Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 





Стакан молока, пожалуйста

роман

перевод с норвежского Любови Горлиной



1



Дорте открыла помойный бачок. В нос ей ударило зловоние. Гнили старые картофельные очистки — было больше двадцати градусов тепла. Соседнему фермеру следовало не откладывая прислать за отходами своего мальчишку, а то накормленная ими скотина может и заболеть. Дорте, как могла, утрамбовала отходы. Крышка в свое время была так помята, что отказывалась плотно закрывать бачок. Большая щель приглашала мух и других насекомых в даровую столовую. Кусты над бачком паук оплел паутиной. Три мухи запутались в ней и теперь неподвижно ожидали, когда он ими полакомится. Но паука там не было. Может, его постигла неожиданная гибель. «Птицам тоже нужно жить», сказал бы отец. От этой мысли Дорте показалось, будто отец прислал ей с небес открытку.

Когда она вернулась в дом, Вера с мрачным лицом вытирала кухонный стол, а мать залила кипятком только что смолотый кофе. На ее бледном лице проступали красные пятна. Блузка распахнулась, как будто на ней не было пуговиц. Но мать никогда не застегивала одежду. Черная, запачканная юбка доставала до щиколоток. Мать уже давно утратила и пышные бедра, и маленький округлый животик. Ее тело словно опустело изнутри, совсем как золотые часы дяди Иосифа, в которых не было механизма. В те вечера, когда мать особенно уставала, ее лицо напоминало яблоко, долго провалявшееся на земле.

— Молитва — единственное, на что теперь можно положиться. Она та ниточка, что связывает нас с Богом, — сказала мать и выпрямила спину.

Вера вскинула голову, и ее длинные волосы взлетели, на лице появилось выражение, словно ей хотелось кого–то убить.

— Молитва! — воскликнула она. — Тогда, значит, нам не на кого надеяться.
Они не подумал подкинуть нам несколько жалких
литов, чтобы мы могли хотя бы обновить одежду или заплатить за квартиру! Зря мы продали дом в Белоруссии и переехали в эту жалкую дыру, где живут только пьяницы и мерзкие бабы! — Она вытирала стол, стараясь, чтобы ее движения попадали в такт словам. Потом сполоснула тряпку в цинковой шайке и стала выжимать с такой силой, что у нее побелели суставы на пальцах; выжав, она демонстративно сложила тряпку вчетверо и хлопнула ею по крану.

— Пожалуйста, вынеси воду! — попросила мать, глядя на Веру с печальным удивлением. Как будто до нее только сейчас дошло, что этот рожденный ею ребенок способен на столь презрительное отношение к Богу.

Вера с остервенением выплеснула воду из шайки в ведро и большая часть воды попала на стену. Через минуту она уже стояла за ширмой и расчесывала свои длинные светлые волосы. Потом надела красивую блузку и короткую юбку, которая при ходьбе колыхалась вокруг бедер. Значит, ее и сегодня вечером не будет дома!

— Дорогая, заплети косы или как–нибудь подбери волосы, — мягко, но настойчиво сказала мать.

Вера не ответила матери, но и не выполнила ее просьбу. Она сняла с вешалки, висевшей у двери, сумочку и куртку и уже хотела идти. Мать положила руку ей на плечо, Вере это не понравилось. Она передернула плечами, словно сгоняя навязчивое насекомое. По лицу матери скользнула тень. Она напомнила о морозном зимнем дне над рекой. Тихая, белая, исполненная тоски, о которой нельзя говорить.

Вскоре шаги Веры послышались уже на крыльце. И она не старалась ступать как можно тише.

— Есть люди, которые больше тоскуют телом, чем головой. И поскольку дела явственнее, чем мысли, Верино горе нам виднее, — сказала мать, когда они с Дорте остались одни. Ее голос потонул во вздохе, но лицо было лишено всякого выражения.

Дорте всю жизнь слышала, что у нее с Верой разные характеры. Мать говорила, что Дорте тоскует по отцу более сдержанно, чем Вера, но это отнюдь не означает, что горе Дорте меньше, чем горе сестры. Однако для Дорте горе не было ни большим, ни маленьким. Оно было как осколки стекла, застрявшие в горле.

Вера часто вымещала свою тоску на близких. Или уходила надолго, не говоря матери, куда пошла. Горе Дорте, напротив, напоминало летучую мышь зимой. Оно висело вниз головой, ухватившись за балку цепкими коготками. Можно было подумать, что оно зависит от времени года.

Мать пристрастилась к молитвам еще до того, как они переехали в Литву. Сначала Дорте делалось от них жутко. Но теперь эти беседы матери с Богом стали обычными. Они напоминали загадочные псалмы или скрип старой лестницы. Сегодня утром мать просила Пресвятую Богородицу простить Веру, которая накануне слишком поздно вернулась домой. Мать объяснила, что у молодых людей чересчур много соблазнов. Дорте считала, что Богородице уже давно известно об этом. Сама Вера не просила извинения, она лежала с закрытыми глазами и делала вид, что спит.

Дорте привыкла толковать молитвы матери, вникая не в произносимые ею слова, а в их глубинный смысл. Таким образом она узнавала, что мать думает о ней и о Вере. Матери, например, был известен их разговор о том, что они обе хотели бы уехать отсюда. Далеко–далеко. На Запад. Собственно, мать должна была понять их желание — ведь она и сама в свое время покинула отчий дом. Но, похоже, поступки, простительные ей, оказывались не простительными для Веры и Дорте.

Отец научил девочек литовскому еще в раннем детстве, это был его родной язык Мать тоже знала литовский, но молилась она всегда по–русски. К Богородице она обращалась только из вежливости; кончалось все тем, что она читала утром «Отче наш», сидя на табурете возле газовой плиты с кофейной мельницей в руках. Как будто они оба, и мать и Бог, одинаково любили утренний кофе. Он сидел на своих небесах и ждал, когда закипит вода и мать зальет кипятком размолотые кофейные зерна. Если стояла стужа, Богу приходилось ждать. В такие дни мать брала свой старый халат с оторочкой из искусственного меха и, завернувшись в него, ложилась под одеяло на раскладной диван.

В молитвах она часто повторяла, что они должны быть благодарны дяде Иосифу, давшему им крышу над головой, но никогда не упоминала о том, что она много помогает старику. Особенно, когда подходило время платить за квартиру. Она стирала и чинила ему белье, готовила обед, работала на огороде, расчищала снег. А также кормила кур и даже резала и ощипывала их. Случалось, мать обсуждала с Богом то, чего, строго говоря, она знать не могла. Например, что Дорте однажды стояла у изгороди с сыном пекаря Николаем и делала вид, будто не замечает, как он обнял ее за талию и крепко прижал к себе. Но Дорте–то это знала! Она тогда словно парила в воздухе. Словно ее кожа только и ждала его прикосновения.



Иосиф, дядя отца, был худой, жилистый человек, почти все время проводивший у окна в ожидании сына, который приезжал к родителям из Вильнюса. Деньги с квартирантов получал сын. Старик предпочел бы получать вместо платы помощь, на деньги он смотрел сквозь пальцы.

— Комнаты в любом случае никуда не денутся, — говорил обычно дядя Иосиф.

Жители городка называли его литвак, то есть еврей. Про него ходило много недобрых историй о том, как он бегал с места на место и пережил концлагерь. Один из учителей, не говоря прямо, намекнул, будто в том, что русские пришли в Литву в 1944 году, виноваты евреи. Он называл их коммунистами. А еще им в школе рассказывали о Ромасе Каланте, молодом герое, который в 1972 году совершил самосожжение, протестуя против присутствия в стране русских. Сжечь себя — какой ужас! Сам дядя Иосиф ничего не рассказывал, и Дорте не понимала, откуда другие так хорошо о нем всё знали.

Анна, дядина жена, не всегда помнила, кем им приходятся мать, Вера и Дорте. У нее в голове что–то помутилось. Она часто злобно набрасывалась на них, когда они приносили выстиранное и выглаженное матерью белье или приготовленную еду. Вера наотрез отказывалась ходить туда, и это стало обязанностью Дорте. Так было и в тот вечер.

Она осторожно спустилась по лестнице с кастрюлькой уже остывшего картофельного пюре и помогла дяде разогреть его. Запах соленых огурцов в укропном рассоле, стоявших в глиняном горшке в коридоре, распространялся по всему дому. Мать обычно заполняла синеватую трехлитровую банку, закручивала металлическую крышку и ставила банку в погреб. Но запах укропа все равно встречал всех, кто открывал дверь.

Дядя Иосиф попросил Дорте почитать ему вслух уже зачитанную газету «Lietuvos rytas». Дорте с удовольствием это делала, таким образом она упражнялась в литовском. Говорить на чужом языке — одно, а читать или писать — совсем другое. Она это поняла сразу, как только попала в литовскую школу.

Похожая на яйцо голова старого дяди Иосифа была покрыта седыми влажными кудряшками. Будь у него меньше морщин и будь он не так стар и скован в движениях, он напоминал бы новорожденного. Голова у дяди всегда была немного наклонена, рубашка на груди — в пятнах. Мать считала, что пятна на рубахе оттого, что дядя неаккуратно сплевывает жевательный табак. Очки он носил чуть опустив, чтобы удобно было смотреть и поверх них. Не знай Дорте его так хорошо, она могла бы подумать, что дядя сердится.

— Я слышал, что Вера опять ушла и хлопнула дверью! — сказал он, когда они сделали перерыв в чтении.

— Да, но…

— Твоей маме приходится нелегко!

На это Дорте нечего было возразить, поэтому она предложила почитать еще. Дядя кивнул и поставил локти на колени. Потом закрыл глаза и стал слушать.

Анна обычно сидела с опущенной головой. Стол служил для нее солидным препятствием, не позволявшим ей упасть, если бы она вздумала прогуляться, но забыла, что для этого сперва необходимо встать на ноги. Время от времени Анна выпрямлялась и открывала рот, словно собиралась что–то сказать. Но чаще она тут же забывала об этом и сидела, втягивая воздух сквозь зубы. Как правило, она теребила в руках свою косу, перекинутую через плечо. Толстую и блестящую, словно смазанную для сохранности воском. Выражение лица у Анны редко менялось, оно всегда предупреждало: берегись, а то ударю! Дорте ни разу не видела, чтобы Анна кого–нибудь ударила, однако смотреть на нее было неприятно.

Хорошо, что в руках у Дорте была газета. Пока она читала о том, что президент Паксас должен предстать перед судом, ей показалось несправедливым, что ее отец умер, а вот Анна, с ее больной головой, преспокойно живет. Из–за этого Дорте стала читать слишком быстро.

— Нет–нет… Что ты сказала? — остановил ее дядя Иосиф: по его голосу было ясно, что он ничего не понял.

Дорте пришлось прочесть все сначала, но и она тоже не поняла, надо судить президента или нет.

— Дядя Иосиф, — сказала она наконец, — это старая газета. Мы ее уже читали.

— Можно подумать, что я этого не знаю! Просто мне нравится по нескольку раз слушать одно и то же! — торжественно заявил дядя.

Вскоре Анна забеспокоилась, и дяде пришлось уложить ее в постель. Дорте свернула газету, взяла свою кастрюльку и пожелала старикам доброй ночи.

Когда она поднялась к себе, мать гладила рубашки священника. Их следовало отдать завтра утром. Она скривила губы и сдула волосы с разгоряченного лица. Потом улыбнулась Дорте.

— Они поели?

— Да.

— Ты вымыла тарелки? И поставила их на место?

— Да.

— И почитала дяде Иосифу?

— Да, о президенте.

— Он ничего не сказал, когда приедет его сын?

Мать никогда не произносила имени дядиного сына. Таким образом она как будто отстранялась от неприятностей, которые этот сын им доставлял, если они не могли вовремя заплатить за квартиру.

— Нет, ничего.

Дорте взяла из корзины белье и стала его складывать, хотя мать даже не просила ее об этом.

— Я рада, что ты не волнуешься. Не принимаешь этого близко к сердцу, — сказала мать и расправила рукав на рубашке священника. Манжеты рукавов должны лежать точно на груди рубашки, а сам рукав — загнут за спину.

— Спрыснуть эту простыню?

— Да, пожалуйста.

Дорте набрала воды в брызгалку и разложила простыню на столе.

— У Веры нервы никуда не годятся, — сказала мать. — Она так расстраивается, что у нас нет денег.

Дорте не поняла, к кому мать обращается — к ней или к Богу. И потому промолчала.



В десять они покончили со всеми делами, и мать зевнула. Потом завела часы и приготовилась ко сну. Но даже в полночь она все ходила от окна к окну, ничего не говоря о том, о чем думали они обе: Вера еще не вернулась домой. Дорте было больно смотреть на мать, хотя она уютно устроилась в отцовском кресле, раскрыв на коленях атлас.

— Мама, может, пойдем поищем ее?

— Верно! — Мать схватила шаль. Иногда она бывала похожа на заводную куклу, которую приводило в действие одно слово.

Они не успели одеться, как на лестнице послышались шаги Веры. Легкие, не похожие на те, которые они слышали, когда она уходила. Наконец Вера показалась в дверях. Лицо ее пылало, блузка на груди была слегка помята. Губы напоминали розы в саду священника, такие красные и тяжелые, что им требовалась подпорка.

— Папа никогда не разрешил бы этого, — сказала мать.

— Откуда ты знаешь? Он уже два года как умер! Мне восемнадцать лет, и я могу делать все, что захочу!

Вместо того чтобы поставить Веру на место, мать замерла с шалью в руке, как птица, стоящая на одной ноге и подкарауливающая червяка.

— Уже так давно? — с удивлением спросила она и повесила шаль на вешалку. И тут же стала разбирать диван, не говоря больше ни слова.

Однажды, когда Дорте помогала матери делать уборку у священника, тот сказал, что по разговору матери сразу видно — она из приличной семьи. Тут он был искренен, хоть и не любил русских. От него пахло спиртным. И он был прав. Мать выросла в большом особняке с палисадником на окраине города, который тогда назывался Ленинградом. Но она почти никогда не говорила об этом.

Когда Дорте и Вера уже лежали в своей кровати за шкафом, раздался голос матери, тихий и нежный, он, однако, отчетливо слышался во всей комнате:

— Пресвятая Богородица, Царица Небесная, ты знаешь, что, когда луна и звезды сверкают на небе, Вера ненавидит это место! А тут еще эта музыка и эти танцы! Мы вовсе не против, что у нее есть друзья, что она смеется и радуется жизни. Но она не понимает всех опасностей. Она невинна и не знает, что человеку иногда выпадают тяжелые испытания. Поэтому ей и не нравится, когда я говорю, что знаю больше нее, и хочу ее защитить. Господи, Боже мой, Ты все это знаешь лучше меня и помнишь, конечно, что и я в юности тоже бунтовала и считала, что мне море по колено. Однако я еще легко отделалась, потому что Ты в Своей неизъяснимой милости послал мне любовь. Ты забрал моего любимого к себе, но в то же время дал мне способность .понять, что зло ожесточает. Я просила самой малости, а на меня свалилась беда. Но горе закалило меня. А потому я благодарю Тебя и умоляю: не допусти, чтобы с Верой случилась беда. Облегчи ее месячные! Не причиняй печалей больше, чем она может вынести. Пошли ей любовь! И, если можешь, дай ей работу, которая так ей нужна! Аминь!



2



Голосом, полным откровенного презрения, Вера говорила о городке, в котором они жили, этой горстке домов при дороге. В центре городка стоял костел, который ничего не мог дать матери, принадлежавшей православной вере. Одна школа, два бара, парикмахерский салон. Похоронное бюро с решетками на всех окнах, как будто владелец боялся, что кто–нибудь покусится на его покойников. Пекарь, развозивший свой товар на старом автомобиле по магазинам в соседние городки. Бензоколонка с валяющимся вокруг железным хламом, киоск, торгующий в том числе и водкой, и так называемый супермаркет, где Вера время от времени получала работу. Они не знали здесь никого, когда приехали сюда на грузовике, в кузове которого перекатывались их жалкие пожитки: у них были только письма от старого дяди Иосифа.

Жена пекаря держала один из двух баров. Там можно было купить спиртное, и матери не нравилось, если девочки по вечерам наведывались в этот бар. Кроме того, жена пекаря торговала прохладительными напитками и кофе. Ну и, конечно, булочками, испеченными ее мужем. Хлеб был серого цвета и пах тмином и пивными дрожжами. Поскольку жена пекаря была русская, она продавала также золотистые ватрушки с начинкой из сладкой сырковой массы. Ватрушка со стаканом молока — господи, как это было вкусно! От жены пекаря исходил легкий аромат корицы.

Случалось, что по вечерам в баре собиралось много народу. И молодежь, и взрослые мужчины. Большинству молодых, окончивших школу, не удавалось найти себе хоть какую–то работу. Мало кто имел родственников в больших городах, у которых они могли бы жить, пока учатся в техникуме или институте. Вот и болтались дома, соглашаясь на любую подвернувшуюся работу.

Бар занимал полуподвал в доме пекаря. Иногда из–за стены, из пекарни, которая тоже находилась в полуподвале, доносился шум месильной машины. В баре пахло подвалом и табаком, хотя дверь в пекарню часто бывала открыта, и жена пекаря исправно проветривала помещение, поддерживая в нем чистоту. Одна стена была обклеена коричневато–красными обоями, от которых рябило в глазах. Два окна пропускали в бар дневной свет, обычно занавески были раздвинуты и подвязаны каким–то старым пояском, не имевшим к ним никакого отношения.

Иногда в бар приходил Николай. Помогал матери. Как и у нее, его лицо, независимо от погоды, казалось, было залито солнечным светом. Он почти все время молчал, но его глаза скользили по Дорте с таким выражением, будто он говорил ей что–то очень ласковое. Из–за матери она ходила в бар только днем. Теперь же был вечер, но когда выяснилось, что Николай в баре один, ноги сами понесли ее туда. Она с порога кивнула ему и села на ближайший к стойке стул, спиной к двери. Не дожидаясь ее просьбы, Николай вышел в чулан, служивший кухней, и вернулся оттуда со стаканом молока. Лицо его было совершенно серьезно, но Дорте угадывала за этой серьезностью улыбку.

— Большое спасибо! — сказала она и быстро улыбнулась в ответ.

Возясь с чем–то за стойкой, Николай не спускал с нее глаз, так же как и она с него. Он передвигал с места на место какие–то ненужные вещи и без конца вытирал стойку тряпкой, с которой не расставался. Дорте никогда не видела, чтобы так держали тряпку. Николай целиком зажимал ее в кулаке, словно решил вытирать стойку не тряпкой, а просто рукой.

Чтобы не смущать его своим взглядом, она смотрела на него сквозь опущенные ресницы или когда он отворачивался в сторону. Она даже развернула лежавшую на столе газету, но не читала ее. В баре не было никого, кроме них, и все–таки они боялись заговорить друг с другом.

Когда Дорте наконец выпила молоко и вечер за окном раскинул свой синий плащ она встала. Вместо того чтобы просто кивнуть, она присела перед ним в реверансе. А потом покраснела от смущения. Он, как всегда, кивнул ей с сияющим серьезным лицом. Потом быстро отбросил тряпку, что–то крикнул в открытую дверь пекарни и схватил куртку, висевшую на стуле. Дорте не ожидала этого, но и не сочла странным. Ведь он не сделал ничего особенного, только распахнул перед нею дверь, как будто они обо всем договорились заранее. Темнота и тени деревьев скрыли их от посторонних глаз. Обычно в это время многие наблюдают за улицей из–за занавесок.

— Можно, я тебя провожу? — спросил он на ходу, немного запыхавшись.

Дорте была не в силах ему ответить, она только согласно кивнула. И тут же испугалась, что на улице слишком темно и он этого не увидел. Вдруг он подумает, что она против. Поэтому она подняла глаза и торопливо ему улыбнулась. Мучное пятно на его щеке скрыла темнота. В помещении оно было хорошо видно. Но глаза светились даже в темноте. Это было невероятно, они напоминали лодочные огни поздним вечером.

Николай проводил Дорте до самого дома, они зашли на задний двор и остановились. Наверное, он подумал, что от него требуются какие–то действия. Поэтому он прижал ее к себе, и его руки заскользили по ее спине. Ниже, ниже. Дорте охватило чувство, похожее на то, которое охватывает человека, когда он погружается в нагретый солнцем омут. Ласковое, щекочущее чувство пробежало по бедрам и животу, хотя его руки были далеко. Такого она бы не допустила. Но грудь тоже охватило это странное наслаждение. Дорте почти перестала дышать. Как будто в ту минуту в этом не было необходимости. Его рука прикоснулась к блузке на груди. И все стало невыразимо прекрасно. Она замерла в темноте, окутанная ароматом свежего хлеба и булочек. Неожиданно в промежности у нее стало влажно. Ничего подобного с ней раньше, кажется, не случалось.

В эту минуту кто–то вышел на лестницу. К счастью, они услыхали шаги прежде, чем распахнулась дверь, и Николай исчез. Никто не успел заметить, что он был там. За исключением матери.

— Деточка, ты уже пришла? — спросила мать и прошла в уборную, не сказав, что она их видела.

Таким образом, у Дорте было время опомниться, подняться наверх и повесить одежду на вешалку.

— Думаю, Вере не понравилось, что я говорила об этом с Богом в тот вечер, но ведь правда менструации у нее проходят слишком тяжело, — сказала мать, входя в комнату вслед за Дорте.

— Наверное, она считает, что это только ее дело.

В то утро Вера кричала, что мать с Богом оскорбили ее чувство стыдливости. Мать, как обычно, заметила, что даже птица не упадет на землю, не будь на то воли Божией. И Дорте поняла, что по сравнению со всем, большим и малым, что всегда падало и падает на землю, Верины месячные блекнут и теряют значение.

Отцу было легко напрямик говорить с людьми, не то что матери. Дорте казалось, что она хорошо знала отца. Даже теперь, когда его с ними уже не было. Лучше всего она помнила не его внешность или поступки, а то, как он сидел в своем потертом вольтеровском кресле с кистями на подлокотниках и беседовал с ними. Он никогда не сердился, даже если его не слушали, напротив, сидел и продолжал говорить. Его жесткие усы то поднимались вверх, то опускались, как будто протестовали против его слов. Но отец этого не замечал. Он был похож на неудержимо текущую спокойную реку — реку слов.

После него наступила тишина. И даже воздух как будто замер. Была середина июля, стояла тридцатиградусная жара. Сады и поля напоминали пустыню. Словно природа знала заранее, что утром восемнадцатого июля они найдут отца мертвым в постели рядом с матерью. Неподвижного и уже не приветствующего их, по обыкновению, громким «С добрым утром!».

Крик матери ворвался в сон Дорте. Она шла по лугу и рвала ромашки, но так спешила, что срывала только головки без стеблей. Еще не проснувшись, Дорте почему–то поняла, что крик матери означает что–то очень страшное. Но при чем здесь смерть отца? Нет, только не это! Даже когда они с Верой стояли перед кроватью, они ничего не видели. Крик матери ударился в окна и погасил утренний свет.

Дорте не помнила, что делала она сама, а Вера, постояв минуту, бросилась к соседям за помощью. Отца это не оживило, но нужно было действовать.

Сперва мать отказалась говорить о смерти отца; но когда осознала случившееся, она утратила способность что–либо делать. Словно все мысли и движения покинули дом. Не будь у них добрых соседей, Дорте с Верой пришлось бы хоронить отца самостоятельно. Правда, в таких обстоятельствах жители небольших местечек всегда объединяются. Во всяком случае, пока им это ничего не стоит. После скромных похорон мать опять изменилась. Немая деловитость заполнила каждый уголок дома. Она легла на обои и занавески, на ящик для ножей и вилок и даже на постельное белье.

В Дорте поселился страх трещины. Словно из рассказа отца о трещинах в ледниках, в которые иногда проваливаются люди и уже не могут оттуда выбраться. Она никогда не видела ледника. И тем не менее видела себя заледеневшей в этой трещине. Иногда ночью она просыпалась оттого, что трещина душила ее. И хотя вскоре дыхание снова возвращалось к ней, это ощущение не исчезало. Она поняла, что теперь так будет уже всю жизнь. Трещина была повсюду и во всем, что бы ни делала Дорте, хотя она о ней и не думала. Например, вставая ночью по малой нужде. Как бессмысленно и противно наполнять белый сосуд жидкостью из глубин тела, живой и теплой, тогда как отец лежит в земле? И гниет?

Такие мысли она не могла бы открыть никому. Разве что со временем — Николаю.



— Вере не так легко, — сказала мать, ставя утюг на подставку.

— Почему?

— Она, конечно, думает о папе. И теперь, когда у нее месячные, ей бывает еще хуже.

Руки у матери были красные и распухшие. Это бывало всегда, если она и стирала и гладила в один день. Случалось, что белье высыхало слишком быстро. Сырое белье легче гладилось, и его не надо было спрыскивать. Мать, глубоко задумавшись, склонилась над гладильной доской, она не делилась с Дорте своими мыслями. Так могло пройти несколько минут. Потом она как будто приходила в себя и возвращалась к тому, на чем остановилась.

— Тебе нужна подруга, Дорте, — сказала она, не объясняя почему. Теперь надо ждать, когда мать объяснит это в своей молитве. У Веры были друзья, но никто из них матери не нравился. Поэтому Дорте удивили слова матери о подруге.

— Тебе надо ходить туда, где собирается молодежь. Ты знаешь, где это? — спросила мать и сложила гладильную доску.

— Нет.

— Вера встречается с молодежью в баре пекаря?

— Нет, в другом.

— Тогда, я думаю, тебе лучше ходить в бар пекаря, — твердо сказала мать. — Я дам тебе денег, чтобы ты могла иногда ходить туда днем. Только не вечером.

Дорте покраснела и отвернулась.

— Как его зовут? Этого сына пекаря? — спросила мать словно невзначай.

— Николай, — прошептала Дорте, не зная куда себя деть. Но мать не сказала, что видела их на заднем дворе. Дорте так обрадовалась, что пообещала себе чаще молиться, чтобы доставить матери радость.



3



Лето кипело в собственной горячей пыли. Дымка над рекой сделалась тяжелее и явственнее. С деревьев осыпались листья, и огород зачах. Вокруг желтого солнечного диска разливался по небу красный огонь. Словно солнце уже не могло удержать его в себе. То же творилось и с матерью. Вскоре она почти перестала разговаривать, но молилась по–прежнему. У Веры не было работы уже два месяца. Иногда она заменяла кассиршу в супермаркете. Но теперь и это осталось в прошлом.

— У тебя только один выход: выйти за меня замуж, чтобы я тебя содержал, — с улыбкой сказал ей хозяин супермаркета, сообщив, что у него больше нет для нее работы.

Конечно, он говорил не всерьез, ведь ему было уже за сорок и к тому же он был женат. Но Вера кипела от ярости, рассказывая об этом дома. Стоя у треснувшей раковины спиной к зеркалу, она с таким остервенением драла свои длинные волосы, как будто это ее злейший враг. Часть волос при этом приподнималась и переливалась в свете лампы, словно радуга. В конце концов вокруг Вериной головы образовался нимб. Дорте засмотрелась на сестру.

— На что ты уставилась? — воскликнула Вера.

— У тебя такие красивые волосы, — смущенно пробормотала Дорте и начала убирать со стола.

С тех пор прошло уже много времени. Вера регулярно после закрытия супермаркета заходила в контору, чтобы узнать, не нужно ли кого–нибудь подменить. Но потом перестала. Дорте повезло, и она получила работу на поле у фермера, который забирал у них пищевые отходы. Однако вскоре из соседнего городка приехал его родственник и сказал, что будет работать у него весь сезон. Мать чинила одежду и стирала для людей. Но платили ей мало. Некоторые так тянули с оплатой, что стирка обходилась им бесплатно.

— Они просто забыли, — сказала мать, когда Вера поинтересовалась, кто из заказчиков так с ней и не расплатился.

— Неужели ты не можешь послать им счет, как это делает хозяин супермаркета? — сердито спросила Вера.

На такие предложения мать даже не отвечала, потому что ни к чему хорошему это не приводило. Когда Вера бывала не в духе, Дорте делала вид, будто не видит и не слышит того, что происходит в комнате. К тому же у нее было о чем думать. Николай собирался уехать в Каунас — учиться на кондитера. Обучение стоило дорого, но жить он должен был у своего дяди–вдовца. А его взбалмошная, капризная дочь в это время будет помогать матери Николая в баре и учиться вежливому обхождению. Как говорил Николай, им с двоюродной сестрой предстоит поменяться домами.

Дорте не знала, как она проживет без Николая, без его рук. Без доброго запаха свежего хлеба. В Николае было что–то такое, что ее успокаивало, правда, он был взрослый мужчина, и это таило определенные опасности. Но он никогда не сердился, если Дорте не разрешала ему прикасаться к ней так, как ему хотелось, не в пример парням, о которых рассказывала Вера. Стоило Дорте строго посмотреть на него, и он убирал руки. Это случалось главным образом в темноте. Дорте верила: Николай понимает, что дело не в ней, будь на то ее воля, они бы уже давно принадлежали друг другу. Но ведь нужно соблюдать приличия. Все–таки они уважаемые люди. А еще молитвы матери.

Вместо слов Дорте касалась кончиками пальцев его лица. Его дыхание всегда говорило ей, когда приближалась опасность. Тогда она проводила кончиком указательного пальца по его губам и по векам. Случалось, он вздыхал, как обиженная собака, но уступал ей. И никогда ни к чему ее не принуждал. Постепенно его дыхание выравнивалось.

Часто он приносил на свидание пакет с пирожными или печеньем.

— О, господи! — восклицала она и с благодарностью пожимала ему руку.

— Это твоей маме! — говорил он небрежно, словно о каком–нибудь пустяке. Дорте ценила, что ему нет дела до того, что она не считается, как говорят, «выгодной партией».

Постепенно они привыкли разговаривать друг с другом.

Однажды он спросил, откуда у нее такое красивое, но редкое имя.

— Так захотел папа. У него была подруга, которая умерла. Ее звали Дорте.

— Он был влюблен в нее?

— Нет! — испуганно прошептала Дорте. И тут же поняла, что так вполне могло быть.

Дорте догадывалась, что мать не против того, что они с Николаем ходят на берег реки. Однако матери незачем было знать, как хорошо они изучили кожу и дыхание друг друга. Вначале Дорте никогда не отсутствовала больше часа. Она должна была возвращаться домой, как только начинало темнеть. Иногда они с матерью спорили о том, когда, собственно, начинаются сумерки. Потому что сумерки у реки отличались от темноты в городке. Постепенно мать это поняла. Может быть, после того, как Николай рассказал, что его отец, пекарь, учился с отцом Дорте в одной школе.

Когда Дорте сообщила об этом за ужином, мать покраснела и начала рассказывать о своей семье, чего раньше никогда не делала. Она говорила «Ленинград», и Вера несколько раз поправила ее — «Санкт–Петербург», но мать велела не перебивать ее. Она рассказала, что, когда ее отец занял высокое положение в системе, жизнь семьи изменилась за одну ночь. Из скромной квартирки семья переехала в большой особняк с множеством комнат и красивых вещей. Дорте никогда не понимала, что такое эта «система». Но поскольку отец матери был адвокат, это наверняка было связано с русскими законами, которые никому не нравились, но никто не говорил об этом вслух. Мать как будто получила пощечину от прошлого только потому, что ее муж и пекарь учились в одной школе.



Было тепло, и Дорте не носила еще колготок. Она пошла в бар, хотя у нее не было денег, чтобы что–нибудь заказать. Теперь, после того как мать сама предложила ей это, посещать бар стало легче. Однажды там появилась Надя. Девушка из соседнего городка, немного старше Дорте, она заходила в бар, потому что была влюблена в Николая. По этой причине она не могла нравиться Дорте. Надя носила модные джинсы, блузку с большим вырезом и кружевами на груди. Из золотых босоножек виднелись ярко–красные ногти. Не спрашивая разрешения, она уселась за столик, где сидела Дорте. Дорте охватило беспокойство. А что, если Николаю понравится, как одета Надя, и он пойдет провожать ее? Но за стойкой в тот день стояла жена пекаря. Каштановые, вьющиеся, как у Николая, волосы, похожее лицо. Серьезное, как восход солнца.

— Николай уже уехал в Каунас? — крикнула Надя хозяйке бара.

— Еще нет, — спокойно ответила та.

— Я тоже уезжаю, за границу!

— Правда?

— Да. Надо посмотреть мир, пока не поздно, — объявила Надя и, прикуривая сигарету, вытянула губы трубочкой. Словно пыталась втянуть Николая в зал.

Пока Надя болтала, Дорте думала о том, что ей самой мать никогда не разрешила бы так одеться. Но, конечно, она завидовала Надиным джинсам. Надя могла сколько угодно сидеть тут и затягиваться. Николай повез пирожные и булочки в соседние городки и не увидит ее. Однако Дорте призналась себе, что с Надей ей легко, потому что она говорила по–русски.

— Мой дедушка был русский. Его выслали из России за то, что он был героем! — сказала она, когда Дорте спросила, откуда она так хорошо знает русский. Но почему героя выслали из страны, она спрашивать не стала.

— У тебя красивая блузка, — вежливо заметила Дорте.

— Да, правда? Это из Швеции.

— Из Швеции? — удивленно воскликнула Дорте.

— Да, это аванс. Я получила работу в одном кафе в Стокгольме. Но мне не хочется ехать одной… Все–таки это совсем чужая страна. Правда, со мной поедет Людвикас, но тем не менее.

— А кто такой Людвикас?

— Мой знакомый. У его двоюродного брата бизнес в Стокгольме. Он может достать мне работу. Кажется, ты уже закончила школу и теперь безработная?

— Да.

— Ну так поехали со мной!

— Мама ни за что меня не отпустит.

— Почему?

— Она считает меня еще ребенком, — сказала Дорте, не говоря о том, что и сама никогда бы не попросила мать отпустить ее в такую поездку.

— Но ведь тебе нужна работа! Здесь нет выбора и платят гроши. В Швеции человек зарабатывает за один месяц столько, сколько здесь за два–три года.

— Не может быть! — воскликнула Дорте.

— Конечно, может! Это такая богатая и красивая страна! Все шведы вежливые и добродушные, ведь У них там полно работы! Даже полицейские на улицах и те вежливые!

— А ты была там?

— Один раз. Два дня… Мне до сих пор это снится. А какие там магазины! В них можно купить все, что захочешь. Сказочно красивые платья! По самой последней моде. Когда–нибудь я открою в Стокгольме модный бутик! — мечтательно сказала Надя и вытянула как можно дальше ноги в золотых босоножках, показывая всем красные ногти.

— А по–русски там понимают?

— Нет, но ты быстро выучишь шведский.

— Я выучила литовский, с меня хватит.

— Тебе не обязательно жить там долго. За два–три месяца ты скопишь денег, чтобы учиться в Вильнюсе или купить квартиру, если захочешь. А это время можно потерпеть и объясняться на пальцах.

— А ты туда надолго собираешься?

— Там видно будет. Может быть, поживу несколько месяцев… Может, дольше… Хочу заработать на собственный бутик.

— Там так легко получить работу в кафе?

— Нет. Но брат Людвикаса поможет. Попросить за тебя?

— Не надо. Меня не пустят.

Больше Надя о Швеции не говорила. Вместо этого

она начала рассказывать, каким образом ей удалось дешево купить платье в бутике в Янаве. Дорте вежлив кивала. Она вдруг поняла, что многого не знает об этих бутиках.



Дома в дверях ее встретила Вера. Растрепанная, не подкрашенная.

— Сын дяди Иосифа прислал маме письмо!

— Письмо?

— Он требует, чтобы мы немедленно заплатили за квартиру или съехали. Смотри!

Дорте взяла письмо. Сперва строки расплывались у нее перед глазами. Потом она поняла, что Иосиф и Анна не имеют возможности дольше держать семью Дорте. Как будто дом не останется прежним! Как будто они не помогали старикам во всем, в чем должен был помогать сын.

— За три месяца! Мама скрывала это от нас!

— И от Бога тоже! — испуганно прошептала Дорте.

— К черту Бога! — процедила Вера сквозь зубы. — Он забрал от нас папу!

— Вера! — воскликнула Дорте и плюхнулась на ближайший стул.

На столе стояла кастрюля со щами. Ее нужно было отнести старикам и там разогреть. Пахло смертью и тлением.

— Где мама?

— Молится в церкви.

— А почему она не молится дома, как всегда?.. Тогда мы бы узнали…

— Там она молится о вещах, которые мы не должны знать. Она долго скрывала от нас это письмо. — Вера шмыгнула носом. Дорте вдруг заметила, что Вера плакала.

— Как ты поняла? Она показала тебе?..

— Нет. Я нашла его в жестяной коробке над плитой. Я так рассердилась. Стала кричать, что она нам лжет. Потом мы обе сидели и плакали. И она ушла.

— Подумай только, мама несколько недель скрывала от Бога такую важную вещь! — с тревогой, но не без восхищения проговорила Дорте.

— Подумаешь! Она скрывала это не от Бога, а от нас! Ты хоть понимаешь, как плохи наши дела? Эта сволочь собирается вышвырнуть нас из дома!

— Что же нам делать? — Липкое беспокойство охватило Дорте и вытеснило из головы все другие мыслил Не дожидаясь, пока Вера ей ответит, она вышла из комнаты и спустилась по лестнице.

— Куда ты? — крикнула ей вслед Вера.

— Посмотрю, где мама… Ведь у нее никого нет, а теперь она поссорилась и с Богом.



На другой день Вера ушла днем и вернулась, когда они уже легли спать. Раньше такого никогда не случалось. И все–таки мать не пошла ее искать. Утром Вера отдала матери конверт с деньгами — в нем была плата за квартиру за два месяца. Дорте удивило, что обе, и мать и Вера, расплакались над этими деньгами. На вопрос Дорте, откуда эти деньги, они не ответили. И Дорте почувствовала себя лишней. К тому же мать не спросила у Веры, кто одолжил ей деньги. Сама Вера молчала. Как будто Дорте была посторонняя. Вечером у матери состоялся короткий, но сердечный разговор с Богом.

— Господи, умоляю Тебя, защити Веру! Дай ей силы, пусть выбор окажется ей по плечу. Спаси ее душу! И, если можно, дай ей работу, чтобы мы могли вернуть деньги, которые она заняла у хозяина супермаркета. Аминь!

При этих словах матери Вера вскочила с кровати и выбежала за дверь, не надев ни пальто, ни туфель. Они слышали, как она кубарем скатилась с лестницы и даже не прикрыла входную дверь, которая хлопала на ветру все время, пока Вера была в уборной.



Дорте всегда восхищалась силой и исступлением, которые у Веры проявлялись в горе. Но после того вечера ее гнев поутих. Глаза стали похожи на погасшие факелы. Один раз Дорте проснулась от Вериных рыданий. Но когда она протянула руку, чтобы утешить сестру, та сделала вид, что спит.

Наконец наступило последнее свидание на берегу реки, на другой день Николай уезжал. Дорте хотела сказать ему, что, по–видимому, в следующий раз, когда они не смогут заплатить за квартиру, их вышвырнут на улицу, но это показалось ей предательством по отношению к матери и Вере, к их гордости.

— Может быть, я найду для тебя работу в городе, тогда мы сможем часто видеться.

— Мне там негде жить, — уныло сказала Дорте, но тут же подумала о деньгах, которые могла бы заработать в городе, их хватило бы на то, чтобы жить рядом с Николаем.

— Во всяком случае, я тебе напишу. И ты тоже пиши мне. Почаще!

— Хорошо, — пообещала Дорте.

— И я буду приезжать домой на все каникулы.

— Да…

Перед ними текла добрая и темная река. Иногда в воде мелькала мокрая ветка или проплывал лист. Несколько минут мимо них плыл грязный бумажный стаканчик. Утка занималась своими делами, то и дело погружая голову в воду. Ее нисколько не смущало, что из воды торчал только ее зад. Если бы Дорте не испытывала такого бессилия перед всем, что на нее свалилось, она бы улыбнулась при виде этой картины. Николай спросил бы, чему она улыбается, и она показала бы ему на утку. И они посмеялись бы вместе. Но в тот вечер все было по другому. Конец. Как будто она должна была умереть, но забыла подготовиться к смерти. Как будто запуталась в мелочах, когда единственное, что было важным, — это сидеть с Николаем на берегу реки.

Когда Николай прикоснулся губами к ее губам, она испугалась, что сейчас заплачет. От смущения она поджала губы, но побоялась объяснить ему, почему она его оттолкнула. Конечно, он обиделся. Повторив попытку с тем же результатом, он спросил:

— Я тебе больше не нравлюсь?

— Очень нравишься.

— Тогда в чем дело?

— Мне так горько, что ты уезжаешь, что у меня окаменели губы, я не могу… — с трудом проговорила она.

Он погладил ее по щеке и поцеловал в лоб. Они сидели, тесно прижавшись друг к другу, а темнота все больше наползала на берег. Но реку вечер превратил в зеркало. В нем отражался мерцающий небесный свет. А чуть подальше церковь опрокинула в реку свою колокольню, словно пробовала, холодна ли вода. На грани между этим зеркалом и темнотой пролегала широкая оранжевая полоса.

— Ты думаешь обо мне, когда не видишь меня? — неожиданно спросил он.

Прежде чем ответить, она сложила слова в голове, ведь ее ответ был очень важен.

— Вообще–то я думаю о тебе постоянно, даже когда сама этого не замечаю, — призналась она.

— Я всегда беру тебя с собой, когда ложусь спать. Мы всегда спим вместе, — хрипло сказал он.

— Не забывай делать это и в городе.

— Спасибо! — Он кашлянул и крепче обнял ее.



4



Когда мать понесла священнику выглаженные рубашки, Вера предложила Дорте ходить из дома в дом и спрашивать, не найдется ли для них какой–нибудь работы, даже у таких обычных людей, как они сами.

— Мы должны пойти обе, но порознь. Так будет вернее, — сказала она.

— Нельзя клянчить работу как милостыню, — запротестовала Дорте.

— Можно и нужно! — решительно сказала Вера, она не рассердилась, и это испугало Дорте.

— Как бы я хотела вернуться в Белоруссию! — в отчаянии сказала она.

— Не ты одна. Там у нас был дом! И никто нас не мог выбросить из него, даже если бы мы не имели денег на капусту с картошкой.

— Давай скажем маме, что мы хотим вернуться Домой!

— А где взять денег, чтобы выкупить наш дом, если его и согласятся нам продать? Приведи себя в порядок, ты должна хорошо выглядеть. Я составила список, куда тебе пойти в первую очередь, — сказала Вера, по–прежнему не сердясь.

Дорте привела себя в порядок Один день. Другой. Безрезультатно. Некоторые жалели ее и смотрели на нее как на настоящую нищенку. Но большинству она, видно, действовала на нервы, и ей не спешили открыть дверь. Фермер, у которого она работала раньше, встретил ее приветливо и попросил зайти весной.

Когда на второй день вечером Дорте вернулась домой, от нее так несло потом, что ей стало стыдно, и она поставила греть воду. На случай если мать или Вера вернутся раньше, она спряталась за ширму. Вымывшись, надела чистую блузку и пошла в бар пекаря.

Там не было никого, кроме матери Николая, и та приветливо кивнула Дорте. Румяная, как обычно, с вьющимися каштановыми волосами. Такие же были у Николая. Яркие, совсем другого оттенка — не такого, как унылые коричневые обои бара или мысли Дорте. Ее вид немного утешил Дорте, хотя она еще больше затосковала по Николаю. По своему обыкновению, она села за столик поближе к стойке. Однако не смела спросить, есть ли какие–нибудь известия от Николая. Барменша повесила полотенце на плечо и вышла из–за стойки. Высокая, худая, чуть–чуть сутулая, совсем как Николай. Ее сильные длинные икры были испещрены синими извилистыми венами. Казалось, кожа на ногах тесновата для них, и они пытаются прорвать ее. Барменша подошла к Дорте и склонилась над ее столиком. Тихо, не спуская глаз с двери, она спросила:

— Как тебе живется, деточка?

Помолчав некоторое время и кивнув пару раз, Дорте сказала:

— Мне так грустно! — не объясняя причину своей грусти.

Вера считала, что Дорте в первую очередь следует просить работу именно в этом баре, хотя Дорте объяснила ей, что на место Николая должна приехать его двоюродная сестра. Правда, не призналась, что ей стыдно просить работу у матери Николая и тем самым показать, какие они бедные.

— Выпьешь чашечку чая? — спросила мать Николая.

— У меня нет денег, — прошептала Дорте и привстала со стула. Через секунду она прижалась головой к плечу барменши и заплакала.

— Успокойся, не плачь. Нам всем недостает Николая, верно?

Дорте кивнула и почувствовала, что краснеет. Но мать Николая уже ушла готовить чай. Вернулась она с полной чашкой чая и свежей ватрушкой, к тому времени Дорте уже овладела собой.

— Господи боже мой! — воскликнула она, вскочила и с благодарностью пожала барменше руку. — Большое спасибо!

— На здоровье! — ответила мать Николая серьезно, но с улыбкой в голосе и ушла за стойку.

Запах ватрушки напомнил Дорте запах Николаевой кожи. Их последний вечер в темноте на берегу. Дорте чувствовала себя канатной плясуньей. Канат был натянут выше, чем следовало, с него так легко упасть, и ей было страшно. Как в глубокой реке, где можно и не доплыть до берега. До сих пор ей удавалось удерживать равновесие, и она не падала. Вспомнив об этом и о Николае, она осмелела.

— Здесь так трудно… получить работу, — пробормотала она, не глядя на мать Николая.

— Я понимаю… И ты еще такая юная. А у твоей сестры есть работа?

— Нет. Вот я и подумала… Может быть, у вас… я могла бы?..

Почти нежным движением мать Николая вытерла ладонью стойку. Наверное, из–за этого жеста, получив отказ, Дорте не ощутила стыда.

— Мне очень жаль. Но мы вынуждены взять к себе Мариту. Теперь, когда Николай будет жить у моего брата в Каунасе… Девушка она трудная, без будущего…

Дорте попыталась представить себе Мариту, но не смогла.

— Сколько ей лет? — спросила она, неожиданно осознав, что беседует с матерью Николая.

В эту минуту тишину нарушил колокольчик над дверью. Дорте оглянулась и увидела Надю в сопровождении мужчины с кошачьими глазами. Заметно старше ее. Во всяком случае, ему было больше тридцати. Дорте опустила глаза на ватрушку.

— Николай уже уехал? — крикнула Надя его матери, словно они были подругами. Или, еще хуже, будто обращалась к нему самому.

— Да, уехал, — тихо ответила его мать, она ждала заказа, приподняв руки над стойкой.

— Привет, Дорте! Я увидала тебя в окно. А это Людвикас, который достал мне работу в Швеции, — сказала Надя. Она вела себя как актриса в фильме. Чего нельзя было сказать о ее спутнике. Он был больше похож на героя комикса, неожиданно попавшего в реальную действительность.

Не спросив разрешения, оба плюхнулись за столик Дорте. И, взяв пиво и минералку, заговорили по–русски, как будто Дорте не понимала этого языка. Обращались они только друг к другу. Говорили о том, что им еще следует сделать перед отъездом, о знакомых, о машине. Она была почти новая.

Сперва Дорте сидела, разглядывая унылые коричневые обои, и не следила за их беседой. Тут все куда–то ездили. Все, кроме нее. В обоях было что–то щемяще грустное, не только здесь, но и везде. И вовсе не потому, что узор и цвет поблекли, носили следы сырости и были в пятнах, — просто с первого взгляда на них было понятно, что эта комната не устояла под натиском времени. Казалось, теперь задача обоев состояла в том, чтобы напоминать о смерти. Дорте взяла себя в руки. Хватит думать плохо об обоях в доме Николая только потому, что завидуешь тем, кто может планировать свое будущее.

Людвикас смотрел на Надю так, что Дорте стало неловко. Неожиданно он обратился к Дорте.

— Ты хорошенькая, — сказал он, склонив голову набок. — Разреши угостить тебя чем–нибудь?

— Стакан молока, пожалуйста! — смущенно сказала она.

Он засмеялся, обнажив большие белые зубы. Ему бы следовало вымыть голову, но, может быть, он нарочно намазал волосы гелем? Он производил приятное впечатление, немного безалаберный, но молока он ей так и не заказал.

— Ты нашла работу? — спросила Надя, как будто только что заметила Дорте.

— Нет.

— Почему бы тебе не поехать с нами? Устрой себе каникулы, а жить будешь у меня совершенно бесплатно. я же тебе рассказывала, как хорошо в Швеции. Ходили бы с тобой в кино и на дискотеку. Мне было бы веселее, если бы ты составила мне компанию. Правда, Людвикас? Это было бы здорово.

Она говорила словно выступала по телевизору.