Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

22/7/2002

Рекламу осилят Идущие Вместе

В столице шум, гремят витии - про возмутительно неприличное творчество Владимира Сорокина. Прокуратура заводит дело, издательство подает встречный иск, подростки клянчат у родителей денег на книги.

Зависть и жалость сокрушают меня, жалость и зависть. Завидую - конечно же, Владимиру Сорокину. Боюсь, никогда мне не дождаться, сколько бы ни работал, не добиться такой чести: чтобы мои тексты настолько - до исступления - разозлили глупцов. По-моему, она Владимиру Сорокину досталась не по заслугам - но это, скорей всего, тоже зависть нашептывает.

А жалость - вот к этим самым бедным глупцам (или как еще назвать людей, требующих смертной казни - для романа! и рвущихся при этом в добровольные, самодеятельные книжные палачи?).

Как, наверное, потешаются над ними так называемые Идущие Вместе: до чего же легко превратить в заводного попугая - бывшего советского человека, особенно старика! Почти все, чему верили, оказалось ложью, - а жажда правоты снедает по-прежнему: только укажите, кого заклеймить! Выпишите несколько цитат - и завопят с горящими под катарактой глазами: как это можно - такое сочинять? кто разрешил? не потерпим! под суд! под нож!

Если бы им хоть немножко заплатили - было бы не так за них обидно. Если бы, например, Идущие Вместе расщедрились: каждому савонароле - по книжке Владимира Сорокина (сдал ее в букинистический - вот и прибавка к пенсии, внукам на фрукты), - но комсомольские денежки любят счет, а энергия глупости, как всем известно, самая дешевая в мире, дешевле ветра.

Так что всем заинтересованным все вожделенное досталось практически бесплатно: политиканам - какая-никакая реклама, писателю - скандал (надежный заменитель славы), издателю тоже, наверное, что-нибудь перепадет.

А все потому, что прессе не о чем пошуметь. Течение событий словно прекратилось. Аварии да стихийные бедствия выручают репортеров, - а что прикажете делать обозревателям культурной жизни?

Прежние-то клоуны утихомирились; некому кричать кикиморой; не собрать уже команды, способной, как в прежние времена, собственными телами выложить на площади название животворного органа; упитанные грантами да премиями, вчерашние гении мирно стареют, не поставляя сенсаций, ни даже просто новостей.

А тут вдруг - такой пассаж! Эротическая сцена между Хрущевым и Сталиным! Поруганы разом и чудо, и тайна, и авторитет. На карте - свобода поэтического вымысла. Интеллектуалы всласть и всерьез дискутируют - большой художник этот Владимир Сорокин - или не такой большой. Гуманисты в один голос: какого бы ни был размера - руки прочь от искусства! Либералы подсказывают: если руки все-таки чешутся, сожгите лучше \"Майн Кампф\", новое роскошное издание...

Декоративный унитаз как могила для противных сочинений - действительно тривиальная идея, типично, извините, московская. В нашем городе смерть книгам всегда полагалась огненная - и почему-то непременно в районе Староневского. В XVIII их испепеляли (скажем, трагедию Княжнина \"Вадим Новгородский\") на берегу Монастырки, а в XX - построили на Херсонской (по-видимому, на территории хлебозавода) специальный секретный крематорий, где и приказали долго жить рукописи врагов народа - разных там Олейниковых и Хармсов, и вредные книги, изъятые из библиотек (\"Один день Ивана Денисовича\", к примеру), и прочий тамиздат, самиздат.

Но это все присказка. А вел я к тому, что настоящие, значительные культурные события совершаются вдали от телекамер и без малейшего шума. И на них, само собой, никто не обращает внимания.

Почти никому (или, по крайней мере, мне) неизвестное издательство \"Лита\" вот уже два года подряд знай выпускает потихоньку \"Большой энциклопедический словарь изобразительного искусства\". Вышло пока что четыре тома - огромных, страниц по восемьсот каждый, - добрались до буквы Н.

Сам по себе издательский этот проект - героический на грани мазохизма. Книги подороже сорокинских, а понять, что они стоят этих денег, поскольку верой-правдой послужат детям и внукам, - нынче способен, скорей, человек небогатый... Но я опять-таки не о том. Вы еще не знаете самого главного.

Дело в том, что всю энциклопедию написал один человек - Виктор Власов - насколько мне удалось разузнать, вузовский преподаватель, петербуржец.

Подчеркиваю - написал, а не составил.

Хотя даже если бы просто составил - это подвиг, после Даля неслыханный.

Но Виктор Власов написал свой словарь - как книгу на одном дыхании, связную насквозь, - да еще слогом изящным и простым.

Тут необъятный кругосвод научных сведений, - освещен и согрет личной понимающей любовью к искусству. А кому поздно учиться - пусть услаждается справками - увлекательно и полезно.

Вот, например, какие бывают Богородицы: \"Благоуханный Цвет\", \"Взыграние Младенца\", \"Взыскание Погибших\", \"Врата Заключенные\", \"Всех Скорбящих Радость\", \"Гора Нерукосечная\", \"Недремлющее Око\", \"Неопалимая Купина\", \"Богоматерь Непрестанной Помощи\", \"Спорительница Хлебов\", \"Споручница Грешных\"... О каждой иконе рассказано - когда создана, чем отличается от других, чем прекрасна...

Не исключаю, что про Петербург начала двадцать первого столетия историк напишет когда-нибудь: это и в самом деле была культурная столица страны - ведь там вышел словарь Власова.

А другой возразит: но ведь его не заметили!

29/7/2002

Триумф Миледи



24 июля, в день 200-летия Александра Дюма-отца, двух активисток общества ПОРТОС приговорили к длительным срокам заключения.

Главная их вина, по-видимому, состоит в том, что название организации - талантливей, чем, допустим, \"Идущие Вместе\".

(Мальчики любят воображать себя кто Атосом, кто д\'Артаньяном, девочки тоже обычно влюбляются в этих двоих, но веселый силач Портос детям понятней).

Хотя это всего лишь аббревиатура; полный титул - громоздкий, забавный: \"Поэтизированное общество развития теории общественного счастья\". Существует около десяти лет. Зарегистрировано в министерстве юстиции. Отделения в разных городах России - кажется, и Украины. Штаб-квартира угнездилась в подмосковном поселке Мошково: выкупили кусок территории у какого-то завода \"Салют\", поставили с десяток вагончиков, огородились колючкой - получился фаланстер. Для беспризорных, бездомных и просто юных романтиков.

Сельско-педагогическая коммуна в духе Макаренко, только без флагов на башнях, вообще без башен - добровольная. Днем - полевые работы, строительные, расфасовка и продажа фруктов и все такое - для бюджета коммуны, вечером - стихи и песни, дневники самоусовершенствования, уроки эсперанто, и прочее - для души.

Обязательная норма - каждый должен сочинить минимум одно стихотворение в неделю. Плюс легкоатлетические кроссы. Плюс всевозможная тимуровщина: помощь пенсионерам, уличные дежурства для охраны порядка, переписка с Маресьевым - всеми забытым Настоящим Человеком. Самодельная газета - \"Теория счастья\": под знаменем Пифагора, Ленина и Горбачева - вперед, к победе фурьеризма, - примерно так.

Драконовская дисциплина: не пить, не курить, не сквернословить... И много еще других заморочек, в том числе вполне бредовых. Но подвела именно дисциплина, Макаренко подкузьмил.

Шестого декабря позапрошлого года двое коммунаров - один шестнадцати лет, другой - семнадцати - проштрафились: распили пол-литра. Им предложили на выбор: оставить ПОРТОС или высечь друг друга. Они предпочли порку - и отхлестали один другого веревкой.

Но государство-то у нас правовое и всегда стоит на страже человеческого достоинства. Поэтому на следующий день, 7 декабря, тридцать вооруженных милиционеров атаковали коммуну, разорили вагончики (сколько-то и подожгли), избили четверых подростков (наверное, те пытались противодействовать) и арестовали четверых лидеров организации - за истязание людей.

Затем, само собой, начались следственные действия: Евгению Привалову сломали на допросе три ребра - даже пришлось на время переправить его в тюремную больницу (где при осмотре обнаружились у него на теле многочисленные ожоги неизвестного происхождения); Татьяне Ломакиной на голову надевали каску, били по каске дубинкой, - в общем, понятно.

С потерпевшими подростками тоже пришлось повозиться - чтобы не отказывались от своих заявлений (якобы вынужденных, как пытались они утверждать на суде). Но все это не принесло ощутимой пользы: злодеи так и не признали себя виновными, нагло требовали встреч с адвокатами, суда присяжных и прочих буржуазных удобств (кстати - а как же заветы Ильича?) - что ж, пришлось - месяцев через пять - допустить к ним адвокатов (заодно привесив к статье УК про истязания пяток других, например: создание общественного объединения, деятельность которого сопряжена с насилием над гражданами) - а вот вам и суд присяжных, будьте любезны!

Подсудимых разделили по половому признаку. Дело Дмитрия Давыдова и Евгения Привалова слушалось в Мособлсуде недели три назад - и направлено на доследование, поскольку, - вчувствуемся в формулировку! - суд не нашел оснований для признания их виновными.

А с девушками получилось как-то проще. То ли присяжным показали - как телезрителям - пленку: лежит неизвестно где в каких-то ящиках оружие - много-много автоматов, - и присяжные, подобно телезрителям, вообразили, будто ПОРТОС - что-то вроде фадеевской \"Молодой Гвардии\" (во всей этой истории - слишком много литературных ассоциаций); то ли аргументы обвинения прозвучали неотразимо - пресса прониклась: воспитанников, представьте, заставляли работать! - и дрожь негодования в голосе...

Но, скорей всего, эти девушки - Ирина Дергузова и Татьяна Ломакина - вели себя на суде не лучше, чем на следствии: мало того что отстаивали свою теорию всеобщего счастья - еще и оспаривали доказательства вины, - короче, держались так, словно стали жертвами провокации.

Какое глубокое, спокойное удовлетворение читалось на лице красивой дамы в судейской мантии, когда она опрашивала приговоренных: понятен ли им приговор!

То есть понятно ли этим последовательницам Пифагора, что молодость их погибла? что одной предстоит провести восемь лет, а другой - шесть в беспрестанных унижениях, вне гигиены, впроголодь... остановимся: не нам рассуждать о советской тюрьме; Достоевский отдыхает, Солженицын замолчал.

Понятно ли, что эта беленькая и эта темноволосая (это ей стучали по каске) не могут оставаться на свободе, поскольку представляют опасность для общества - в отличие, например, от какого-нибудь алюминиевого короля, изобличенного в покушении на убийство; в отличие от... опять-таки не стоит продолжать.

Светленькая не ответила судье, сама спросила:

- У вас совесть есть?

Темненькая сказала, что приговор ей понятен.

16/9/2002

Оправдание Карнавалова

Едва ли не главное литературное событие - книга Владимира Войновича \"Портрет на фоне мифа\" (М.: \"Эксмо-пресс\", 2002). О ней больше говорят, чем пишут. Боязно.

Я тоже едва решаюсь. Эта небольшая книжка вроде как подрывает авторитет величайшего из местных (а то и в целой подлунной) современников. К нему и обращена, впадая под конец в открытое письмо:

\"Вы напрасно причисляете меня к своим ненавистникам. Никогда чувство, сколько-нибудь похожее на ненависть к Вам, у меня не возникало. Просто Вы очень отличаетесь от мифа, наделившего Вас достоинствами, не совместимыми в пределах одной человеческой личности. Я сам принял скромное участие в создании мифа, но, видя его распадение, не злорадствовал и не злобствовал, а огорчался. А потом решил посмеяться над мифом и над собой не меньше, чем над Вами. А так что же... Вы фигура историческая, уникальная, такой роли в истории ни одному писателю сыграть еще не удавалось и, даст Бог, в ближайшем будущем не удастся...\"

Это и есть основная тональность. Как видим, впервые Владимир Войнович старается писать не смешно. Разве что позволяет себе непочтительную иронию - в очень умеренных дозах. А юмору - восхитительному своему юмору - велит молчать, и тот, обидевшись, не вмешивается. Даже и на тех страницах, где Владимир Войнович уверяет читателя и самого себя, будто пафос его книги - борьба с мифотворческим сознанием вообще и с культом личности А. И. Солженицына, в частности.

Но это не памфлет, а мемуар. И не против А.И. Солженицына, - но в защиту Сим Симыча Карнавалова.

Эта несмешная книжка сочинена, по-моему, только ради оправдания другой - смешной.

Был, если помните, у Владимира Войновича такой роман - \"Москва 2042\". Полный коммунизм, недавно закончилась Великая Бурят-Монгольская война, у власти КПГБ (коммунистическая партия государственной безопасности) во главе с Гениалиссимусом, он же и патриарх всея Руси; население снабжается питанием (\"первичным продуктом\") по талонам, выдаваемым взамен продукта вторичного, каковой продукт (его сдают по утрам) - основа экспорта, - и все такое.

Ах, какая там Лефортовская Краснознаменная Академическая тюрьма имени Ф.Э. Дзержинского! В каких незабываемо реалистичных подробностях описано посещение Дворца Любви (он же - Государственный экспериментальный ордена Ленина публичный дом имени Н. К. Крупской)!

Но черт попутал Владимира Войновича приплести к этой, с позволения сказать, антиутопии сколько-то ядовитых глав про знаменитого русского писателя, проживающего в нашем времени (герой-рассказчик стартует в будущее из 1982 года, тогда же и возвращается; на Западе роман вышел отдельным изданием в 1987); Сим Симыч Карнавалов, бывший истопник, теперь эмигрант-изгнанник, работает над шестидесятитомной эпопеей в имении Отрадном, что под Торонто...

И много-много забавных подробностей про уклад отрадненского быта, все на один мотив: как неподражаемо серьезно хозяин относится к себе, как ни в грош не ставит никого другого, - ну, и самодурствует помаленьку, - а домочадцы, естественно, подыгрывают.

Была там и такая сцена (она особенно дорого обошлась автору): Карнавалов ранним утром репетирует свое возвращение в отчизну: колокольный звон, домашняя прислуга играет на разных инструментах, жена и теща в сарафанах и кокошниках стоят с хлебом-солью, а герой на белом коне подъезжает к полосатому столбу с табличкой \"СССР\" и, взмахнув мечом над головой якобы пограничника (переодетого секретаря), вопрошает:

\"- Клянешься ли впредь служить только мне и стойчиво сражаться спроть заглотных коммунистов и прихлёбных плюралистов?\"

Потом, по ходу романа, эта сцена воспроизводится в другой реальности - в Москве 2042 года: организованный генералами БЕЗО переворот возводит Карнавалова на трон Гениалиссимуса и т. д.

Ну, вот. Вспомним теперь, как любили А.И. Солженицына интеллигенты всех мастей в конце восьмидесятых, как ненавидела его эта самая КПГБ, - понятно, что роман попортил автору и славу, и жизнь, и со многими рассорил, в том числе и с некоторыми близкими друзьями.

Автор стоял на своем, спорил, сердился, страдал. И теперь, через полтора десятилетия, как бы спрашивает: ну что, дескать, поостыло ваше бездумное обожание? убедились, кто был прав? стоило меня так безжалостно клеймить, заушать, замалчивать мою книгу?

В одном он точно прав: клеймить, заушать, даже просто корить за сатиру - сколь бы священной ни казалась ее мишень, - по меньшей мере несправедливо. А замалчивать...

Я тут сам не без вины. В 1989 году \"Нева\", где я заведовал прозой, собиралась было напечатать \"Москву 2042\". Да призадумалась. Поскольку держала уже во рту солженицынский \"Март Семнадцатого\". В результате роман Владимира Войновича вышел отдельным изданием, всего только стотысячным тиражом (а журнал расходился в пятистах тысячах).

Но тираж и успех - вещи все-таки разные. Роман Войновича не то что замалчивали - хотя и замалчивали тоже, - ему как-то не поверили. Не про Карнавалова (не в Карнавалове была там сила), - а вообще. Казалось, опасность, тут предсказанная, уже миновала. Да и Карнавалов этот, если уж всю правду говорить, тогда выглядел совсем не похожим на свой прототип. Лишь позднее оригинал словно бы перенял некоторые черты карикатуры.

А тогда он был властителем дум. Это, как известно, такая должность, что ни назначить, ни уволить, тут и самые горькие упреки ничего не значат, не то что едкие уколы.

В \"Портрете на фоне мифа\" много и того, и другого. История литературы все это разберет и пустит в дело. Потому что, как бы там ни было, книга - правдивая. Но опять - таков уж, видно, рок Владимира Войновича! - опять несвоевременная: мифа-то уже нет.

Впрочем, признаюсь, что были в моей жизни день или два, когда я и про КПГБ так думал.

21/10/2002

Ревизские сказки

Кто стучится в дверь ко мне с толстой сумкой - верней, с красивым специальным чемоданчиком, чтобы спрятать в нем и донести до правительства тайну моих доходов и моей национальности?

А никто, представьте, так и не постучался. И многие из моих знакомых тоже не дождались миловидной отличницы, которая должна была с трогательной такой серьезностью спросить: как называется вырабатываемый вами продукт?

И я, например, в тон ей ответил бы не то, что вы подумали, а этак Гамлетом: слова, слова, слова...

Не включили меня в перепись, не занесли, стало быть, в инвентарь - ну и ладно, не больно-то и хотелось.

Это как раз тот случай, когда принимаешь сторону большинства - практически чувствуешь себя заодно с народом. А впрочем - и с властью, поскольку эту игру народ и власть проводят в одном стиле: низы не хотят, верхи не настаивают, результативная ничья предрешена. Окучиваем, так сказать, очередную Большую Липу с двух сторон.

Уже объявлено, что, вообразите, в Чечне перепись прошла как по маслу и даже с обнадеживающими цифрами: жителей там, похоже, прибавилось. То есть перепись населения вовсе не требует, а то и не предполагает участия в ней самого населения - что и доказывать не требовалось.

Про это, собственно говоря, написана великая книга, называется - \"Мертвые души\". Афера коррумпированного таможенника П.И. Чичикова замешана на ревизских сказках, по-нашему - на опросных листах; участковый Собакевич заполняет их с душой и талантом. \"Ни одно из качеств мужика не было пропущено: об одном было сказано: \"хороший столяр\", к другому приписано: \"дело смыслит и хмельного не берет\"... Все сии подробности придавали какой-то особенный вид свежести: казалось, как будто мужики еще вчера были живы...\"

Никакого нет сомнения, что и наши паспортистки справятся, и Госкомстату будет чем заняться.

Интересная это, должно быть, контора. Давеча ртом своего начальника (верней - устами) провозгласила буквально вот что. Дескать, главный враг переписи - деревенские собаки: лают, кусают, в дома не пускают; искусанные переписчики увольняются пачками.

Представляю, как это выглядело бы из космоса: шестая часть суши (не то седьмая), кишащая стаями диких собак.

Но собаки, оказывается, вовсе не дикие! Генерал от арифметики взывает к администрации на местах: немедленно прикажите обывателям привязать своих несознательных барбосов, а лучше - посадить на цепь!

Это уже не Гоголь, а чистый Салтыков-Щедрин.

Сама по себе история эта с переписью не имеет значения: ну, еще сколько-то денег на ветер, еще сколько-то по телевизору вранья - но и она усугубляет странное чувство, столь знакомое нынешнему поколению советских людей: будто время остановилось, никуда не идет, его как будто нет.

Разумею, конечно, время историческое: личное-то знай бежит, улетает, рвется из рук. А истории словно не бывало - совершенно как в бреду академика Фоменко: так называемое настоящее выглядит просто пародией так называемого прошедшего, и наоборот.

С таким-то чувством я и бродил по Николаевскому залу Зимнего дворца, разглядывая экспонаты выставки с пышным названием: \"Путешествие в страну богов. Мексика. Памятники древности\". Сотни три таинственных, искусно сделанных предметов. Этномузыка тихонько играет, интеллигенты воркуют у витрин. Вообще, атмосфера одухотворенная. Но грустно до чего! Просто сил нет, как грустно.

Тоже, значит, жили. Несколько цивилизаций создали. Вертикаль власти, само собой. На каком-то этапе и переписи проводили наверняка. Занимались сельским хозяйством и охотой друг на друга. Слушались богов и начальников. Номенклатура щеголяла в пышных головных уборах, лакомилась жареной собачиной, запивая соленым шоколадом. Впрочем, шоколада, как и пульке (брага такая из листьев агавы), хватало, вероятно, на всех. И маисовых лепешек. И зрелищ.

Любили смотреть, как сдирают с военнопленного кожу - и на него же надевают, вывернув наизнанку. Или как вырывают сердце и, бьющееся, швыряют в огонь. (Под стеклом красуются изящные сосуды - для жертвенной крови, для жертвенной кожи; тут же и скальпели - тоже изготовлены со вкусом.)

Обожали спорт; каучуковый мяч полагалось толкать локтями, бедрами, животом; капитану проигравшей команды под звуки гимна отрезали голову.

Одним словом, катались как сыр в масле - климат-то благодатный, - катались бы и до сих пор, - глядишь, и в социализм шагнули бы (кстати! социализм - это ведь учет!), - если бы не Кортес.

А теперь от всех этих бедняг осталось лишь то, что они унесли с собой в могилу, - точней, что им в могилы положили. Продукция разных похоронных фирм - отменного, правда, качества. У тамошних кладбищенских дизайнеров бывали смелые идеи. Вот, скажем, урна с головой человека, выглядывающего из головы летучей мыши, - вполне постмодернистский сюжет.

Хотя кто его знает: вдруг это стандартная официозная символика: вроде как первый сокол - Ленин, а другой...

Наука тут еще не сказала последнего слова. До сих пор сомневается насчет огромной головы какого-нибудь теночтитланского Свердлова (высота 178 см, ширина 117 см, вес 6 тонн); цитирую каталог: \"Правители ольмеков оставили потомству свои портреты - огромные каменные головы. Ранее считали, что эти монументальные произведения являются изображениями отрубленных голов участников ритуальной игры в мяч, однако эта теория не подтверждена никакими свидетельствами или источниками...\"

Я же говорю: остановилось проклятое мгновенье.

23/12/2002

Стогна мира

Ну, вот и дождались. Жизнь качнулась, Сенная площадь благоустроена. Так хотелось, чтоб стала она - стогной...

Стогна - самое петербургское существительное. Во множественном числе вбирает в себя наш город, словно взгляд из-под купола Исаакия белой ночью. Когда для смертного умолкнет шумный день.

Обычно - так сказать, по жизни - это гулкое слово мы впервые встречаем у Пушкина. И на немые стогны града полупрозрачная наляжет ночи тень...

Но интересно, что и самый ранний, почти за столетие до Пушкина, образ Петербурга - стогна. В \"Оде на день восшествия на престол Ея Величества Государыни Императрицы Елисаветы Петровны\" Ломоносов описывает всенародное ликование так, словно ему в Смольном заказали сценарий юбилейных торжеств: прибывает кортеж правительственных машин; петербуржцы встречают руководство страны бурными аплодисментами.



Подобным жаром воспаленный
Стекался здесь российский род,
И радостию восхищенный,
Теснясь, взирал на твой приход.
Младенцы купно с сединою
Спешили следом за тобою.
Тогда великий град Петров
В едину стогну уместился,
Тогда и ветр остановился,
Чтоб плеск всходил до облаков.



(Предусмотрены, как видим, даже спецметеоэффекты, но это в скобках).

В примечаниях к стихам Ломоносова читаем: стогна - площадь. Коротко и ясно. В примечаниях к Пушкину: стогны - площади (иногда также и улицы). Но вряд ли сам А. С. был того же мнения, не то не написал бы в \"Медном всаднике\":



Стояли стогны озерами,
И в них широкими реками
Вливались улицы...



Слово, однако же, церковнославянское. Употреблено, например, в странной притче, пересказанной апостолом Лукой: некто затеял вечеринку для друзей, а они в последний момент, словно сговорившись, отказались прийти, причем выставили предлоги совершенно нелепые - один даже сказал: я женился, поэтому не могу. И вот тогда разгневанный гостеприимец велел своему рабу собрать на улицах и пригласить к нему на ужин первых попавшихся нищих инвалидов и бомжей...

Короче, это притча о том, что много званых, но мало избранных. Речь хозяина к рабу начинается так: \"Изыди скоро на распутия и стогны града...\" В Синодальном переводе: \"Пойди скорее по улицам и переулкам города...\"

Похоже, и Некрасов, сочиняя навзрыд:



В глухую полночь, бесприютный,
По стогнам города пойдешь, -



имел в виду скитания по улицам. Хотя и явно не по каким попало, а - по прямым, широким, торжественным улицам. Короче и попросту - по Петербургу.

Как бы там ни было - нет в России ничего прекрасней петербургских площадей. Нет и в Петербурге ничего величественней. Город из них возник, только из них поначалу и состоял - почти воздушный. Лишь впоследствии все эти овалы и окружности соединили прямыми.

Потом, конечно, принялись стачивать кривизну, сокращать диаметр. А на давнишних гравюрах как патетичны Марсово поле, Мариинская, Исаакиевская, нынешняя площадь Островского...

Многие из нас - такие чудаки! Чуть ли не физически страдают от того, что над крепостью нет ангела, над Домом книги - глобуса, - и что часы на Думской башне вот уже сколько лет стоят. А еще жила в городе - долго-долго жила! - тоска по Сенной площади.

Всеобщая такая мечта, что вот уберут с Сенной кошмарную эту голубятню для нетопырей и нагло необъятный, крепостной вокруг нее забор - и замостят ямы - и подметут - и всё! Можно гулять, не подчиняясь направлению стены. Смотреть вдаль. Чувствовать над головой небо. И все будет по-другому, не так, как раньше.

Эта площадь - такая несчастная. С дурной наследственностью. Торговые ряды, торговые казни. Некрасов якобы видел: били женщину кнутом. Рынок, эшафот, гауптвахта. Трущобы, ночлежки, притоны. Свидригайлов выслеживает Раскольникова. Тут подавлен холерный бунт, взорван собор.

Можно погибнуть среди бела дня под упавшим куском архитектуры. Зимой скользко, летом пыльно, всегда - грязно. И тесно, тесно... Всю перестройку мы тут метались от ларька к ларьку, из очереди в очередь. Тут была вечно действующая модель российского воровского беспорядка. Унизительный такой, безнадежный лабиринт.

Вот и хотелось, чтоб стала - стогна. Как знак - что-то изменится. Как будто будут свет и слава, удачный день и вдоволь хлеба. Как будто жизнь качнется...

Ну, вот и дождались. Жизнь качнулась, Сенная площадь благоустроена.

То есть наскоро застроена мрачными приземистыми павильонами, разгорожена черными перилами. Новостройка нависает. Транспорт мчится. Грязь плещется.

Как был лабиринт, так и остался. Вместо площади - сколько-то извилистых коридоров, как бы ипподром для тараканьих бегов.

Правда, об отстающих позаботились: кое-где скамейки - почему-то в виде орудийных лафетов. А на месте гибели Сенного Спаса соорудят на скорую руку часовенку-модерн. А взамен скворешни начальство грозится воздвигнуть какую-то \"башню мира\" высотой с пятиэтажный дом.

Нет, господа, никогда при вас Петербургу не бывать никакой столицей, не дождетесь. Мелко плаваете. Не умеете обращаться с пространством. Вам бы только стеснить его, заставить хламом и халтурой, набить чем попало, лишь бы человек ни на минуту не забывал: справа - стена, и слева - стена.

Потому что много званых, да мало избранных.

Ну и пусть. От нас-то Петербург никуда не денется. Стоит лишь открыть книжку старинных стихов, и мы опять столичные жители. Вот - Баратынский:



Стояла ночь уже давно.
Градские стогны опустели.



И не важно, что сюжет - попался из Москвы. Главное, стихи не провинциальные. В провинции - правильно - стогн не бывает. Там - пустыри.

15/1/2003

Склероз, Красный нос

Наши сети, оказывается, прохудились: теплосеть, электросеть и прочие.

Наши сети совершенно неожиданно притащили нежелательного незнакомца.

В детстве спасали вата, войлок, валенки. Разумеется, и дрова.

Наш двор на канале Грибоедова был уставлен поленницами - черный такой лабиринт, выводивший к помойке. Ума не приложу, как разбирались взрослые: где чьи дрова. И почему-то не помню поленьев этих горящими: не подпускали, должно быть, ребенка к открытой печке. Осталось только чувство, с каким обнимал ее круглые жестяные под блеклой краской бока.

Вата бесстыдными пучками пробивалась из всех щелей в оконной раме. Вот уж конструкцию зимнего окна я понимал досконально, послойно: сливочные занозы облупившейся краски - бурые кристаллы замазки (осенью была жирная, как халва) - бумажные ленты, отведавшие клейстера (осенью заваривали крахмал) - из-под них вата, вата... Ничтожные следы нешуточных усилий по краям ослепительной гравюры на темы тропической растительности: ледяной иглой по стеклу.

Одежда была теплая и тяжелая, потому что ватная.

Про валенки рассказывать нечего - и так все понятно.

Войлок рос на входных дверях, тяжело клубился под скользкой клеенкой, вытекая из порезов...

Жить было душно, но не холодно.

С тех пор климат стал мягче, одежда - изящней, вата - дороже, дрова и валенки петербургский ребенок представляет по картинкам, - и нынешней зимой разговоры такие:

- Лучше всего найти где-нибудь кирпич и раскалить его на газовой конфорке. Потом поставить в комнате на что-нибудь железное. Кирпич, знаете ли, отлично держит тепло...

Наши сети, оказывается, прохудились: теплосеть, электросеть и прочие.

Наши сети совершенно неожиданно притащили нежелательного незнакомца.

Вдруг мы осознали, что под Петербургом ходит ходуном, плещет черными волнами ледяная тяжкая грязь, и наша сосудистая система в ней застывает и рвется.

Почти три века источником тепла был рабский труд и обеспеченная им дешевизна топлива.

Хотя уже полтораста лет назад иностранные путешественники предупреждали: ресурс не бесконечен и рано или поздно Петербург придется обогревать бумагами из бесчисленных канцелярий. Правда, они недооценивали вклад Тимофея Ермака в нашу энергетику.

А теперь вот и линии, соединяющие дело Петра с делом Ермака, прерываются. Хозяйство - так называемое жилищно-коммунальное - поражено склерозом. И вся надежда - на раскаленный кирпич.

Судя по всему, и в умах начальников происходит то же самое, что с этими несчастными трубами и проволокой в зыбкой глубине, у нас под ногами. Все проржавело и перепуталось. И, поспешая по грязным улицам из холодного темного жилья в холодную темную контору, бедный петербуржец, пешеход поневоле (потому что неуловим и почти несовместим с жизнью так называемый общественный транспорт), Маленький Человек-2003 то и дело упирается глазами в огромную цветную открытку: яркощекий такой жизнелюб в ярмарочном халате, имея в одной руке бокал, кажет населению три пальца другой руки. И эта шарада обозначает, по-видимому, что все обстоит отлично.

Зима! Начальство торжествует! И мы тоже должны быть особенно счастливы в этом году: потому что ровно три столетия назад одному человеку пришла в голову одна безумная мысль. Сама по себе, впрочем, красивая - даже слишком красивая для России - \"страны, - писал Белинский, - где, наконец, нет не только никаких гарантий для личности, чести и собственности, но нет даже и полицейского порядка, а есть только огромные корпорации разных служебных воров и грабителей\".

Петр Великий, похоже, не умел мерзнуть. Бывают такие люди. Пушкин вот тоже совершенно не чувствовал холода. Знай ликовал: как жарко поцелуй пылает на морозе! как дева юная свежа в пыли снегов!

Гоголь был устроен - да и одет! - совсем по-другому; не выдержал, сбежал в Италию, оттуда рифмовал: Петербург - снега - подлецы - департамент; вполне современный, не так ли, пейзаж?

Но первым, кто сказал вслух, что Петербург - синоним холода и что холод - почитай, синоним смерти, - был Некрасов. В нищей юности как-то случилось ему провести на петербургской улице - в одном пиджаке или там сюртуке - чуть не всю ноябрьскую ночь напролет. При слове \"Петербург\" его стихи стучат зубами.



Помнишь ли день, как больной и голодный
Я унывал, выбивался из сил?
В комнате нашей, пустой и холодной,
Пар от дыханья волнами ходил.
Помнишь ли труб заунывные звуки,
Брызги дождя, полусвет, полутьму?
Плакал твой сын, и холодные руки
Ты согревала дыханьем ему?



Став богачом и знаменитостью, Некрасов не утратил чувства реальности - главного петербургского чувства: как бы ни блистали в театральной, допустим, зале хрустальные люстры и дамские декольте, не забывай - снаружи, на улице, смертельно холодно, и не всем пешеходам суждено воротиться домой. Ночь и зима со всех сторон обступают сияющую столицу - и жаждут ее поглотить. Лови, лови световой день, беги, беги среди сугробов, горожанин!



Двадцать градусов! Щеки и уши
Не беда, - как-нибудь ототрем!
Целиком христианские души
Часто гибнут теперь...



И далее - все, как теперь, как в сегодняшней газете...

Что ж! Раскалим кирпич, запалим свечу и, пока телевизор, обесточенный, не лжет, будем читать Некрасова. Новые смыслы открываются, ей-богу. Вот, например, все думают, что труб заунывные звуки - это какой-нибудь духовой оркестр проходит под окном. Ничего подобного! Дело происходит в петербургской мансарде - и слышно, как завывает в дымоходах ветер. Прислушайтесь: органная сюита. Юбилейная. Исполняют петербургские дома под управлением Зимы.

3/2/2003

Сопротивление птиц

Как выяснилось, единственное, чего нам сейчас по-настоящему не хватает, - это памятника поэту Иосифу Бродскому.

Говорят, что в здешний зоопарк приезжал на этих днях инспектор из Евро-Азиатской ассоциации зоопарков - посмотреть, как чувствуют себя на новом месте какие-то редкостные птицы, этапированные сюда в прошлом, что ли, году для пополнения нашей коллекции.

Птички, представьте, нашлись, причем среди живых. И это, по-моему, прекрасное достижение. Нам всем следует их поздравить и брать с них пример.

Но инспектор (гражданин Эстонии, между прочим) остался, говорят, не совсем доволен состоянием упомянутых пернатых. Ему, видите ли, не понравилось, что за отчетный период они не отложили ни яйца, не высидели ни единого птенца и вроде бы вообще не нарушали седьмой заповеди (\"не прелюбы сотвори\", - напоминаю на всякий случай) - освоили, так сказать, технику фиктивного брака.

Инспектора, даром что эстонец, это удивило, поскольку и у него в Таллинне, и в других местах временного проживания, типа Стокгольма какого-нибудь, не говоря уже об исторической родине, существа данного вида плодятся с дорогой душой. Он провел расследование - то есть оторвался от созерцания испытуемых и огляделся вокруг, навострив при этом уши.

Вокруг, естественно, свирепствовало стихийное бедствие - так называемый зимний ремонт. Не стану рассказывать вам, что это такое, а жителям других планет поясню в самых общих чертах: в наше время и в нашей местности так называлась техногенная катастрофа с очень сильным человеческим фактором.

И вот наш орнитолог предположил, что птичья добродетель - или, если угодно, саботаж - в общем, что нежелание подопытных совершать развратные действия даже во имя продолжения рода - каким-то образом обусловлено обстановкой. Недостаточно, дескать, интимная. Скорей - цеховая. Моторы рычат, сверла дрелей визжат, пол вздрагивает, работники физического труда подают друг другу производственные советы, - действительно, тут не то что птичка, тут и крокодил смутится. Какие, к черту, скажет, прелюбы, ишь чего захотели; во-первых, неудобно; и потом - ради кратковременного наслаждения обрекать собственных потомков на такую жизнь - в холоде, злобном шуме и грязи? Не дождетесь!

В общем, ученый все понял. Вздохнув, сделал своим подопечным ручкой и отбыл восвояси. Пожалуй, прославится теперь - как-никак набрел на новую научную тему типа: Смольный - рычаг эволюции.

Тема, и точно, перспективная. По интересному совпадению, как раз на этой же неделе ассоциация избирательниц опубликовала результаты исследования человеческой рождаемости: в Петербурге - кто бы мог подумать? - она, оказывается, самая низкая. То есть наш человек отнюдь не глупей заморской птицы и тоже адекватно реагирует на перманентный... скажем, ремонт.

Но зато в сферах, окружающих половую, - в административной, например, да и в художественной - жизнь, наоборот, бьет ключом.

Как выяснилось, единственное, чего нам сейчас по-настоящему не хватает, - это памятника поэту Иосифу Бродскому. И чуткий \"Альфа-банк\" выделил сколько нужно денег, и объявил конкурс, и сто двадцать скульпторов в разных странах засели за работу, и двадцать четыре избранных проекта вот только что представлены публике. Бродский на чемоданах, Бродский за столиком кафе, еще один Бродский на чемоданах и так далее.

Есть, впрочем, и вполне приличные предложения; одно мне даже понравилось: без фигур, без вещей - памятник из невской воды, набережного гранита и стихов... Красиво и даже величественно, а значит - никаких шансов. Победит, конечно, кто поплоще. И, само собой, дружба.

Знаменитый г-н Церетели (как же без него?) своего Бродского одел частично в бушлат, частично во фрак под докторской мантией (кстати: как раз такую в четверг набросили на плечи бургомистру: за вклад в петербургскую архитектуру), - короче, вылепил символ удачи... Вот такой и поставят (если до этого вообще дойдет), причем поставят в двух шагах от Преображенского Спаса и, по европейской моде, прямо на траву, чтобы удобней было обливать бедного поэта всякой дрянью и царапать на бронзе мерзости.

Самое грустное во всем этом - что действительно Иосиф Бродский умер. Вот уже семь лет назад, 28 января. А насколько лучше было бы этот мой текст адресовать ему - рассказать про зоопарк, а насчет памятника просто пошутить - и чтобы он ответил едкой остротой.

Нынче ночью я читал книгу под названием \"Как работает стихотворение Бродского\". Научный сборник. Каждая статья - об одном каком-нибудь стихотворении. Схемы, разные таблицы лично мне вообще-то не по уму. Все же я понял достаточно, чтобы еще раз удивиться: по всему выходит, что настоящий поэт даже не догадывается об истинном объеме создаваемого им смысла.

Простыми, кажется, словами записывает поближе к внутренней музыке нехитрую, кажется, мысль. Но вот ученый приставляет рентгеновскую, допустим, трубку или, не знаю, томограф - и обнаруживает, что песенка - бездонна. Что она живет чудом, нечаянно воплотившим неизвестно чью премудрость. Устроена, как растение. Или как птица.



- Что ты делаешь, птичка, на черной ветке,
оглядываясь тревожно?
Хочешь сказать, что рогатки метки,
но жизнь возможна?



Бродский охотно воображал себя птицей. Чаще - вороной. Которая, предположим, влюблена в луну, точней - в месяц на ущербе, столь похожий на кусок сыра. Которой лиса после басни перегрызает горло, не разбирая, где кровь, где тенор.

11/3/2003

Рукописи рвутся

В хранилище рукописей Пушкинского Дома сработали - как будто ни с того ни с сего - газовые огнетушители.

Причем два огромных баллона рухнули на стеллаж - как назло, на тот самый, где находились коробки и папки, подлежавшие спасению в первую очередь: стеллаж этот располагается поближе к двери. Струи газа ударили в бумагу - образовался смерч, комнатный такой торнадо - и часть русской литературы превратилась в конфетти.

На устилающих пол обрывках (величиной примерно с ноготь) - опознаны каракули Ивана Крылова. Что с автографами других классиков - Григоровича, Лермонтова, Чехова, - пока неизвестно: расследуются причины происшествия, к оценке ущерба еще не приступали.

Почерк у Крылова, русского баснописца, был неразборчивый. Иные строчки читались гадательно. До сих пор у специалистов не было уверенности, что напечатанные тексты, даже хрестоматийные, вполне отражают авторскую волю. И вот сомнения, считайте, отпали. Спорить стало не о чем.

Однако директор Пушкинского Дома профессор Н.Н. Скатов уже заверил слушателей местного радио: для толков о каком-то \"культурном Чернобыле\" нет ни малейших оснований. Пресса, как всегда, все преувеличивает и раздувает. Допустим, что-то пропало. Предположим - безвозвратно. Но, во-первых, все материалы давно скопированы, а во-вторых, незачем будоражить публику: ей-то какое дело? Это для нас, для ученых, трагедия, какая бы пустячная бумажка ни погибла, - мы в своем кругу и поскорбим на досуге, - сперва же отпразднуем юбилей Петербурга, и не мешайте работать, профаны безответственные.

Ученый совет Института русской литературы тоже проявил выдержку и хладнокровие: принял к сведению сообщение о ЧП и выдвинул Н.Н. Скатова в действительные академики.

Что и понятно: жизнь продолжается, выборы в Академию на носу, и не директор же, в самом-то деле, виноват, что эти проклятые огнетушители рванули.

Виноватых, скорей всего, и нет. Научные сотрудники точно ни при чем (к счастью, в роковой момент никого из них в хранилище не было), а хозяйственная часть - ну, какой с нее спрос?

Лет сорок назад нижеподписавшийся работал в одном литературном музее. Там хозяйственная часть относилась к научной, как 1 к 4. Красивые такие мужчины с могутными багровыми затылками: замдиректора по таким-то вопросам, зам по другим, зав АХЧ, еще один - просто завхоз, нач. пожарной охраны и др. Они же составляли парторганизацию.

Все, как один, подполковники запаса, или как их там - действующий резерв. На зарплату смотрели как на деньги не лишние, но карманные. В праздничной атмосфере любили поделиться пережитым: \"вот эта самая рука застрелила Блюхера!\" На собраниях же рассуждали исключительно про трудовую дисциплину: что вот, мол, научные сотрудники позволяют себе на рабочих местах читать вслух стихи, а из некоторых комнат порой даже доносится смех... Презирали нас безоговорочно, чувствуя себя как бы санитарами в детской психушке, - соответственно и обращались...

Теперь, надо думать, такой стиль неупотребителен. Но все-таки не вижу смысла выяснять, кто именно не подкрутил вовремя какой-нибудь вентиль: вот увидите, кончится резолюцией о необходимости крепить трудовую дисциплину докторов и кандидатов наук.

В общем, ничего не поделаешь: случилось - и случилось. Главное - люди живы. И рукописи Пушкина - по другую сторону покосившейся стены - уцелели. А без автографов Крылова или Григоровича жить, конечно, можно. Тем более - если все скопировано.

И все равно: такое чувство, будто обобрали, да еще и обругали вдобавок: дескать, что за бесстыдство - кричать караул! На что тебе сокровище, которого ты, необразованный, все равно не умеешь ценить? Ну, вот объясни, какая тебе печаль от того, что больше никто на свете не увидит этих страничек, - а ты и прежде не видал - и ничего, как-то обходился?

Ладно, вы правы. Не моего ума это дело - горевать об оригиналах. Я только предпочел бы, чтобы вы горевали не так мужественно, покрикивали на меня не так бодро. Понятно, что в стране, где человеческая жизнь - копейка, бумаге, исписанной кем бы то ни было, и вовсе грош цена. Но все-таки эти бедные клочки - вроде как тело бессмертной великой души, не правда ли?

Надеюсь, хоть эта строчка из Григоровича не распылилась - о литературе:

\"...ей одной... обязан я долей истинного счастья, испытанного мною в жизни...\"

И эта шутка Крылова, хочется верить, спасена:



\" - Как это, что мы ни начнем,
Суды ли, общества ль учены заведем,
Едва успеем оглянуться,
Как первые невежи тут вотрутся?
Ужель от них совсем лекарства нет?
- Не думаю, - сказал мудрец в ответ:
И с обществами та ж судьба (сказать меж нами),
Что с деревянными домами.
- Как? - Так же: я вот свой достроил сими днями;
Хозяева в него еще не вобрались,
А уж сверчки давно в нем завелись\".



Не знаю, не знаю. На конфетти такому тексту не уместиться.

7/4/2003

Зияющие ямы

Кто побывает на петербургском Новодевичьем — ни на какой бал уже не поедет. Немного на земле мест, где человеческое сердце чувствует себя настолько оскорбленным.

Это пейзаж после битвы, панорама нашей окончательной победы над историей, культурой, над религией и самой смертью.

Некрасов уважал Тютчева и, возможно, надеялся, что на Страшном Суде тот его поддержит. Салтыков не уважал, кажется, никого и, выходя от умирающего Некрасова, комически развел руками: \"Велел везти к девкам!\"

Так началась скандальная слава петербургского Новодевичьего. А до тех пор кладбище было как кладбище: богатое, но не дорогое — во всяком случае, с Лаврой не сравнить. В самый раз для отставных адмиралов и действительных статских советников. Из литераторов первым прибыл Тютчев. (На плите проступают под снегом буквы: \"Блажени милостивии: яко тии помиловани будут\").

Некрасов умирал богачом — умер нищим. Тот огаревский миллион, которым его всю жизнь дразнили, так и не нашелся. Зато похороны были пышные. В многотысячной толпе было много молодых людей с передовыми убеждениями, кое у кого — и револьверы. Так что Достоевский подвергался известному риску, произнося надгробную речь, в которой сравнил Некрасова с Пушкиным и Лермонтовым. Чей-то голос перебил его, выкрикнув: Некрасов был выше этих байронистов! И другие подхватили: выше! выше!

\"…Затем уже, сейчас после первого голоса, крикнуло еще несколько голосов, но всего только несколько, тысячного же хора я не слыхал, повторяю это и надеюсь, что в этом не ошибаюсь.

Я потому так на этом настаиваю, что мне все же было бы чувствительно видеть, что вся наша молодежь впадает в такую ошибку. Благодарность к великим отшедшим именам должна быть присуща молодому сердцу. Без сомнения, иронический крик о байронистах и возгласы: \"выше, выше\", — произошли вовсе не от желания затеять над раскрытой могилой дорогого покойника литературный спор, что было бы неуместно, а что тут просто был горячий порыв заявить как можно сильнее все накопившееся в сердце чувство умиления, благодарности и восторга к великому и столь сильно волновавшему нас поэту, и который, хотя и в гробе, но все еще к нам так близок (ну, а те-то великие прежние старики уже так далеко!)\"…

Это все случилось, как известно, 125 лет тому назад. Потом в течение долгого времени население Новодевичьего прирастало мирно: врачи да филологи, да журналисты. Тот самый Краевский (чей журнал), тот самый Невельский (чья бухта), тот самый Отт (чья клиника), тот самый Майков (Аполлон), и Случевский (\"упала молния в ручей…\"). Последний раз \"весь Петербург\" сошелся тут в 1910-м — проводить Врубеля, послушать Блока: \"Мы, как падшие ангелы ясного вечера, должны заклинать ночь…\"

Счастье наше (или несчастье?), что иностранные начальники, подобно нашим, не знают всех этих имен. Не то, чего доброго, кто-нибудь выразил бы вдруг пожелание — по дороге с корабля на бал взглянуть на врубелевского черного ангела или того же Тютчева почтить, не знаю, венком от Великого герцогства Люксембург.

Но кто побывает на Новодевичьем — ни на какой бал уже не поедет. Немного на земле мест, где человеческое сердце чувствует себя настолько оскорбленным. Это пейзаж после битвы, панорама нашей окончательной победы над историей, культурой, над религией и самой смертью.

Оскверненное в начале 30-х и разоренное, как все остальные, — это кладбище в конце 60-х подверглось надругательству особенному. Нагнали стадо скреперов, бульдозеров, автолебедок — и, сорвав с могил надгробия, сложили из них что-то вроде пирамиды. Наиболее симпатичных мраморных ангелов, самые величественные распятия тут же распродавали по дешевке налево.

Работа была не из легких, шла не быстро, и к тому моменту, когда техника вплотную подобралась к Некрасову, негодующие письма некоторых трудящихся (точней, пенсионеров) дошли до одной из центральных газет. И там появилась статья — типа руки прочь от поэта-гражданина, не затаптывайте народную тропу, и все такое. И тогда скреперы, бульдозеры и лебедки поспешно растащили пирамиду.

Муза мести и печали своим авторитетом защитила, получается, Тютчева и Майкова.

Хотя современный поэт полагает иначе:



Уснуть, остыть.
Что ж, не цветочки ж разводить
На этом прахе и развале!
Когда б не Тютчев, может быть,
Его б совсем перепахали.
И в этом весь
Характер наш и упоенье…



… Иные из уцелевших надгробий оказались на прежних местах, иные — на чужих. Многие ямы так и зияют. Пьедесталы по большей части без крестов. Скульптуры почти все разбиты. Украшения вырваны с мясом. Все это непоправимо. Выглядит так, словно ураган ликующей злобы пронесся над Новодевичьим буквально вчера. Или как будто ад взорвался в этой самой точке, на Московском проспекте, 100. Среди черных, непристойно изуродованных обломков бродит черный стыд под руку с черной тоской.

Впрочем, жизнь — то есть смерть — берет свое. В тишине раздается бензопила дровосека. Тополей все меньше — а заодно и могил. Северная окраина кладбища уже опустела — то есть опустошена, — и кто-то потихоньку подторговывает участками.

Что ж, пускай. Быть может, чья-то корысть, с чьим-нибудь объединившись тщеславием, не позволит ничьему лицемерию стереть с карты города это страшное пятно.

Какой язвительной насмешкой звенит с единственной бронзовой доски голос несчастного классика:



Сейте разумное, доброе, вечное,
Сейте! Спасибо вам скажет сердечное
Русский народ…



***

P.S. Когда так называемая советская власть дышала уже по Чейн-Стоксу, одной даме, дирижировавшей в Ленгорисполкоме проявлениями культуры, показали в телестудии пленку — некто я, еще довольно молодой, гуляя среди разграбленных могил, разъяснял: вот, мол, канава, где, по-видимому, покоится критик Страхов; а вот под этим безымянным холмиком — останки министра Плеве, и т.д. Показав, спросили:

— Что делать, Валентина Ивановна?

— Надо думать, — молвила дама и выражением лица дала понять, что уже приступила к этому процессу.

С тех пор прошло ровно шестнадцать лет.

14/4/2003

ОФИС В АРЕНДУ

Время тогда, девяносто лет назад, остановилось ненадолго: только чтобы так называемый Серебряный век прочувствовал, что ему — конец.

Сколько бы ни выдавали за городскую хронику — чехарду должностей с фамилиями, ничего в Петербурге нет, кроме архитектуры, и ничего не случается, кроме погоды. Вот выглянуло, наконец-то, солнце, осветило мою с Московским вокзалом окрестность — и опять укоризненно выпятился в небо искалеченный восклицательный знак на углу Миргородской и Полтавской.

Он виден из окна прибывающего поезда — взгляните направо: на серокаменную призму наброшен плашмя параллелепипед в желтой изодранной штукатурке. Увечье и абсурд. Ах, война, что ж ты, подлая, сделала, — мурлычете вы, заталкивая тапочки в дорожную сумку. И выходите в тамбур. Вагон уже плывет вдоль новехонького нарядного фасада, заслонившего неблаговидный пейзаж и уродливую руину.

А это был последний шедевр дореволюционной архитектуры. Последняя православная святыня. Последний символ Российской империи. Последний сигнал исторического времени: дескать, все! дальше не пойду! завод кончился, пружина проржавела, наступает юбилей… Триста лет царствующей династии. Триста лет с той весны 1613 года, когда в Ипатьевском монастыре, что под Костромой, инокиня Марфа чудотворной иконой Феодоровской Божией Матери благословила своего шестнадцатилетнего сына, боярина Михаила Романова, на царство.