Постой... Что ты скажешь об этом? — улыбнулась она и принялась ласкать его нёбо кончиком языка.

— Что твои уста хранят слишком много тайн.

— Если ты и вправду такой, каким хочешь казаться, что тебе стоит их разгадать?

Сара высунула кончик языка, и Кадис шутливо прикусил его.

— Зверюга.

У Сары получился не просто хороший репортаж; это был репортаж всей ее жизни. Фотографии напечатали, оценили, осыпали наградами, но журналистке не было до них никакого дела. Она без сожаления сменила гордое прекрасное одиночество на трудную, но счастливую жизнь вдвоем.

Сара, со своим университетским французским и начатками испанского, почерпнутыми в далеком детстве у няньки-мексиканки, поселилась с Кадисом в Латинском квартале, в тесной берлоге нищего художника. Впрочем, их любовь не нуждалась в словах. В те времена художнику было проще пойти на компромисс с творчеством, чем со своим чувством. Они сплетались телами под блюз и песни Сержа Гейнсбура. Сохли от любви, худели от ласк, питаясь одними поцелуями. Сара устроила в ванной фотолабораторию и проявила в ней лучшие снимки в своей жизни. И отправила их по почте, поскольку ни за что не хотела расставаться со славой и поэзией легендарного богемного квартала, где боролись и грезили; где воздух был пропитан головокружительными идеями; не хотела покидать ни на минуту этот новый Вавилон, в который слетались молодые безумцы со всего света, чтобы воплотить в жизнь свои самые дерзкие мечты.

Незаметно для самих себя они превратились в единый организм. Она, кудесница камеры, разъезжала по всему миру в поисках сенсационных кадров, чтобы продать их по баснословной цене солидным журналам. Он, гениальный насмешник и мистификатор, прослыл в художественных кругах основоположником нового экспрессионизма, дивным самородком, который вот- вот совершит революцию в современной живописи. Сара поняла это одной из первых и с тех пор старалась запечатлеть каждую его работу, тайком фотографируя их прямо в мастерской; еще не признанные шедевры занимали достойное место на посвященных культуре страницах \"Нью-Йорк таймc\".

Так к нему пришла слава.

Первое время Кадису жестоко доставалось от ретроградов и критиков, зато молодежь, не сговариваясь, объявила его иконой нового искусства и сексуальной революции.

Творчество Кадиса было дуалистическим. Картезианство в чистом виде. Душа и тело, добро и зло, разум и инстинкт, дух и плоть. Лицо и крест. Святость и бесстыдство. Грех и благодать как оборотные стороны друг друга. Один именитый критик начал статью с похвалы в адрес уникального видения Кадиса, а закончил тем, что окрестил его концепцию \"Дерзновенным Дуализмом\".

Сильные мира сего отдавали должное художнику, создавшему живописную панораму человеческой души. Всем нравилась его бесшабашность и агрессивность; его творческая свобода; его темная ярость. Его замкнутость. В сердцевину собственной души, туда, где рождались его полотна, Кадис не пускал никого, даже собственную жену.

Сару терзала тревога. Ее муж был признанным гением, он купался в лучах славы, о нем писали восторженные статьи, в его честь устраивали пышные приемы, его работы выставлялись в берлинской \"Хамбургер-Банхоф\", лондонской \"Тейт\", нью-йоркской галерее Гуггенхайма, а между тем последние картины Кадиса были проникнуты беспросветной тоской.

Ни критика, ни публика этого пока не замечали, но источник вдохновения живописца начал потихоньку иссякать. Теперь Кадис все чаще впадал в уныние, становился угрюмым и молчаливым. Великий художник на глазах превращался в параноика, убежденного, будто весь мир смеется над ним. Нельзя было допустить, чтобы они поняли: он больше не может создать ничего нового, его полотна лишь бесконечное повторение давно пройденных тем и мотивов.

Подобные приступы случались и раньше, когда очередная экспозиция Кадиса не могла снискать такой популярности, чтобы удовлетворить его непомерное тщеславие. Но теперь все было по-другому. Новая напасть оказалась серьезнее обычной хандры творческого человека.

Они и прежде знали, что у знаменитостей бывают кризисы. Что в сорок лет люди начинают бояться пятидесяти, а когда им сравняется пятьдесят, с ужасом думают о семидесяти. Но на этот раз все оказалось куда серьезнее. У кризиса, который охватил Кадиса, было множество причин.

Все чаще он горько жалел, что в один прекрасный день его осветили лучи славы. Не лучше ли было бы жить в безвестности и покое, чем вновь и вновь выставлять собственную душу на растерзание критикам. Этот мир не создан для молодых, он старается состарить их насильно. Между прежним Кадисом и Кадисом нынешним пролегла пропасть отчаяния.

Больше всего на свете Саре хотелось вернуться в те времена, когда и она, и супруг наслаждались общей славой, когда они еще глядели друг на друга не с завистью, а с обожанием.

Нужно было во что бы то ни стало вернуть Кадиса к жизни.



3

— Чертова девка! — выругался сквозь зубы Кадис, глядя вслед босой Мазарин, бодро шагавшей по улице. Свои крошечные сандалии она забыла в углу, вероятно не без умысла. — Чертова дура! — повторил он, бросив взгляд на разрисованную девчонкой доску.

Набросок вызвал у художника настоящий приступ бешенства.

Натурщица застыла на платформе, не смея подняться на ноги. Вспомнив о ее существовании, Кадис приказал:

— Пошла вон! И завтра не приходи.

Оставшись в одиночестве, художник принялся кружить по мастерской, вымещая злобу на подвернувшихся под руку предметах. По комнате летали кисти, валики, доски, резинки и тряпки. Краска стекала со стен, словно густые разноцветные слезы на полотне сюрреалиста. Слезы живописца, утратившего способность творить.

— Я МЕРТВЫЙ! МЕЕЕРТВЫЫЫЙ!

4

Мазарин и сама толком не поняла, как прошел первый урок у прославленного живописца. Несколько часов, которые она провела в мастерской, протекли в глухом молчании. Великий художник не соизволил раскрыть рот даже для того, чтобы сказать \"до свидания\". Теперь она возвращалась домой, то ли обиженная, то ли разочарованная, то ли и то и другое сразу. Ее ожидания не оправдались. Кадис совершенно не походил на собственные фотографии в журналах. От него веяло смертью, могилой. \"Разочарование все равно что маленькая смерть\", — подумала Мазарин, направляясь к кондитерской на бульваре Сен-Мишель, чтобы купить большой торт \"Сен-Оноре\" и в полном одиночестве отпраздновать свой день рождения.

На подходе к \"Ла-Фритери\" ей повстречалась соседка, давно недоумевавшая, отчего эта девица живет, совершенно одна, в старинном зеленом доме, признанном главной достопримечательностью квартала не столько за красоту, сколько за экстравагантность. Нелепый домина всегда стоял с наглухо закрытыми ставнями, даже в августовский полдень. Было время, когда его хотели снести, но, поразмыслив, решили сохранить одно из немногих строений, оставшихся от старого Сан-Северина. Зажатое между современными зданиями, это строение в тюдоровском стиле упорно хранило свои тайны. Еще подростком, сразу после смерти матери, Мазарин перестала открывать окна, выходившие на улицу, и старательно заделала все щели. И все же по вечерам из окна на втором этаже порой доносился легкий запах лаванды.

В прихожей Мазарин с удивлением уставилась на свои ноги. Сандалии остались в мастерской Кадиса, но это, возможно, и к лучшему. Она твердо решила: с сегодняшнего дня никакой обуви. Чувствовать ступнями землю оказалось необыкновенно приятно; это Мазарин заметила по дороге из студии. Она два часа брела по улицам, садам и обочине автострад, и встречные прохожие охотно отвечали на ее открытую простодушную улыбку. Ее ступни мужественно боролись с неровностями дороги; пара синяков оказалась вполне приемлемой ценой за открытие нового, неведомого прежде Парижа.

Мазарин прошла на кухню в сопровождении увивавшейся вокруг ее ног кошки и поставила торт в холодильник. До лучших времен. Теперь, когда она набралась смелости, ей хотелось снова увидеть Святую и немного побыть с ней.

Мазарин медленно поднялась наверх, чувствуя натруженными ступнями шершавую поверхность деревянных ступеней. Запах красного дерева напоминал о детстве, когда мама укладывала ее спать, а она медлила, не желая расставаться с материнским теплом. Мама так и не родила ей сестренку, но теперь у Мазарин была спящая красавица.

Если она живая, то почему не разговаривает? Как бы ей хотелось, чтобы Святая произнесла хоть одно слово, подала знак, что она жива.

Рот, хранящий молчание, похож на черный провал. Глубокий сухой колодец.

— Поговори со мной, Сиена, — попросила Мазарин, открывая шкаф.

Святая вновь появилась из темноты, юная, прелестная... И немая.

— У тебя остались желания? Мечты? Или все они тоже умерли? Кто так обошелся с тобой? Почему тебя не похоронили?

Точеное лицо оставалось безмятежным, словно окутанным сном.

— Кто ты?

Для Мазарин Святая оставалась тайной. Неупокоенной душой, заточенной в стеклянную темницу. Только что срезанной розой, первым и последним вздохом. Мгновением жизни, застывшим в вечности. Внезапно Мазарин вспомнила о медальоне и задумчиво погладила украденную святыню кончиком пальца. Что означали эти изогнутые линии и причудливо переплетенные буквы? Почему Святая носила их на груди?

Открыв шкаф, она потревожила спавшие в нем тайны. Вопросы, на которые не было ответа.

Теперь, когда Мазарин больше не боялась Святой, в ее сердце появился новый страх, страх перед тайной, которую ей никогда не раскрыть.

Промучившись полночи без сна, истерзав себя вопросами, отбросив сотни догадок и не придя ни к какому заключению, она представила, как вытянется физиономия Кадиса, когда он увидит ее набросок, и задремала с улыбкой на устах.



5

Кадис ощущал мучительный голод; он изголодался по свободе, но не по той, что воплощали его картины, а по другой, немыслимой и невозможной. Он хотел быть молодым и старым одновременно. Соединить двадцатилетнюю жизненную силу и семидесятилетнюю мудрость. Вновь разжечь огонь, который прежде горел в его душе, заставляя искать все новые нехоженые тропы, главный импульс творчества: скрытые и подавленные желания.

Власть над собственным телом иллюзорна; это неверный союзник и ненадежное убежище. Запретное и постыдное рвется на волю; сидящий в каждом зверь стремится сбросить хлипкие оковы цивилизации, чтобы предстать во всей первобытной красе.

Творчество Кадиса вовсе не было гимном распаду, как его поспешили окрестить критики; напротив, то было само совершенство, почти болезненная полнота жизненных сил. Две противоположности, слитые на одном полотне. Человек лицом к лицу со своими страхами и желаниями. С одной стороны, виртуозное воплощение невинности, с другой — инстинкт в чистом виде; целомудрие в приподнятой ветром юбке и бездна темной страсти в складке кожи между пальцами.

Юношеский нонконформизм помогал ему преодолевать любые препятствия на пути к мировой вершине; вечные поиски идеала снискали ему славу, но теперь они же его убивали. Как примириться с тем, что он сделался хуже всех, даже новой ученицы, ничтожной пигалицы, умудрившейся с ходу наступить ему на больную мозоль. Сколько времени ей понадобилось, чтобы преподать ему урок мастерства? Два часа? Сколько картин он уничтожил за последние месяцы? Пятьдесят, сто? Ему не было нужды рисовать ноги, чтобы выразить себя. Отчего теперь они сделались такими важными? Отчего он стал так бояться жизни?

Кадис начал тосковать, а тоска — верная примета того, что человек теряет нить собственного существования и судорожно цепляется за прошлое, чтобы не раствориться окончательно в мареве погребального костра. С каждым днем он все меньше чувствовал и все больше вспоминал.

Он давно перестал пускать жену в мастерскую, оправдываясь тем, что не хочет показывать ей новые картины, пока они не закончены. Кадис знал, что Сара только притворяется такой выдержанной и равнодушной к чужой славе. Он не хотел давать ей повод для тайного торжества.

В последнее время Кадис все чаще запирался в Ла-Рюш наедине с бутылкой виски и грубо прогонял посетителей, \"чтобы не мешали творческому процессу\". Ему казалось, что среди холстов и красок можно спрятаться от самого себя, хотя бы на время остановить саморазрушение.

Трагедия живописца коренилась в его собственной душе. Создавая несметное число новых вселенных, он обрек на разрушение собственную душу. Кадис привык идти наперекор правилам, по которым существовал окружающий мир. Прежде он находил спасение в разрушении, теперь это больше не действовало. Разрушение вело к экзистенциальному хаосу. Краски выцветали, и он переставал понимать, что они означают.

Встревоженный Кадис выглянул в окно, на которое любил дышать, чтобы потом рисовать кончиком пальца на своеобразном холсте мимолетные силуэты, возникавшие в его сознании. Никто не поднимался на кованое крыльцо, двор был пуст, предвечернее солнце озаряло поросшие мхом камни. Уже давно пробило четыре, а Мазарин все не шла. Кадис поглядел на часы; она опаздывала почти на час. Новая ученица была единственным живым существом, переступившим порог мастерской за последние три недели. И хотя в присутствии этой девчонки он сильнее чувствовал полную творческую беспомощность, именно она заставляла его вновь ощутить себя богом: удивительная двойственность, Ничтожество и Могущество, слитые воедино.

Он ощущал себя богом, а стало быть, в его власти было воодушевить ее или повергнуть в уныние. Мазарин глядела на учителя с обожанием, униженно ожидая то ли похвалы, то ли полного разгрома. Эта неприлично молодая, неестественно талантливая девица готова была валяться у него в ногах! Оба они, наставник и ученица, отлично справлялись со своими ролями. Казалось бы, чего еще желать?

Покорность Мазарин могла стать для Кадиса твердой опорой, ее присутствие не только подчеркивало трагизм его положения, но и давало надежду на спасение.

Чтобы снова начать творить, ему нужно было узнать Мазарин поближе. Прикоснуться к ее невинности, приобщиться к мудрости, какая бывает только у юных. Глотнуть энергии, уловить ритм творчества. Когда она была рядом, он мог свернуть горы. Талант и дерзость Мазарин наполняли мастерскую волшебством.

— Почему ты не приходишь? Где тебя черти носят?



6

За ней следили. Совершенно точно следили, и уже довольно давно. В тот вечер Мазарин специально изменила привычный маршрут, чтобы проверить свои подозрения. Девушка приметила мутноглазого субъекта, похожего на отпущенного в увольнение на берег моряка, у входа в ресторан \"Галло-Романо\". Незнакомец занял столик напротив и нагло разглядывал ее грудь, пока Мазарин не сбежала, бросив почти нетронутую тарелку пасты. Однако неприятный тип то ли не желал упускать ее из виду, то ли по странному совпадению шел в ту же сторону.

Мазарин решила свернуть на улицу Сен-Жак, на которой в этот час было полно студентов. Добравшись до Сорбонны, она постаралась затеряться в толпе юнцов, спешащих на лекции. Мутноглазый остался снаружи. Бесцельно побродив двадцать минут по университетским коридорам, Мазарин выскользнула на улицу и огляделась по сторонам. Незнакомца и след простыл.

Чтобы не опоздать окончательно и бесповоротно на урок к Кадису, Мазарин решила спуститься в ненавистное метро. По пути, чтобы развеяться и забыть о неприятном инциденте, она погрузилась в свою любимую фантазию: а что, если бы у нее был отец. Сильный и добрый, который сумел бы защитить ее и позаботиться о ней; от которого она ни в чем не знала бы отказа. С которым было бы не страшно. Который рассказывал бы ей сказки о прекрасных принцессах и благородных рыцарях. Который укладывал бы ее спать в ненастные ночи, целовал и говорил: \"Ничего не бойся, дочка, я рядом\"; укачивал бы ее в своих крепких руках; врачевал бы ее страхи и горести всесильной родительской любовью и с благодарностью принимал ее дочернюю любовь. У нее не было ничего. Ни одной фотографии, ни единого воспоминания. Только ледяной лоб покойника, который она успела поцеловать, прежде чем на гроб опустили крышку. Где они, те благословенные небеса, на которых теперь пребывает ее отец? Почему мать даже перед лицом собственной смерти так и не призналась ей, что никакого рая не существует, что люди просто растворяются в небытии?

Возврата нет. Жизнь облетает, словно листья с деревьев; тела превращаются в перегной. Вот только... как быть с душой? Куда направляется последний вздох, сорвавшийся с наших губ? Мазарин хотелось верить, что душа ее отца не умерла и что рано или поздно она непременно встретится, соприкоснется с ее собственной душой. Что в один прекрасный день поезд метро остановится на станции \"Небо\" и на перроне ее будут ждать умершие близкие. Мазарин обхватила себя за плечи, ежась от колючего холода посреди июльского вечера. Или, быть может, ей просто было очень нужно, чтобы ее хоть кто-нибудь обнял?

Единственный человеком, который обнимал Мазарин, был Рене, верный друг, партнер по страхам и комплексам, почти жених: по вечерам она приходила в старомодный джаз-клуб \"Гильотина\", неподалеку от дома, послушать, как он играет на контрабасе, а потом они гуляли, взявшись за руки, и жаловались друг другу на судьбу. Почему Рене исчез, даже не попрощавшись? Мазарин узнала о его отъезде в Прагу совершенно случайно, изучая фотографии на доске объявлений в клубе. На одной из фотографий Рене собственной персоной играл на своем контрабасе посреди Старой площади. Он не улыбался, в его глазах застыло знакомое испуганное выражение. Такой взгляд, надо полагать, был и у нее самой.

Что же с ней такое? Откуда эта дрожь и холодок в животе? Мазарин с тревогой оглядела вагон, опасаясь увидеть давешнего преследователя, но вокруг были только подростки, отгородившиеся от мира наушниками своих айподов, дамочки, уткнувшиеся в модные романы, погруженные в воспоминания старики да клерки в деловых костюмах. Никакой опасности.

Мазарин заставила себя встряхнуться. Ее ждал Кадис.

Интересно, не рассердится ли он на свою ученицу за опоздание? Чтобы немного успокоиться, Мазарин напомнила себе об успехах, которых она добилась за время занятий.

Наставник и ученица почти не разговаривали, но Мазарин все равно казалось, что между ними происходит что-то хорошее. Постепенно она начинала понимать, как важно творцу знать в лицо своих бесов; этому Кадис мог бы обучить кого угодно на личном примере. Причудливые образы, населявшие его картины, были ни чем иным, как отражением тайных страхов и непомерных страстей самого живописца. Мазарин замечала, что художник краем глаза следит за ее работой, и чувствовала, что он доволен. Что ему, возможно, есть чему у нее поучиться. Что... он ей завидует?

Металлический голос диктора вывел Мазарин из задумчивости. Она вышла на станции \"Рю Моррильон\" и застыла на месте, скованная ледяным ужасом. Мутноглазый был тут как тут, с кислой ухмылкой и трубкой, прилипшей к заячьей губе. Приметив девушку, он выпустил облачко черного дыма и, не скрываясь, направился к ней.

Сердце Мазарин отчаянно забилось. Что могло понадобиться от нее этому жуткому типу? Почему он пожирает глазами ее грудь: неужели знает про ключ? Девушка чувствовала, как медальон покачивает в такт ее сбивчивому дыханию. Мазарин буквально умирала от страха. Добравшись до студии, она принялась что было сил давить на кнопку дверного звонка, отчаянно призывая:

— КАДИС! КАААДИИИС!

Наконец послышался голос художника:

— Иду... Уже иду... Черт побери! Что с тобой приключилось?

Зловещего незнакомца и след простыл.



7

У входа в знаменитое ателье № 17 на улице Кампань-Премьер, в котором размещалась студия Сары Миллер, выстроилась длинная очередь. Фотограф работала над новым грандиозным проектом; она делала портреты безымянных уличных прохожих. Застигнутых посреди представления уличных гимнастов, мимов из Бобура, музыкантов с Монмартра, фокусников, художников с Пон-Нёф, книгопродавцев, выставлявших свои лотки на набережной Сены, бедолаг наркоманов, клошаров с заваленными мусором тачками, старушек, выгуливавших своих пудельков... Среди них оказался мутноглазый тип с заячьей губой, непрестанно куривший трубку и пускавший кольца черного дыма. Сару поразил его жуткий блуждающий взгляд, словно подернутый белесой пленкой, который скользил по всем без исключения предметам, не пытаясь сфокусироваться ни на одном; в этом человеке была какая-то зловещая тайна. Сара обнаружила мрачного субъекта неподалеку от церкви Святого Северина. Получив приглашение сниматься, он промолчал, но в назначенный час был на месте.

Ассистентка Сары пропустила незнакомца в студию, не преминув заявить начальнице, что этот тип просто отвратителен и от него веет жутью.

Пока длилась съемка, натурщик выполнял все распоряжения фотографа с кротостью послушного ребенка; отказался только снять рубашку. Получив гонорар, он молча покинул студию.

— Он немой, — решила ассистентка.

— Вряд ли, — возразила Сара.

— Неужели он тебя не напугал?

— Представь, что было бы, если бы я боялась всего, что собираюсь запечатлеть.

— А ты видела, как он взбесился, когда его попросили снять рубашку?

— Он просто вспотел.

— Или что-то скрывает.

— Шрам?

— Возможно.

— Или у него нет соска, — с циничной усмешкой предположила ассистентка.

— Или он весь покрыт татуировками и пирсингом.

— Вряд ли, — покачала головой ассистентка. — Если бы это было так, он обязательно похвастался бы. Такие типы обожают выставлять себя напоказ.

— Там еще кто-нибудь остался?

— Никого. Этот был последний.



8

Опустившийся на Данцигский пассаж вечер окрасил в цвет охры изъеденные временем тела кариатид, охранявших вход в мастерскую. Творение Эйфеля купалось в закатных лучах, и поломанные статуи шепотом пересказывали друг другу последние сплетни. Лето кружило головы немногочисленным храбрецам, что отважились поселиться неподалеку от павильона, дабы совершить невозможное: возродить богемный Париж двадцатых, в котором царила Кики, натурщица, любовница и муза всего Монпарнаса. С тех пор минуло почти столетие, и в квартале появилась новая Кики, бездомная собачонка, время от времени оглашавшая округу звонким лаем.

В особняке Ла-Рюш живописец прилагал отчаянные усилия, чтобы успокоить бедняжку Мазарин. Девушка была на грани истерики, у нее дрожали руки. В таких ситуациях Кадис неизменно терялся. Человеческая слабость была ему ненавистна. Чужие горести приводили его в раздражение, и он никогда не мог подобрать подходящих слов утешения. Сочувствовать художник не умел. А на этот раз вышел и вовсе полный абсурд.

Порой сказанные нами слова лишь усугубляют взаимонепонимание. Получается бессмыслица, разговор двух глухонемых. Мазарин не могла вырваться из плена собственного страха, а Кадис не мог сбросить с себя сеть равнодушия. Их диалог неизбежно разбивался на два монолога. Потому-то Кадис и предпочитал людским голосам молчание холста. Холст не боялся, не давил, ничего не требовал и все позволял.

Отчаявшись успокоить ученицу, Кадис достал из кармана флягу с виски.

— Ну-ка выпей. Это поможет.

Мазарин, никогда прежде не пробовавшая спиртного, сделала большой глоток.

— Лучше?

Девушка подняла на художника золотисто-карие глаза, полные невыносимой грусти. Ему вдруг стало интересно.

— Ты живешь одна?

Мазарин долго молчала и наконец проговорила:

— Нет.

Кадис понял, что разговора не получится.

— Начнем урок?

Она кивнула.

— Сейчас мы попробуем кое-что новенькое. Принеси, пожалуйста, свою вчерашнюю работу.

Мазарин вернулась с большим необрамленным холстом и расстелила его на столе.

— Сегодня я в мечтательном настроении. Ты умеешь мечтать?

Девушка не ответила: она все еще нуждалась в утешении.

— Ладно, давай помолчим. Так даже лучше.

Кадис внимательно разглядывал свою ученицу. Девушку отличала хрупкая, немного болезненная красота. Напускная дерзость, которую она демонстрировала в последние дни, испарилась, уступив место робкой, трогательной женственности.

Мазарин недоверчиво глядела на Кадиса. Она не ошиблась? Учитель действительно сказал \"попробуем\"? Он и она, вместе? Наверное, это будет первая картина Кадиса, написанная в четыре руки.

Художник приблизился к ученице почти вплотную, не отрывая от нее взгляда, и внезапно опустился на колени. Мазарин, словно завороженная, следила за каждым его движением огромными печальными глазами, не смея даже моргнуть. Кадис невзначай коснулся ее колена.

Это было приятно. Прежде никто никогда не прикасался к ее ногам; в новом ощущении было что-то сладкое и постыдное.

Кадис медленно водил по ее ступням кончиками пальцев, словно совершая неведомый ритуал. Старался не пропустить ни клеточки ее кожи. Потом, помедлив пару секунд, он начал приподнимать ее брюки, обнажая ноги безупречной формы.

Мазарин почувствовала, как руки учителя обхватывают ее ноги, поднимаются к коленям. Что это на него нашло?

Не прерывая молчания, Кадис обмакнул кисть в черную краску и принялся рисовать на ногах Мазарин черные линии, имитирующие сандалии. Художник чувствовал, что спасен. В нем поднималась могучая волна желания. Сердце билось словно в молодости. Вдохновение шло рука об руку с вожделением.

— Мазарин... — Голос Кадиса звучал глухо и странно. — Покажи мне, как тебя нарисовать.

— Я не умею.

— Постарайся. Возьми меня за руку.

Мазарин не раздумывая схватила сжимавшую кисть руку художника и решительно потянула ее к холсту. Кадис подчинился исходившей от девушки силе. Она была такой живой, страстной.

Ученица на глазах превращалась в наставницу.

— Неплохо, — проговорил художник с довольной улыбкой. — Весьма неплохо. Дай теперь я.

Кадис принялся закрашивать намеченные Мазарин контуры кроваво-красным. Пот лил с него ручьем. Живописец не просто творил, он священнодействовал. Кадис то ласкал холст, то терзал, как злобная фурия, покрывая девственную белизну нестерпимо красным. Цвет разливался по холсту словно гигантская капля крови. Мазарин внимательно следила за небывалым зрелищем.

Наконец Кадис, задыхаясь, отпрянул от холста. Транс постепенно проходил.

— Это прекрасно, — произнесла Мазарин.

— \"Подлинная ценность переживания заключается не в продолжительности, а в интенсивности\". Я прочел это уже не помню где.

Мазарин посмотрела на свои ноги. Он назвал это интенсивностью. А она... Как это назвать?

— Позволь, я помогу тебе умыться.

Кадис принес таз с водой и принялся омывать ступни своей ученицы столь же бережно, как разрисовывал их. Мазарин чувствовала, что ее жизнь изменилась. Впервые за долгие годы она была интересна и нужна другому человеку. Насухо вытерев ее ноги, учитель вдруг приник к ним губами.

— Спасибо, — прошептал он.



9

В темной комнате своей фотолаборатории Сара Миллер развешивала на веревке только что напечатанные фотографии вчерашних прохожих. Магию кювет, реактивов и фотобумаги она предпочитала всем на свете техническим новшествам. Новомодные изобретения Сара использовала только в самом конце работы и только в качестве вспомогательных средств. Она всерьез опасалась, что в будущем машины поработят людей, отобрав у них живую душу.

Идея Сары была простой, но весьма амбициозной. Она собиралась трансформировать обычные портреты в трехмерные фигуры, почти неотличимые от живых людей. У этого проекта имелась конкретная политическая цель: превратить underground в overground, вывести его из подполья, предъявить миру. Собрать на Елисейских Полях весь беспутный Париж, город фасадов и площадей, мостов и обшарпанных окраин. Выставить на улице персонажей вроде клошара с тележкой, набитой жестяными банками, сломанными игрушками, обрывками журналов и прочим мусором, выше человеческого роста, чтобы сразу бросались в глаза прохожим. Жизнь превратила городских отверженных в невидимок, выставка была призвана снова сделать их видимыми.

— Сара, взгляни-ка. — Ассистентка вошла как раз в тот момент, когда художница увеличивала на компьютере одну из фотографий.

— Что случилось?

— Помнишь того вчерашнего типа?

— Того, который тебя напугал?

Ассистентка кивнула.

— Смотри, что я обнаружила.

Приблизившись, Сара так и впилась глазами в то, на что указывала ее помощница.

— О господи!



10

Рано утром Мутноглазый говорил по телефону из уличной кабинки.

— Вы уж простите за ранний звонок, сеньор. Я вчера весь день вам названивал, но попадал на автоответчик, будь он неладен.

— Я не настаивал бы, если бы не знал, как это важно.

— Как я уже говорил вам вчера, это точно не копия. Я его хорошо разглядел и могу поклясться, что он настоящий.

— Вы знаете, как проходили поиски. Я и сам хотел бы иметь побольше информации, но — увы. Это... Как я уже говорил, что-то вроде интуиции.

— Нет-нет. Я и так ее порядком напугал.

— Как скажете.

— При всем уважении, сеньор, вы уверены, что это хорошая идея? Она носит его так, будто это какая-нибудь дешевка из сувенирной лавки.

— Хорошо, сеньор. Оставим ее в покое. В относительном покое, разумеется.



11

Она любила смотреть, как на берега Сены опускается ночь. В тот вечер шел дождь, и, хотя ненастье прошло, по небу еще плыли изодранные тучи, плыли невесть куда, совсем как она, затерянные в огромном небе. Солнце бросало на них последние мазки своей кисти; тучи, белые, одинокие, словно написанные каким-нибудь неизвестным художником... кем-то вроде нее самой. В такие тоскливые вечера Мазарин отрешалась от жизни настолько, что переставала осознавать саму себя, почти растворялась в небытии.

Теперь выходные казались ей бесконечными. С тех пор как Кадис обратил на нее внимание и позволил водить его рукой, державшей кисть, чувство сиротства ощущалось не так остро. Они мало разговаривали, но часто смотрели друг на друга, и Мазарин казалось, что в глубоких глазах ее наставника таится нечто большее, чем простое любопытство.

Сложный ритуал переглядывания стал ежевечерним. Кадис словно черпал силы из ее взгляда. В этом не было ничего предосудительного, ни грамма эротики, и все же Мазарин чувствовала, что с ее приходом атмосфера в мастерской неуловимо меняется. Здесь она ощущала себя защищенной и одновременно испытывала необъяснимое волнение. Внезапно ей отчаянно захотелось послушать Кадиса. Не поговорить, а просто услышать его хрипловатый голос. Мазарин достала из сумки телефон и набрала номер. Трубку взяла какая-то женщина. Мазарин отключилась.

В старой книжной лавке \"Шекспир и компания\" она снова столкнулась с Кадисом. Ее кумир глядел с обложки увесистого тома — килограммов пятнадцать, не меньше, — покоившегося на массивной полке. Надпись на обложке гласила: \"Кадис. Дерзновенный Дуализм. Душа и тело желания\". Мазарин долго листала книгу, рассматривая фотографии учителя в разных возрастах, пока не нашла самую лучшую. На снимке Кадис был опутан спиралью дыма, поднимавшегося от его груди словно из самого сердца художника, и его яркие синие глаза сверлили читателя сквозь прозрачную завесу. Мазарин захотелось немедленно купить книгу, но та стоила пять тысяч евро. Неслыханная роскошь, доступная лишь богачам. Улучив момент, когда продавец отвернулся, Мазарин достала из сумки нож для бумаги, твердой рукой вырезала страницу с фотографией, свернула ее в трубочку и поспешно направилась к выходу. Никто ничего не заметил.

По дороге домой она задержалась у витрины антикварного магазина, где среди греческих амфор и статуэток в стиле ар-нуво были выставлены серебряные украшения и бронзовые фигурки. К каждой вещице прилагалась табличка: \"Изделия из серебра. Античная

Греция и Рим\", \"Монета с изображением богини мудрости Афины в образе совы\", \"Римская монета. III в. до y. э.\", \"Серебряный цветок. Бирма, XVIII в.\". Мазарин подумала о своем медальоне, который не походил ни на одну из этих вещиц и в то же время имел с ними что-то неуловимо общее. Возможно, печать веков?

На пороге дома в сумке у Мазарин внезапно ожил мобильник. На экранчике светился номер Кадиса.

— Алло?

В ответ послышался женский голос с легким иноcтранным акцентом.

— Кто ты?

Перепуганная Мазарин повесила трубку. Через несколько мгновений телефон снова зазвонил.

— Почему ты отключилась? Или ожидала услышать кого-нибудь другого?

Мазарин выключила телефон.

12

Прежде такого не бывало. В последнее время Сара Миллер перестала узнавать собственного мужа. На протяжении всей их семейной жизни она хвасталась подругам, что знает о Кадисе абсолютно все; ей было достаточно посмотреть в его глаза, чтобы понять, что идет не так и найти правильное решение. На этот раз все было по-другому. Супруги вот уже два месяца не занимались любовью, и вовсе не потому, что им этого не хотелось; если верить медицинскому заключению, которое Сара случайно обнаружила в кармане пиджака Кадиса, все дело было во временном функциональном расстройстве. Слишком много стрессов, слишком страшно стареть, слишком сильно хочется славы, слишком многого мы просим от жизни. Слишком большое, непомерное эго.

Он был таким сексуальным и пылким, таким чувствительным к радостям плоти! Эта неуемная, порой тираническая натура, подавлявшая всех, кто оказывался рядом, и способная полностью выплеснуться лишь в творчестве, должна была глубоко страдать. Несмотря на отчаянные попытки Сары разговорить мужа, Кадис искал убежища в молчании, виски и подготовке новой выставки. Его жене оставалось лишь смириться и оставить мужа в покое.

На выходных все было по-другому. В такие дни возвращался прежний великий Кадис.

Они ужинали с самыми близкими друзьями в славном кабачке на улице Помп. Это место давно превратилось в нечто вроде закрытого клуба для художников, поэтов и писателей, познавших славу в семидесятых: в те времена все они были молоды и отчаянно искали свое место среди меланхолической богемы постэкзистенциального Парижа. За ужином беседовали на одни и те же темы, рассказывали друг другу одни и те же истории, время от времени меняя их финалы. Было что-то на редкость изысканное в этих сборищах блестящих мыслителей, способных незримо переноситься на веселый Монмартр или на бульвар Монпарнас, в эпоху, когда на нем царил дух сюрреализма, или спускаться в катакомбы первородного искусства, во времена, когда ничего еще не было ни написано, ни сказано, ни переведено, ни спето и нарисовано.

В эту субботу телефон Кадиса зазвонил, как раз когда он наливал себе виски. Сара старалась не прикасаться к мобильнику мужа из уважения к его личному пространству, но на этот раз у нее не было иного выхода.

— Дорогой, тебе кто-то звонил, но говорить не стал, — сообщила Сара, когда Кадис вернулся в комнату.

— Дай-ка посмотреть. — Кадис отыскал в списке последний звонок. Номера Мазарин телефон не опознал. — Понятия не имею, кто бы это мог быть. Перезвонят, наверное.

Но никто не перезвонил.

Охваченная смутной тревогой, Сара дождалась вечера и украдкой набрала таинственный номер.

Ей не впервой было слушать напряженную тишину в телефонной трубке. Когда Сара была маленькой, ее отец, неподкупный судья, часто сталкивался с анонимными звонками, по большей части угрожающими. Поначалу она боялась их так же, как боялась темноты, но с годами научилась презирать жалких трусов, которым не хватает смелости даже представиться. Постепенно анонимные звонки сделались чем-то вроде забавного курьеза и заняли место среди прочих преданий семейства Миллер.

Нечто подобное повторилось в первые годы их совместной жизни с Кадисом. За живописцем увивалась целая свита моделей, художниц, поэтесс, революционерок-хиппи и женщин легкого поведения, с которыми Саре да и самому Кадису приходилось вести весьма изнурительную \"войну\". В арсенале хищниц имелись средства на любой вкус — звонки, взгляды, подмигивания, помада, тушь, записки, внезапные визиты и хитроумные ловушки, подстроенные с совершенно явными целями, которых никто и не думал скрывать. Впрочем, дальше алкоголя, травки и умных разговоров дело обычно не шло. То, что связывало Сару и Кадиса, было важнее и выше мещанского этикета, банальных измен, глупых предрассудков и излишних компромиссов. Они были плоть от плоти нового свободного Парижа, в котором умирали прежние стереотипы и рождалась новая мораль.

Но те времена остались далеко позади. Тогда они были восхитительно молоды, наслаждались славой и верили, что жизнь всегда будет безоблачно прекрасной. Теперь все было по-другому, или, по крайней мере, Саре так казалось.

Внешнее существование Сары, наполненное любимой работой и неувядающей славой, было по-прежнему блистательно, а ее глубинная внутренняя жизнь, та, что не проявлялась ни на одном негативе, из тех, которыми она занималась каждый день, целиком и полностью зависела от любви Кадиса.

И не важно, что голливудские звезды готовы умереть за фотосессию у Сары Миллер; и что самые уважаемые интеллектуальные издания умоляют ее о новых репортажах; и что один арабский шейх обещал золотые горы, лишь бы заключить с ней контракт. Больше всего на свете она хотела вновь сделать своего мужа счастливым, но понятия не имела, как этого добиться.

Каждый из них давно жил сам по себе, и с этим ничего нельзя было поделать. Их взлет напоминал бешеную скачку на неоседланных иноходцах, без уздечек и стремян. Дикие кони безжалостно сбросили седоков и ускакали прочь, оставив их валяться на земле. Волна триумфа сбила несчастных с ног и потащила на дно. Они тонули в омуте успеха.

С точки зрения публики, все было превосходно. С точки зрения Сары, происходило что-то странное, то, чему она еще не успела подобрать названия.

— Когда ты покажешь мне новые работы? — спросила она мужа, жевавшего оливку из своего мартини. — Я ужасно заинтригована.

Кадис притянул к себе жену и поцеловал в затылок, так, что по спине у нее побежали мурашки.

— Наберись терпения. Всему свое время.

— В последнее время ты стал... право, не знаю... спокойнее, что ли? Может, устроим ночную вылазку, как в старые добрые времена? Побродим по нашему кварталу, завалимся в какую-нибудь берлогу, где бедные студенты играют джаз, а потом...

— Я не хочу об этом говорить, Сара.

— Что ты имеешь в виду под ЭТИМ?

— Ты знаешь.

— Ты меня не так понял, милый. Мне просто хотелось немного погулять, развеяться.

Отстранившись от Сары, Кадис подошел к широкому окну, выходившему на проспект Фош. Вечерний Париж казался одиноким и угрюмым. Машины скользили по мокрому асфальту, разбрасывая повсюду блики от фар. Кадис думал о Мазарин. О ее босых ногах.

13