Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Анхела Бесерра

Любовь-нелюбовь

  Благовещение



Ангел, войдя к Ней, сказал...


Тогда Мария сказала:


\"...Да будет Мне по слову твоему\".


Евангелие от Луки, 1: 28,38



В ту ночь Фьямме приснился архангел. Он нес ее по воздуху на нежнейших своих крыльях, а она безудержно смеялась. Проснулась Фьямма в плохом настроении: она всегда полагала, что сны — предвестники беды. Даже радостные сны.

Она через силу встала и направилась в ванную — смыть тяжелые мысли водой и мыльной пеной. Она давно заметила, что, когда человек трет мочалкой тело, он на самом деле пытается оттереть пятно, неожиданно появившееся у него на душе.

В довершение ко всему день выдался пасмурный. По небу бесконечной чередой ползли тяжелые облака, похожие на груженых ослиц. Такой день будет тянуться и тянуться. Стояла влажная, липкая жара, окутывающая тело душным коконом, от которого уже не избавиться.

Нахмурившись, Фьямма открыла шкаф и, пока доставала из коробки сандалии, все старалась отбросить свои мрачные предчувствия.

Она позавтракала без всякого аппетита — несколько кусочков папайи и ананаса — и, не дожевав, вышла на улицу. Утренний бриз взбодрил Фьямму. Ей нравилось вдыхать ни на что не похожий запах порта — запах мокрой соли и свежевыловленного тунца.

Взглянув на часы, Фьямма поняла, что опаздывает. Если не поторопиться, то можно и не успеть на встречу с журналисткой, которая собирается пригласить ее на свое шоу \"Люди, которые исцеляют\", что выходит каждый вторник на главном телеканале. Она повернула на улицу Ангустиас — в детстве она каждый день проходила по этой улице, сокращая путь до школы. В те времена она развлекалась по дороге тем, что считала разноцветные фасады. Вот они, ничуть не изменились — огромные дома с благородными колоннами, выкрашенные в яркие цвета, словно бог-художник вылил на них, не скупясь, по огромной бочке краски. Голубые, красные, оранжевые дома, а вот и тот странный фиолетовый дом, который так волновал ее воображение в детстве и который она окрестила для себя \"восточным цветком\".

Фьямма ускорила шаг. Она давно уже старалась думать как можно меньше. Ее жизнь превратилась в бесконечную череду несбывающихся желаний, и это однообразие сковывало ее душу, заслоняя все радости жизни. Но сегодня будет не так, подумала она. Сегодня ее ждет важное событие.

Она шагала, рассеянно глядя по сторонам и думая о встрече, на которую спешила, когда откуда-то с небес раздался душераздирающий крик, который, однако, не смог предотвратить неотвратимого.

Ужасная тяжесть вдруг обрушилась на Фьямму, ослепив ее, вырвав из окружающего мира. Она вознеслась к блаженному состоянию полного забвения.

И приземлилась на пылающий асфальт. Последнее, что она видела, было большое черное пятно. Она так и не поняла, что с небес на нее рухнул ангел.

Фьямма лежала на мостовой. Струйка крови окрашивала ее одежду в красный цвет. Рядом с ней ждал помощи от своей хозяйки ангел с благостным ликом и расколотым надвое телом.

Женщина, кричавшая с балкона, безуспешно пытаясь предотвратить трагедию, сама и была ее виновницей. Ангел — очередное приобретение для ее богатой коллекции, выскользнул у нее из рук, когда она пыталась пристроить его на отведенное ему место.

Сирена \"скорой помощи\" привлекла внимание соседей и прохожих, жадных до всяких происшествий. Хозяйка ангела, в ужасе от содеянного ею, сбежала по лестнице с четвертого этажа, выскочила на улицу и, расталкивая локтями толпу любопытных, добралась до того места, где распростерлись два тела. Она с облегчением убедилась, что ангела можно починить, а женщина дышит.

Когда Фьямма открыла глаза, она увидела множество испуганных смуглых лиц и очень белое лицо женщины, смотревшей на нее с тревогой и ужасом. Женщина что-то говорила Фьямме, но та не слушала. Она забыла, кто она такая. Забыла, почему она здесь. Забыла, где она. Единственное, что она чувствовала, это острую боль в переносице.

Когда подъехала машина \"Скорой помощи\", Фьямма пребывала все в том же состоянии. Санитары с носилками кричали, требуя пропустить их. Сама не помня как, Фьямма очутилась в машине. Там же оказалась и незнакомка, которая настояла на том, чтобы сопровождать пострадавшую, хотя и не ответила на вопрос фельдшера, кем она пострадавшей приходится.

Пока Фьямму везли в больницу, голова ее моталась из стороны в сторону в сумасшедшем ритме сирены. Признаков серьезных телесных повреждений у нее не обнаружили, но потеря памяти была очевидной.

Пробившись сквозь все пробки, машина добралась до приемного покоя больницы. Фьямму повезли по коридору, заставленному каталками с роженицами, стариками и пребывавшими в беспамятстве пьяными, а хозяйка ангела вынуждена была остаться в приемном покое, где ответила на вопросы и продиктовала свои данные, поскольку о пострадавшей ничего сказать не могла.

В белых грязноватых стенах больницы царил запах дезинфекции, который Фьямма всегда ненавидела. Запах формалина пробудил в ней первое воспоминание.

Приемные покои больниц наводили на нее тоску. Дело было не в самих этих помещениях, а в запахе смерти, с которыми они у Фьяммы ассоциировались. Это осталось с того дня, когда двухлетняя Фьямма увидела свою бабушку в гробу и впервые почувствовала этот запах: во время бальзамирования служащий похоронного бюро нечаянно пролил на бабушку большой флакон формалина. Через несколько лет, когда в той же могиле, где лежала бабушка, хоронили дедушку, Фьямма снова увидела бабушку — не тронутую тленом, точно такую же, как в день похорон, — и почувствовала тот же запах, способный поднять на ноги мертвеца. Фьямме так и не удалось до конца избавиться от этого запаха. Сейчас благодаря ему она вспоминала, кто она такая. Вспоминала случившееся очень давно и произошедшее совсем недавно — в голове мелькали смутные картины детства и всплывала в памяти встреча, на которую она шла, когда случилось то, чего она не помнила. Ей понадобилось несколько минут, чтобы убедиться: руки и ноги ее слушаются. И тогда она словно воскресла.

Фьямма резко встала: нужно было бежать из больницы, страх перед которой был сильнее недомогания. Она начала протискиваться между каталками. Наконец справа обнаружилась дверь. Это был туалет. Там Фьямма осмотрела свой распухший нос и пришла к выводу, что с синяком можно справиться домашними средствами. Ей удалось пробраться через приемный покой незамеченной. Вернее, почти незамеченной: хозяйка ангела поднялась и пошла за ней.

Фьямма почти бежала, со страхом ожидая, что в любой момент ее могут окликнуть и остановить. Соленый морской ветер постепенно приводил ее в чувство. У нее все болело, но она все вспомнила. Она испытала смертельный страх. Единственное, чего она не понимала, — это каким образом потеряла сознание.

Сзади, на расстоянии нескольких метров, шагала, в красных лаковых туфельках и безукоризненном костюме с зеленым жакетом, виновница печального происшествия. Увидев, что Фьямма остановила такси, преследовательница ускорила шаг, вежливо представилась: \"Эстрелья Бланко\", — и без всяких объяснений тоже уселась в машину.

Они приехали на улицу Ангустиас. Такси остановилось возле большого желтого дома: Эстрелья Бланко, после безуспешных уговоров вернуться в больницу, настояла на том, чтобы отвезти Фьямму к себе. Фьямма уступила, потому что у нее уже не было сил сопротивляться. По дороге Эстрелья, не переставая извиняться за свою неловкость, рассказала, как все случилось.

Когда они проходили через роскошный портик, Эстрелья начала объяснять, чего ей стоило заполучить ту квартиру, в которую они направляются. Она поведала, что раньше квартира принадлежала старушке-аристократке, собирательнице предметов религиозного искусства. Образованная была дама, с утонченными манерами. Рассказывая, Эстрелья открыла старинную железную дверь — скрипела эта дверь ужасно, — и они оказались в старом и уютном доходном доме, где в прежние века обитали многие благородные семейства города. Лифт поднял их на самый верхний этаж.

В прихожей они встретились с \"агрессором\". Его принес привратник. Расколотый надвое ангел был прекрасной деревянной резной фигурой XVI века, украшавшей когда-то нос корабля. Эстрелья взяла ангела в руки и какое-то время задумчиво прикидывала возможности реставрации. Фьямма смотрела на нее с интересом: она не переставала удивляться поведению этой женщины, которая больше волновалась за антикварную вещь, чем за нее. К тому же Эстрелья слишком много говорила, отчего казалась то очень нервной, то даже несколько фривольной.

Фьямма ее не осуждала: она была психологом и привыкла к различным типам поведения. Какие только женщины не приходили к ней на прием! Каждый день она сталкивалась со всеми возможными разновидностями боли, тиков, разочарований, маний, одиночеств и неудач, иногда молчаливых, иногда неуемно красноречивых.

Эстрелья провела ее через мансарду с очень высокими потолками в огромную открытую лоджию, где среди кустов жимолости, бугенвиллей и апельсиновых деревьев пряталось множество ангелов. Пение сотен крохотных птичек превращало это место в волшебный сад. Фьямма подумала, что этот уголок создан человеком очень тонким, чувствительным и наверняка очень много любившим.

А Эстрелья между тем рассказывала о воздушном саде. О том, как впервые его увидела. Она сказала, что никогда ничего здесь не меняла, поскольку воспринимала это место как священное, как алтарь любви. Женщина, создавшая его, пережила трагическую любовь и укрылась от своей боли среди ангелов. Она так стремилась забыть об этой боли, что в конце концов забыла, кто она сама. Она умерла от болезни Альцгеймера, но это было в те далекие времена, когда об Альцгеймере и не слыхивали, так что все решили, что она умерла от любви.

Фьямма подумала о тех бесчисленных историях несчастной любви, которые она выслушала в своем кабинете, и ей представились реки слез: они стекают по ее лестнице, сливаясь в единый шумный поток. Сама того не заметив, она произнесла вслух: \"Каждому нужна мечта, иначе человек умирает по частям\".

Эстрелья оставила злополучного ангела в лоджии. Руки его были опущены, ладони разведены — он словно молил о чем-то. Чудесные крылья в слабом свете пасмурного дня, казалось, вот-вот распрямятся перед полетом. Если бы здесь был Мартин, думала Фьямма, глядя на разбитого ангела, он сказал бы, что это крылья Боттичелли. Он много знает об ангелах. Внезапно у нее закружилась голова. Эстрелья подхватила ее под руку и довела до софы. Сказывалась потеря крови. В желудке возникло неприятное ощущение, но Фьямма приготовилась перенести его молча, как всегда: она с детства была такой — скрывала свои неприятности, чтобы не огорчать других.

Хотя ее ни о чем не просили, Эстрелья вышла на кухню и вернулась с чашкой дымящегося отвара мяты — нарвала листочков тут же, в саду. Душистое питье вернуло Фьямме силы. Прихлебывая из чашки и беседуя с Эстрельей, она не заметила, как они перешли на \"ты\", а вскоре обе так увлеклись разговором, что Фьямма забыла о своем недомогании.

Слушая, Фьямма любовалась коллекцией ангелов, прекраснее которой она ничего не видела. Она вспомнила о своем давнем желании собирать фигурки индийских божеств и неожиданно подумала: \"Люди собирают коллекции, чтобы заполнить внутреннюю пустоту. Когда же мы полны изнутри, у нас просто не остается места ни для чего внешнего\". Ей стало интересно, с каких пор ее новая знакомая собирает свою коллекцию. Почему-то очень захотелось узнать, когда появились здесь первые фигурки. Она неожиданно прервала Эстрелью, спросив, сколько лет та уже собирает ангелов. Вопрос был совершенно не связан с темой разговора, но Эстрелья, обрадовавшись возможности поговорить о любимом предмете, рассказала историю во всех подробностях.

В детстве она училась в монастырской школе, у кармелиток-босоножек. У входа в школу ее всегда встречал ангел с распростертыми объятиями. На каменной ленте, соединявшей его крылья, было высечено по латыни: \"Ora et labora\". Она очень привыкла к ангелам и верила, что в трудную минуту один из них всегда окажется рядом и поможет ей. А вот собирать их она начала совсем недавно, года три тому назад, после развода.

Фьямма подумала, что ее теория внутренней пустоты подтверждается. Она взяла приготовленный Эстрельей пакет с колотым льдом и приложила к переносице. Лицо уже сильно опухло.

Время шло. Лед таял, разговор продолжался. Фьямма узнала, что Эстрелья руководит неправительственной организацией \"Любовь без границ\" и всей душой предана своему делу: нести в самые отдаленные уголки земли такую необходимую каждому человеку и так редко нынче встречаемую любовь. Узнала, что она сирота, что была единственной дочерью в семье, и разглядела в ее глазах беззащитную гримасу печали и одиночества под маской доброжелательной улыбки и изысканных манер.

Фьямма привыкла задавать вопросы, заставляющие собеседника открывать душу, выкладывать все без утайки. Она не только умела слушать, она была внимательным наблюдателем. Понимала язык жестов, по малейшим деталям могла догадаться, что происходит в глубинах человеческой психики. Глядя на лицо, видела душу. Ее уделом было выслушивать горькие признания покинутых и разочарованных, сочувственно молчать и все понимать. Она была уверена, что самое главное для каждого человека, то, без чего он не может быть счастливым, — это найти понимание. Непонимание — питательная среда для хронического одиночества, разъедающий душу червь, порожденный отсутствием любви. Фьямма чувствовала, что Эстрелье нужен кто-то, кто готов был бы ее выслушать, для кого она стала бы небезразлична. За красотой, элегантностью, блеском Эстрельи прятались сиротские лохмотья.

 Когда Эстрелья закончила говорить, Фьямма рассказала ей, чем занимается сама. И началась беседа о мужчинах и женщинах, о взаимном непонимании и обидах, о надеждах и разочарованиях... Об одиночестве... В каждом произносимом психологом слове Эстрелья узнавала себя. Ей никогда не приходило в голову, что она нуждается в помощи специалиста. Разговор с Фьяммой растревожил старую рану. Эстрелья никогда ни с кем об этом не говорила. Скрывала свое горе, заполняя пустоту в душе благотворительной деятельностью. Сколько уже времени несет она свое одиночество сквозь коктейли, шампанское, смех, речи? Разве есть худшее одиночество, чем то, которое сопровождается собственным смехом и чужим счастьем? А в ее жизни этого было слишком много... Эстрелья вдруг поняла, что страдает хроническим одиночеством. Кончики губ ее сами собой поднялись — она улыбнулась. Это не ускользнуло от Фьяммы, которая за много лет работы не раз убеждалась, что когда люди уже не в силах переносить боль, они улыбаются, чтобы эту боль скрыть.

В этот миг зазвонили колокола всех церквей города, возвещая о том, что уже наступил полдень. Фьямма вспомнила о назначенной на сегодня встрече и вскочила, словно подброшенная пружиной. Отыскала в сумке телефон. Она ненавидела мобильные телефоны. Поэтому свой постоянно отключала. Автоответчик был переполнен.

Какое странное ощущение... Ей казалось, что коло-кола ошибаются — не может быть, чтобы она провела здесь столько времени. Незаметно протекли час за часом — и вот уже полдень. Она слишком много говорила и еще больше слушала.

К ней вернулась боль. Нос казался ей огромным, и в нем что-то пульсировало.

Фьямма не стала подходить к зеркалу, чтобы взглянуть на распухшее лицо, и не переоделась, хотя Эстрелья предлагала чистую блузку взамен ее собственной, испачканной кровью. Она все еще порхала бабочкой среди ангелов, от истории к истории. И провела бы так целый день, слушая и рассказывая...

Она взглянула на свою рубашку и с удивлением заметила, что засохшая кровь образовала на ней странный и очень осмысленный узор. Словно рожденные кистью Фриды Кало, расцвели среди переплетения шипов восемь красных роз. Завораживающе красивая

картина. Фьямма хорошо знала судьбу мексиканки — она изучила ее жизнь по ее картинам. Искусство было самой заветной страстью Фьяммы. Душа ее замирала всякий раз, когда на какой-нибудь выставке взгляд ее встречал полотно, вдохновленное истинным даром. Розы на ее рубашке что-то означали, но она никак не могла уловить что.

Эстрелья вела ее по коридору в ванную. Со стен и сводчатого потолка коридора на нее смотрели ангелы — тонкое письмо, бледные тона (когда-то они, наверное, поражали буйством красок), обводка золотом. Ангелы трубили в трубы или взирали спокойно и невозмутимо, их золотые волосы развевались, а множество бабочек, порхающих среди цветов, создавали пестрый весенний ковер, утративший былую яркость под влиянием прошедших сотен лет и селитры — Гармендия-дель-Вьенто всегда была соленым городом.

Из венецианского зеркала в ванной на нее взглянула двадцатилетняя Фьямма. Опухшее лицо округлилось, одним махом (и одним ударом) она сбросила семнадцать лет. Она понравилась сама себе. Фьямма старательно отмыла засохшую кровь. Снова взглянула в зеркало — что ж, не так страшно, как можно было ожидать. Осмотрела блузку (на этот раз ее отражение в зеркале) и снова увидела восемь роз с шипами. Ее беспокоил этот образ. Пока она разглядывала себя в зеркале, из спальни вернулась Эстрелья с белой льняной рубашкой.

Фьямма все-таки переоделась. Складывая свою блузку, она все пыталась разгадать в пятнах засохшей крови то, что не поддавалось разгадке. Теперь она спе-шила: после обеда ей предстояло множество встреч, отменить которые было нельзя.

Эстрелье не хотелось, чтобы Фьямма уходила — она так хорошо чувствовала себя рядом со своей новой знакомой. Она сказала, что хотела бы увидеться снова. Она имела в виду встречу в кабинете Фьяммы — Эстрелья хотела записаться к ней на прием в надежде, что у Фьяммы найдется для нее чудодейственная формула, избавляющая от хронического одиночества. Но она не осмелилась сказать об этом вслух — не хотела, чтобы ее приняли за сумасшедшую или что-нибудь в этом духе, поскольку для самой Эстрельи все, связанное с психологами и психоаналитиками, было связано и с сумасшествием. А она сумасшедшей не была, она была — ОДИНОКОЙ. Слово это эхом повторялось у нее в голове, словно она выкрикнула его в бездонную пропасть. Пока она размышляла над этим, Фьямма достала из сумки визитную карточку и протянула ей.

\"Фьямма деи Фьори. Психолог. Улица Хакарандас...\" — прочитала Эстрелья. Только тогда она сообразила, что до сих пор не знала, как зовут эту ставшую ей такой близкой женщину. Она в удивлении подняла на Фьямму глаза — никогда раньше ей не приходилось слышать такого имени. Оно показалось ей итальянским. Фьямма еще немного развлекла ее рассказом о своем обожаемом дедушке, иммигранте из Ломбардии, что добрался сюда, спрятавшись в трюме корабля, а потом влюбился сначала в милую девушку из Гармендии, а потом и в сам город, где и поселился навсегда. Рассказала, что ветвь деи Фьори прервалась, потому что у ее дедушки был только один сын, а у того — только дочери. Одиннадцать дочерей. Рассказала, что \"Фьямма\" означает \"пламя, огонь\", а \"фьор\" — цветок и что ей всегда очень нравилось быть тем, что пылает в цветке. \"Пламенем цветка\". После этого Эстрелья спрятала карточку Фьяммы с твердым намерением ей позвонить: эта женщина могла стать хорошей подругой — она умела слушать.

Они обнялись на прощание. Ангел, казалось, тоже попрощался с Фьяммой, благосклонно улыбнувшись ей с тем выражением лица, с каким обычно отрицают вину, говоря: \"Это не я\". Договорились встретиться \"как-нибудь\" (обычно эти слова произносят, прощаясь с человеком, с которым только что познакомились и неизвестно, свидятся ли еще), чтобы выпить вместе кофе... или чаю... чтобы просто увидеться.

В воздухе пахло дождем, и этот свежий запах взбодрил Фьямму. Ветер хлестнул ее по щеке, и она окончательно пришла в себя. Был месяц ветров, и в ее городе хорошо знали, что это такое. Скоро начнутся проливные дожди. Лить будет как из ведра. \"Женихи с неба посыплются\", — говорила про такие дожди мать, когда Фьямма была маленькой. И она верила. И смотрела в небо, ожидая, когда же из туч начнут падать сотни мальчиков. Раскинув руки, они будут парить над землей, как чайки, не ведая своей судьбы. Фьямма думала, что для каждой девочки должен упасть с неба свой мальчик и что тот, который предназначен ей, будет самым красивым. Что может быть милее детской наивности! Как ей хотелось бы снова поверить в чудеса! Но ее вера таяла с каждым днем — Фьямма столько пережила вместе со своими пациентками, что сердце ее очерствело... Чувства умирали в ней. Как давно она не испытывала волнения? И плакать она почти разучилась, а нет ничего хуже, чем разучиться плакать, потому что слезы очищают, и когда их нет, исчезает печаль, а без печали не найти дороги к радости, к счастью ощущать себя живым и живущим.

Ей давно уже все было безразлично. Она подумала, что скоро начнет умирать по частям. Потому что больше ни о чем не мечтала. Скука и однообразие просочились в ее дом через дверную щель и заполонили все. Даже то, что она больше всего любила. \"Мартин\", — подумала она. Ей вспомнился день, когда они познакомились.

Был праздник. На вечерних улицах шумел карнавал, но Фьямма сбежала от его шума к влажному морю: она любила одиночество прибоя, его мерную музыку. Она сняла туфли, чтобы почувствовать, как хрустят под ногами ракушки, — этот звук она тоже очень любила. У кромки воды она села на песок и заслушалась. Волны подкатывались к ее ногам и отползали прочь. Одна за другой, одна за другой, словно вдох и выдох. В те минуты она поняла, что волны — это дыхание моря. Нахлынут — отхлынут, нахлынут — отхлынут... Словно повторяют бесконечные \"да\" и \"нет\". \"Да\" — когда накатывают на прибрежный песок, и \"нет\" — когда уползают обратно. \"Да\"... когда овладевают. \"Нет\"... когда бросают. Погруженная в свои мысли, она не сразу заметила, что уже не одна на берегу. Неподалеку от того места, где она сидела, стоял какой-то человек, наблюдая, как волны играют оторвавшейся от привязи рыбацкой лодкой.

Издалека еще слышались отзвуки праздника, с которого она сбежала.

Казалось, мужчина не обращал на Фьямму никакого внимания, но на самом деле он ее давно заметил и надеялся еще какое-то время побыть рядом с ней, наслаждаясь влажной тишиной.

Шел мелкий дождик из тех, что кажутся безобидными, но на самом деле способны промочить до костей. Неожиданный порыв ураганного ветра несколько раз перевернул лодку. Потом она еще некоторое время кружилась на месте, пока гигантская волна не вышвырнула ее на берег.

Брюхом кверху кружилась лодка по песку, словно хотела зарыться в него. Наконец, описав идеальный круг, она взмыла в воздух, поднятая новым бешеным порывом ветра, и рухнула на гребень подкатившей к берегу волны. В оставленном ею круге песчинки сверкали, словно крохотные золотые крупинки. Ураган так же внезапно утих, оставив во влажном воздухе ощущение тайны. Фьямме все это показалось знаком свыше, приглашением к чему-то необычайному. Как зачарованная, двинулась она в сторону круга, краем глаза заметив, что неизвестный сделал то же самое. Повинуясь молчаливому! приказу ночи, опустились они на песок в центре круга и бесконечный миг смотрели друг другу в глаза. И в глазах незнакомца Фьямма увидела свою душу. И полюбила его, ничего о нем не зная. А он, взрывая ночь словами, спросил ее, каков на вкус дождь. Попробовав дождинку на язык, Фьямма ответила: \"У него вкус слез\". И незнакомец, сделав то же самое, добавил, что у дождя еще и вкус моря.

Он отвел с ее лба длинный влажный локон и провел рукой по ее щеке так нежно, как не проводил никто и никогда. Она ждала, что он поцелует ее, но он не поцеловал. Раскинув руки, они лежали на мокром песке и, казалось, ждали, пока падающая с небес влага наполнит собою все их чувства. Глубоким сильным голосом он читал ей стихи — соленые, пенные, нежные стихи о море:



Волны —


Пряди, разметенные в смятеньи,


Пена растекающейся страсти,


Призрак ускользающего счастья.


Сколько муки


В их безумном вальсе...



...а она была как во сне. Незнакомец, не переставая ласкать ее черные локоны, опутывал ее словами, наполняя неизведанной дотоле радостью ее детские мечты.

С тех пор они встречались каждый вечер — любовались закатами, бродили в сумерках, собирали раковины (море выплевывало их в предзакатный час), и вскоре стали неразлучны, слились в одно целое. Жили, опьяненные ласками и мечтами, проваливаясь в сладкую бездну всякий раз, когда губы их сливались в поцелуе и влажный язык, казалось, прикасался к самой душе...

Страшный раскат грома прервал ее мысли. В колокольню собора ударила молния, и все колокола тревожно зазвонили. Был полдень, но тучи так плотно заволокли небо, что казалось, уже наступил вечер. На улице не было ни души. \"Наверное, все обедают\", — подумала Фьямма. В этом городе еще соблюдался установившийся столетия назад распорядок дня. Когда она перестала бояться грозы? Давным-давно, совсем ребенком, она спряталась в шкаф, увидев, как молния расщепила надвое старое манговое дерево во дворике голубого дома, где они жила тогда с родителями, и мать искала ее два дня. Два дня, которые показались ей вечной ночью, потому что за закрытую дверь шкафа не проникал свет, и она думала, что до сих пор не рассвело. И что, наверное, никогда уже не рассветет. Это Мартин научил ее не бояться. Научил любить ветер и шторм, носом чувствовать перемену погоды, разбираться в ураганах и циклонах, определять время по длине теней.

Фьямма снова начала думать о муже — сегодня он должен был вернуться из командировки. У них уже не было важных тем для разговора. Они обсуждали мелочи. Спрашивали друг друга: \"Ну, как твои пациенты?\" Или: \"Что новенького в твоей редакции?..\" Любовь износилась, как подошвы любимых туфель. Они дошли до того, что стали обсуждать погоду — строили прогнозы на следующий день, перед тем как торопливо поцеловать друг друга на ночь. Они коллекционировали не новые закаты, а однообразные дни. Начался этап расставания, которого обычно никто не замечает, потому что он заполнен праздниками, ужинами и общими друзьями. Делаными улыбками, путешествиями в те места, куда ездят все, модной одеждой и ожиданием концертов, на которые заранее куплены билеты.

Вместо наслаждения минутами, проведенными вдвоем, появилась необходимость быть в толпе, но так как все другие пары были похожи на них, то они решили, что вступили в закономерный этап супружеской жизни: за спиной богатое прошлое, впереди — пустое будущее. Они не заметили, как их сердца перестали рваться из груди, когда они смыкали объятия. Теперь сердца их тихонько посапывали между подушек. Не заметили и первых вздохов скуки, и широких зевков по утрам — теперь они не будили друг друга поцелуями, а их обоих будил ненавистный будильник. Они смотрели уже не в души друг другу, а лишь в глаза. Начали подмечать неприятные мелочи: неуместный смех, мокрые полотенца, брошенные на полу в ванной, беспорядок, незакрытые тюбики с зубной пастой, мятые рубашки, газета за завтраком, холодный кофе (или слишком горячий), переваренный рис, желтые брызги на крышке унитаза. Но им это казалось вполне нормальным — нельзя же прожить всю жизнь, задыхаясь от счастья. Из чужого опыта они знали, что все стабильные пары в конце концов приходили к рутинным отношениям, и это было залогом надежного союза, крепкого, как кедровый стол, не меняющий ни веса, ни формы. И им не грозил ни разрыв, ни даже ссоры.

Фьямма вернулась домой промокшая насквозь. Набухшие от воды сандалии едва держались на ногах. В тот день она ошиблась, выбирая обувь. Она во всем ошиблась в тот день. Нужно было позвонить журналистке и объяснить, почему она не явилась на встречу с ней. Придумать что-нибудь правдоподобное. \"Сегодня мне на голову упал с неба ангел и едва не убил меня\" подходящим объяснением не назовешь. Лучше как-нибудь так: \"Мне позвонила пациентка, она была в отчаянии, была готова на крайность, так что пришлось все бросить и...\"

Хорошо, что передача идет в записи... Нужно позвонить сейчас же.

Фьямма оставила пакет с испачканной блузкой на столике в прихожей, взяла телефонную трубку и вышла на балкон. Море лежало внизу, спокойное и печальное, словно у него больше не осталось волн. Словно оно умерло. И цвет его был серым. Монотонно серым.

Она глубоко вздохнула и набрала номер. Услышала вежливый и ровный женский голос: \"Вы позвонили на передачу \"Люди, которые исцеляют\". Если у вас есть достойная нашей программы тема, оставьте свои координаты, и мы с вами немедленно свяжемся. Спасибо\". Послышался сигнал. Фьямма немного подумала... Она ненавидела говорить с автоответчиком — чувствовала себя глупо. И она повесила трубку.

\"Достойная нашей программы тема\" — что бы это значило? Придет же в голову такая глупость! Надо будет сказать Марине Эспехо, ведущей, — пусть поменяют текст записи на автоответчике. Она набрала номер мобильного телефона, и на этот раз ей ответили. Они договорились встретиться в следующий вторник.

Фьямма должна будет рассказать историю женщины-судьи, которая оставила мужа и ушла в монастырь, после того как родила четверых детей и пролила моря слез.

В картотеке Фьяммы было почти столько историй, сколько женщин обитало в Гармендии-дель-Вьенто. У нее уже не хватало сил. Иногда ей приходилось работать без обеда, чтобы помочь в каком-то срочном случае. В последнее время кривая разводов резко поползла вверх. Это было похоже на эпидемию. И коснулось даже самых близких друзей: Альберта и Антонио были на грани развода.

Однажды во время ужина Фьямма стала свидетельницей прямо-таки кафкианской ссоры между ними. Началось все с шутки: Антонио положил ногу на ногу, брючина поднялась, и между нею и носком обнажилась икра. Антонио заявил, что не понимает, как может его жена покупать ему такие короткие носки, что она его на смех выставляет. Он попросил Мартина показать свои носки, и тот показал. Фьямма не увидела никакой разницы в длине, но Антонио настаивал, что разница есть. Альберта уверяла, что у всех носков длина одинаковая, и глазами молила встать на ее сторону. Дело приняло плохой оборот: Антонио на глазах у всего ресторана снял носок и хорошо еще, что не бросил его в тарелку. А через пару дней Альберта подлила масла в огонь, прислав к нему в мастерскую большую коробку с чулками и запиской: \"Ты хотел длинные? Эти тебе как раз до пупка\".

Фьямме вспомнилось, как когда-то они вчетвером гуляли вдоль городской стены. Тогда они не говорили о носках. Тогда они жили лишь любовью. Альберта была для Антонио музой, родной душой, второй половинкой. Они вместе прожили почти год в Тибете среди монахов и тишины. Фьямма вспомнила, как встречала их в аэропорту, какими серьезными и тихими они были, каким от них веяло спокойствием. Они до сих пор хранят привезенные ими тогда четки, но вот любовь не сохранили. Болезнь началась с ног, точнее, с носков, а потом поползла наверх и поразила их сердца. С ними стало трудно разговаривать, их все раздражало. Фьямма хотела бы помочь им, но они не хотели понять, что их любовь умирает, а в этом случае протягивать руку помощи бесполезно.

Она услышала, как поворачивается ключ в замочной скважине. Это Мартин возвращался из поездки. Сейчас он войдет со своим чемоданчиком, который она подарила ему на позапрошлый день рождения. Уже давно прошло то время, когда они подолгу ломали голову над каждым подарком, тратили месяцы на то, чтобы устроить сюрприз, чтобы увидеть, как вспыхнут радостью и удивлением любимые глаза. Они говорили, что у них иссякли идеи, но не иссякла любовь. Вот уже год, как они решили не дарить больше друг другу подарков, потому что уже устали от галстуков, сережек, рубашек, браслетов и бумажников. Однажды он насчитал пятнадцать одинаковых галстуков, двадцать рубашек одного и того же бледно-голубого цвета и штук тридцать бумажников. А у нее в шкатулке собралась огромная коллекция сережек, ни одни из которых ей не нравились. Но она неизменно выражала удивление и восторг, открыв очередной красный пакетик, о содержимом которого догадывалась еще до того, как развязывала ленту.

Фьямма позвала мужа с балкона, и он подошел к ней и поцеловал дежурным поцелуем. Увидев, что лицо ее опухло, спросил, в чем дело. Фьямма рассказала ему во всех подробностях о том, что случилось в то утро: об ангеле, о больнице и бегстве из нее, о встрече, которая не состоялась, о ливне, под который она попала, возвращаясь домой. Он присутствовал-отсутствовал — его обычное состояние в последнее время: физически был рядом с ней, но мысли его были далеко. Он смотрел в лицо Фьяммы, но казалось, видел сквозь нее что-то совсем другое.

Они вместе приготовили салат и обсудили предстоящий вскоре концерт: в ближайшую пятницу болгарский хор должен был исполнять \"Реквием\" Моцарта в церкви Святой Девы Скорбящей, что стоит у моря, на том самом берегу, где семнадцать лет назад они полюбили друг друга (именно в этой церкви они потом и обвенчались). Чтобы не молчать, они говорили о всяких пустяках — о последних новостях, о недавней статье, посвященной войне между банановыми и нефтяными компаниями. Обсудили прогноз погоды и скорое цветение миндальных деревьев. Поговорили о кокосовом десерте и о том, что в часах Мартина пора заменить батарейку. Посплетничали о друзьях. Они говорили о чем угодно, но не о том, что касалось их самих.

Они даже не заметили, как белая голубка проникла к ним через балкон и начала устраивать гнездо на голове \"Женщины с трубой\" — прелестной скульптуры, которую они привезли из одного из своих путешествий. Тогда они обошли все галереи, пока в одной из них не нашли то, что искали. Они поняли это по глазам друг друга. В те времена каждый из них так много мог прочитать в глазах другого! Это была их любимая игра.

Голубка приносила в клюве веточки и переплетала их, не обращая ни малейшего внимания на Мартина и Фьямму.

У них не было детей не потому, что они не хотели их иметь, а потому, что жизнь удерживала их вместе и без того. Просто из любви к их любви. Поэтому они никогда не испытывали одиночества. Сами того не сознавая, они стремились удовлетворить потребность друг друга в детской нежности. Фьямма не раз вела себя с Мартином так, словно он был ее сыном. Однажды она ощутила неодолимое желание прижать его к груди и баюкать, и она пела ему, пока он не уснул у нее на коленях.

Она не испытала материнства, и рубашка, которую ее мать перед смертью вышила для будущего внука, так и осталась ненадеванной. Иногда она жалела, что ее набухшую молоком и жизнью грудь никогда не царапали крохотные ноготки и не кусал беззубый ротик голодного младенца. Она была готова стать матерью — много прочла об этом, но шли годы, и книги старели, старело и ее несбывшееся желание. Фьямма не заговаривала с Мартином на эту тему, но иногда, когда он не мог ее видеть, плакала из-за своего беспричинного бесплодия.

Мартин, наоборот, был, казалось, доволен. Младенцы никогда не вызывали у него трепета. Он предпочитал иметь дело со взрослыми. К тому же муж ненавидел детский плач — он выводил его из себя. Мартин не знал, как много потерял, не став отцом. А Фьямма не знала, почему они так и не стали родителями: они сдали все анализы, и ни у нее, ни у Мартина не было выявлено бесплодия. В глубине души Фьямма, самой себе не признаваясь в этом, винила мужа: все из-за того, что он никогда всерьез не хотел стать отцом.

Пообедав, они улеглись в гамаке на балконе. Они любили поваляться в нем после обеда. Это был их десерт. Лежа в гамаке, они могли смотреть на море — это было единственное, что осталось у них от прошлого, несмотря на все прошедшие годы и все произошедшие перемены.

Они качались в гамаке. Пальцы Мартина погладили руку жены. Она поняла, чего он хочет, но ей этого не хотелось — слишком болел нос. Меньше всего в те минуты она могла думать о сексе. Хотелось только, чтобы Мартин ее обнял. Но он обиделся и резко отодвинулся. На самом деле ему тоже не слишком хотелось — это был просто привычный рефлекс. Но он все же решил принять обиженный вид. Она, казалось, ничего не заметила.

Мартин Амадор никогда не был любителем телячьих нежностей. Он был очень сдержан в проявлении чувств, особенно на людях. А Фьямма Фьори, наоборот, таяла от ласк и поцелуев. Только ее нужно расшевелить. И тогда она вспыхивала огнем, который способен был растопить ледяную гору.

Впервые их тела слились на пляже. Песок был как зеркало, сумерки были такими густыми, что казалось, небо упало на землю. Они в тот вечер собирали раковины и нашли одну совершенно необыкновенную. Это была длинная, изящная, словно укутанная в тончайший тюль и воздушные кружева Spirata inmaculata, невеста южных морей. Мартин давно мечтал отыскать ее. Часами бродил по пляжу, вглядываясь в песок и пену набегающих волн. Это была очень редкая раковина, и найти ее удавалось только тогда, когда южные ветра переворачивали песок на дне, где редкие Spirata inmaculata прятались, словно робкие девчушки.

Они были счастливы. Раковину нашла Фьямма. Зажав добычу в высоко поднятой руке, она бежала по кромке воды, а Мартин догонял ее. Детская игра. Он упал и схватил Фьямму за щиколотки, чтобы она потеряла равновесие. Они лежали рядом — молодые, почти обнаженные, под фиолетово-розово-оранжевым небом, которое окрашивало их тела в те же цвета. Фьямма ощутила незнакомую дрожь в теле — ей едва исполнилось двадцать лет, она выросла в очень религиозной семье, и у нее совсем не было сексуального опыта. Годы спустя, когда ее грудь впервые не напряглась под ласками Мартина, Фьямма вспомнила ту первую ночь. Вспомнила, как он проводил острым концом Spirata inmaculata по ее бедру. Боль была такой нежной, невыносимо нежной. Раковина скользила по телу Фьяммы, выписывая волнующие кровь фигуры, лаская-раня разгоряченную кожу. Мартин рисовал на ее груди маргаритки и читал строфы из незавершенного стихотворения, того же, которое читал в вечер их первой встречи. Так прошла ночь, потом день, потом снова ночь... Они любили друг друга тринадцать дней. Тринадцать дней и тринадцать ночей. Они ничего не ели и не пили. Фьямма почувствовала, как Мартин поднимает Spirata inmaculata на самый темный из ее холмов, потом на нее обрушился водопад наслаждений, и она едва не захлебнулась в нем. Тринадцать дней они качались на волнах любви, сознавая, что это может кончиться или свадьбой, или тюрьмой — отец Фьяммы уже заявил в полицию об исчезновении дочери. И когда она появилась на пороге дома в порванной мятой одежде, со спутанными грязными волосами, он решил, что его дочь охватило внезапное безумие. Но его дочь была охвачена не безумием, а любовью.

Свадьба состоялась через пятнадцать дней. Обратились к священнику церкви Святой Девы Скорбящей — Фьямма настаивала на том, чтобы свадьба была там, где Непорочная Дева стала свидетельницей того, как она утратила непорочность. Платье Фьяммы было кипенно-белым, хотя мать умоляла ее выбрать бежевые тона — до ее подруг по Красному Кресту уже дошли слухи о том, что дочь провела тринадцать дней со своим женихом, и хотя в глаза они ей ничего не говорили, за спиной — она была уверена в этом — злословили, сидя за вязаньем пинеток для сироток из стран третьего мира.

В день свадьбы пляж был покрыт белыми и красными кружевами — ночью волны выбросили на берег множество осколков кораллов. После церемонии, которую очень украсило пение доньи Каролины Сото де Хунка, Фьямма и Мартин пошли прогуляться по пляжу (для этого они пришли на свадьбу босиком). Они шли обнявшись, и море благословляло их: на фоне красно-оранжевого заката поднимались многометровые волны. В Гармендии-дель-Вьенто никогда не видели таких красивых волн: они поднимались и опускались сладострастно и лениво, они шептали о нем-то тихонько и нежно, словно подтверждали те обещания, которые только что дали друг другу Мартин и Фьямма, словно напевали мелодию того \"вальса с развевающимися локонами\" из стихотворения, которое Мартин читал Фьямме в тот вечер, когда они познакомились. А сейчас Мартин читал любимой новые стихи. Никто не мог слышать того, что он шептал ей на ухо, она одна чувствовала его дыхание и слышала его голос, ласкавший душу. Но она была слишком юной и не понимала, что переживает лучшие минуты в своей жизни. И эти минуты прошли. А она не знала, что никогда больше так не опьянеет от счастья.

Как далеки были те дни! Сейчас Фьямме не осталось ничего, кроме скучных размышлений. \"Почему, — думала она, глядя на спящего рядом Мартина, — когда нам удается наконец заполучить то счастье, о котором мы мечтали, мы не умеем полностью насладиться им? Почему мы настолько бесчувственны, что не можем распознать лучшие моменты своей жизни? Почему не выпиваем до последней капли радость этих лучших мгновений? Почему счастье длится только миг, а потом о нем можно лишь вспоминать? Кто нам сказал, что счастье, для того, чтобы быть нами узнанным, должно иметь при себе табличку, на которой крупными буквами было бы написано: \"Эй, я здесь! Я счастье! Насладись мной!\"

Неожиданно ее размышления прервал стон Мартина. Должно быть, что-то приснилось, подумала Фьямма, поглядев на исказившееся лицо и сжатые кулаки мужа. Она нежно обняла его, но он резко высвободился.

Неделя пролетела незаметно. Отек на лице Фьяммы спал. В ее ежедневнике и на магнитофонной пленке, куда она записывала истории пациенток, прибавилось записей. Статьи Мартина день ото дня становились все более острыми и злободневными. А ночи становились все более похожими одна на другую. Иногда, проснувшись утром, Фьямма не понимала, встает она или только ложится.

Болгарский хор прибыл в город в разгар такого сильного урагана, что самолет едва не врезался прямо в круглый циферблат часов на башне у старых городских ворот, и только мастерство пилота предотвратило трагедию. Газета, в которой работал Мартин, поместила на первой полосе снимок самолета, почти касающегося верхушки башни, под крупным заголовком: \"Спаслись чудом\".

Слушать \"Реквием\" Моцарта Мартин и Фьямма явились промокшие насквозь: ливень в тот вечер был такой, что море вышло из берегов. Вода не просто подошла к крыльцу церкви — она залила ступени и сквозь дверные щели (двери закрыли, чтобы улучшить акустические характеристики зала) просочилась в саму церковь, залив скамейки для молитвы и исповедальни. Потом вода поднялась на высоту пьедесталов для статуй, и скоро они уже плыли, сопровождаемые ангельским пением хора, который исполнял в эту минуту самую трогательную часть сочинения великого австрийца — \"Confitatus Maledictus\", \"Ниспровергнув злословящих\".

Несгибаемая публика дослушала, почти уже плавая, концерт до конца. Находившиеся в алтаре хористы исполняли \"Sanctus\" уже по шею в воде, последние звуки были больше похожи на бульканье при полоскании горла, а шум ливня и грохот волн заглушили аплодисменты.

В Гармендии-дель-Вьенто давно не происходило таких событий, но, видимо, природа решила как следует встряхнуть кастрюльку, в которой мирно булькала жизнь обитателей города.

Однажды вечером, когда Фьямма уже заканчивала прием, ей позвонили. Звонившая представилась Эстрельей. Имя это Фьямме ничего не говорило.

—        Эстрелья Бланко, — настаивала звонившая. Но Фьямма все равно не могла ее вспомнить. Они виделись лишь раз, с той встречи прошло уже несколько месяцев.

Эстрелье пришлось напомнить:

—        На тебя упал мой ангел. Забыла?

\"Разве такое забудешь?\" — подумала Фьямма и торопливо начала задавать собеседнице обычные в таких случаях вопросы: \"Как дела? Что нового?\" — стараясь не слишком отвлекаться, потому что напротив сидела Мария дель Кастиго Меньике — пациентка, страдающая манией преследования. Она нервно кусала ногти и не сводила глаз с телефонной трубки, уверенная, что звонит ее муж, чтобы выяснить, где она и с кем. Теле-фонный разговор привел Марию в состояние такого нервного возбуждения, что она искусала пальцы в кровь.

Эстрелья, почувствовав, что позвонила не вовремя, в двух словах, хотя и немного путано, изложила дело: она хотела бы записаться на прием. Договорились встретиться через две недели — у Фьяммы отменялась одна из назначенных встреч.

Повесив трубку, Фьямма задумалась: о чем могла рассказать ей женщина, у которой было все? Сколько же в мире людей, жизнь которых кажется со стороны такой наполненной, а на поверку оказывается такой пустой!

Звонок был началом еще одного привычного витка жизни: еще одна пациентка, еще одна проблема, еще одно разочарование... Снова слезы... Чужих проблем в жизни Фьяммы было больше, чем своих. Еще в детстве ее научили: нужно отдавать, отдавать и отдавать. Этим она и занималась всю жизнь: отдавала все другим и не думала о себе. Подчинила свои чувства одной цели: дарить надежду, нисколько не беспокоясь о том, что саму себя лишала этим надежды прожить полной жизнью зрелые годы. Фьямма была сапожником без сапог.

Ей все труднее становилось говорить с Мартином. Он был таким педантом — исправлял ошибки в ее речи, расставлял все точки и запятые так, словно речь шла об одной из тех блестящих статей, которые он печатал в своей газете. Он не вникал в смысл того, о чем она говорила, а подходил к каждому ее рассказу, как к законченному тексту: заголовок — жирным шрифтом, красная строка в начале, шрифт \"Курьер нью\". Мартин ограничивался формой и совершенно не интересовался содержанием. Он был очень образован, он достиг всего талантом и трудолюбием. Обладал богатым воображением и, когда хотел (почти всегда в разговорах не с женой, а с другими), мог быть очень милым, просто очаровательным.

Фьямма никак не могла раскрыть его загадку. Впрочем, возможно, никакой загадки не было — она все придумала, потому что очень любила мужа, у которого если что и было за душой, так это безудержный романтизм и идеализм в духе Платона. Известно, что, когда любишь, наделяешь любимого человека множеством достоинств, которых он зачастую лишен, чтобы не замечать недостатков, которых у него тоже множество. Любовь слепа, как говорится.

Тумбочки в спальне могли рассказать о них очень многое. На той, что стояла со стороны Фьяммы, громоздились религиозные трактаты, \"Дао дэ цзин\" Лао-цзы, исследования по биоэнергетике, биография Матери Терезы, пособия по аутотренингу, книги, посвященные клиническим случаям в психиатрии, размышлениям о жизни и смерти, даже способам получения физического наслаждения и искусству любви.

На тумбочке, стоявшей со стороны Мартина, лежали \"Успех успеха\", \"Жизнь Уинстона Черчилля\", \"Лучшие статьи из \"Нью-Йорк тайме\", \"От журналистики к политике\", \"Двустороннее мышление\", \"Сказать много, не сказав ничего, или Как победить врага словом\".

Они были \"схожие противоположности\" — термин, который они придумали когда-то во время одного из давних веселых ужинов в их любимом ресторане \"Заброшенный сад\", где они всегда заказывали \"Маргариту\" — мексиканский коктейль, который оба обожали за солоноватый привкус моря. \"Маргарита\" на какое-то время делала их разговорчивыми, остроумными и нежными. Когда эффект алкоголя проходил, снова воцарялось молчание, но они уже успевали поиграть во влюбленных, наговорить друг другу милых глупостей, вспомнить давно забытые события и дни. Что ж, потерпим как-нибудь недельку (впервые они пришли в этот ресторан много лет назад в четверг на Святой неделе, и с тех пор каждый четверг их ждал тот же столик, та же музыка, тот же пианист, та же свеча, которую они никогда не зажигали, и тот же тщедушный официант в оранжевом пиджаке с золотыми пуговицами и большими накладными плечами).

Был четверг, и Фьямма, как обычно, ждала Мартина в \"Заброшенном саду\". Он появился только после одиннадцати. К тому времени Фьямма уже выпила три \"Маргариты\" и пылала, как костер из сухих веток. Мартин же был хмур и задумчив. Он уклонился от страстного поцелуя, которым собиралась встретить его жена. Фьямма уловила легкий запах благовоний, как в церкви на Святой неделе, но ничего не сказала.

В тот вечер Мартин отказался от \"Маргариты\". Он вообще ничего не стал пить. \"Плохой день\", — подумала Фьямма. \"Прекрасный день!\" — думал Мартин.

Они ужинали молча. Мартин лишь сделал Фьямме несколько замечаний: сначала за неправильный выбор закусок, потом за то, что она оставила второе почти нетронутым. Потом еще за то, что заказала целую бутылку вина, собираясь выпить лишь пару бокалов. А на десерт дал ей совет изменить прическу — сделать наконец короткую стрижку, чтобы выглядеть серьезнее. Дословно это прозвучало так: \"Чтобы волосы были всегда в порядке, а то иногда у тебя такой вид, словно ты сбежала из психушки\".

Ночью Фьямма, которую одолели \"Маргариты\", крепко спала, а Мартин, которого одолевали мысли, мучился бессонницей.

\"Худший четверг в нашей жизни\", — сказала себе Фьямма, перед тем как заснуть, и посмотрела на календарь в своих часах: было восьмое мая. Через два дня исполнялось восемнадцать лет с тех пор, как Мартин и Фьямма поженились.



Цветение



И буря срывает лепестки вишен.


Тейка



Фьямма лихорадочно рылась в ящиках комода, пытаясь отыскать блузку, которую одолжила ей Эстрелья в тот день, когда они познакомились. Через полчаса Эстрелья должна была прийти к ней на прием.

Блузка отыскалась в последнем ящике. Рядом с ней лежал пакет с испачканной кровью блузкой Фьяммы. Фьямма достала ее из пакета и развернула. Восемь роз, которые почудились ей в тот день, теперь были видны совершенно отчетливо. Кровь за эти месяцы не потемнела, наоборот, она блестела, словно свежая краска. Фьямма даже прикоснулась к ней пальцем — была почти уверена, что пальцы испачкаются. Ей пришла идея вставить блузку в рамку. Почему бы и нет? Искусству подвластно все, даже несчастные случаи.

Пот лил с нее градом, когда она вошла в приемную. Жара была в тот день, как в Дантовом аду. Бедные цикады, сегодня их погибнет больше, чем обычно! Уже несколько часов подряд они стрекотали как сумасшедшие, а в воздухе креп, становясь совершенно невыносимым, запах мочи.

Эстрелья уже ждала ее — она пришла чуть раньше назначенного часа. Ей просто необходимо было поговорить с Фьяммой. Она наконец-то поняла, что самой ей с одиночеством не справиться, что ей нужен совет психолога, и даже не столько совет, сколько участие. К психиатрам она обращаться не хотела, и в первую очередь потому, что они заставили бы ее принимать лекарства (некоторые из ее знакомых уже жить не могли без прозака и транзилиума: без прозака они уже не могли почувствовать радости, а без транзилиума — успокоиться), а во-вторых, она не считала, что ее проблема настолько уж серьезна, и полагала, что, скорее всего, дело просто в отсутствии доброго друга или подруги, которые были бы рядом с нею и платили ей теми же теплом и вниманием, которые она была готова щедро расточать им. И вот теперь ее подругой и наперсницей станет за деньги совсем ей незнакомая женщина-психолог.

Они поздоровались. Фьямма всегда очень тепло относилась к тем, кто приходил к ней за помощью. Уже при первой встрече обнимала пациентку, стараясь, чтобы та почувствовала себя словно в объятиях любимой тетушки или обретенной в позднем возрасте матери. Они чуть-чуть поговорили о том, как быстро все зажило на лице у Фьяммы, и перешли к главной теме встречи. Кабинет был залит золотистым светом. Это была просторная комната с сияющими белизной стенами и старинными решетками на окнах, убранная с японским аскетизмом. Большой диван, зеленый и упругий, словно весенний газон, располагал к размышлениям и вызывал на откровенность, заставляя постепенно рассказать все-все (ну или почти все), словно пациентка выпила эликсир правды. Фьямма обожала лампы с ароматическими маслами, и у нее в кабинете всегда горели одна или две. В тот вечер воздух в кабинете был насыщен ароматом корицы.

Успокоенная этим запахом, Эстрелья начала говорить. Поначалу ей было трудно, и Фьямма ей помогала. Постепенно она узнала о том, что Эстрелья не только была единственной дочерью, но еще и воспитывалась нянюшками, потому что родители были слишком заняты светской жизнью. Несмотря на это, они каким-то странным образом ухитрялись оберегать дочь от всего, даже когда она поменяла свой социальный статус, став женой далеко не анонимного алкоголика, — кроме нее, все вокруг знали о его пристрастии к спиртному, — милого, веселого молодого человека для других, очень скоро ставшего просто невыносимым для молодой жены. Эстрелья рассказала о своей первой брачной ночи, когда ее в прямом смысле слова изнасиловали и она рыдала среди обрывков кружев, а пьяный мачо был очень доволен собой — для него это была высшая форма наслаждения. И потом одиннадцать лет она страдала от боли и сухости во влагалище — возможно, из-за пережитого ею в ту ужасную ночь или из-за того, что в обращении мужа с нею не было нежности. Постепенно недомогание стало хроническим, но до этого момента она никому о нем не говорила. Чем дальше она вспоминала, тем обильнее текли слезы по ее щекам.

Фьямма глубоко сочувствовала собеседнице. Ей было больно даже слушать об изнасиловании, а что же должна испытывать пережившая такое? Поминутно прикладывая к носу платок и всхлипывая, Эстрелья вслух недоумевала, как могла она одиннадцать лет терпеть издевательства. Почему не сопротивлялась своему мужу-насильнику? Она вспомнила об охватившем ее однажды желании размозжить ему голову старинным стулом в стиле Людовика XV — только страх испачкать кровью обивку сдержал ее тогда. Она все скрывала от родителей и все выносила, лишь бы не признаваться, что она потерпела в жизни неудачу. И еще она надеялась, что ей удастся изменить мужа, которого в глубине души страстно любила. Жизнь Эстрельи была сплошным кошмаром. Сама того не сознавая, она впала в полную зависимость от мужа. Она сама провоцировала его агрессию, чтобы потом насладиться тем, как он просит прощения. Она подсчитала, что за одиннадцать лет супружества получила тридцать шесть тысяч восемьсот шестьдесят пять нежных открыток, в которых муж умолял простить его, клялся в любви и обещал исправиться.

Два часа подряд Эстрелья не переставала говорить и плакать. Она никому и никогда не открывала так душу. Она давно похоронила свое прошлое, заставив себя не вспоминать о нем, и полагала, что справилась с этим, потому что никому ни о чем не рассказывала. Но ее боль была свежа, будто недавно политый цветок. Она до сих пор не освободилась от бывшего мужа, хотя он давно исчез из ее жизни — влюбился в девчушку моложе его лет на двадцать. В сердце Эстрельи осталась незаживающая рана.

Мир был враждебен к ней. Исключение составляли лишь бедняки и изгои общества, всеми покинутые и брошенные. Этих людей она считала ниже себя и чувствовала себя рядом с ними сильной и уверенной. Чем-то вроде всемогущей спасительницы. Именно это и стало причиной (хотя сама она этого не сознавала) создания благотворительного фонда — работая в нем, Эстрелья защищалась от своих несчастий, окружая себя несчастьями чужими.

Фьямма посмотрела на часы — время давно вышло. Она постепенно составляла себе картину случившегося с пациенткой. На первом приеме всегда происходило одно и то же: Фьямма лишь слушала и делала выводы. Она даже могла точно сказать, в какой момент пациентка получила повлиявшую на всю ее дальнейшую жизнь душевную травму — достаточно было внимательно слушать, каким тоном она говорит. Чаще всего это были самые интимные истории и очень редко — врожденные или наследственные пороки. В случае с Эстрельей единственным человеком, который мог ей помочь, была она сама. От Фьяммы требовалось лишь разделить с ней ее прошлое, но ключ к исцелению был в руках самой Эстрельи.

Заканчивая прием, Фьямма спросила, что Эстрелья думает о любви, и ответ ее очень огорчил: Эстрелья считала любовь отвратительным делом. Тогда Фьямма спросила, что думает Эстрелья о жизни, и та, после долгого раздумья — она взвешивала все \"за\" и \"против\" — с неохотой процедила сквозь зубы, что жить на свете все-таки стоит. И тут же поняла: она повторяет то, что говорят все вокруг. Почему? Потому что именно это хотелось бы услышать ее собеседнице-психологу? Она хотела угодить ей, как привыкла угождать всем, и потому не сознавала, искренен ее ответ или нет.

А Фьямма была рада. Она видела, что случай не безнадежный: пациентка любит жизнь, значит, с ней можно работать. А все остальное можно исправить. Потихоньку размотать весь клубок, развязать все узелки. Пока пусть она освободится от самого большого груза, а все мелкие истории (хотя часто именно в них заключается причина страдания) можно оставить на потом. Нужно было еще спросить Эстрелью, как она относится к мужчинам. Фьямма спросила и услышала в ответ, что все мужчины одинаковы. \"Почти все\", — поправилась Эстрелья, секунду подумав.

Они договорились встречаться по пятницам. Фьямма вернула Эстрелье блузку, и та ушла. От пролитых слез глаза ее стали огромными, как мячики для пинг-понга, но на душе было легко, словно с души ее свалился столько лет пригибавший ее к земле камень.

Уже стемнело, когда Фьямма вышла на улицу. Стрекотали миллионы цикад. Умирая, они вспыхивали яркими желтыми фонариками. Эти крошечные фонарики освещали путь Фьямме до самого дома.

Зрелище было очень грустное и очень красивое. Мостовая была усыпана певицами, которые никогда уже больше не будут петь. Светящееся кладбище сломанных крыльев, утративших звучание голосов.

Фьямма не знала, куда поставить ногу, — боялась раздавить то, что осталось от насекомых, но деваться ей было некуда — летать она не умела. Цикады хрустели у нее под ногами. И вновь вернулась старая печаль. Она зашагала быстрее, и ноги сами привели ее в собор. Служба только что закончилась, и еще чувствовался характерный запах, напомнивший Фьямме о детстве, о сестрах... О матери... О ее шершавых руках, от которых всегда пахло луком и чесноком, о том, как эти руки ласково гладили ее волосы, когда мать поверяла ей свои горести. Фьямма ничего не хотела о них знать. Она хотела слышать лишь радостные вести, она не была готова к тому, чтобы понять чужое горе, но мать выбрала в наперсницы именно ее. Сестры называли Фьямму \"любимой слушательницей\" и даже не догадывались, чего стоила ей эта роль. Такое на первый взгляд безобидное занятие оставило в ней глубокий след. Ей столько приходилось выслушивать, что она научилась слушать. С тех пор она в любой момент была готова выслушать и понять. И еще научилась всегда давать и никогда ничего не просить. Беседы с матерью определили выбор профессии, научили думать прежде о других, а уж потом о себе. Подготовили Фьямму к постоянному служению, которое сама она воспринимала как величайшую добродетель. Заставили ее повзрослеть раньше срока. Сделали лучшим психологом в городе. Лучшим женским психологом в Гармендии-дель-Вьенто.

Ей все еще было трудно думать о матери. В те дни, когда работа была особенно тяжелой, Фьямма винила в этом ее.

Она вышла из собора, не найдя того, что искала. Она не понимала, отчего ей так тяжело и одиноко.

В тот вечер Мартин и Фьямма решили, что пришла пора изменить монотонное течение их семейной жизни, что нужно начать делать что-то вместе. За ужином они разговаривали лишь об этом. Следовало найти занятие, которое давало бы им возможность заводить новые знакомства и меньше замыкаться друг на друге. Друзья советовали заняться бальными танцами — болеро, танго, щека прижата к щеке... Но Мартин с Фьяммой не любили танцевать. Другие говорили, что неплохо было бы научиться играть в гольф: кроме всего прочего, это еще и новый вид туризма — поиск самых красивых полей среди самых живописных пейзажей. Шотландия летом, Бали в ноябре... Но эта идея их тоже не вдохновила: слишком много богатых бездельников, в жизни не поднявших ничего тяжелее клюшки для гольфа.

Построить дом на острове Бура среди манговых деревьев и кокосовых пальм? Записаться в общество нумизматов? Не то. Научиться играть в шахматы? Слишком мало движения. Теннис? Слишком много движения. Прыжки с парашютом и дельтаплан тоже не годились: Фьямма боялась высоты. Они остановили было свой выбор на подводном плавании, но, по зрелом размышлении, отказались и от него: пришли к заключению, что у Мартина страх глубины. Можно было записаться на курс орнитологии — к ним в гостиную залетало каждый день столько птиц, что недостатка в практике они не испытывали бы. Фьямма была в восторге, но Мартин счел это делом бесполезным. Он всегда и из всего пытался извлечь пользу.

Они потратили несколько часов, но так и не выбрали занятия, которое устроило бы обоих: все, что предлагала Фьямма, Мартин отвергал решительнейшим образом, а то, что нравилось Мартину, вызывало скуку у Фьяммы.

Потом была длинная-длинная ночь: они так и не смогли сомкнуть глаз до утра, мечтая о будущем счастье. И им даже в голову не пришло потратить эту ночь на другое — разделить ее на двоих, обнять друг друга и любить до изнеможения. И тогда уже уснуть глубоким сном счастливых любовников.

Поиском новых занятий и развлечений Мартин и Фьямма пытались заполнить ту пустоту, что образовалась на месте страсти, когда-то сжигавшей их, испепелявшей их души. Теперь эта страсть умерла. Желание уже не настигало их в любое время и в любом месте по многу раз на день. Любовь стала ритуалом, который они совершали сначала три, потом два раза в неделю, пока наконец не отвели ему навсегда ночь с субботы на воскресенье. Сегодня была не суббота, и любить не полагалось.

Утром, войдя в ванную, Фьямма увидела отражение Мартина в зеркале. И очень удивилась тому, что он делал: Мартин надувал щеки, словно собирался дунуть с такой силой, чтобы вместе с выдыхаемым воздухом выбросить из своей жизни последние лет двадцать. Он кокетничал перед зеркалом — примерял улыбки, менял позы, принимал вид обязательного интеллектуала. Когда вошла Фьямма, он спросил ее, можно ли назвать его привлекательным. Фьямма засмеялась, обнимая его. Ей он всегда казался привлекательным. Адонисом его не назовешь, но красавчики Фьямму никогда и не интересовали. Она предпочитала умный взгляд, нежные, умеющие ласкать руки, увлека-тельную беседу. У Мартина все это было. По крайней мере в то время, когда они с Фьяммой только познакомились. Он до сих пор сохранил хорошую фигуру — не прилагая к этому особых усилий, в свои сорок семь лет Мартин был в прекрасной форме. Фьямма всегда удивлялась, видя его обнаженным (хотя предпочитала его одетым в черное). В нем было обаяние юного семинариста. Очень белая кожа, очень темные глаза и волосы. Не слишком высокий — всего на несколько сантиметров выше Фьяммы. Несколько раз их даже принимали за брата с сестрой — они не походили друг на друга лицом, но его черные локоны были точно такими же, как у нее.

Поцеловав жену, Мартин вышел из ванной, и Фьямма осталась перед зеркалом одна. То, что она увидела в нем, ей не понравилось. Надо бы похудеть немного. И новое белье купить — что-нибудь яркое, пусть даже немного вызывающее, не эти вечные хлопковые белые трусы и лифчики в тон, которые она покупала дюжинами. Подобрав длинные волосы, Фьямма подумала, что Мартин, возможно, прав — ей действительно стоит сделать короткую стрижку. Последний раз она стриглась после того, как вышла из глубокой депрессии. Ей тогда было восемнадцать, волосы у нее были до пояса, а она остриглась под мальчика. Фьямма твердо знала, что стрижки связаны с состоянием души, хотя и не смогла бы объяснить, каким именно образом. Не раз она убеждалась в этом на примере своих пациенток. Одна из них всего за один месяц менялась несколько раз: сначала из рыжей превратилась в пепельную блондинку, потом стала черноволосой, сначала волосы вились мелкими кудряшками, потом стали совершенно прямыми. Эта пациентка могла превозносить своего мужа до небес, а через несколько дней утверждать, что он полное ничтожество. Много раз она собиралась сменить профессию (так же, как цвет волос): будучи по образованию архитектором, хотела стать то инженером-строителем, то ветеринаром, то адвокатом, то одонтологом, то физиотерапевтом. В один прекрасный день она решила, что наконец-то точно знает, чего хочет: стать теологом. В свои пятьдесят два года она поступила в университет, сдав сложнейшие экзамены. Она даже выучила наизусть Библию и Коран (коэффициент интеллекта у нее был чрезвычайно высокий). Но после вступительных экзаменов она ни разу не появилась на занятиях: теперь она желала стать исполнительницей танца живота. Такая это была женщина. И каждая перемена в ее настроении сопровождалась переменой цвета волос. Фьямма решила, что вопрос связи душевного состояния с цветом волос требует серьезного изучения.

Потом она снова принялась изучать свое отражение в зеркале. Нужно снова начать ходить в спортзал. Интересно только когда — у нее не было практически ни минуты свободной. Пока Фьямма размышляла так, приводя себя в порядок, ей пришло в голову, что неплохо бы им с Мартином отправиться в путешествие вдвоем. А что? Им всегда нравились приключения. Совсем неплохая идея.

За те восемнадцать лет, что Фьямма с Мартином прожили вместе, они объехали полмира. В последние годы они таким способом заполняли возникшую в отношениях пустоту. Дом их был полон сувениров со всего света: мексиканское дерево жизни, резные каменные жуки из Египта, индейские бусы, фигурки из лазурита, персидские ковры, лампы в стиле модерн, французский и австрийский антиквариат. Тысяча и одна диковина заполнили их квартиру, создав в ней эклектический беспорядок.

Их жилище могло бы многое поведать. Цвет стен говорил об их давних пристрастиях: когда-то они сами выкрасили стены своей квартиры и с тех пор их не перекрашивали. Стены со временем выцвели, но так стало даже лучше. Они были выкрашены в красный цвет, который согревал все уголки дома. А для потолков Мартин с Фьяммой выбрали небесно-голубую краску. Эта комбинация цветов родилась в одну из самых нежных их ночей. Фьямма тогда сказала Мартину, что он виделся ей голубым — цвета моря, и что уже в первую их встречу она заметила вокруг него голубоватый нимб. Мартин был цвета неба и цвета луны. А он, целуя Фьямму, шептал, что видит ее всегда в красно- оранжевых тонах. Она — закатное солнце, внезапно вспыхнувший огонь, пылающая страсть. Та ночь была лучшей в их жизни. Они любили друг друга, глядя друг другу в глаза, плача от счастья. Рот Фьяммы как голодная пчела кружил над телом Мартина, собирая сладкий сок из всех складочек, пальцы Мартина извлекали музыку из всего, к чему прикасались, словно Фьямма была арфой с туго натянутыми струнами. Она будто плыла в невесомости — руки Мартина поднимали ее, как пушинку. Он поднимал и опускал ее бедра так нежно, а внутри его клокотала такая бешеная страсть! Он вошел в ее тело, чтобы вырвать из этого тела душу. Они испили чашу наслаждения до последней капли. С той ночи Фьямма воспринимала Мартина как нежную силу. А он окончательно убедился в том, что цвет Фьяммы — красный. Тогда-то они и решили выкрасить свой дом в цвет любви, роз, огня. В цвет их губ и их сердец.

Сейчас, глядя на эти стены, проводя по ним рукой и снова и снова убеждаясь, что они уже не такие, как раньше, Фьямма думала о том, что эти стены как их с мужем любовь: они устояли под натиском времени, выдержали землетрясения, наводнения, воздействие соли и испарений, которые приносил с моря ветер, кое- где потрескались, кое-где испачкались, но если посмотреть на них со стороны — изъянов не заметишь. Вот так же и у них с Мартином: если не обращать внимания на детали, если не слишком присматриваться — то все просто прекрасно.

Шла неделя за неделей. Фьямма так и не постриглась, не купила новое белье, не начала снова ходить в спортзал, не записалась ни на какие курсы. Единственное, что она продолжала делать неукоснительно изо дня в день, это приходить в свой кабинет и принимать пациентов.

Однажды в среду, как раз когда Фьямма только что тихонько подкралась к свитому голубкой на голове статуи гнезду, чтобы посмотреть на вот-вот готовые лопнуть маленькие яички, раздался телефонный звонок. Звонила Эстрелья. Она была чрезвычайно возбуждена и просила принять ее немедленно. Уверяла, что дело не может ждать до пятницы. Умоляла выкроить для нее полчаса. Фьямме это было очень трудно, но она все же согласилась принять Эстрелью в четверг — хотя бы на день раньше назначенного срока, — почувствовав в ее голосе необычайное нетерпение, как у ребенка, который нечаянно узнал какой-то большой секрет и теперь ему не терпится этим секретом с кем-нибудь поделиться.

Повесив трубку, Фьямма снова подкралась к гнезду и увидела там множество пушистых головок с раскрытыми клювами. У нее в гостиной вылупились птенцы! Ей очень хотелось рассмотреть их поближе, но она боялась спугнуть голубку-мать — еще улетит, и о птенцах некому будет заботиться. Фьямма не знала, что голубка уже покинула своих детей — улетела с новым голубем, которого встретила, выписывая пируэты над площадью возле собора. Фьямме пришлось выкармливать птенцов из пипетки, которую она заполняла размятыми червяками — отвратительной кашицей, которую изобрела сама и которая птенцам казалась изысканным лакомством.

Так вместо детей Фьямма и Мартин оказались окружены белыми голубятами, которым они в конце концов придумали даже имена и фамилии.

Той ночью Фьямме приснилось, что она улитка. Волны то выбрасывали ее на берег, то уносили обратно в море. Она захлебывалась то соленой водой, то песком и совсем выбилась из сил, пытаясь бороться с прибоем. И почему только у улиток нет крыльев?

Фьямма вошла в свой кабинет ровно в девять, благоухая цветами апельсинового дерева (иногда ей был просто необходим этот запах). Эстрелья Бланко уже ждала ее. Как всегда безукоризненно выглядит и как всегда явилась раньше положенного часа, отметила про себя Фьямма. Странно: обычно пациентки опаздывают. Они дружески обнялись. Медовые глаза Эстрельи сияли. Фьямме было знакомо это сияние. Так сияли ее собственные глаза, когда юной девушкой она встретила и полюбила Мартина Амадора.

Прежде всего она попыталась успокоить Эстрелью — Фьямма еще не видела ее такой возбужденной. Эстрелья вела себя как девочка, которой подарили новую игрушку. Фьямма смотрела на нее тем вопросительно-ожидающим взглядом, каким всегда побуждала своих пациенток начать рассказ.

Путаясь и сбиваясь, Эстрелья начала говорить, что за последние дни в ее жизни произошли удивительные события. Она казалась опьяневшей от счастья. Просила у Фьяммы прощения за то, что не рассказала ей обо всем раньше — просто боялась сглазить свое счастье.

Фьямма молчала, и Эстрелья заговорила снова.

— Я познакомилась с удивительным существом, — возбужденно выдохнула она. — С ангелом.

И, не переводя дыхания, изложила во всех подробностях ту незабываемую встречу.

Начала с того, как однажды, когда она возвращалась из штаб-квартиры \"Любви без границ\", ей вдруг почему-то очень захотелось присесть на скамейку в парке Вздохов, что возле старой башни с часами. (Эстрелья спросила Фьямму, знает ли та этот парк, но спросила, похоже, лишь для того, чтобы удостовериться, что ее внимательно слушают.) Фьямма кивнула — ей ли не помнить эти старинные часы без стрелок! Сколько раз она, глядя на них, думала, что такими должны быть все часы — без стрелок. Тогда не будет ни ожидания, ни спешки и можно будет сделать все то, что нравится делать, и сказать все то хорошее, что хочется сказать. Тогда прекрасные мгновения будут длиться бесконечно, тогда можно будет вернуться назад и исправить все ошибки...

Эстрелья не заметила, что Фьямма на миг забыла о ней. И продолжала рассказывать...

В тот день много лет подряд не производившие на свет ни одного цветка розовые кусты в парке покрылись множеством готовых вот-вот раскрыться бутонов. Эстрелья никогда такого не видела. Она чувствовала, что должно произойти что-то очень важное. Вдруг словно легкий ветерок подул со стороны соседней скамейки — там какой-то мужчина бросал кусочки хлеба чайкам, которых к нему слетелось уже несколько десятков. Самая нахальная из чаек приземлилась со своей добычей в клюве прямо на туфли Эстрельи, оставив на них несколько крошек. Эстрелья подняла глаза на мужчину, их взгляды встретились, и они сразу почувствовали симпатию друг к другу. В конце концов между ними завязался разговор: сначала он заметил что-то про чаек и хлеб, потом она сказала что-то про розы, и вскоре — сами не заметив, как это получилось, — они уже оживленно беседовали об ангелах. Он пригласил ее посмотреть на самых красивых в Гармендии-дель-Вьенто ангелов, она, нежно улыбнувшись, согласилась. Внезапно они ощутили то состояние невесомости, когда время перестает существовать, а все события совершаются в замедленном темпе. Эстрелья видела в глазах мужчины отражение собственных глаз, в улыбке — отражение собственной улыбки. Она чувствовала, что нравится. Он чувствовал, что она ему нравится. И в этом состоянии невесомости продвигались они по узким мощеным улочкам к часовне Ангелов-Хранителей.

Их шаги нарушили торжественный покой часовни. Пахло воском и ладаном. Горящие свечи отбрасывали причудливые тени. По маленьким ступенькам они поднялись к алтарю, и там он попросил ее взглянуть наверх. Купол маленькой часовни был расписан удивительной красоты обнаженными ангелами. Это была сцена рождения Непорочной Девы: мадонна, окутанная золотым облаком волнистых волос, поднималась из середины алой розы, а вокруг кружились в воздухе сотни розовых лепестков. Творение эпохи Кватроченто настолько изумительное, что из глаз Эстрельи потекли слезы. Заметив это, ее спутник поднес к ее щеке букетик из сорванных им по дороге розовых бутонов и промокнул ими слезинки. Впитав влагу, бутоны чудесным образом вдруг раскрылись. Эстрелья думала, что все происходящее ей снится. Она словно сама летела по небу в окружении тех ангелов, что так тронули ее. Потом они долго стояли взявшись за руки, переполненные радостью новой любви. Им казалось, что они были знакомы всю жизнь. Он приобщил ее к культу крыльев, преподав ей первый урок. Рассказал ей, что великие мастера эпохи Возрождения, прежде чем приступить к работе, собирали перья всех известных им птиц и скрупулезно их изучали. Что крылья, написанные рукой Фра Анджелико, не похожи на крылья, написанные Лоренцо Креди, Дуччио или Джотто. Что Симоне Мартини для своего \"Благовещения\" собрал перья орлов, скворцов, зимородков, сов, дятлов, павлинов, диких уток, сизоворонок, а также кур и других домашних птиц, и потом из этого многообразия возникли сияющие византийским золотом и переливающиеся всеми оттенками самых изысканных цветов лучшие крылья эпохи Возрождения. Эстрелья, собиравшая ангелов лишь для собственного удовольствия, испытывала невыразимую радость — неужели есть кто-то, знающий так много о крыльях и полетах!

Потом они говорили о снах, потом — о родственных душах. В каждом подсвечнике зажгли по две свечи, поставив их рядом. Потом, когда жажда поцелуев стала непреодолимой, они целовались — жадно, кусая друг другу губы, тая от желания, — пока- служитель не начал гасить свечи в алтаре.

Последняя свеча погасла, и часовня погрузилась в полную темноту. Они неохотно поднялись и побрели к выходу. Их едва не заперли в часовне — служитель лишь в последний момент заметил их.

Они молча шагали рядом, думая о тех удивительных минутах, которые только что пережили. Проходя через парк, они увидели, что все розовые кусты покрыты цветами. Это были кусты разных сортов, но на всех расцвели розы одного цвета — красного. В свете луны казалось, что цветов на каждом кусте вдвое больше, чем на самом деле.

Они условились встретиться снова. В том же парке, в тот же день — четверг, в то же время — шесть часов вечера. Прощаясь, он спросил, как ее зовут, и она почти прошептала: \"Эстрелья\", — и он сказал, что ее имя сияет ярче всех имен на свете.

Но когда она захотела узнать, как зовут его, то услышала в ответ: \"А как ты думаешь?\" И тогда она нарекла его Анхелем.

Эстрелье, которая не знала других мужчин, кроме своего алкоголика-мужа, Анхель казался удивительным. Она нарушила клятву никогда больше не влюбляться. Она чувствовала, что не просто живет, а возродилась к новой жизни. Пришедшая к ней любовь, словно порыв шквального ветра, унесла все ее печали, все страхи, снова сделала ее наивной, заставила поверить (таковы уж мы, люди: в глубине души у каждого, что бы с ним ни случилось, живет надежда), что есть на свете настоящая любовь, способная делать человека счастливым каждую секунду каждого дня. И так год за годом. В тот вечер Эстрелья снова поверила в любовь. Она ревниво охраняла свою тайну, но желание поде-литься счастьем с кем-то все же взяло верх: в кабинете Фьяммы ее чувства выплеснулись наружу, и она рассказала все, абсолютно все.

В шесть она его увидит. Они встречались уже месяц. Все в том же парке Вздохов. Шли в часовню Ангелов-Хранителей и там обнимались и целовались, не замеченные никем. Был, впрочем, немой свидетель их ласк — служитель часовни, исподволь наблюдавший за ними (он прятался в исповедальне). Так они и играли в прятки втроем. Под конец священник всегда выпроваживал их, мягко и деликатно, словно приглашая приходить еще. И они снова бродили по улицам и разговаривали, разговаривали...

До постели дело у них пока не дошло, и Эстрелья, которая страшилась более близких отношений, была даже рада этому Неписаный запрет обострял желание — особенно по ночам, — и тогда, чтобы охладить пылающую плоть, Эстрелья мчалась в ванную: набросав в ванну льда, который огромными кусками приносил снизу консьерж, она подолгу сидела в ней. Однажды ей пришлось накричать на консьержа, чтобы прогнать его: Эстрелья догадалась, что он, выгрузив лед в ванной, не ушел, а спрятался за дверью: хотел подслушать ее, почувствовать ее жар — тот жар, которого еще никогда не чувствовал Анхель.

Она сравнивала себя со скороваркой, готовой вот- вот взорваться. Страсть сжигала ее. Она почти ничего не знала об Анхеле, но это ее не заботило: он казался ей таким необыкновенным! Даже то, что они встречались всего раз в неделю, не вызывало у нее удивления. Ей все казалось нормальным, хотя то, что они делали, назвать нормальным было нельзя. \"Но почему нужно быть как все?\" — спрашивала она себя. И когда Фьямма попыталась посоветовать ей, как вести себя с Анхелем, Эстрелья мягко, но решительно отвергла ее советы. Она воздвигла глухую стену, по одну сторону которой были они с Анхелем, а по другую — весь остальной мир.

Фьямму беспокоило то, что на приеме Эстрелья больше ничего не рассказывала о своем прошлом, а говорила лишь о своих встречах с Анхелем. Женщина, которая пришла за помощью, потому что не могла справиться с многолетним одиночеством, теперь думала только о своем новом друге, который раз в неделю ее одиночество заполнял. Проблема между тем никуда не делась — ее лишь перестали обсуждать. Как Фьямма ни старалась повернуть беседу в другое русло, ее попытки кончались неудачей — любая, даже самая абстрактная тема в конце концов заканчивалась разговором об Анхеле. Эстрелья была как чувствительная девочка-подросток, но Фьямме вовсе не хотелось брать на себя роль матери: во-первых, ее роль была совсем другая, а во-вторых, этим она своей пациентке не помогла бы. Она понимала, что Эстрелье нужно выговориться и что если она изливает душу своему психологу, то лишь потому, что у нее больше не было никого, кому она могла бы довериться. Фьямма опасалась, что мужчина, который так внезапно вошел в жизнь Эстрельи, может так же внезапно из ее жизни исчезнуть. Но понемногу этот мужчина становился ей симпатичен, он заинтересовал ее. Ей даже было обидно, что Эстрелья с ним до сих пор не переспала. \"Что-то я слишком увлеклась этим случаем\", — говорила Фьямма сама себе. Но она даже мысли не допускала, что может идентифицировать себя с собственной пациенткой. Нет, нет, нужно контролировать свои чувства.

Фьямме было некогда скучать. Такая уж работа у психолога — каждый день чья-то новая история. Благодаря своим пациенткам она всегда чувствовала себя нужной. Каждый случай чему-то учил ее саму, подталкивал к поиску нетрадиционных решений. Работа заставляла быть в курсе новых открытий и веяний. Давала повод сравнить свою жизнь с жизнью других. Требовала внимательного наблюдения за малейшими изменениями в пациентках после каждого сеанса. Люди, которые приходили к ней, наполняли ее жизнь. Помогали разобраться в хитросплетениях человеческих отношений. Они становились для нее как родные, не покидая ни днем ни ночью, согревая ее, когда ей было особенно холодно с Мартином.

В свои тридцать семь Фьямма чувствовала себя вполне зрелой женщиной. Была уверена, что уже все испытала, что большинство этапов жизни уже прой-дены. Так что можно было успокоиться. И она жила спокойно и размеренно, хотя где-то в глубине души ей было жаль, что нельзя больше делать глупости, как когда-то в молодости. Что нельзя так же смело и открыто выражать желания. Нельзя с простодушной дерзостью творить все, что взбредет в голову, под надежной защитой возраста — что возьмешь с юнцов? Где теперь та энергия? Давно угасли порывы юности.

За столько лет размеренной жизни Фьямма почти никогда не спрашивала себя, почему она так изменилась. Куда девались ее бесшабашность, готовность шагать под дождем, не заботясь о том, что можно промокнуть до костей? Где та девочка, что убегала на рассвете к морю, бросалась со скалы в волны, гонялась за чайками, глотала живых устриц и ела морских ежей, не боясь уколоться? Она сама выбрала диктат здравого смысла, чтобы стать своей в обществе, основанном на стабильности и строгом соблюдении правил.

Она полагала, что и большинство ее пациенток — из тех, кто, подобно ей, забыл в коробке с детскими игрушками ключ к детской наивности. Бесчисленные правила подразделили людей на бесчисленные категории, и люди сами виноваты в том, что теперь умирают со скуки. Они сами вынудили себя играть те роли, которые позволили бы им быть принятыми в обществе, занять желаемое место в одной из его частей. Чем с большим числом пациенток она имела дело, тем больше убеждалась, что неправильное воспитание наносит иногда непоправимый урон, делает несчастливыми поколение за поколением, словно речь идет о генах. Фьямма не раз убеждалась, что многие из приходивших к ней женщин уже рождались каждая со своим клеймом, и ничто, даже судьба, не могло спасти их от уже запрограммированного будущего. Очень часто все женщины в роду (прапрабабушки, прабабушки, бабушки, матери, дочери и даже внучки) выбирали в мужья мужчин одного и того же типа — чаще всего деспотического. Они считали это вполне естественным, ибо никогда не видели другого образца, им не с чем было сравнить, чтобы выбрать. Фьямма пыталась помочь своим пациенткам разорвать этот порочный круг, чтобы если не сами они, то их дочери и внучки получили свободу. Среди ее пациентов были врачи, которые не любили свою профессию и охотно поменяли бы ее на другую, но клятва Гиппократа (а главное, обещание, данное семье) удерживала их от этого. И сын этого врача тоже становился врачом, а за ним следовал его сын... Из поколения в поколение будут передаваться не только стетоскопы, тик или фамильные бородавки, но даже и желание стать теми, кем они вовсе не хотят быть. У Фьяммы были пациенты, вынужденные воплощать в жизнь несбывшиеся мечты своих родителей. Ей вспомнилась скрипачка, которая однажды ворвалась к ней в кабинет растрепанная, в расстегнутой блузке, с горящими безумием глазами. Эта девушка испытывала острую радость от одного только звучания скрипки, от одного прикосновения к ней. Но в тот день в приступе бешенства она вышвырнула своего Страдивари — ненавистный подарок матери на пятнадцатилетие — из окна десятого этажа в надежде, что таким образом заставит мать отказаться от мечты сделать из нее великую музыкантшу, выступающую в миланском \"Ла Скала\". К ее огромному огорчению, скрипка ничуть не пострадала. Девушка восстала против инструмента, но не против той, что сделала из нее несчастнейшего человека в мире. Кончилось тем, что к Фьямме обратилась за помощью мать девушки. Фьямма посоветовала ей самой научиться играть на скрипке и оставить дочь в покое.

Фьямме нравилось ходить пешком. Всегда, когда это было возможно, она предпочитала машине или метро прогулку. Дорога домой занимала не меньше часа, но за это время она успевала развеяться и набраться сил для следующего дня. В эти минуты она могла подумать, могла прислушаться к себе самой. Сегодня она была очень довольна. Сама того не сознавая, она каждый день выставляла себе оценку — по пятибалльной шкале, как в школьные годы. Сегодня она поставила себе 4,8. Фьямма вдруг подумала, что это у нее от Мартина — ставить самой себе оценку. Неужели все супруги становятся в конце концов похожи друг на друга? И сколько всего ей пришлось подавить в себе, только чтобы доставить удовольствие мужу?

Фьямма вспомнила, как неприятно было ей, когда муж каждую ночь, не обращая внимания на ее усталость, расспрашивал ее о работе, иронизировал над ее профессией, шутил, что это не ей, а она сама должна платить за возможность слушать все те \"хохмы\", что рассказывают ее пациенты, потому что такого раз-влечения ни за какие деньги не купишь. Свою же работу он считал серьезной и сложной. Они спорили иногда до хрипоты, но ни одному из них не удавалось ни в чем убедить другого, а потому Фьямма решила молчать. Мартин подумал, что она наконец-то согласилась с ним, а она просто закрывалась молчанием, как щитом, от его шуточек. Как только он начинал разговор на любимую тему, она словно раскрывала над собой невидимый зонт, чтобы укрыться от потока произносимых им глупостей.

Подобные мелочи все больше отдаляли Фьямму от Мартина. Они почти перестали разговаривать на серьезные темы — их точки зрения почти никогда не совпадали, и Фьямма уже устала спорить взахлеб о философии, политике и религии. Когда-то, еще до свадьбы, эти темы объединили их, сделали интересными друг для друга, но позднее они же стали причиной их отчуждения. Фьямма скучала по умному разговору, из которого она узнала бы что-то новое, который открыл бы ей новые горизонты. С тоской вспоминала она то время, когда они с мужем вместе смеялись до изнеможения, хохотали так, что потом наперегонки бежали в туалет, расстегивая на ходу брюки.

Фьямме деи Фьори не хватало многого, но она никогда никому не жаловалась.

Задумавшись, она не заметила, как дошла до дома. Она решила не вызывать лифт, а подняться пешком. Сняла лишь туфли, чтобы насладиться прохладой мрамора. На улице плавился асфальт — стояла невыносимая даже для Гармендии-дель-Вьенто жара. Сегодня не шелохнулся ни один лист. Когда Фьямма была маленькая, мать говорила ей, что это плохой знак. Она уже почти поднялась на свой этаж, когда услышала этот звук. Этот придушенный крик, что шел из самого нутра земли. Рев взбешенного животного, рвущегося из загона. Ступеньки у нее под ногами начали двигаться. Земля загудела. Фьямме был знаком этот звук: он заставлял ее трепетать в детстве. Она вцепилась в железные перила. Нужно было во что бы то ни стало добраться до двери и отпереть ее. Нужно было оказаться в родных стенах — это лучшая защита.

Соседка с пятого этажа, древняя старушка, давно потерявшая рассудок, начала читать какую-то бессвязную молитву, время от времени выкрикивая: \"Ты прав, святой Эмидио: мы это заслужили!\" Добравшись наконец до двери, Фьямма пыталась вставить ключ в замочную скважину — дверь дрожала, и ключ все время проскакивал. После многочисленных неудачных попыток ей все же удалось проникнуть в свою квартиру. Все в ней ходило ходуном: в гостиной раскачивались люстры (на них теснились испуганные голуби, и ковер был уже весь покрыт их испражнениями), картины срывались со стен, вазы дребезжали, готовые вот-вот упасть на пол и разлететься на мелкие осколки. На балконе забытый гамак раскачивал неизвестно кого. Из спальни в глубине квартиры вышел невозмутимый Мартин Амадор. Он неторопливо шел по коридору, поднимая с пола и возвращая на свои места все, что попадало со стен, словно происходящее вокруг было самым обычным делом. Шум стих. Толчки прекратились: это было лишь предупреждение без особых последствий. Фьямма вдруг увидела мужа другими глазами. Он показался ей загадочным, окутанным тайной. Таким она его не знала. У него было умиротворенное лицо, будто он пять минут назад вышел с сеанса массажа шиацу. Фьямма спросила его, был ли он сегодня у китайца, и он ответил, что не был. Вечером им предстоял ужин в \"Заброшенном саду\". Фьямма подошла к мужу, чтобы поцеловать, и почувствовала исходящий от его рубашки слабый запах мирры. Мартин снова ходит в церковь? Снова вернулся к привычкам юности, оставшимся еще с тех времен, когда он учился во францисканской семинарии и собирался стать священником?

Они молча оделись. Оба выбрали черное.



Ошибка



Ошиблась голубка, ошиблась:


Море спутала с небом,


 Ночь перепутала с утром...


Ошиблась.


Рафаэль Альберти



В редакции газеты \"Вердад\" царило оживление. В тот день стало известно о серьезных кадровых перестановках. Они коснулись в том числе и Мартина Амадора, который поднялся с должности заведующего отделом политики и культуры до заместителя главного редактора. Это означало: больше власти, больше коктейлей, больше ужинов, на которых обязательно его присутствие, больше встреч с важными политиками. Одним словом, вместо прежней рутины — новая.

Мартин, который всегда был космополитом в вопросах культуры и выступал за полную открытость, подобно одному из его кумиров — Джеймсу Джойсу, был известен как вечный оппозиционер и завзятый либерал. Его беспощадного пера многие боялись, как огня. В газете его уважали, им восхищались. Многие говорили, что он мог бы сделать блестящую политическую карьеру, но политика интересовала его только извне. Он надеялся, что новая должность даст ему большую свободу действий, сделает его мнение более значимым, поможет изменить курс газеты. Он сиял. Он чувствовал, что достоин места, которого дожидался двадцать три года. Мартин начинал с того, что редактировал частные объявления, но талант и упорство проторили ему путь в тот отдел, где готовились как самые изысканные, так и самые обычные блюда — где была настоящая газета.

С первого дня Мартина захватил и увлек бешеный ритм работы редакции. С юношеской наивностью он полагал, что, трудясь здесь, сможет изменить мир. Ему до сих пор нравилось здесь все. От запаха свежей типографской краски до ежедневного тщательного редактирования статей и сводок новостей, которые, составив однажды за утренним кофе компанию кому-то из жителей Гармендии, заканчивали свое существование либо на рынке, где в них заворачивали рыбу, либо в ловких руках хозяйки, решившей помыть окна, а то и просто в мусорной корзине.

Мартина не смущала эфемерность его труда. Жизнь написанных им колонок была коротка — каких-нибудь двадцать четыре часа, — но удовлетворение, которое он получал, компенсировало их раннюю гибель. Чтение газеты стало для него ежеутренним ритуалом. И это были почти волшебные моменты.

Мартин представлял себе, как его статьи читают тысячи читателей, и гордился тем, что он просвещает соотечественников, заставляет думать и спорить, что многие его любят за это, хотя у кого-то, возможно, он вызывает чувство ненависти. Его статьи никогда не проходили незамеченными. И это ему нравилось: он ненавидел равнодушие во всех его проявлениях. Его статьи нельзя было перепутать с чьими-либо еще.

В то утро, узнав о новом назначении, Мартин прежде всего подумал, что теперь у него будет хороший предлог, чтобы возвращаться домой поздно. Нужно позвонить Фьямме, сообщить ей новость, а потом... потом он позвонит Эстрелье. Однако он тут же одер-нул себя: как же так? Он, ярый противник лжи, собирается солгать? Что с ним случилось? Что произошло в тот день, восьмого мая, когда он познакомился в парке с Эстрельей? В какие игры он играет? С тех пор как он познакомился с Фьяммой, Мартин ни разу не изменил жене.

За долгие годы их брака встречались, конечно, женщины, которые ему нравились. Но он лишь молча любовался ими. Дальше этого дело не шло. Когда в разговоре с друзьями речь заходила об адюльтере, он давал понять, что и сам тоже не без греха, — но лишь для того, чтобы друзья не почувствовали себя неловко. Ну и, конечно, чтобы не выглядеть хуже других. Но тогда это была ложь. А сейчас все было правдой. И эта правда грозила перерасти в серьезную проблему. Мартин играл с огнем. Он никогда ни с кем не обманывал Фьямму. И сейчас нужно немедленно прекратить тайные встречи с Эстрельей. Именно сейчас, пока их отношения не зашли слишком далеко. Да, пора с этим покончить, думал Мартин. Но одно дело разум, и совсем другое — сердце. А сердце его с каждым днем все больше тянулось к Эстрелье. Мартин ловил себя на том, что считает дни, часы и даже секунды до встречи с ней. Он ждал этих встреч, как ждут майского дождя. Чувствовал себя юнцом. И снова тайком (не хотел показаться слабым и чересчур чувствительным) писал стихи, чего не делал с тех самых пор, как они с Фьяммой поженились.

Он стал внимательно следить за внешностью, в разговоре старался блеснуть эрудицией и остроумием, радовался, когда удавалось прочитать или услышать что-нибудь интересное — ведь потом можно будет в подробностях рассказать об этом восхищенно слушающей женщине, разделяющей все его воззрения на жизнь.

Он гордился тем, что их с Эстрельей отношения не свелись к кувырканью в постели. Они были более чистыми, более высокими. Ангельскими? Мартин сам себе не признавался в том, что его сдержанность отчасти объяснялась убежденностью, что до тех пор, пока не переспит с Эстрельей, он может считать, что не изменил жене: Мартин полагал, что изменить — это переспать с кем-то. Поэтому он и не испытывал сейчас (почти не испытывал) угрызений совести и наслаждался почти так же полно, как если бы они с Эстрельей переступили последнюю черту. У него снова появились боли в паху — те, что в его юности называли \"страданиями жениха\". Он чувствовал, как все члены его налились силой. Когда по четвергам они выходили из церкви, он шел очень медленно, и Эстрелья думала, что он не хочет потревожить царящего в часовне покоя, а на самом деле ему в эти минуты трудно было даже шагать. Но в воспоминаниях эта боль превращалась в острое, неописуемое наслаждение. Все, связанное с этими встречами было наполнено для Мартина особым смыслом. И удивительная вещь: Эстрелья пробудила в нем отцовский инстинкт. Мартину постоянно хотелось защитить ее — такой уязвимой и хрупкой она ему казалась. Даже в ее голосе ему слышалось что-то детское и в то же время очень женское, и от этого он еще больше чувствовал себя мужчиной. Всемогущим, всеведущим. Их отношения были отношениями покровителя и подопечной, учителя и ученицы. Мартин не смог бы точно объяснить, что с ним происходит, но чувствовал все большую привязанность к этой женщине, осложненную возникшим синдромом воздержания.

Он выбил свою вечную трубку, потом методично и сосредоточенно принялся снова набивать ее. Это занятие всегда его успокаивало. Трубок у Мартина было множество — их с Фьяммой подарки друг другу в последние годы не отличались разнообразием. Мундштуки всех трубок были им надкушены — это была своего рода метка. Мартин раскурил трубку и выпустил в потолок первые клубы голубого дыма. Набрал номер телефона жены.

Он никогда не звонил ей в ее приемные часы без крайней необходимости. Фьямма знала это, а потому, хотя и вела прием, ответила на его звонок. Мартин заговорил взволнованно и радостно и ждал, что она тоже ахнет, услышав новость. Но она сказала лишь, что так и думала. И что назначение Мартина ее нисколько не удивило — она всегда была уверена, что в один пре-красный день он станет главным редактором.

Мартин был разочарован. Он подумал, что Эстрелья, узнав такую новость, наверняка обрадовалась бы больше. Она гордилась бы им. Но он никогда не говорил ей, чем занимается, так что и о повышении говорить не будет. Сам того не сознавая, он начал сравнивать. Фьямма проигрывала почти по всем пунктам. Он решил дать ей еще один шанс. Снова набрал ее номер (хотя гораздо больше ему хотелось набрать номер новой возлюбленной). Фьямма попросила его не мешать ей вести прием и предложила поужинать вместе — не столько потому, что ей хотелось отпраздновать его повышение по службе, сколько для того, чтобы поскорее закончить разговор. И Мартин почувствовал острое желание как можно скорее снова увидеться с Эстрельей. Сейчас он оправдывал свое нетерпение равнодушием Фьяммы к его делам.

Мартину было очень обидно, что именно сейчас, когда дела шли у него так хорошо, он не мог в полной мере почувствовать себя счастливым. Впервые он показался себе неудачником.

Жесткий и решительный во всем, что касалось работы, в сердечных делах он был совсем другим — даже самые суровые мужчины, когда к ним приходит поздняя любовь, становятся порой беззащитными, как младенцы.

Встретив Эстрелью, Мартин вдруг осознал, насколько пустой была его жизнь в последние годы, понял, что по-настоящему счастливыми были лишь два первых года их с Фьяммой семейной жизни, а остальные были прожиты в тоске, порожденной привычкой и комфортом. И он цеплялся за эту мысль, чтобы заглушить голос совести, который все чаще его беспокоил.

Ставя каждый четверг свечи в часовне Ангелов- Хранителей, Мартин на самом деле просил одобрения у Бога. Сам того не сознавая, он вернулся к тому, от чего в ужасе бежал в далекой юности, когда понял, что не может любить одного Бога, что хочет любить еще и женщин, любить тело, плоть. Он много лет постигал доктрины — сначала в закрытой школе при монастыре Святого Антония, куда попал из-за старшего брата, который всегда сваливал на него вину за собственные проказы, а потом в семинарии Жертвоприношения Господня, куда на самом деле поступил, чтобы оказаться подальше от отца — человека с тяжелым характером, скупого на слова и быстрого на расправу.

Кто знает, не стало ли именно воспоминание об отце причиной его нежелания иметь детей? Мартин никогда над этим не задумывался, но вполне возможно, что он не хотел появления потомков, которых он, только потому, что он их отец, будет иметь право наказывать. Что касается семинарии, то еще вопрос, что было хуже — сама болезнь или лекарство от нее, потому что там Мартин попал в руки к падре, который, хотя и не являлся его родным отцом, тоже считал себя вправе подвергать его бесчисленным наказаниям, по строгости ничуть не уступавшим тем, от которых Мартин настрадался в отцовском доме. Падре, правда, называл это страданиями во имя Божье. Он заставлял Мартина класть камешки в ботинки, подпоясываться колючей проволокой, уверяя, что это угодно Богу и что таким образом можно заслужить его благоволение в будущей жизни. В семинарии у Мартина была тетрадка, куда он записывал все свои подвиги: молитвы, обеты, истязание плоти — словом, все жертвы, на которые способен человек из любви к Богу. Он так много писал, что приобрел вкус к этому занятию и стал записывать все подряд: свои наблюдения за будущими священниками и их наставниками, за нравами, царившими в монастыре. Однажды он зашел в туалет и увидел, что отец Дионисий справляет малую нужду сидя. Под сутаной \"семинариста\" скрывалось женское тело с роскошной, \"софилореновской\" грудью. \"Отец Дионисий\" оказался на самом деле уборщицей Дионисией — она была так чудно сложена и так хорошо справлялась со своими обязанностями, что глава ордена, переодев Дионисию в монашеское платье, держал ее в монастыре под видом послушника. Мартин не разгласил тайны и был за это щедро вознагражден Дионисией — пользовался ее благоволением уже в этой жизни и уже в этой жизни получал от нее все удовольствия. Они взбирались на колокольню — Мартин выполнял в монастыре обязанности звонаря, и он с ловкостью, которой позавидовал бы цирковой акробат, раскачивался на веревке колокола — то вверх, то вниз, где его ждало тело Дионисии.

Гул колоколов заглушал стоны удовольствия.

Кончилось тем, что они стали звонить в колокол ежедневно, отмечая не только каждый час, но даже каждую четверть часа и каждую минуту. Неизвестно чем это кончилось бы, если бы в один прекрасный день их не вытолкали оттуда взашей.

С тех пор колокольный звон, которым Мартин заслушивался еще с детства, стал нравиться ему только издалека, а женское тело, наоборот, — только вблизи.

Мартин провел в семинарии довольно долгое время, но все же, когда настало время решать, выбрал другой путь. Тем не менее до сих пор в трудные минуты жизни или в поворотные ее моменты (как, например, сейчас, когда в его жизни появилась Эстрелья) откуда-то из глубин души возвращались к Мартину давно забытые чувства и мысли. Мартин был согласен с тем, что \"не согрешишь — не покаешься\", а потому особых угрызений совести не испытывал. Он был человеком верующим, хотя не демонстрировал этого на публике и не ходил в церковь. Более того, он запер на ключ дверь в свое семинаристское прошлое. Лишь однажды, в минуту слабости, он приоткрыл эту дверь для Фьяммы — это было его щедрое подношение в благодарность за минуты счастья, которые она ему подарила. Мартин преподнес ей свое главное сокровище, а она превратила все в шутку: смеялась, просила благословить ее лоб, груди, пупок... Называла его \"ваше преподобие\", \"ваше святейшество\", \"ваше преосвященство\", \"отец Мартин\"... Однако, заметив, что мужу подобные шутки не нравятся, решила никогда больше к этой теме не возвращаться. И никогда больше к ней не возвращалась. Даже забыла, что Мартин собирался когда-то стать священником. Вспомнила об этом лишь в день землетрясения, почувствовав исходивший от его рубашки запах ладана и мирры.

Фьямма никогда не думала о том, что муж может ей изменить. Она была уверена, что такое невозможно: ведь они с Мартином не просто любят друг друга, а сроднились духовно. Каждый давно уже стал частью другого. Они были одним целым, поделенным на две части: мужскую — Мартин и женскую — Фьямма. Один был немыслим без другого. Они поклялись любить друг друга всю жизнь: \"пока смерть нас не разлучит\", — произнесли они перед алтарем. Им даже в голову не могла прийти мысль о возможности расстаться когда-нибудь. Хотя современная жизнь способна разрушить любой \"образцовый брак\", с ними этого случиться не может. Без этой уверенности Фьямма не смогла бы достичь в своей профессии того, чего она достигла. Когда пациенты спрашивали, замужем ли она, Фьямма давала понять, что тут и спрашивать нечего — она замужем и счастлива. И другого ответа быть не может.

Через ее кабинет прошло так много обманутых жен! Фьямме было очень жаль их: больно видеть, как распадаются семьи, как люди нарушают данные ими обеты любви (\"им это все равно что стакан воды выпить\", — сказала она однажды). Чем больше историй слышала она от своих пациенток, тем больше убеждалась в крепости их с Мартином отношений. Поэтому она никогда не подозревала мужа в измене.

Мартин решил позвонить Эстрелье и условиться о встрече. В часовне, как всегда. Потом он заперся в кабинете, чтобы написать для нее стихи. Мартину никак не удавалось представить себе лицо Эстрельи целиком. Он закрывал глаза и видел лишь какой-нибудь фрагмент — глаза с длинными ресницами, маленький нос... Он пытался воссоздать целое по части, но ресницы и нос исчезали, и на их месте возникали пухлые губы... Потом исчезали и они, уступая место нежным рукам. Он читал где-то, что чем сильнее любишь человека, тем труднее его себе представить. И решил для проверки представить себе главного редактора, к которому не испытывал ни симпатии, ни неприязни. Закрыл глаза и увидел его лицо совершенно отчетливо: лоб, глаза, нос, рот, борода, даже неизменная перхоть на пиджаке. Он не стал пытаться представить себе лицо Фьяммы из боязни, что это ему тоже удастся.

Мартин взял лист бумаги и принялся писать.

Он писал, как давно уже не писал ни для одной женщины. Его охватило вдохновение. Он чувствовал себя немножко Ромео — его любовь тоже была запретной: не из-за пролитой крови, но из-за того, что он был женат. За два часа он написал двадцать одно стихотворение и три песни о любви — одним махом, не исправив ни одной буквы, ни одной запятой. Казалось, его чувства сами изливались на бумагу. Слова слетались к нему, словно голуби на соборной площади, когда он кидал им кусочки хлеба, словно чайки на запах свежей рыбы. Лавина слов нарастала, не давая руке передышки. Он хотел поймать их все, чтобы подарить Эстрелье. Если какое-то слово пыталось ускользнуть, он успевал поймать его за последнюю гласную, тянул за нее и вставлял в строку, заставляя эту строку зазвучать по-новому. Старая ручка, которую он не брал в руки уже много лет, стала его оружием. Сетью, с помощью которой он мог уловить самые красивые слова, самые нежные смыслы. Он хотел, чтобы написанные им слова ласкали Эстрелью, утешали ее, когда он не мог быть рядом с ней. Он изливал на бумагу всю страсть и все чернила. Если он прекращал писать, то лишь потому, что писать больше было нечем, и тогда он снова наполнял ручку чернилами и снова все эти чернила тратил. Он писал с легкостью, с какой писал когда-то давным-давно и которую уже давным-давно утратил, как он думал, навсегда. Но она вернулась вместе с любовью.

Мартин писал, думая о звездах, об осенних листьях, водопадах, цветах, небе, море... О раковинах. Он вспомнил о своей коллекции. Где сейчас те сотни раковин, которые он собрал в юности? В большом деревянном ящике на чердаке. Сколько времени он уже не поднимался туда? Где-то на чердаке пылились и его детские игрушки — оловянные солдатики, которых он расплавлял в наказание, после того как наказывали его самого. Там же были и куклы Фьяммы, и работы, выполненные ею когда-то в школе на уроках труда, там были их крестильные рубашки и Spirata inmaculata, которою он впервые ласкал тело своей жены. Их воспоминания были свалены в общую кучу, покрыты пылью и затянуты паутиной. Мартину захотелось подняться на чердак — может быть, он найдет там что-то, что сможет подарить сегодня Эстрелье? Ему снова хотелось делать подарки, которые не покупают за деньги, которые дарят от сердца. Ему всегда казалось, что ценность подарка не в том, сколько за него заплатили, а в том, с каким чувством его дарили, но в тот день, когда он понял, что больше не может придумать для Фьяммы ни одного романтического подарка, он попытался компенсировать это, купив ей дорогое украшение. Ему даже показалось, что подарок ей понравился, хотя после он никогда его на Фьямме не видел. Он вообще редко видел на ней драгоценности, которые ей дарил. Если он спрашивал ее, почему она их не носит, Фьямма отвечала, что просто не было случая надеть такую дорогую вещь. И это было правдой — повседневная одежда Фьяммы была для этого слишком скромной.

Фьямма в тот день закончила прием раньше — одна из пациенток не смогла прийти — и решила, раз уж выдался свободный часок, пойти домой и принять ванну. Но сначала она заглянула на индийский рынок. Фьямме очень нравилось это место, приходя туда, она снова чувствовала себя пятнадцатилетней девочкой: как раз в то время движение хиппи вихрем пронеслось через Гармендию, оставив после себя лишь нескольких бритоголовых юнцов, распевающих на улицах свои \"харикришна\".

Индийский квартал был крохотным городком внутри города. Перед входом в него стояла огромная статуя бога Ганеша  — ребенка с головой слона, а стоило лишь войти — и голова начинала кружиться от невероятной мешанины запахов. Здесь пахло гнилыми овощами и спелыми фруктами, мускусом, душистыми маслами, благовониями и духами, духами, духами... Так что Фьямме начинало казаться, что она уже в Индии.

Она купила несколько конусов, которые, если их поджечь, издают запах сандалового дерева, одну свечу в форме звезды и другую в форме луны. В тот день она делала себе подарки, она баловала себя. Она хотела воспринимать мир всеми органами чувств. Впервые Фьямма ощутила одиночество — возможно, потому что у нее вдруг выдалась свободная минутка, когда не нужно было думать о пациентах и решать их проблемы?

Фьямма часто повторяла, что одиночество иногда просто необходимо, что оно дает человеку возможность побыть наедине с собой, возможность выслушать самого себя. Она говорила это своим пациенткам, когда видела, что они разрываются между работой и домом. Но одно дело побыть в одиночестве, а другое — почувствовать себя одинокой. Фьямма прекрасно понимала это, когда объясняла это другим, но сейчас, когда такое случилось с ней самой, ее теория не сработала. Она поставила запись Девятой симфонии Бетховена в исполнении русского филармонического оркестра и хора и установила регулятор звука на максимальную отметку. Ей не хотелось ни о чем думать, хотелось лишь ощущать, как вибрирует каждый инструмент, каждый голос. Она включила воду, открыла флакон с ароматической солью и высыпала все его содержимое в ванну. Зажгла индийские свечи, и запах сандала наполнил все комнаты, выплыл через окна на улицу, где на протяжении часа заставлял недоумевать прохожих. Фьямма хотела насквозь пропитаться восточными ароматами. Она не торопясь приготовила себе \"Маргариту\" и поставила полный шейкер рядом с ванной. Раздевшись, опустилась в теплую благоухающую воду, которая с нежностью приняла ее в свои объятия. Фьямма наполнила бокал, сделала глоток, другой... Она смаковала каждый глоток, словно это были лепестки, которые она один за другим отрывала от бокала, время от времени подливая себе из шейкера.

Фьямма чувствовала себя в воде словно в материнском чреве. Она расслабилась и забыла обо всем. Потом потянулась, села, посмотрела на свое отражение в воде и улыбнулась ему. Опустила руки в воду и начала вращать ими, создавая легкие волны, ласкавшие ее тело. Продолжая вращать руками, она раздвинула ноги и вскоре начала испытывать давно забытые ощущения. Между ее ног покачивалось на воде, трепетало, точно живое, пятнышко света — казалось, она сама рождает этот свет, но на самом деле это было отражение свечи.

Пятно света росло, когда Фьямма создавала новую волну, и уменьшалось, когда вода успокаивалась. Когда хор запел по-немецки оду \"К радости\", руки Фьяммы ласкали уже не воду, а собственное тело. Она была жива, и тело ее было инструментом, готовым играть в любой тональности, передавать любые оттенки. Нужно было только уметь играть на нем. Она впервые ласкала сама себя. Она стонала от наслаждения. Она одну за другой открывала у себя зоны, от одного прикосновения к которым ее точно пронизывало током. В тридцать семь лет она открывала для себя собственное тело. Никогда прежде Фьямма не делала этого, потому что монашки в школе говорили, что этого делать нельзя, что Бог видит все дела и поступки. Таким его и изображали на картинах: с треугольным глазом и подписью: \"Бог видит тебя\". Фьямма этих картинок очень боялась.

Однажды, когда она была еще маленькой, они с кузеном забрались под обеденный стол — взрослые только что перешли в гостиную пить кофе, а длинная скатерть скрывала их от всевидящего ока. И там они показали друг другу ВСЕ. И потом каждую ночь ей снился укоризненно глядящий на нее треугольный глаз, пока ей не отпустили ее грех на исповеди перед первым причастием. Вот почему она никогда не изучала свое тело. Вот почему никогда не испытала этого наслаждения.

Ей было приятно, что у нее такая гладкая кожа, было приятно чувствовать ласки воды, наблюдать, как откликается на них ее тело.

Фьямма переживала то, что должна была пережить еще в юности. Ей было радостно ощущать себя, благодаря всем своим чувствам, одновременно скрипкой, фортепьяно и голосом. Она заметила, что когда одному из ее чувств — слуху, зрению, обонянию, осязанию или вкусу доставлялось особое удовольствие, это удовольствие тут же усиливалось всеми другими органами чувств. \"Синхронизация чувств для достижения единой цели — удовольствия\" — неплохая тема для доклада на конференции\", — подумала Фьямма.

Она понежилась еще немного, потом вынула руки из воды и принялась показывать китайские тени на выцветшей голубой стене: птицы с огромными крыльями садились на край бокала и отпивали из него по глотку \"Маргариты\", крохотные чихуахуа целовались с боксерами, длинноухие кролики хрумкали морковку, жирафы тянулись за самыми верхними листиками. Она играла в этот зоопарк очень долго — так долго она не играла даже в детстве. Она забыла обо всем. Не заметила даже, что Мартин дома.

Он вернулся раньше, чем Фьямма, и сразу же поднялся на чердак, где хранились старые вещи. И пока Фьямма узнавала собственное тело, Мартин перебирал свое прошлое: пожелтевшие тетрадки, волчки, колокольчики, рогатки, из которых он стрелял в птиц, вылепленные из пластилина распятия, марионетки с порванными веревочками и коробка с электрической железной дорогой — Мартин выиграл ее в лотерею, которую устраивали в праздник на их улице, но так и не решился распаковать: боялся потерять какую-нибудь деталь. На чердаке было трудно дышать от пыли, но он продолжал искать сам не зная что, уверенный, что, когда ему попадется то, что надо, он сразу это поймет. Вдруг проникший в оконце луч света упал на деревянный ящичек, в котором хранилась его коллекция морских раковин. Мартин поднял крышку. Вот они, все здесь. Он прикасался к каждой, стирая с них пыль, называя каждую по имени: Amoria undulata, Puperita pupa, Rissoina bruguierei, Lyncina Aarhus, Mitra papalis, Conus gloriamaris... Он положил одну из них себе на ладонь, и ему вдруг пришла мысль написать стихотворение на внешней поверхности раковины. Это и будет его подарок Эстрелье. Мартин выбрал раковину с тон-кими полосками на белом фоне — Conus litteratus, словно специально разлинованную для тех строк, что он собирался на ней написать. Потом положил раковину в карман и закрыл крышку ящика.

Мартин уже собрался выходить, но на него вдруг нахлынули воспоминания. Все сорок семь лет словно навалились на него. Каким грузом может давить прошлое, подумал он. И еще он подумал о Фьямме. Он не имел права так с ней поступить. Если бы можно было раздвоиться! Тогда один Мартин остался бы с Фьяммой до конца ее пути, а другой обрел бы с Эстельей то счастье, которого ему с такой силой захотелось в зрелые годы. И никто не пострадал бы. И он не обидел бы ни одну из женщин. Как легко все могло бы решиться! Но это лишь мечты, а в жизни все совсем по-другому. Мартин старался не думать об этом, но ничего не получалось. Ему хотелось чувствовать, просто чувствовать, жить, как живется, не думая о последствиях. Он вспомнил восточную мудрость: \"Прошлое прошло, а будущее еще не наступило. Существует лишь настоящее\". Жить настоящим — вот счастье. Ни перед кем ни за что не отвечать. Еще одна утопия, подумал он и задал себе другой вопрос: в какой момент любовь начинает превращаться в рутину? И не сами ли мы сознательно угашаем пыл, устав от чрезмерного напряжения и слишком большого количества адреналина, которое получали вначале, когда любовь только начиналась? А смогли бы мы выдержать тот же накал в течение многих лет? Или наши сердца разрывались бы от подобной дозы страсти и наслаждения? Интересно, причиной скольких инфарктов стала любовь? Несчастная любовь или слишком сильная взаимная страсть?

Впервые у него кольнуло сердце. Раньше он никогда не задумывался о своих чувствах. Казалось, они отмерли еще в детстве: когда ему случалось заплакать, отец в ярости кричал на него: \"Прекрати реветь, хлюпик, баба! Не знаешь, что мужчины не плачут?\" Он снова почувствовал себя тем испуганным маленьким Мартином, сверхчеловеческим усилием пытающимся удержать в горле рвущиеся наружу всхлипы. Сколько слез ему пришлось проглотить, прежде чем он разучился чувствовать! Потому-то он никогда не выказывал нежности, потому-то женская часть его души была настолько сдержанна. Он жил так, как его научили: жесткость и твердость. Но чувства должны были найти какой-то выход. И для Мартина таким предохранительным клапаном стали его статьи и стихи. И еще одной отдушиной были для него птицы — сидя на скамейке в парке и бросая им крошки хлеба из спрятанного под локтем пакета, он разговаривал с птицами так нежно, как не разговаривал больше ни с кем. Поэтому, когда у них в гостиной вывелись птенцы, у Мартина не было сомнений, оставлять их или нет. Он трогательно заботился о них. Приучил их даже не гадить в доме. Он одомашнил их и приручил, как приручают собак. Его чувства были живы, но проявлялись по отношению не к тем, к кому их нужно было проявлять. С тех пор как Мартин встретил Эстрелью, он снова обрел способность плакать, снова мог почувствовать тот комок в горле. Но он привычно подавлял его, хотя и знал, что отца уже давно нет и никто не накажет его, если его чувства вырвутся наружу вместе с солеными каплями, что теперь он волен рыдать, сколько ему будет угодно, и сможет, если захочет, даже увлажнить те засохшие воспоминания, что доживают свой век на чердаке. Мартин поймал себя на том, что упрекает себя в слабости: он был сейчас одновременно и сыном и отцом, и истины, вбитые ему в голову давным-давно, так крепко сидели в нем, что казалось, отец имел над ним такую же власть, как в далеком детстве.

Запах сандала проник на чердак сквозь неплотно прикрытую дверь. Мартин с силой втянул в ноздри воздух, освобождаясь от своих мыслей. Послышавшаяся издалека музыка — сотни скрипок и виолончелей — напомнила ему жестокий фильм Кубрика \"Заводной апельсин\". Это была Девятая симфония. Как мог Бетховен написать такую чудесную вещь, будучи совершенно глухим? Наверное, слышал музыку душой, размышлял Мартин. Он решил, что музыка доносится с пятого этажа — там жила большая поклонница вели-кого немца. Мартину даже в голову не пришло, что симфония звучит в его собственной квартире. Что Фьямма уже дома.

Он спустился с чердака с трофеем в кармане и мыслями о том, как напишет на этой раковине стихи тоненькой кисточкой — у него была припрятана такая в кабинете. И о том, что ему понадобится лупа. Он открыл дверь в спальню. Неожиданно перед ним возникла Фьямма: свежая, сияющая, с заколотыми на затылке мокрыми волосами и обмотанным вокруг талии белым полотенцем. Белоснежная кожа, зеленые, полные особого света глаза, спокойное разрумянившееся лицо без капли макияжа — она казалась совсем юной и напомнила ему ту Фьямму, которую он встретил когда-то на пляже дождливой ночью. Мартин почувствовал острое желание, но оно тут же испарилось, как испарялись капли воды с локонов Фьяммы под горячей струей из фена.

Его вдруг охватил страх. Это тоже было новое и очень неприятное чувство. Мартин вспомнил, зачем он здесь: он ходил искать подарок для Эстрельи. Собирался написать стихи на раковине. Хорошо еще, что заглянул перед этим в спальню. Он заговорил с Фьяммой. Разговор шел о каких-то пустяках — что на рынке была толпа народу, когда Фьямма пришла туда, что нужно бы вызвать слесаря прочистить засор на кухне, что заседание совета собственников в этом месяце состоится у них в квартире, что пора забрать картину из багетной мастерской... Одним словом, о пустяках.

Вечером они ужинали вместе. А ночью в постели, обнимая друг друга, смотрели в разные стороны: Фьямма вспоминала чудесные ощущения, которые она пережила в наполненной ароматами ванной, а Мартин — тело Эстрельи, он не мог думать ни о чем другом. Потом они уснули, и каждому приснился свой сон. Они удивились бы, если бы узнали, насколько эти сны были похожи. Мартину снилось, что они с Фьяммой, взявшись за руки, бегут по бесконечному зеленому полю и радостно смеются, пытаясь дотронуться до пурпурной луны, величественно поднимавшейся из травы. Мартину первому удалось прикоснуться к луне, и он вскрикнул от боли — страшно обжегся. Обернулся к Фьямме, но увидел смеющееся лицо Эстрельи: Фьямма превратилась в Эстрелью.

Фьямма видела во сне, как бежит по тому же бескрайнему полю, но одна. Она пытается догнать Мартина, который уже далеко, уже почти добежал до поднимающейся из травы пурпурной луны. Когда ей все же удалось догнать его, она увидела, что это не Мартин, а совсем другой, незнакомый мужчина, лица которого она не смогла разглядеть. Фьямма проснулась в холодном поту. Проснулся и Мартин. Но ни один из них не рассказал своего сна другому.

На следующее утро во время завтрака к ним, точно посланец неба, залетел соседский попугай и на прекрасном английском спел для них \"Strangers in the night\", заполнив своим пением молчание, царившее за столом с папайей, ананасами, утренними газетами, круассанами и кофе с молоком.

Утро для жителей Гармендии выдалось тревожным: газеты сообщили, что к концу месяца ожидается ураган такой силы, что может с корнем вырвать сотни кокосовых пальм, которые стоят вдоль городской стены уже полтысячи лет, и обрушить их на дома, скверы, рестораны и монастыри. Этот ураган способен даже разбудить далекий вулкан, что спит, покрытый вечными снегами, столько же лет, сколько окружают город кокосовые пальмы. Но опаснее всего будет кокосовый дождь. В прошлом году от него пострадали головы изрядного количества горожан, которые к тому же, выздоравливая, вынуждены были сидеть на кокосовой диете: рис с кокосом, цыпленок с кокосом, рыба с кокосом, бананы с кокосом и кокосовая халва с добавками — для разнообразия — гуайявы, ананаса и мушмулы, которые, впрочем, при смешивании их с кокосом приобретали его вкус. Даже кофе пили с кокосовым молоком. Благодаря тому \"дождю\" на улицах Гармендии в прошлом году снова появились негритянки в белых фартуках и с огромными подносами на головах, горланящих с утра до вечера: \"Кокааа! Кокааа!\".

Хотя люди уже привыкли к подобным явлениям, торговцы к ним все-таки готовились. На всякий случай изготавливались металлические каски, похожие на каски строителей. Конечно, чаще всего ураганы проходили без всяких последствий — предпочитали другие подмостки для своих ужасных спектаклей. Так уж Гармендии-дель-Вьенто везло. Особенно когда ветер резко менял направление.

Фьямма ветра не боялась никогда. Ей нравился его гул. Нравилось даже, когда он задирал ей юбку — она испытывала ощущение свободы. Ветер проветривал ее душу.

В тот день ветер задрал юбки многим женщинам. И Фьямме тоже. Она явилась на работу растрепанная, но освеженная предшествовавшим урагану ветром. Первой на прием к ней должна была прийти Эстрелья. Фьямма улыбнулась, вспомнив об этом, — Эстрелья приносила с собой столько радости, столько надежды и желания жить. Она была счастлива тем, как развиваются ее отношения с Анхелем. Как женщина Фьямма сопереживала ей и радовалась за нее, а как профессионал упрекала себя за это, но ничего не могла с собой поделать. Она не заметила, как надежды Эстрельи стали ее собственными надеждами, как она начала принимать происходящее с Эстрельей слишком близко к сердцу. В истории ее пациентки было что-то шекспировское — очень глубокое чувство, не получившее своего развития. Почти платоническая любовь, о какой хоть раз в жизни мечтает каждая женщина. С запретами, которые, кажется, Эстрелья с Анхелем сами себе и придумали, и в потрясающих декорациях — в часовне.

Удивительно, что Эстрелья, тридцатишестилетняя руководительница серьезной организации, заводила в любом предприятии, звезда всех вечеринок, запросто общавшаяся со многими влиятельными президентами межнациональных корпораций, способная из-под земли добыть фонды для своего дела, неутомимая путешественница — словом, человек на редкость активный в профессиональном смысле, в отношениях с Анхелем вела себя так пассивно. Становилась совершенно беззащитной, когда речь шла о любви.

Теперь она приходила к Фьямме не один, а два раза в неделю — встречи с Анхелем слишком возбуждали ее. Ей просто необходимо было говорить об этом чаще, и она предпочитала платить больше, но иметь постоянного советчика — сама она не смогла бы разобраться в себе, не смогла бы принять правильное решение. И она приходила к Фьямме, тем более что та превратилась уже в ее наперсницу.

Эстрелья очень мало знала об Анхеле — не потому, что он не хотел говорить о себе, а потому, что сама она ни о чем его не спрашивала. А не спрашивала оттого, что боялась снова потерпеть неудачу. Пока радость окрыляла ее, и она порхала, как легкая стрекоза, отпивая по глоточку живого зелья любви. Она была очень осторожна и не давала воли тем чувствам, что противоречили ее нынешнему счастливому состоянию. Ее отношения с Анхелем были словно детская фантазия, словно прикрывающий душу от страданий щит. Они нужны были ее подсознанию, как лекарство от одиночества. Ей требовалась еженедельная доза Анхеля. Но это было средство длительного действия: каждый день она высвобождала несколько граммов воспоминаний, и они давали Эстрелье силы, наполняли радостью. Ее отношения с мужем были слишком земными и грубыми, так что теперь она инстинктивно искала небесного и нежного. Она переживала ту любовь, которой ей не посчастливилось пережить в юности. Она мечтала о безграничном счастье, достающемся без всяких усилий. Но такая любовь почти всегда сопровождается тайной, неуверенностью и почти всегда кончается трагически.

Когда в тот день Эстрелья начала говорить, ее речь была бессвязной: слова то застревали в горле, то выскакивали с такой скоростью, что она не успевала договорить их, то сливались в сплошной комок. Гласные запутывались в голосовых связках, и тогда на свободу вырывались только согласные, превращая слова в непонятный хрип. Казалось, она потеряла дар речи. Типичный случай, отметила про себя Фьямма, для человека, у которого скопилось слишком много несказанных слов. Типичный случай пациента, страдающего хроническим одиночеством. Она попросила Эстрелью лечь на кушетку и глубоко подышать. Минут десять Фьямма помогала ей расслабиться. Она опустила жалюзи и поставила запись, которую сделала когда-то давным-давно, гуляя одна по пустынному утреннему берегу, — шум волн, прерываемый время от времени криками птиц.

Несколько минут она заставляла Эстрелью глубоко дышать в ритме морского прибоя, тихим голосом и учительским тоном объясняя ей технику медитации. Фьямма посоветовала Эстрелье каждое утро уделять несколько минут дыхательным упражнениям, чтобы добиться гармонии тела и духа, рассказала о необходимости достичь равновесия между словом и молчанием. Научила видеть паузы между словами, вдохи и выдохи внутри каждого слова. Убедившись, что пациентка снова может говорить спокойно, Фьямма подняла жалюзи. В комнату вернулся свет, и женщины возобновили прерванную беседу.

Рассказ Эстрельи стал теперь более связным. Она говорила, что не помнит, сколько раз встречалась с Анхелем, что не понимает разницы между воспоминаниями о встречах с ним и самими этими встречами и что единственное, в чем она уверена, так это в том, что привязалась к Анхелю с первой минуты. Она не могла описать это чувство словами, но раньше она никогда не хотела близости ни с кем, а сейчас все изменилось. Сейчас она испытывала постоянную тревогу и постоянную радость. Фьямме вспомнилось итальянское слово giogia, слышанное ею от деда. Эстрелья говорила о том, что уже предчувствие встреч наполняло ее жизненной силой — чем ближе был час свидания с Анхелем, тем сильнее билось ее сердце. Можно было видеть, как ткань блузки подрагивает в такт его ударам. Она уже не раз замечала, как сотрудники смотрят на нее с удивлением, хотя и не решаются ничего ей сказать, и знала, что гул маятника, оглушавший ее каждый чет-верг, исходил из ее сердца, которое рвалось из груди.