Анхела Бесерра
«Музыка любви»
Сплетясь в объятиях и нежно улыбаясь друг другу, они лежали на полу, торжественные и безмолвные, в белоснежном облачении новобрачных.
Дверь пришлось выбивать под опасливые комментарии соседей насчет подозрительной тишины в квартире. Вот уже несколько дней Жоан Дольгут не выходил за хлебом. Неслышно было и звуков его старенького рояля, к которым все уже давно привыкли. Должно быть, тела лежали на темной кухне двое или трое суток, но от них все еще веяло свежим пылом несбывшейся любви.
Лучи заходящего солнца пробивались сквозь жалюзи, и маленькая квартира словно утопала в багровой дымке.
Инспектор Ульяда и его помощник распорядились заснять трупы, и вспышки со всех сторон нарушили покой усопших. Их свадебные снимки делал незнакомый фотограф из отдела убийств. На дряхлом проигрывателе безостановочно крутилась пластинка со свадебным маршем. Только Кончита Маредедеу, соседка Дольгута с незапамятных времен, что-то говорила, стоя у двери, — полицейские уже загородили проход липкой лентой и принялись оповещать родных.
Окоченевшая рука невесты сжимала увядший букет белоснежных роз, которые Жоан в строжайшей тайне заказал для нее у своего друга, цветочника с Рамблы
[1]. Их аромат все еще витал в воздухе, несмотря на сильный запах газа из открытой духовки. Ульяда ничего не трогал, только распахнул окна, запертые на все задвижки. Свежий ветер ворвался в помещение, унося с собой испарения смерти и растрепав по пути седые волосы невесты, выцветшие от старости и тоски о долгих потерянных годах.
Кончита категорически утверждала: она никогда не видела, чтобы кто-либо приходил в гости к Жоану Дольгуту, — и это притом что даже дверной глазок изнывал от ее назойливого соглядатайства. Ведь не зря она гордилась тем, что знает все обо всех, и слыла в родном квартале Шерлоком Холмсом местного розлива.
Нет, никогда она покойницу не видела и слыхом о ней не слыхивала. Эта женщина не из нашего квартала, не из нашего прихода и вообще не из окрестностей Борна
[2].
Когда соседка закончила в десятый раз пересказывать одно и то же, инспектор, утомленный ее жадным любопытством, вручил ей свою визитную карточку и велел отправляться домой. Если вспомнит что-нибудь полезное, пусть позвонит ему.
Только полицейские принялись за тщательный обыск квартиры, как к дому подъехал темно-серый «мерседес», которым управлял шофер в форменной фуражке и перчатках. Элегантно одетый мужчина выскочил из машины, раздраженно поглядывая на часы: из-за печального известия он вынужден был прервать собрание акционеров. Ульяда, заметив его из окна, сразу понял, что через несколько секунд они встретятся лично. «Это, должно быть, сынок покойного, — подумал он. — Ишь ты какой, денег-то, видать, куры не клюют».
Очевидное благосостояние сына как-то не вязалось с убогим жилищем отца.
Инспектор поздоровался с Андреу Дольгутом и, прежде чем провести его на кухню, кратко объяснил, что произошло.
Длинная фата невесты тянулась из кухни до гостиной и там еще целиком покрывала пол. Метры и метры тончайшего, искусно вышитого кружева — словно каскады иллюзий, разбившихся о паркет. Соледад Урданета сама себе вышивала подвенечную фату в долгие бессонные ночи, оживляя чувства давних лет над пяльцами, на которых потихоньку расцветали маргаритки.
В комнате царил безукоризненный порядок: все расставлено по своим местам и подготовлено для маленького пира. На обеденном столе поднос с двумя пустыми бокалами для шампанского. В ведерке с растаявшим льдом — еще не откупоренная бутылка «Кодорнью». Трехэтажный свадебный торт, облитый белой глазурью, как любила Соледад, и украшенный сверху сахарными фигурками новобрачных.
Впервые за много лет Андреу Дольгут переступил порог этой квартиры, удостоил своим посещением одинокое убежище престарелого родителя. Он так стыдился нищеты, которой вдоволь хлебнул в детстве, что, когда начал хорошо зарабатывать, отрекся от всего, о ней напоминающего, включая родного отца. Даже фамилии своей он стеснялся, хотел было взять себе новую, звучную — Бертран, например, или Монтолью, — но потом неохотно признал, что фамилия ничего общего не имеет с личными достоинствами, и в конце концов превратился в просто Андреу.
И вот он снова лицом к лицу со своим прошлым. На стене — все те же часы с кукушкой, что в детстве призывали его обедать, играть, ложиться спать. Андреу прожил с отцом до четырнадцати лет, но ничего толком о нем не знал. Их всегда разделяла стена настороженного молчания, не допускавшего излишней откровенности. Когда умерла мать, произведя на свет его сестренку, не дожившую до окончания родов, дыхание жизни покинуло дом. Мама то и дело напевала что-то, она умела рассмешить сына, вместе они мечтали о том, как он станет крупным предпринимателем, степенным и важным, будет разъезжать на шикарном автомобиле и останавливаться в лучших отелях. Тайком от отца распаляя в нем жажду недостижимого, она водила его к Оперному Театру Лисео только затем, чтобы он полюбовался на норковые накидки, галстуки-бабочки и прочие атрибуты аристократического общества.
После ее смерти Андреу, одержимый их общей мечтой, нанялся посыльным в отель «Риц», а вечерами стал посещать все лекции, на какие мог попасть. Он читал в запой и достиг блестящих результатов в самообразовании. В отеле он научился лавировать в кулуарах высших сфер и добиваться расположения одиноких пожилых магнатов, так что в конце концов ему удалось пробиться в мир предпринимателей, сначала в качестве ассистента, а затем и руководящего работника. Теперь Андреу был президентом крупной парфюмерной компании, и хотя он ни в чем не испытывал недостатка, выражение мрачной решимости не сходило с его лица все эти годы.
Осторожно, чтобы не наступить, Андреу отодвинул длинную фату и прошел по широкому коридору на кухню. Что-то перевернулось у него внутри. Но не оттого, что его отец лежал на полу в белоснежном пиджаке с цветком в петлице и сияющих лакированных ботинках. Впервые на его памяти лицо старика излучало безоблачное счастье, юношеский задор и беззаветную любовь. И от этого слезы подступали к глазам. Первый и единственный раз он видел отца таким, каким все детство мечтал увидеть: счастливым. В мертвых объятиях покоилась женщина — миниатюрная, изящная старушка. Теперь уже не узнать, что за невзгоды покрыли глубокими морщинами ее лицо, что за страдания выпали на ее долю. Нежная улыбка застыла на ее устах. Да, эта незнакомая пожилая дама тоже умерла счастливой. Никогда прежде Андреу не приходило в голову, что его отец вообще способен испытывать какие бы то ни было чувства. В беспомощном молчании взирал Андреу на мертвые тела. По его щекам беззвучно катились слезы. Инспектор Ульяда из уважения к чужому горю отступил на несколько шагов, жестом давая понять, что нет никакой спешки, никто не станет его торопить. В конце концов, подумал инспектор, нелегко застать отца мертвым, да еще в столь странной обстановке.
— Совсем из ума выжили старички, — шепнул он своему помощнику.
— Вот что любовь с людьми делает, даже в таком возрасте голову теряют, — тихо откликнулся Бонифаци.
Но Андреу плакал не от горя, а от злости. Сияющее счастьем лицо отца привело его в тихое бешенство. Счастье... чувство, которого ему самому еще не доводилось испытать, даже в юности, когда он впервые получил деньги, заработанные своим трудом.
В клубах Барселоны он слыл самым завидным холостяком, но женился поздно, ближе к сорока годам, и отнюдь не внезапно вспыхнувшая любовь побудила его к этому. Он выбрал спутницу жизни исходя из соображений выгоды, просчитав все до мелочей и остановившись на младшей дочери банкира, вхожего в самые изысканные круги барселонской аристократии. Она как нельзя лучше соответствовала его цели: добиться того, чего он был лишен с детства, — богатства и почета.
Свадьба была организована на высшем уровне: завсегдатаи Театра Лисео и Клуба верховой езды, особы королевских кровей, банкиры... Сам епископ Урхельский согласился провести церемонию бракосочетания в кафедральном соборе Барселоны.
Андреу жил в роскошном особняке начала века, превосходно отреставрированном Синнамоном, лучшим архитектором страны, и расположенном на престижной авениде Пирсон. У него был сын в подростковом возрасте, а также три далматина, штат прислуги из четырех человек и жена, проводящая бесконечные часы в спортзале, парикмахерской и на Сент-Оноре в Париже, где заказывалась одежда для всей семьи.
Смерть отца, о котором высшему обществу практически ничего не было известно, поставила Андреу в весьма затруднительное положение.
Спустя некоторое время инспектор Ульяда, так и не услышав от него ни слова, решился прервать молчание:
— Что нам делать с телами?
Музыка все играла. Андреу, привыкший отдавать распоряжения, указал на проигрыватель.
— Выключите это безобразие. Оно мешает мне думать. Вы выяснили, кто... она? — кивнул он на невесту.
— Если уж вы, сын жениха, не знаете... — отозвался Ульяда с некоторым оттенком сарказма. Высокомерие Дольгута-младшего его раздражало.
Инспектор успел найти удостоверение личности покойной в сумочке из крокодиловой кожи, которая обнаружилась в ящике ночного столика. И номер телефона, нацарапанный на бумажке, тоже не ускользнул от его внимания. Но сколько он ни названивал по этому номеру, никто не брал трубку. В конце концов он оставил на автоответчике сообщение с номером своего мобильного и настоятельной просьбой связаться с ним как можно скорее. Просто докладывать об этом Андреу у него не было никакого желания. Да пошел он к черту.
Соледад Урданета жила одна в своей квартирке на бульваре Колом. Давным-давно, в пятидесятых, когда она вскоре после свадьбы приехала с супругом из Колумбии, эта очаровательная мансарда была роскошным жилищем. Но с годами она утратила прежний вид. Нехватка денег не позволяла восстановить искусную резьбу, украшавшую дверь из красного дерева, починить изящную ручку в стиле модерн и вернуть блеск внушительной медной обивке. Соледад постепенно распродала в антикварные магазины все ценные предметы мебели. Только несколько светильников в стиле ар-деко сохранила она на память, да еще мраморный бюстик работы Аристида Майоля, подарок отца к первому причастию, с которым не находила в себе сил расстаться.
Судьба ее не скупилась ни на мед, ни на деготь. Горечь вынужденного изгнания, тоска по далекой родине, необходимость приспосабливаться к континентальному климату и чужому языку, к холоду и одиночеству — все это опустошало душу, и без того опустошенную любовью. И глядя сквозь огромные окна на расстилающееся лазурным шелком Средиземное море, Соледад Урданета не испытывала радости, ибо шепот волн неизменно напоминал об отречении, искалечившем ее жизнь.
Дочь, выйдя замуж, хотела забрать ее с собой, уговаривала продать квартиру и переехать к ним, но Соледад понимала, что будет только мешать счастливому уединению новобрачных. Зачем им старуха с затуманенным печалью взглядом? И она решила остаться в своем кресле-качалке за вышиванием, день за днем глядя на море и предаваясь грезам.
Визгливый голос Кончиты Маредедеу нарушил тишину в доме Дольгута. Она снова маячила под дверью в надежде разжиться какой-нибудь свеженькой сплетней для соседских кумушек. Под предлогом, что, дескать, вспомнила нечто важное, она ухитрилась привлечь внимание полицейских.
— Чуть больше месяца назад я видела, как сеньор Жоан говорил с торговцем, который развозит баллоны с газом. — Еще не закончив фразу, она успела придирчиво рассмотреть Андреу, стоящего в конце коридора. Такие блестящие, важные господа обычно не забредали в их квартал.
— Что-нибудь еще? — невежливо бросил Ульяда.
— Ах да... Монсита, наша булочница, однажды видела его оживленно беседующим с какой-то женщиной, а ведь он многословием не отличался, не здоровался даже. Сразу виден недостаток светских манер. В лифте с ним спускаешься, так он и глаза отводит, больно оно нужно, его приветствие, но все же и «здравствуйте» услышать порой приятно, особенно когда ты так одинока... — Последние слова сопровождались кокетливым взглядом в сторону Андреу.
Инспектору ужасно хотелось захлопнуть дверь у нее перед носом, но он сдержался, увидев, как открывается старая железная решетка лифта.
Красивая женщина со спокойным, задумчивым лицом, одетая в серую юбку и белую поплиновую блузку, явно утомленная июльским зноем, обратилась к Кончите Маредедеу с вопросом, где найти инспектора Ульяду. К груди она прижимала стопку каких-то истрепанных книг.
— Это я, сеньора. Проходите. — Ульяда жестом пригласил ее следовать за ним, одновременно взглядом приказывая назойливой соседке испариться.
Несмотря на строгий облик посетительницы, ее врожденная грация и элегантность бросались в глаза. Она казалась невесомой — мягкие жесты, плавная походка. Как она подает руку, как поправляет локон за ушком... женщина, сотканная из легкого ветерка.
Андреу окинул ее равнодушным взглядом, отошел подальше и принялся разглядывать невзрачные предметы на какой-то полочке. Бонифаци тем временем собирал отпечатки пальцев. Приятный голос посетительницы подтвердил догадку инспектора: да, она дочь Соледад Урданеты. Прежде чем сообщить печальное известие, полицейский предложил ей сесть.
Аврора Вильямари положила на старый диван свою ношу.
— Это по поводу вашей матери... — начал инспектор, пытаясь как-то предотвратить неизбежный поток слез, который, скорее всего, ему придется лицезреть с минуты на минуту.
Женщина сразу поняла, что лежит на полу. Мать не раз сидела при ней за вышиванием этого воздушного кружева, делая вид, что выполняет заказ для чьей-то свадьбы в Педральбесе.
По скорбному выражению лица инспектора Аврора догадалась, что ей предстоит услышать нечто ужасное, и решила сама выяснить, что именно. Она бросилась бегом по широкому коридору, на ходу подбирая и прижимая к себе бесконечную фату, пока фата не кончилась увядшей веточкой флердоранжа на голове женщины, которая дала Авроре все в этой жизни. В отчаянии она бросилась к телу усопшей, обняла, покрывая мертвое лицо поцелуями и слезами. Задыхаясь от рыданий, заботливо поправила венок и прическу, словно мать, наряжающая дочку для первого причастия. Прошло несколько минут, показавшихся вечностью. Немного успокоившись, она ласково погладила окоченевшее лицо бедного старика, накрепко прикованного смертью к своей невесте, поправила ему цветок в петлице и осторожно поцеловала в гладкую лысину.
Ульяда растрогался, созерцая эту сцену, и дал себе слово побольше времени уделять матери.
Аврора Вильямари ничего не понимала. Стоя на коленях на полу незнакомой кухни, она отказывалась верить своим глазам. Что делает здесь ее мать, мертвая, в подвенечном платье? Кто этот человек, который ее обнимает? И как так вышло, что она, Аврора, ничего не знала?
Растерянная и недоумевающая, она потихоньку пыталась взять себя в руки, совладать с пронзительной болью. Все равно рядом нет никого, кто подставил бы ей плечо, позволил бы выплакаться у себя на груди. Видя, в каком она состоянии, инспектор Ульяда не решался начать допрос. Нервно откашлявшись, он наконец спросил:
— Вы знали покойного? — И не дожидаясь ответа, продолжил: — Все, похоже, указывает на то, что они по взаимному согласию решили отправиться в мир иной, но... Вы не знаете, у них были враги?
Аврора отрицательно покачала головой, роясь в сумочке в поисках салфеток. Андреу протянул ей надушенный носовой платок, но она отмахнулась, постеснявшись сморкаться в этот тончайший хлопок.
— Враги? — сдавленным голосом повторила она. — Иной раз собственная жизнь хуже всякого врага...
Андреу откровенно поглядывал на часы в надежде положить конец этому бессмысленному разговору. Если он поторопится, то успеет еще позвонить в Нью-Йорк. Не хотелось бы упустить брокера, которому он назначил видеоконференцию.
— ...Аутопсия? — Он возмущенно повернулся к инспектору и включился в беседу: — Не желаю, чтобы кто-то копался в его внутренностях. Никаких вскрытий и обследований. Чем скорее мы со всем этим покончим, тем лучше.
Темные глаза Авроры обожгли его. В бархатном голосе зазвенела сталь:
— Я хочу знать, отчего умерла моя мать.
Трупы забирали со всеми возможными предосторожностями. Пришлось уместить их на одни носилки, поскольку разделить мертвых, чтобы нести по отдельности, не удалось. Они словно слились воедино, да так и окаменели. По просьбе дочери Соледад не стали ни обрезать фату, ни забирать букет у невесты. Так их и отправили в морг на вскрытие — в том же виде, в каком нашли. Андреу ушел возмущенный, угрожая сворой адвокатов инспектору, который всего лишь выполнял свой долг.
Аврора испросила разрешения остаться в квартире подольше и теперь пыталась уловить здесь отзвуки голоса матери, который хоть немного разогнал бы черные тучи ее мучительных размышлений.
В тесной гостиной Дольгута большой рояль — единственная ценная вещь в доме — стоял открытый, словно в ожидании хозяина. Инстинкт прирожденной пианистки потребовал исполнить что-нибудь. Аврора повиновалась — сначала робко, затем со страстью, переходящей в исступление. Удивительно верно она повторяла мелодию, которую в детстве часто слышала от мамы. Каждый такт болью отзывался в сердце инспектора Ульяды, не посмевшего отнять у осиротевшей дочери это последнее утешение. Аврора играла и играла, пока у нее не заболели пальцы, снова и снова взывая к матери. Соседям, слышащим ее, казалось, будто в этой мелодии изливается неприкаянная душа Дольгута, которому не суждено покоиться с миром, раз он нарушил планы Господа призвать его в назначенный день и оскорбил Его грехом самоубийства.
Сама не зная почему, Аврора не стала звонить мужу и рассказывать ему о происшедшем. Любезно попрощавшись с Ульядой, который долго и тщетно настаивал на том, чтобы проводить ее, она направилась прямиком к дому матери.
Сумерки не спеша опускались на Борн. Багровые лучи заката словно застыли на старых фасадах, в то время как ноги сами несли Аврору к дому ее детства. Туристы, как всегда в летнее время, наполняли оживленным шумом улицу Монкада. Уличные музыканты на каждом углу наигрывали кто южноамериканские мотивы, кто Моцарта, кто Вивальди, настраивая народ на ночное гулянье.
Случаю было угодно, чтобы, проходя мимо дворца Дальмасес, Аврора услышала, как из какого-то бара на нижнем этаже раздается та самая мелодия, которую она только что исполняла для матери. Понимая, что таким образом делает крюк, она специально выбрала путь подлиннее, чтобы пройтись в толпе чужих людей с этим новым для себя чувством одиночества. В голове у нее царила мешанина из сомнений и воспоминаний. Она спускалась по Лайетана, не замечая, что на безопасном расстоянии за ней следует Ульяда.
Старая мансарда встретила ее ароматами детства, только на этот раз мама не вышла поздороваться. Вечерние сумерки уже пробирались в помещение.
Откуда начать? Где искать то, что она непременно должна найти? На обеденном столе обнаружилась вырезка из газеты. «Интервью с врачом, рассказывающим об отравлении газом. В статье перечислялось порядка двадцати отдельных случаев со смертельным исходом. Аврора не стала читать ее целиком, но сунула в сумочку, чтобы как следует изучить на досуге. В глубине ее души зашевелилась обида: мать не подумала о ней, когда сделала то, что сделала. Аврора отправилась в спальню, чувствуя себя так, будто оскверняет святыню, и принялась шарить по всем ящикам и ящичкам, заглядывая в каждую сумку, в каждый мешочек. Ничего. Над изголовьем кровати висели четки работы мастеров с острова Мурано, купленные в Ватикане во время свадебного путешествия, которые мать никогда не выпускала из рук. На ночном столике стояла фотография отца, глядящего в объектив с видом киноартиста. «Солита, к тебе стремятся мои мечты, ты озаряешь мою жизнь надеждой. Всегда твой, Жауме». И дата: 24 июля 1949 года — мамин день рождения. Сегодня исполнилось ровно пятьдесят шесть лет с того момента, когда он это написал, подумала Аврора, ставя фотографию на место.
Только сейчас она задумалась о разнице в возрасте между своими родителями. Принялась подсчитывать, получилось — двадцать четыре года.
— Слишком много, — произнесла она вслух.
Внимание ее привлек секретер, который, сколько она себя помнила, всегда был накрепко заперт. Аврора попыталась открыть его, но безуспешно. Найдя связку ключей, она каждый по очереди попробовала вставить в замок, но ни один не подходил. Чувствуя, что здесь кроется что-то важное, она вознамерилась открыть дверцу во что бы то ни стало. В то время как она силилась отомкнуть замок, ломая одну за другой шпильки для волос, ей послышался какой-то шум в квартире. Она выглянула в коридор, но не обнаружила ничего странного. Зато, отвлекшись от своих трудов, наконец заметила, что уже поздно.
Ночь опустилась на город черным покровом. Луны не было видно. Аврора посмотрела на часы: скоро десять, а она все еще не дома. Пора все-таки позвонить мужу и рассказать, что произошло.
В тот же вечер Андреу Дольгут готовился присутствовать на званом ужине. Придя домой, он как раз успел быстро принять душ и настроиться на досужую болтовню и приглушенные взрывы смеха. Образ мертвого отца в льняном пиджаке стоял у него перед глазами, пока он одевался, но процесс выбора галстука помог отвлечься. Андреу остановился на «Версаче» — самом подходящем из тех сорока, что он еще ни разу не надевал. Тита Сарда, его жена, вышла из своей комнаты в воздушных шелках. Глубокое декольте подчеркивало ровный загар подправленной силиконом груди. Благодаря ежедневным упражнениям на тренажерах ее тело не утратило стройности и упругости. И хотя ее красота не нуждалась в дополнительных ухищрениях, безупречный макияж — целый арсенал от Шанель — дополнял ее вечерний туалет.
— Ну как тебе? — Раскинув руки, она покрутилась перед мужем.
— Все умрут от зависти, — откликнулся Андреу, даже не взглянув на нее, но зная, что после такого ответа она отстанет.
Наконец они собрались, и Тита, чтобы не размазать помаду, послала воздушный поцелуй сыну, которого все равно было не оторвать от игровой приставки, и еще три — своим любимым далматинам.
Окруженные ореолом изысканности и утонченности, супруги прибыли пообщаться с себе подобными. Смакуя гусиный паштет и потягивая «Сотерн», они обсуждали предстоящий отпуск. Сошлись на том, что совершат круиз вдоль побережья Хорватии, останавливаясь в акваториях, где стоят на причале моторные яхты знаменитостей — в этом сезоне там будет, помимо прочих, «Паша III» Каролины, принцессы Монако. Тита кокетничала напропалую, ее звонкий смех обволакивал собеседников, дряхлые, страдающие одышкой кавалеры осыпали ее шутливыми комплиментами, завидуя ее законному мужу. Последний тем временем принял решение даже не упоминать о кончине отца. Было бы безумием ворошить у всех на виду свое прошлое, особенно сейчас, когда он вращается в самых привилегированных кругах. Осталось только отдать распоряжения по поводу тела и организовать все так, чтобы не привлечь внимания к своему сомнительному происхождению.
— Говорят, папарацци застукали их втроем, прямо на палубе яхты, — рассказывал кто-то из присутствующих.
— Да хоть бы и впятером, — откликнулся самый пожилой. — Обидно не то, что они этим занимались, а то, что нас там не было.
Его супруга не сумела скрыть гримасу раздражения, как ни старалась.
— Милый... что с тобой? — Тита обращалась к Андреу.
— Устал немного, — с отсутствующим видом отозвался тот.
— Ты его слишком изматываешь, — вмешался старик, лукаво поглядывая на Титу. — Слушай, Андреу, если тебе нужна помощь... друзья всегда рядом.
Еще через час все начали расходиться. Обнимаясь на прощание, договорились, что в следующий раз соберутся в пригороде Льяванерес, на вилле Андреу и Титы.
Когда Аврора Вильямари вернулась домой, дочка в расстроенных чувствах бросилась ей на шею. Бабушка была для нее самым чудесным человеком на свете, и она не могла смириться с ее смертью. Девочке глубоко в душу запали бабушкины волшебные рассказы о далекой стране, где зелень отливает изумрудом, где кудрявые облака венчают горные отроги. Она чувствовала себя приемной дочерью этой страны. Сколько раз в школе она предавалась фантазиям, воображая себя настоящей колумбийкой. И сердце подсказывало ей, что отчасти это правда. Ее темные глаза, осененные пушистыми ресницами, выдавали южную кровь. Она всегда смягчала звуки «з» и «с», стараясь подражать благородному и необычному акценту бабушки, который так и не исчез с годами.
Аврора и сама горела желанием показать дочери тот цветущий край, о котором ей столько рассказывала бабушка, но из-за нехватки средств они до сих пор так ни разу и не съездили в Колумбию. Семья жила только на свой скромный заработок: муж Авроры заведовал производственным отделом в крошечной фирме, торгующей всякой мелочевкой, а сама она давала уроки игры на фортепьяно на дому. Каждый месяц они едва сводили концы с концами, и то только благодаря дополнительным часам музыкальных упражнений с особо ленивыми и непослушными детьми.
Из фамильного имущества Авроре в наследство от матери досталось чувство собственного достоинства, а также хорошие манеры и славная кровь семьи Урданета. Все остальное пропало за прошедшие десятилетия — по крайней мере, так говорила Соледад. И это, скорее всего, была правда, поскольку предки Авроры на старых фотографиях выглядели в высшей степени солидными и состоятельными людьми.
Аврора провела все детство, листая фотоальбомы, навевающие грезы о роскоши и грандиозных праздниках. Но по-настоящему важно ей было только одно: незнакомый дедушка оплачивал ее уроки музыки, и этого с избытком хватало для счастья. Каждый вечер она просила у Бога, чтобы дедушка здравствовал вечно, потому что без фортепиано она не сможет жить. Когда он все-таки умер, она уже достигла высокого мастерства. Трепетная утонченность ее исполнения пленяла сердца даже самых черствых слушателей.
Вот поэтому-то инспектор Ульяда, послушав в квартире Дольгута, как играет Аврора, почувствовал, что пальцы пианистки не просто пробивают барьер его суровости, но, словно ласковым прикосновением, согревают душу. Он жаждал послушать ее еще раз, сам толком не понимая, зачем ему это нужно.
Мариано Пла пытался как мог утешить жену и дочь, когда внезапно зазвонил телефон. Ульяда просил разрешения поговорить с Авророй. В половине третьего ночи.
— Мое почтение, сеньора, простите, что звоню вам в столь поздний час. Завтра вскрытие тел проводиться не будет... В морге мне сказали, что их не удалось разъять... Желаете ли вы, чтобы это было сделано насильно? То есть... вы понимаете... — Он имел в виду, что предлагается отрезать руки.
— Пусть их больше не трогают. Распорядитесь, чтобы их оставили в покое.
Аврора приняла твердое решение, только пока не знала, как его осуществить. Впрочем, у нее еще почти целая ночь впереди, чтобы все обдумать.
Утром она позвонила в агентство ритуальных услуг и сделала заказ, о котором ни словом не обмолвилась ни мужу, ни дочери. Поскольку случай из ряда вон выходящий, подготовка похоронной процессии, разрешение на захоронение, регистрация и прочие формальности займут на два дня больше, чем обычно. Аврора Вильямари выложила все свои сбережения, чтобы устроить самую красивую и своеобразную церемонию, на какую хватило ее воображения.
Она поговорила со священником из церкви Санта-Мария дель Map. Этот миссионер-иезуит, человек удивительно чуткий и мудрый, был другом ее детства. Каждое воскресенье Аврора сопровождала на рояле его полуденную мессу. Она попросила его обвенчать мертвых жениха и невесту, и ее замечательный друг согласился.
Утром свадьбы-погребения Аврора спустилась в подвал похоронного бюро и помогла служащему подготовить забальзамированные тела Жоана Дольгута и Соледад Урданеты. Безграничная любовь к матери странным образом придала ей силы и хладнокровия. Тщательно и аккуратно она нанесла макияж на поблекшее лицо, с которого так и не сошла влюбленная улыбка, надушила любимыми духами Air de Roses. Затем поправила пиджак жениху и закрепила получше цветок в петлице.
В результате лихорадочных поисков она нашла в Побле-Ноу, в невзрачной мастерской на улице Пальярс, старого плотника, который за два дня смастерил двойной гроб — посмертное ложе для влюбленных.
Инспектор Ульяда помог ей связаться с Андреу Дольгутом, который вздохнул с облегчением, услышав предложение Авроры. Теперь ему не придется ломать голову, как поступить с телом отца, раз эта ненормальная желает похоронить его вместе со своей матерью. Без малейших угрызений совести он уступил ей тело, поставив единственное условие: ни в коем случае не упоминать его имени. Он предложил оплатить доставку гроба на кладбище, но Аврора не приняла от него ни гроша. Про себя она думала, что человек, который так относится к родному отцу, вообще не имеет права жить на свете.
Аврора пригласила на похороны своих бывших соучеников из консерватории, и они составили импровизированный оркестр. Под торжественные звуки свадебного марша Мендельсона гроб внесли в церковь и поставили перед алтарем. Бесконечная фата волнами белой пены стелилась по полу.
Священник, как обещал, провел церемонию. Голос его звучал тепло и задушевно. Он говорил о страсти, неподвластной годам и морщинам. О вечности, в которой не стареют души. О торжестве жизни. О всепоглощающей любви, что не нуждается в пище, ибо питает сама себя. Перед этим гробом служитель Господа испытывал благоговейный трепет.
— Настоящая любовь не умирает, — сказал он.
Жоан Дольгут и Соледад Урданета знали это.
Наглядным тому подтверждением были улыбки на их устах. Их любовь не страшилась черных воронов смерти. В неверных отблесках свечей их лица сияли покоем и счастьем.
— Мгновения истинного чувства не требуют слов, — заключил свою речь святой отец.
Воцарилась тишина. Казалось, будто весь мир затаил дыхание. Минуты шли, никто не проронил ни слова. Церковь между тем была полна народу. Все почтительно склонили головы перед усопшими: цветочники с Рамблы, украсившие базилику цветами в честь своего друга Дольгута, мясник из Борна, хозяин рыбной лавки, галантерейщицы, приятельницы Соледад, с которыми она вместе сидела за вышиванием, его и ее соседи с детьми, крестниками и внуками, булочница Монсита, продавец книжного магазина, где Жоан Дольгут часами читал книги, никогда их не покупая, бармен из бара «Ла Глориа», прихожане церкви... Все собрались здесь, чтобы почтить память Жоана и Соледад и проводить их в последний путь. Эти двое при жизни и не подозревали, что дороги стольким людям.
Хор друзей Авроры прервал безмолвие. «Аллилуйя» Генделя разлилась под сводами церкви. Настало время переходить ко второй части церемонии — похоронам.
Он не мог в это поверить. В дальнем углу, укрывшись в тени колонны неподалеку от выхода, Андреу Дольгут смотрел и не верил своим глазам. Лицо его скрывали темные очки. В виде исключения он не стал надевать костюм и галстук, напротив, выбрал самые невзрачные штаны и рубашку, какие только сумел найти. Он все-таки пришел на церемонию, движимый ему самому непонятным любопытством, которое даже заставило его отменить все утренние встречи.
Он видел, как отца вносили в церковь, и, разглядывая лица присутствующих, узнавал среди них старых знакомых. Все искренне, горько оплакивали его отца, и он не мог понять почему.
Спустившись вниз по социальной лестнице, пусть ненадолго, пусть только взглянуть одним глазком на происходящее, Андреу испытал приступ лихорадочной паники. Его охватил страх потерять все, чего он добился. Нет, ни за что на свете не хотел бы он вернуться к этим людям, от которых пахнет дешевыми духами, нафталином и несвежими простынями. Наблюдение за приземленной жизнью родного квартала со столь близкого расстояния навевало смешанные чувства. Но вопреки неловкости, охватившей его, Андреу не уходил до самого конца похорон.
Инспектор Ульяда заметил его, заходя в церковь, но не подал виду, что узнал. Хотя, по правде сказать, один вид Андреу вызвал у инспектора тошноту. Он уже воспринимал горе Авроры как свое собственное, готов был поддержать эту женщину во всем и восхищался ее необычным поступком. За последние дни, проведенные в неустанных думах о покойных, он настолько проникся ситуацией, что ему хотелось сесть в первых рядах, с их родственниками. Однако инспектор ненавязчиво держался поодаль и заодно воспользовался случаем, чтобы понаблюдать за поведением Андреу.
Ульяда еще не сообщил Авроре Вильямари, что ему удалось почерпнуть из отчета судмедэкспертов, который он прочел утром. Пока что он решил сохранить эти сведения при себе, так как намеревался самостоятельно прояснить кое-какие детали.
Дни шли своим чередом. Аврора находила утешение в музыке и на кладбище. Каждую среду после уроков она поднималась пешком на гору Монжуик с букетом белых лилий, чтобы украсить могилу. Начищая до блеска черный мрамор надгробной плиты, она мысленно разговаривала с матерью.
Захоронение на участке, с которого открывается изумительный вид на Средиземное море, стоило очень дорого, но Аврора все же добилась своего. И именно здесь, любуясь лазурными волнами, в один прекрасный день она приняла твердое решение как следует разобраться в истории этой любви. Ей необходимо было знать, кто такой был этот Жоан Дольгут и почему мать никогда о нем не упоминала.
Начала она с того, что вернулась на квартиру матери.
Со дня ее смерти Аврора впервые нашла в себе силы войти в пустой дом, населенный призраками прошлого. Тут же обитали и воспоминания ее детства, которые прежде, при жизни Соледад, не давали о себе знать, но теперь потихоньку просыпались.
Не сверкала больше плитка в коридоре, которую она помогала матери натирать воском, скользя по полу в одних носочках и воображая себя фигуристкой на льду. Молчал старый рояль «Стейнвей», присланный дедушкой на корабле из далекой Колумбии в подарок на ее первое причастие. Несмотря на все усилия многочисленных настройщиков, инструмент будто онемел с тех самых пор, как Аврора рассталась с ним в день своей свадьбы, — в крошечном жилище новобрачных просто не хватило бы для него места. В его мертвых клавишах, как мошки в янтаре, застыли ее веселые детские упражнения и успехи. Из ванной доносились, по милости ее услужливой памяти, песенки, которые они во время мытья распевали с матерью. Аромат кукурузных лепешек с сыром и какао — неизменный завтрак по традиции колумбийских предков. Серьезная сосредоточенность отца, вечно сидящего за письменным столом и сочиняющего письма родственникам, которые он никогда не отсылал. Домашние задания и страх перед монахинями из пансиона в Беллависта. Все это никуда не делось и поджидало Аврору с распростертыми объятиями.
Первым делом Аврора подергала дверцу секретера, который безуспешно пыталась взломать в прошлый раз, и та легко поддалась. Она могла поручиться, что прежде замок был заперт, — сама же с ним сражалась!
Ничего не понимая, она принялась изучать содержимое. Дряхлый шкафчик оказался полон бумаг, разложенных в алфавитном и хронологическом порядке.
В одной стопке обнаружились письма дедушки Бенхамина, выведенные его аккуратным каллиграфическим почерком. А также генеалогическое древо семьи Урданета Мальярино и фотографии фабрики. Дедушка в безупречном костюме и шляпе в окружении работников и работниц — на всех лицах застыло подобающее случаю торжественное выражение. А позади — вывеска огромными буквами: «Мыловаренный завод и воскобойня Урданета». Наконец-то она видит все это!
Нашла Аврора и дедушкины дневники с описаниями увеселительных путешествий его молодости, сухопутных и морских. И пожелтевшую от времени первую полосу газеты «Время» с известием об убийстве Хорхе Эльесера Гайтана
[3], и множество газетных статей, повествующих о неспокойной жизни Боготы в ту эпоху.
Очки прабабушки, шкатулка с миниатюрными четками из рубинов и изумрудов, сборник рассказов Рафаэля Помбо и старый-престарый кусок древесной коры, на котором кто-то ножом вырезал сердечко с инициалами «Ж» и «С» внутри. Интересно, задумалась Аврора, ведь это могут быть как имена ее родителей, Жауме и Соледад, так и имена матери и покойного Дольгута — Жоан и Соледад.
Опустошая каждый ящичек, каждый потайной уголок, она раскладывала на кровати найденные предметы. В одном бумажном свертке оказалась коса из черных как ночь волос, перевязанная голубой лентой. В полиэтиленовом пакете — летнее девичье платье в цветочек, приталенное, с широкой юбкой, почти совсем новое. Внимание Авроры привлекла коробочка, обтянутая красным бархатом, все из того же пакета. В коробочке лежало колечко — точнее, самоделка из ржавой латунной проволоки, — фотография, к сожалению, совершенно выцветшая, на которой можно было различить только мужские и женские туфли, и дышащий на ладан негатив.
Столько лет давно прожитой жизни, разбросанных по покрывалу... Аврора раньше ничего этого не видела. Десятки осколков прошлого, и каждый рассказывает свою безмолвную повесть. Если бы не они, что помешало бы сказать, будто ее матери вовсе и не было на свете? «Мы будем жить только в том, что останется после нас», — подумала она, ласково гладя изящное самодельное колечко в красной коробочке.
Вытащив все оставшиеся вещи, Аврора окончательно убедилась: того, что она искала, здесь нет.
Соледад Урданета действительно жила на свете. Она была единственной дочерью Бенхамина Урданета Лосано и Соледад Мальярино Ольгуин, коренных уроженцев Боготы и набожных католиков. С самого рождения она напоминала отца пламенным взглядом и добрым нравом. Как только прошло первое разочарование от того, что его достойная жизнь не увенчалась первенцем мужского пола, Бенхамин полюбил дочку до безумия. Солита была светом его очей: с колыбели ее окружили любовью, лелеяли и воспитывали как будущую знатную даму, украшение высшего общества Боготы.
Первые годы ее жизни протекали под опекой матери и заботливых нянек. Затем лучшая гувернантка города обучала ее подобающему поведению и хорошим манерам, правильному произношению, музыке и пению, шитью и вышиванию, классическим танцам и современной ритмике, английскому и французскому языку.
По достижении сознательного возраста в течение семи нескончаемых лет мать заставляла ее каждое воскресенье облачаться в одежды Святой Девы Лурдес и в таком виде идти на полуденную мессу — во исполнение обета. Когда ей еще не исполнилось и двух месяцев, в Боготе разразилась эпидемия коклюша, и Солита заразилась. Ее мать, чье благочестие доходило порой до исступления, в отчаянной надежде спасти ребенка обратилась к святой чудотворице и обещала ей, что если девочка выживет, то в благодарность со дня первого причастия будет еженедельно носить ее одежды. Не считая этого воскресного обета, ради которого приходилось обряжаться людям на смех, детство Соледад Урданеты было счастливым.
Она жила в великолепном доме, выкрашенном в ярко-синий цвет. Отец выбрал для его постройки район Чапинеро, на севере Боготы, где находились поместья самых знатных и богатых горожан. Там, посреди огромного двора, в тени эвкалиптов и в окружении розовых кустов, над которыми щебетали райские птицы, он установил для развлечения дочери ветряную мельницу на крепкой стальной основе. Соледад пришла в восхищение, увидев такую однажды во время летнего путешествия. Вращаясь, мельница день и ночь источала всевозможные ароматы, наполняя воздух изысканным благоуханием.
Еду Соледад подавали в дорогой посуде, на тонких скатертях, привезенных из Италии. Швейцарская кисея и атласные ленты украшали ее платья. Спала она на литой бронзовой кровати с балдахином как у настоящей принцессы. Было у нее и трюмо, облицованное перламутром, и большое зеркало, украшенное хрустальными розами. В нем каждый божий день отражался нежный овал лилейно-белого личика, обрамленного каскадом волос цвета воронова крыла, ниспадающих до пояса. Вечерами няня долго и тщательно расчесывала их серебряной щеткой, пока девочка повторяла домашние задания на следующий день. Глаза ее, словно два благородных оникса, сияли теплым глубинным светом. Соледад понимала, что красива, но с детства была не приучена зазнаваться.
Ее отец унаследовал фабрику, раньше производившую свечи и глицерин, и сделался хозяином процветающего мыловаренного предприятия, что позволило ему окружить семью сказочной роскошью. Он состоял в самых престижных клубах города и не пропускал ни одного достойного внимания спектакля в Театре Колумба.
Мать, известная светская львица, распоряжалась домом и хозяйством, а на досуге развлекалась игрой в бридж, посещением приемов и изучением европейских обычаев, которые уже начали оказывать заметное влияние на высшее общество Боготы.
Детство Соледад протекало между собором Святого Сердца, клубом «Кантри» и воскресными мессами в церкви Святой Девы Лурдес. Ее будни заполняли частные уроки, веселье с подружками. Восхитительные путешествия, которые отец организовывал каждое лето, позволяли отдохнуть от ночного холода тропических степей и веющего с горных отрогов зноя.
До четырнадцати лет Соледад Урданета жила в сказке... пока не познала любовь.
Со дня смерти отца прошли две недели, и Андреу Дольгут заканчивал последние приготовления к морскому круизу с Титой и сыном. Вечером на его роскошной вилле в Льяванересе должен был состояться прием. Ужин для гостей накроют в новой летней беседке в тайском стиле, среди финиковых пальм, по специальному заказу привезенных из Марракеша, и незаметных фонтанчиков, журчащих по всему саду.
Дом придавал ему уверенности. Не зря же он потратил кучу времени и целое состояние на ремонт и оформление интерьера, на отделку и антикварную мебель. Под надежной защитой своего богатства Андреу чувствовал, что может свободно общаться на равных с представителями элиты.
— Отпуск без тебя будет тянуться целую вечность, — нежно проворковала Тита Сарда в мобильный телефон. — Тсс, тихо, с ума сошел, не сейчас!
Когда Андреу вошел, она уже закончила разговор. Боясь, что муж услышал лишнее, она на всякий случай прибегла к отвлекающему маневру: одарила поцелуем, одновременно застегивая ему расстегнувшуюся пуговицу на рубашке.
Для Титы предстоящий отдых обещал превратиться в сплошное мучение. В своем спортзале она не только сжигала калории на велотренажере, но и давала выход сжигающему ее пылу страсти. Тренер, атлетически сложенный блондин, чье лицо то и дело мелькало на телеэкране в рекламе йогуртов, покорил ее сердце. Тита не переставала повторять про себя, что это всего лишь мимолетное увлечение, однако их роман длился уже больше года. Из-за избытка свободного времени встречи с любовником становились все продолжительнее, так что она даже сняла уютное гнездышко на двоих в престижном районе Педральбес, где и проводила целые дни за благотворными физическими упражнениями.
Она понятия не имела, чем в это время занимается ее муж, но ей в общем-то было все равно... лишь бы не ставил ее в неловкое положение. Тита знала, что он женился на ней исключительно по расчету, и охотно следовала его правилам игры. Подружкам, кусающим себе локти от зависти, она расписывала, как спасла его из бездны одиночества. На самом же деле, едва закончился медовый месяц, общение супругов превратилось в обмен приличествующими их положению банальностями, что вполне устраивало обоих.
У Андреу зазвонил мобильный телефон, и он поспешил к себе в кабинет, чтобы Тита не подслушивала.
— Сеньор Андреу? — раздался в трубке голос детектива.
— Слушаю.
— Позвольте доложить: сеньора Вильямари каждую среду ходит на кладбище, а теперь еще стала проводить много времени в квартире на бульваре Колом.
После похорон отца червь любопытства принялся точить душу Андреу Дольгута, не давая ему покоя. Почему столько народу оплакивало кончину его родителя? Почему какая-то женщина решила уйти из жизни вместе с ним? Неужели в отце было нечто такое, чего он не видел? А когда умрет он сам — будет ли кто-то и по нему так убиваться?
Дабы покончить с тайнами и получить ответы на все свои вопросы, Андреу нанял частного детектива и поручил ему тщательно и незаметно провести расследование. Вручил сыщику ключи от квартиры отца, чтобы тот мог покопаться в старой рухляди и лично для него восстановить события далекого прошлого. Снабдил и координатами Авроры Вильямари — мало ли, вдруг через нее удастся обнаружить какую-то зацепку. Он хотел знать абсолютно все. В свои пятьдесят шесть лет он впервые загорелся интересом к собственному прошлому, которое всегда так мало для него значило.
— Я хотел бы показать вам кое-какие вещи, принадлежавшие покойному, и услышать ваше мнение — не напоминают ли они вам о чем-либо.
— Послушайте, Гомес, мне нужны от вас конкретные сведения, и добывать их — ваша работа. Извольте звонить мне только по делу, ясно?
— Предельно. Прошу прощения.
Повесив трубку, Андреу направился встречать первых гостей, заранее заготовив любезную улыбку. Титу, все-таки уловившую несколько слов из разговора, этот странный звонок весьма встревожил. Закралась мысль: уж не начал ли супруг подозревать ее? Так что сегодня вечером она намеревалась быть особенно обворожительной и кокетливо-скромной.
Детектив Гомес нашел в жилище Жоана Дольгута множество занятных предметов, старых и на первый взгляд не представляющих никакой ценности. Здесь явно жил человек одинокий и непритязательный, но при этом аккуратный и не лишенный известной сентиментальности: его шкафы являли взору целое хранилище реликвий и сувениров. Хоть дни и ночи напролет сиди и восстанавливай его жизнь по кусочкам, то и дело натыкаясь по пути на чьи-то забытые судьбы. Поэтому детектив и позвонил Андреу — ему не помешала бы хоть какая-то помощь.
Он уже извлек на свет покрытые пылью воспоминания о послевоенных годах — самого давнего периода, до какого ему удалось добраться.
Двадцать восьмого июля 1936 года Жоан Дольгут покидал Испанию. Отец обещал, что вскоре позволит ему вернуться, что с французскими родственницами он проведет всего несколько недель. Четырнадцатилетний мальчик повиновался беспрекословно, хотя меньше всего на свете ему хотелось расставаться с отцом. Он понимал, что неопределенность и паника, вызванные войной, вынуждают отца скрепя сердце настаивать на его отъезде. И несмотря на безграничную любовь к отцу (или, напротив, именно из-за нее), Жоан согласился.
Они всегда были вместе — в радости и в горе. Когда мать Жоана внезапно умерла от туберкулеза, несчастье накрепко объединило отца и сына. Все или почти все они делали сообща. Отец заменял мальчику всех недостающих родственников сразу — и это притом что работа на заводе и собрания профсоюза отнимали значительную часть его времени.
Жоан Дольгут унаследовал от отца республиканские взгляды, а от матери — талант пианиста. Тыкая пальчиком в клавиши расстроенного пианино, позаимствованного у кого-то матерью, он выучился играть гаммы прежде, чем начал говорить. Музыка владела его душой с самого рождения. Хотя в доме никогда не было своего инструмента — о такой роскоши они и помыслить не могли, — это не помешало ему в совершенстве освоить искусство игры на фортепиано. Жоан рос в портовом квартале Барселоны, среди рыбных запахов, доков и шлюзов. Мрачные пакгаузы, забитые тюками и мешками, закрывали от него морской простор. Единственное его богатство составляли золотые закаты, которыми он любовался, сидя на волнорезе: море, бьющееся у его ног, бескрайнее небо над головой и уходящее солнце за плечами. Он был чувствительным мальчиком и мог часами хранить молчание, погрузившись в свой внутренний мир. Отец всегда водил его на концерты, которые устраивал для рабочих оркестр Пау Казальса
[4]. В мечтах Жоан представлял себя учеником гениального музыканта. Казальс был его идолом, и все сведения о нем, какие только мог собрать, он записывал в отдельную серую тетрадку в линейку. Этот человек казался ему чем-то близок, вызывал светлые чувства, о которых он, конечно, не мог поговорить со своими приятелями во дворе.
Отец не жалел сил, чтобы дать Жоану возможность посещать монастырскую школу. Если он в чем-то и был твердо уверен, так это в том, что его сын пойдет в жизни дальше, чем он сам.
Каждый день мальчик проходил по Виа Лайетана, мысленно наигрывая сонаты Шопена. У Дворца музыки он обязательно останавливался и отвешивал низкий поклон воротам, мечтая о дне, когда его будут встречать такими же овациями, как Казальса. Одноклассники подшучивали над его мягкими манерами и неуклюжестью на уроках физкультуры, зато он всегда мог рассчитывать на безоговорочную поддержку монаха, который руководил школьным хором.
В тот вечер, когда он уезжал, в городе царило столпотворение. Повсюду глаза, горящие яростью и отчаянием. Черный ужас опустился на Барселону, в воздухе витал запах смерти и безысходности. Демоны разрушения свирепствовали повсюду, угрожая стереть в порошок красные знамена, реющие над головами упрямцев. Отец ухитрился с помощью вице-секретаря профсоюза столяров достать для Жоана пропуск, который позволит ему без помех добраться до французской границы. Зная, что французы до известной степени сочувствуют республиканскому движению, он надеялся таким образом спасти сына. В городке Кань-сюр-Мер на Лазурном Берегу жили его кузины, две старые девы. Поддавшись на уговоры, они неохотно согласились приютить мальчика при условии, что он будет приносить пользу, а не сидеть сложа руки. На протяжении всего пути товарищи из профсоюза в разных городах будут приглядывать за ним.
Итак, прихватив с собой смену белья, пару наспех сделанных бутербродов с колбасой и несколько франков, сунутых ему в карман в последний момент, Жоан Дольгут со слезами на глазах обнял на прощание отца и сел на поезд, уходящий в Портбоу.
Вдоме Дольгута детектив Гомес нашел спрятанными в самом дальнем углу шкафа: старый пропускной документ с республиканскими печатями, серую тетрадку с записями (довоенного времени, судя по датам) и несколько писем 1936-1937 годов, в которых дед Андреу описывал кровавые налеты немецких и итальянских бомбардировщиков и хаос, царивший в Барселоне в те далекие дни, а также советовал Жоану запастись терпением и хорошо вести себя с тетушками. Там же хранилась фотография первого причастия: мальчик в матросском костюмчике стоит между своими родителями. Мать — простая миловидная женщина, отец — грубоватый мужчина с прямым и открытым взглядом.
Гомес пролистывал старенькую тетрадь страница за страницей, конспектируя все, что могло пригодиться, пока не дошел до места, где факты и наблюдения сменялись дневниковыми записями об отроческих горестях Дольгута. Одинокие бессонные ночи на чужбине, первые впечатления о Франции, косые взгляды пожилых незнакомых теток, которые приняли его, без умолку лопоча по-французски, через слово повторяя très bien
[5] и осыпая его неискренними поцелуями. И — первые ростки любви.
С пылом зарождающейся страсти и наверняка с румянцем смущения на щеках мальчик, постепенно превращающийся в мужчину, описывал свой первый поцелуй. На пожелтевших от времени страницах проступала душа Жоана Дольгута.
Пытаясь постичь ее глубже, Гомес вдруг услышал голоса на лестничной клетке. Выглянув в дверной глазок, он увидел Аврору Вильямари, беседующую с соседкой Дольгута.
— А долго ли жил сеньор Дольгут в этом доме?
— Всю жизнь... То есть с тех пор, как женился на Трини. То есть я точно не знаю, может, они и раньше жили вместе, до того как переехали сюда. Ах! Бедная Трини никогда не была счастлива с ним... А какая была славная, это надо было слышать, как она пела «Сарсамору»
[6], с таким чувством...
— И что же случилось с его женой?
— Умерла бедняжка, печаль ее в могилу свела, все из-за того что муж ни слова лишнего не проронит, разве можно так... Он очень рано овдовел, и парнишка их, годков всего ничего, сиротой остался. Мать такому нужна, да не тут-то было. И подумать только, я же рядом, незамужняя и без жениха, а он — ни в какую, не замечал даже...
— Не видели ли вы его в последние дни в обществе моей матери?
— Если вы имеете в виду ту сеньору, которую нашли вместе с ним, то нет. Никогда ее не видела.
— А... других?
— Тем более. Понимаете, сеньор Дольгут вообще почти не выходил из дома. Весь день играл — и надо признать, пианист он был хороший, настоящий. Не знаю, когда он там ел или спал, казалось, будто он музыкой питается. Вообще в квартале часто поговаривали, что он не в своем уме. Ничто его не занимало из того, чем интересуются нормальные люди — ну знаете, футбол там, лотерея, домино, внуки, соседи... Ничего. Только вечное это тра-ля-ля на рояле. Но на самом деле мы его любили. И очень жалели, что никто его не навещает... Что ни на День отца, ни на Рождество, ни на именины — ни вербены ему, ни поздравлений... обидно.
— А как же его сын?
— Да его давно и след простыл. Ушел, еще мальчишкой совсем. Раз — и нету, как сквозь землю провалился. Говорят, богатым стал, но отцу ни гроша не давал. Тоже мне, сын называется.
Аврора догадалась, что в тот день, когда полиция обнаружила трупы, соседка не узнала Андреу Дольгута и решила не давать ей лишней пищи для пересудов. Кончита Маредедеу продолжала:
— Так вот, инспектору я рассказала, что Монсита видела, как сеньор Дольгут беседует с пожилой дамой. Мы все очень удивились, ведь, как я уже говорила, он ни с кем не общался.
— Не могли бы вы объяснить, если вас не затруднит, где я могу найти эту девушку?
— Девушку? Да уж она не девушка давно. — Соседка хихикнула. — Монсита — наша булочница, какой хлеб она печет, пальчики оближешь! С тимьяном, например...
Кончита умолкла, пристально глядя на Аврору. Убедившись, что та желает поговорить с булочницей, она предложила себя в провожатые, главным образом затем, чтобы пополнить запас сплетен.
— А ваша матушка была вдовой? Простите мою бестактность. Не то что бы я хотела сказать нехорошее о покойной...
Аврора подумала о матери, и глаза ее наполнились слезами. Она не могла найти объяснения ее поступку, и теперь искала причину, письмо или хоть какой-то намек, который подскажет ей, отчего же все это произошло. Машинально она ответила на вопрос:
— Мой отец умер тридцать лет назад.
— Какая жалость, сочувствую вам, девочка моя. — Женщина ласково погладила ее по плечу.
Они спустились на лифте и за две минуты добрались до пекарни «Солнечный колос», где Монсита обслуживала своих постоянных покупателей.
Аврора поблагодарила соседку и вежливо дала понять, что хотела бы поговорить с булочницей наедине. Но Кончита Маредедеу, безошибочно чуя свежайшую сплетню, не двинулась с места.
Монсита тем временем продолжала вынимать из печи румяные батоны. Не отрываясь от работы, она в деталях описывала встречу Жоана Дольгута с незнакомой женщиной.
— Как же, прекрасно помню. Он расплачивался за хлеб. А неподалеку стояла женщина, весьма почтенных лет, старуха, прямо скажем, и внимательно наблюдала за ним. Я думала, она тоже что-то купит, но она явно зашла только посмотреть на сеньора Жоана. Смотрела так пристально, будто силилась вспомнить, будто много лет не видела... ну понимаете, что я имею в виду. Очень приличная была сеньора, вы не подумайте, не попрошайка какая-нибудь, ничего подобного...
Долгие годы Соледад Урданета мечтала о встрече с Жоаном Дольгутом, пока не решилась наконец отправиться на его поиски. Ее тоскующая душа блуждала по тропинкам памяти, и, встречая рассветы без сна, Соледад снова и снова возвращалась в те далекие дни. Любовь, не знающая ни возраста, ни времени, чудесным образом поддерживала ее, пробуждая смутное, но радостное предчувствие: она встретит Жоана, чтобы по-настоящему вернуться к жизни.
Не говоря никому ни слова, она лелеяла эти грезы за своим ежедневным рукоделием, вышивая крестиком покрывала. Воображение уносило ее прочь от серой и плоской действительности, к некогда изведанным поцелуям, что до сих пор вызывали пунцовый румянец на ее поблекших щеках. От одного лишь воспоминания ее дыхание учащалось, и сидя в кругу подруг-белошвеек, она мысленно проживала совсем другую жизнь, принадлежащую ей одной. Возвращаясь в прошлое, Соледад к своему удивлению обнаружила, что счастливые мгновения разделенной любви сохранились в ее памяти свежими, ничуть не тронутыми забвением, на которое, казалось, были обречены.
Она не сомневалась, что сможет найти Жоана, однако не представляла себе толком, с чего начать. Она полагала, что он никуда не уехал из Барселоны, надеялась, что он еще жив, и даже представляла себе, как сталкивается с ним за ближайшим поворотом. Но этого, разумеется, не происходило.
Однажды утром Соледад все-таки взялась за поиски вплотную. Принимая душ, она напевала TristesseШопена, которая всегда напоминала ей о Жоане, затем надушилась духами Air de Roses, которыми пользовалась только в особо торжественных случаях. Телефонная книга принесла сплошное разочарование. Жоанов Дольгутов там оказалось сотни. Адреса и телефоны заполняли сверху донизу целых три страницы. Однако это неприятное обстоятельство вместо того, чтобы расстроить Соледад, воскресило в ней былой задор девочки-подростка, пылкой и своевольной. Она вырвала из книги нужные листы и принялась тщательно анализировать адреса, сразу зачеркивая те, что казались маловероятными.
Отныне каждое утро перед завтраком она составляла себе маршрут на день, отмечая его этапы на карте города. Добравшись на метро или автобусе до очередного места назначения, она сначала подолгу бродила кругами по кварталу, набираясь мужества, чтобы позвонить в дверь и проверить, кто за ней живет.
Поначалу, нажимая на кнопку звонка, Соледад задыхалась от волнения. Очень быстро она поняла, что это состояние напряженного ожидания способно убить ее раньше срока. Но недели шли, и каждое новое крушение надежд понемногу закаляло ее. Со временем она приучила себя сохранять спокойствие.
Как-то утром ей открыл заспанный парень лет тридцати, весь в пирсинге и татуировках. Да, его зовут Жоан Дольгут, подтвердил он, чрезвычайно удивленный визитом незнакомой старушки.
Однажды вечером она пришла в частную клинику доктора Дольгута, гастроэнтеролога, и, читая развешанные на стенах дипломы, предположила, что это вполне может быть ее Жоан, хотя не очень понятно, как он продолжает работать в восемьдесят два года. Но когда секретарь пригласила посетительницу в кабинет, ее принял не глубокий старик, а симпатичный молодой человек, который унаследовал практику от отца и из уважения оставил на местах все его грамоты и регалии. Врач проникся сочувствием к Соледад и постарался как мог помочь ей. По крайней мере, избавил ее от сомнений: доктор Дольгут-старший — не тот, кого она ищет.
Довелось ей посетить и заседание суда, где председательствовал судья Дольгут, но с первого же взгляда на него Соледад убедилась, что эти холодные, безжалостные глаза никак не могут принадлежать человеку, которого она самозабвенно любила когда-то.
Порой под вечер ее одолевали усталость и грусть, но сон восстанавливал силы, возвращал надежду и наутро она опять прихорашивалась, душилась любимыми духами и начинала все заново. Хотя здравый смысл подсказывал не слишком доверять предчувствиям, сердце упорно твердило ей, что Жоан Дольгут еще жив. В любом случае, думала Соледад, терять особенно нечего. Эти поиски — не напрасно потраченное время, а лекарство, которое помогает ей держаться за жизнь.
Обожаемой дочери Соледед никогда не говорила, чем занята целыми днями. Ей стыдно было от одной мысли, что Аврора догадается, как ее старенькая матушка в свои восемьдесят лет мечтает о любви. Трудно сказать, в какой именно момент пожилому человеку подобает раз и навсегда запретить себе плотскую страсть. В конце концов бабушки и дедушки неизбежно посвящают себя присмотру за внуками, штопают им носки, заступаются за них перед родителями, а тех, в свою очередь, выслушивают и наделяют мудрыми советами. «Старики прячутся от любви, отрекаются от удовольствия, которое доставляют мечты», — думала Соледад, гуляя вечером по парку. Ей вспоминались ее собственные бабушка с дедушкой, которым возраст, казалось, опустошил души. У них оставались только старые фотографии да рассказы о событиях и моде минувших дней. Невозможно было представить себе, что эти сухие, потрескавшиеся губы когда-то целовали кого-то в пылу зрелой, всепоглощающей страсти.
Каждое утро, обнаруживая новую складочку на изборожденном морщинами лице, Соледад понимала, что времени у нее остается все меньше. И ей постепенно открывалось то, о чем она не догадывалась в молодости: человек стареет только в зеркале, дух же его волен парить на любой высоте, а настоящая любовь не знает ни возраста, ни смерти.
Через два месяца бесплодных поисков и полных отчаяния ночей, когда осталось проверить всего пятерых Дольгутов из списка, Соледад Урданете приснился сон. Ей снилось, что они встретились. Ей снова четырнадцать лет, она бежит ему навстречу по линии прибоя, и веселые волны, набегая на берег, обдают ее солеными брызгами. Он бросается к ней, заключает в объятия, осыпает поцелуями, и невидимые крылья уносят их прочь от земли. В беспечном полете с любимым она смотрит вниз и видит, что дочь провожает ее взглядом, но вдруг лицо ее превращается в лицо матери Соледад, и она кричит, требует вернуться, немедленно спуститься с облаков. Но Соледад не обращает внимания, она уже высоко, исчезает в бездонной синеве неба.
Проснулась она с необъяснимой, но твердой уверенностью, что найдет его сегодня.
Она узнала его сразу же. Он переходил улицу плавной походкой, шаркающей, но все еще изящной. Редеющие седые волосы, растрепанные весенним ветерком, делали его похожим на художника с Монмартра, заблудившегося в поисках вдохновения. Ни лысина в пигментных пятнах, ни потухшие глаза не помешали ей узнать его — не глазами, но сердцем. У него был отсутствующий взгляд и усталый вид человека, идущего в никуда. Соледад не находила в себе сил произнести его имя, боясь, вдруг это не он, вдруг он не обернется, боясь напугать его своим невзрачным старческим обликом. До последнего оттягивала она встречу, которой так упорно искала.
Она решила, прежде чем подойти и завязать разговор, понаблюдать за ним несколько дней. Каждое утро она усаживалась на скамеечку напротив его дома, кутаясь в синюю шаль и пристроив на колени сумочку из крокодиловой кожи, доставала кулек с хлебными крошками и кормила воробьев, стаями слетавшихся на угощение. День за днем она наблюдала за буднями квартала, пока не выучила наизусть не только распорядок дня Жоана, но и всех его соседей, которые совершенно не замечали присутствия никому не знакомой старушки.
Она уже знала, что Жоан никогда не спускается вниз ни утром, ни в обеденный час. Ровно в половине пятого пополудни он выходит на прогулку в своей серой короткой куртке, повязав платок вокруг шеи. Бездумно шагает по улице Архентериа, сворачивает на Виа Лайетана, спускается по ней до конца, потом идет дальше, к берегу, где садится на волнорез и проводит весь вечер, глядя на море. Только когда буйный закат угасает и солнце опускается за горизонт, Жоан покидает причал. На обратном пути он заходит в «Солнечный колос», покупает батон хлеба, затем возвращается домой и не показывается больше в течение суток.
Этот вечер благоухал хлебом и жизнью. Соледад Урданета вошла в пекарню. В печи подрумянивались багеты, и Жоан подошел к прилавку купить себе один. Услышав его голос, Соледад оцепенела. В точности те же мягкие интонации, что и во времена их юности.
Катаракта не помешала ей заглянуть в его глаза, проникнуть в их глубину. Те самые глаза — зеленые, озорные. Взгляд, неподвластный времени. Но Жоан смотрел на нее и не видел — как на случайную прохожую, зашедшую купить хлеба к ужину. Он никак не ожидал ее встретить, потому и не узнал. Соледад Урданета, чей образ он бережно хранил в душе, была жизнерадостной девочкой, нежной и звонкоголосой, пахнущей свежестью и дикими розами. Да и этот образ под бременем горестей и невзгод почти совсем уже стерся. И вот теперь, когда она смотрела на него, ему и в голову не приходило как-то отреагировать. Он позабыл, как одним взглядом они говорили друг другу все, что не решались сказать словами. Ему пришлось бы слишком долго копаться в воспоминаниях, чтобы осознать, кто перед ним.
— Жоан? — тихо промолвила Соледад, старательно подчеркивая свой акцент. Своеобразный, мелодичный акцент колумбийской девушки.
Молча он присмотрелся к ней, в одно мгновение преодолевая десятилетия, отделявшие его от этого ангельского голоса, отбрасывая мертвые, безликие годы, разрывая покровы забвения...
— Соледад?..
Глядя в окно поезда, Жоан Дольгут прощался со своей страной, считая убегающие назад телеграфные столбы. Птицы, нахохлившиеся на проводах, казались ему бесконечными строчками вопросительных знаков и многоточий. Он покидал родину впервые в жизни и не по своей воле.
Дым паровоза висел над горизонтом, словно окутывая туманом все, что осталось позади. Отец устроил Жоану побег, и он — почтительный и послушный сын — бежал. До сих пор у него не было времени ощутить страх... до этого самого момента. Механический перестук колес начинал действовать ему на нервы. В монотонном тарахтении мальчику слышался назойливый вопрос: \'Ты куда, ты куда, ты куда?», — и он не знал, что ответить. Он пытался занять себя, разглядывая лица пассажиров, угадывая их профессии, пересчитывая картонные коробки и деревянные ящики, беспорядочными кучами сваленные на полу. Когда поезд останавливался пополнить запасы воды, Жоан пользовался случаем, чтобы осмотреть вагоны первого класса. Непринужденно прогуливаясь по проходам, он с любопытством заглядывал через приоткрытые двери из матового стекла в купе с удобными диванчиками. На полках красовались роскошные кожаные чемоданы, так непохожие на пыльные тюки в третьем классе. В этих вагонах все выглядело иначе. Женщины в нарядных летних шляпках вели беседы и беззаботно смеялись, словно не было в мире никакой войны. Солидные мужчины в безукоризненных костюмах курили сигары и обсуждали все на свете, за исключением политики. Эти пассажиры жили своей жизнью, непонятной Жоану. Хотя война уже началась, он чувствовал, что началась она только для таких, как он. Возвращаясь в свой вагон, он снова видел перед собой неприкрытую нищету и полные тревоги глаза попутчиков.
Он опять прильнул к стеклу, увлеченно разглядывая расстилающиеся вокруг пейзажи — поезд пересек французскую границу. Жоан с нетерпением ожидал, что вот-вот почувствует разницу. Но ничего не менялось. Точно так же зеленела листва под таким же лазурным небом, как в родной Барселоне. Раскидистые деревья давали такую же щедрую тень, как под небом Каталонии. Оранжевые лучи заката золотили пастбища, стада и черепичные крыши, точь-в-точь как в деревне Рупит, где он иногда проводил лето. Соседняя страна ничем не отличалась от его земли, кроме предстоящего кровопролития. Французы пока хранили сокровище, которое испанцы уже потеряли, — мир.
У него сводило желудок. Он пытался унять голод, время от времени отпивая глоток воды из фляги и вызывая в памяти последние минуты, проведенные с отцом. Отец был человеком простым и порядочным, он понимал чувствительную натуру сына и поддерживал его как только мог. Жоан гордился им. Он знал, что мать с отцом любили друг друга до безумия и бедность не мешала их счастью. Когда мать умерла, Жоан придумал, как им с отцом сохранить в памяти ее образ, — исполняя ее любимую Вторую сонату Шопена.
Так он и продолжал свой путь, то предаваясь воспоминаниям, то размышляя, то погружаясь в дрему, то просыпаясь, в очередной раз ударившись головой о стенку. Голод терзал его все сильнее и настойчивее. Молодой организм заходился безмолвным криком, требуя хоть какой-то пищи. Но все свои скромные запасы съестного Жоан давно отдал соседке, путешествующей с младенцем на руках и двумя изможденными ребятишками.
Когда 31 июля 1936 года Жоан Дольгут прибыл в Кань-сюр-Мер, он и представить себе не мог, что все самое трудное у него еще впереди.
Деспотичные тетушки сразу же показали себя во всей красе: улыбки оголодавших гиен и затхлый запах дешевой косметики, которая делала их неприятные лица еще более отталкивающими. В тот же вечер они четко изложили ему условия проживания. Они предоставляют ему крышу над головой, а взамен от него требуется выполнять всю работу по дому. Его отвели в старый сарай, откуда он собственноручно вытащил полусгнивший соломенный тюфяк и приволок в кишащую клопами каморку на чердаке, где ему отныне предстояло жить.
Жоан вставал на заре и принимался за хозяйство. Пол в доме он успел оттереть до блеска, но его все равно заставляли целыми днями стоять на коленях с тряпкой и цинковым ведром. Голыми руками он чистил ватерклозет, с корзиной грязного белья ходил в общественную прачечную на площади под свист и насмешки местных мальчишек. До позднего вечера гладил выстиранное, а затем в уголке на полу ужинал, ел свою стряпню, попутно выслушивая брань и упреки.
Но серая тетрадка в линейку осталась при нем, и музыка не переставала звучать в его сердце. Чтобы не забывать о своем призвании пианиста, он за работой про себя напевал сонаты — иногда Бетховена, иногда Шопена. Так ему легче было переносить несправедливость. Он изливал душу в письмах к отцу, которые не посылал, поскольку денег на почтовые расходы у него не было. Первая весточка от отца пришла с трехмесячным опозданием. Затем Жоан еще какое-то время изредка получал письма, в которых отец избегал тешить его надеждой на возвращение. В последнем Жоан прочел, что многие артисты и художники уезжают искать убежища за границей и что восприимчивым людям лучше держаться подальше от ужасов войны, дабы их сердца не очерствели, не заразились ненавистью. Больше писем не было. Жоан понимал, что война затрудняет сообщение, и надеялся, что рано или поздно сможет возобновить переписку с отцом. В тех немногих посланиях, что ему с трудом удалось отправить домой, он ни словом не обмолвился о своих переживаниях, сознавая, что этим только расстроит отца, который все равно ничем не может ему помочь.
Однажды утром в прачечной к нему подошел рыжеволосый мальчишка, уже не первый день наблюдавший за ним.
— Вы говорите по-французски?
Наконец хоть кто-то дал себе труд обратиться к нему, увидел в нем человеческое существо. Жоану к тому времени уже казалось, что он вовсе разучился говорить, но французские слова сумбурным потоком полились из него сами собой.
Благодаря новому знакомому Жоан посетил самые интересные места в поселке. Оказалось, Кань-сюр-Мер — это не только каторжный труд. По его булыжным мостовым прогуливались рыцари в настоящих кольчугах. Средневековый замок и улочки старого города несли в себе дыхание минувших столетий, запечатленное на полотнах Сезанна, Ренуара, Модильяни... Кань-сюр-Мер омывало лазурное Средиземное море, и Жоан снова ощутил вкус жизни.
— Я тебя познакомлю с моим отцом. Он здешний пекарь. Какой хлеб печет! Вот увидишь, — сказал ему Пьер.
Жоан Дольгут начал задумываться о возможности жить по-другому. Его руки, изъеденные аллергией на моющие средства, давно не прикасались к клавишам. Старый пекарь проникся к нему симпатией. Сначала подкармливал вечно голодного подростка свежим хлебом, потом стал водить его в церковь, где древний, бог знает с каких пор умолкший орган вновь запел отрывки сонат. Сын пекаря Пьер уже не справлялся один с работой, ему нужен был помощник. Добрая слава их пекарни вышла за пределы городка, и все чаще приходили заказы из окрестных поселений.
Когда Жоану, занятому по горло домашним хозяйством, удавалось выкроить часок-другой свободного времени, пекарь обучал его своему делу. И Жоан научился подготавливать печь, заквашивать тесто, сыпать муку, месить, раскладывать на противне — и все это под веселые песни.
На старом велосипеде, который ему одалживал Пьер, он каждый вечер ехал через всю деревню на пляж, так как вернулся к своей старой привычке слушать море. От отца вестей не было, и, наверное, Жоан все еще жил со своими вредными тетушками только потому, что боялся оборвать последнюю ниточку. Ведь если отец напишет, то на их адрес. На последние письма Жоана он не отвечал. В новостях по радио говорили, что Гитлер и Муссолини оказывают мощную поддержку националистам и положение в Барселоне осложнилось. Наконец Жоан сообщил теткам хорошую новость: пекарь поселка зовет его к себе в помощники. За несколько франков в день Жоан будет печь и развозить хлеб. Старые девы разразились истошными воплями, угрожая вышвырнуть его из дома, если он согласится. Но Жоан сумел уговорить их, пообещав ежедневно отдавать половину заработка.
В течение долгого и деятельного года он жил то вдыхая чудесные ароматы выпечки, то разъезжая по окрестностям на уже своем собственном подержанном велосипеде, который пекарь подарил ему на пятнадцатый день рождения.
Война вынуждала к бегству тысячи испанцев. Бесконечный поток людей, лишившихся крова, хлынул через границу. Французы по эту сторону распоряжались их судьбами на свое усмотрение, нередко отправляя женщин в коммуну Шомерак в департаменте Ардеш, а мужчин — в лагерь для беженцев на побережье близ Аржеле. В пограничных деревнях и городах оседало множество артистов, поэтов, композиторов, мыслителей и политиков всех рангов, которые оттуда пытались как-то поддержать то, что осталось от Республики.
До Жоана дошли слухи, что среди них находится и его кумир Пау Казальс. Ему приятно было думать, что их теперь связывает что-то общее. Оба они живут в вынужденной ссылке. Он безумно скучал по отцу и боялся за него, зная, что любовь к сыну не заставит его покинуть город. Отец твердо обещал, что будет сражаться в первых рядах — за себя и за него. С одной стороны, Жоан втайне лелеял надежду, что он все-таки бежал и рано или поздно отыщется среди иммигрантов, но, с другой стороны, понимал, что отец не оставит товарищей и будет бороться до конца. Постепенно Жоан приходил к мысли, что неплохо бы ему перебраться поближе к границе. Скопить немного денег, поехать в Прад и встретиться с великим виолончелистом. Пусть они никогда не были знакомы лично, но раз они верят в одни и те же идеалы, страдают от одной и той же беды, то, как казалось Жоану, могут считаться почти друзьями.
Чем дальше, тем больше Жоан чувствовал себя республиканцем. Такая жизненная позиция приближала его к отцу. Он мечтал помочь своим беглым соотечественникам, но не знал как. Несмотря на все трудности, он считал, что ему неслыханно повезло. Ведь не так уж и плохо ему живется: он худо-бедно зарабатывает себе на пропитание, и бывают даже дни, когда он смеется и забывает о своих печалях.
В доме пекаря его как-то незаметно усыновили. Каждый вечер он ужинал с ними и участвовал в теплых семейных посиделках у камина. Он рубил дрова, топил печь, по очереди с Пьером мыл посуду и прибирал на кухне. Мать Пьера его обожала. Со временем она даже стала, как родному сыну, вязать ему шарфы и свитера и раз в неделю печь его любимые пирожные. Чтобы в меру своих сил отблагодарить семейство пекаря, Жоан каждую субботу по утрам развлекал приютивших его людей концертами барочной музыки, играя на церковном органе.
Неутихающая буря противоречивых чувств — тревога за отца, тоска по родине, радость горячего ужина в атмосфере уюта и взаимной привязанности — привела к тому, что Жоан, сам того не сознавая, начал испытывать творческие порывы. По ночам он пытался сочинять сонаты. Музыка, звучавшая у него в голове, изливалась каскадами беспорядочных нот, которые затем одна за другой стройно ложились на линованную бумагу. Восьмые, шестнадцатые, половинные и четвертные, пойманные в силки нотного стана, возвышали его дух и порой даже приводили в состояние, близкое к счастью. Хотя за неимением инструмента слушать свои произведения он мог только мысленно, Жоан был уверен, что в них говорит его душа. В те часы, когда он пробовал себя в качестве композитора, его мозг превращался в сосуд, полный трепетных звуков, закрытый для внешнего мира и открытый потаенным чувствам. Его слух никогда не уставал от музыки. Он жил, погрузившись в свои сладкозвучные грезы.
Когда он приходил на море, плещущие о берег волны отбивали ему ритм; когда просыпался по утрам, в щебетанье птиц ему слышались сбивчивые симфонии; когда сидел у огня, дрова потрескивали контрастными аккордами; когда набирал воду из колодца, в глубине журчали фуги. Мельница, листва деревьев, тихий снегопад, собственные шаги, ветер, водопроводный кран, позвякивание ложечек, даже руки, месящие тесто, — все пело для него.
Как-то утром пекарь впервые дал ему важное задание:
— С сегодняшнего дня, мой дорогой Жоан, ты будешь отвозить хлеб в большие отели. Вы с Пьером возьмете на себя всю доставку. Поедешь в Антиб, в Жуан-ле-Пен, в Канны...
Одетый в парадный белый костюм, Жоан стал разъезжать по Французской Ривьере со своим ароматным грузом. Мечты окрыляли его.
За годы, проведенные в Кань-сюр-Мер, он никогда прежде не выбирался за пределы его мощеных улочек. Только один раз они с Пьером сбежали в Гольф-Жуан и тайком проникли на виллу, которая якобы раньше принадлежала Франсису Пикабиа. Ходил слух, что великая Айседора Дункан незадолго до смерти танцевала там босиком под сонату Баха, сводя с ума парижскую богему своим «Танцем с шарфом».
Теперь по долгу службы он открывал для себя новые дороги. Эти длинные переезды позволяли ему не только наслаждаться живописными ландшафтами, но и завязывать знакомства в совершенно новом для него мире богатства и роскоши. Постепенно многие стали узнавать и радушно принимать его.
Постоянные заказчики с нетерпением ждали его прибытия. Жоан вставал с петухами, в пять утра, на цыпочках проходил в пекарню забрать хлеб, завернутый в полотняные салфетки, и укладывал его в корзинки, которые затем размещал в коляске мотоцикла, — велосипед был слишком мал для его новой работы. К десяти часам он приезжал в Жуан-ле-Пен, где его поджидала мадам Тету с доброй улыбкой, чашкой шоколада со сливками и щедрыми чаевыми. Жоану очень нравилось беседовать с ней, у нее всегда были в запасе истории о знаменитостях, сплетни о нарядах, радостях и горестях очередного артиста или представителя богемы — все, что обсуждалось накануне вечером за столиками ее ресторана.
Жоан снабжал хлебом самые модные заведения. «Дом любви», «Бистро Анжелики», «У Симоны», «Пляж Андре» были его постоянными клиентами. Служащие относились к нему доброжелательно и обращались как со своим, притом что на испанцев в те дни обычно смотрели с опаской и жалостью. Пусть это была не та жизнь, о которой он мечтал, зато, по крайней мере, ему удалось неплохо устроиться. Он чувствовал, что этот период — необходимый трамплин в будущее. Все полученные чаевые он откладывал, поскольку так и не оставил мысли податься в Прад, чтобы поискать отца среди беженцев и встретиться лично с Пау Казальсом. В душе его теплилась надежда, что музыкант удостоит вниманием плоды его ночных трудов и одобрит творчество одинокого подростка на чужбине.
Каждая поездка дарила ему незабываемые ощущения — возможность в щелочку подглядеть за чужой жизнью, какая ему и не снилась. Лишь немногие избранные приезжали в эти места для увеселения, прочие же жадно взирали на них. Хотя в душе Жоан был, как и прежде, страстным пианистом, внешне он приобрел манеры весельчака-пекаря. Наивная детская улыбка осталась при нем, но черты лица утрачивали округлость, приобретая новое, мужественное выражение. Его непослушные светло-каштановые локоны выгорели на солнце и отливали золотом. Зеленые глаза туманились печалью, стоило ему подумать об отце. Он очень вырос, и несколько пар его собственных штанов уже некуда было отпускать. Жозефина, мать Пьера, проявляла чудеса портновского искусства, пытаясь перешивать для него одежду, в которую ее толстеющий муж больше не влезал. Но несмотря на все ее старания, вещи болтались на долговязом, нескладном теле юноши, не оставляя никаких сомнений в том, что они с чужого плеча. Исключение составлял только его белый костюм пекаря.
Когда Жоан впервые посетил Канны, невиданная роскошь ослепила его. Здесь удовлетворялись любые прихоти мультимиллионеров, которым нечего терять и которые в состоянии позволить себе все что угодно. Дерзкие яхты бесстрашно плясали на бушующих синих волнах, поджидая гостей. Сверкая начищенными боками, ровными рядами стояли автомобили: «бугатти», «мерседес», «роллс-ройс»... Все вокруг пахло дорогими духами, суфле, лангустами, шампанским и деньгами. Нелегко было зараз переварить столько чудес. Жоан должен был найти отель «Карлтон», зайти с черного хода и спросить месье Филиппа, ответственного за закупку продуктов. Его поразило изобилие деликатесов и разнообразие пищи. Кухня казалась величественным бальным залом, где орудовал целый оркестр поваров с сияющими половниками и кастрюлями.
— Месье Филипп? — спросил он робко.
— Ты сын Пьера Делуара?