Хербьёрг Вассму
Седьмая встреча
Глава 1
Неужели он ждал, что она встретит его, стоя среди своих картин, и единственными цветами на выставке будут его орхидеи?
Может, он еще думал, что она бросится к нему и скажет, что ждала встречи с ним?
Людей было много. Журналисты. Фотографы. В списке приглашенных был явно не кто попало. Кое-кого Горм знал по газетам и телепередачам. Большинство их, по его мнению, никогда не интересовались искусством.
Войдя в двери, приглашенные оказывались у стола, похожего на стол президиума, покрытый черным сукном. Каждый получал бокал на высокой ножке. С бокалом в руках гость более или менее удачно балансировал между рукопожатиями, фразами и словами, напоминавшими пароль. Этот ритуал словно подчеркивал необходимость присутствия на выставке каждого приглашенного.
Накаленная атмосфера обещала сенсацию. Какой-то репортер с телевизионной камерой на плече энергично прокладывал себе дорогу в толчее гостей. За ним, вихляясь, словно в каком-то экзотическом танце, пробирался длинноногий парень в темном костюме. Не обращая ни на кого внимания, они протиснулись сквозь плотную толпу и скрылись в соседнем зале.
Наверное, она где-то там, подумал Горм и, стараясь особенно не толкаться, последовал за телевизионщиками.
Распорядитель взобрался на белую подставку для скульптуры и хлопнул в ладоши, призывая собравшихся к тишине. Горм решил было, что это сам галерейщик. Но оказалось, что это всего лишь его представитель.
Стоявшие в главном зале слушали его с благоговением. Гости же, теснившиеся в коридоре, еще несколько секунд наслаждались собственной болтовней.
Представитель галерейщика поздравил всех со знаменательным событием — открытием в Норвегии первой персональной выставки Руфи Нессет. Несколько лет тому назад она еще была никому неизвестной норвежской художницей. Но, продав одну картину в Нью-Йорке, она, так сказать, за одну ночь положила весь мир к своим ногам. В последние годы у нее были выставки в Берлине, Нью-Йорке, Мельбурне и Париже, а теперь вот их галерея удостоилась чести представить картины Руфи Нессет ее соотечественникам.
Горм чувствовал себя маленьким мальчиком, который когда-то рассматривал глобус в кабинете отца. Чтобы позабавить сына, отец слегка толкнул глобус, и тот завертелся вокруг своей наклонной оси. Интересно, что чувствует Руфь, находясь среди этой толпы.
Он нигде не видел ее. Даже пряди волос на макушке, которая могла бы принадлежать ей. Руфь была не слишком высокая. Скорее даже маленькая. И, может быть, ее вообще здесь нет, хотя все это торжество затеяли ради нее.
Горм остановился перед картиной, которая произвела сенсацию и о которой писали газеты. Картина называлась «Алтарный образ», на выставке в Берлине у одних она вызвала отвращение, другие же удостоили ее бурей оваций.
На ней было изображено соитие духовного лица в полном облачении с женщиной в монашеском куколе и маске, изображавшей зайца. К груди она прижимала младенца, завернутого в долларовые купюры. В одной пухлой ручке младенец держал гранату, в другой — белого голубя. Голову женщины с заячьими ушами окружал нимб, а может, это был терновый венец, сплетенный из фаллосов.
Горм оторвал взгляд от картины и увидел в дверях конторы господина в черном костюме. Это был сам галерейщик. Он стоял, скрестив на груди руки. Гладко выбритая голова, неподвижное лицо. Этот человек умел владеть собой и все и держать под контролем, даже капельки пота, катившиеся по вискам.
Какой-то фотограф непочтительно щелкнул вспышкой перед лицом галерейщика. Сверкнуло золото. Оказывается у галерейщика в ухе была серьга, которая символизировала отказ от деловой этики и легализацию богемы. Костюм его был безупречен, но далек от классических линий костюмов Фернера Якобсена. Горм, волею судьбы посвященный во все тонкости мужской одежды, предположил, что пиджак был от Гуччи, купленный, скорее всего, в Риме. Покрой и качество, как и скромность манер самого галерейщика, не скрывали, что он гордится собственным чутьем.
У Горма не было никаких причин недоброжелательно относиться к норвежскому галерейщику Руфи, но про себя он сознавал, что упивается своей неприязнью ко всем галерейщикам, особенно после того, как в одном из скандальных журналов прочитал циничную статью о разрыве Руфи с немецким галерейщиком, с которым у нее были к тому же интимные отношения. Мало того, в статье утверждалось, что именно ему она обязана своей мировой известностью. И вот теперь, после душераздирающего разрыва, этот галерейщик обвиняет ее в том, что она украла у него свои собственные картины.
Мимо Горма тек поток гостей, и он устремился с ними в дальний зал галереи. Там он и увидел Руфь.
Ее длинных волос как не бывало. А то немногое, что осталось, она выкрасила в рыжий цвет. На ней была свободная черная шелковая блуза, к правому плечу приколот цветок белой орхидеи. Уж не из присланного ли им букета?
Руки и обнаженная шея Руфи сверкали белизной. Жара в чале как будто не мучила ее, хотя выражение лица было отнюдь не радостным. Она стояла с таким видом, будто кто-то сказал ей: «Ни с места!» или «Стой, где стоишь!». В результате она смотрела в землю или куда-то вбок, словно думала: нельзя, чтобы они увидели мои глаза. Не шевели руками. Не показывай им, что ты живая. Пусть кишат тут, хватая ртом воздух, и пьют шампанское. Пусть толпятся вдоль стен, исполняя свои роли. Будь спокойна, скоро все кончится.
Лицо ее было неподвижно, почти угрюмо. С таким выражением лица присутствуют на похоронах нелюбимого родственника. Казалось, она написала собственную фигуру и вырезала ее, чтобы поставить именно на этом месте.
Вокруг гудели голоса, словно рой насекомых приготовился к атаке. Тут были и обычные мухи, разве что немного принарядившиеся. И насекомые с ядовитыми жалами, готовые пустить их в ход. И сверкающие светлячки. Они толпились перед большими полотнами Руфи и истерически сверкали: «Посмотри на меня, посмотри на меня, посмотри на меня!»
Помощник галерейщика жестами предлагал Руфи тоже взобраться на белую подставку. Как он сказал, чтобы ее все видели. Но Руфь была похожа на выпускницу школы для глухонемых, которую так и не научили общаться с людьми. Язык жестов был ей как будто незнаком. Она даже глаз не подняла.
Горм протиснулся поближе. Помощник галерейщика представил неизвестного актера, который должен был прочитать стихотворение ныне здравствующего поэта. Это была, так сказать, дань уважения Северу Норвегии, где родилась художница.
Стихотворение оказалось длинным и, насколько понял Горм, не имело никакого отношения к живописи. Но оно содержало экзотические описания бушующих волн и всего того, что море веками поглощало и прятало в своей глубине. Актер счел, что ему следует прибавить от себя немного пафоса. Но это его не спасло. Он занервничал, стать путать текст и только все добавлял пафоса.
Руфь стояла в позиции, как балерина, ждущая первых звуков оркестра. Рыжие волосы блестели. Горм чувствовал, что ей хочется, чтобы вся эта выставка провалилась к чертовой матери. При этой мысли он улыбнулся.
Тут она повернулась, и ее взгляд упал на него. Словно во время этой напыщенной декламации она только и караулила его улыбку.
Горма охватило чувство, какое бывает у человека, который долго ехал в темноте и вдруг увидел возникший из ничего свет. Ослепительный сноп огня. Всей кожей лица он ощутил её взгляд. Но видела ли она его?
Губы её медленно растянулись, они слегка дрожали. Помада лежала не совсем ровно. Она улыбнулась. Кожа у нее была матовая, словно мел, рассыпанный на полотняной скатерти. Её как будто только что вынули из склепа, где она годами не видела солнца.
Когда декламация закончилась и все зааплодировали, Руфь позволила увести себя в другой зал, где Горм за спинами толпы увидел новые картины. Ему снова захотелось подойти к ней. Что он ей скажет? Но разве он уже давно не решил этого?
Во внутренний зал продолжал течь людской поток. Он становился все гуще. А что если ей станет нечем дышать? Если она задохнется? Конечно, она там задохнется!
Он еще мог растолкать всех и проложить себе путь. Неужели они не понимают? Ведь ей самой не справиться с этой ордой. Похоже, что в этом городе не осталось порядочных людей. Кругом одни подонки. Грязные, липкие охотники до сенсаций.
Ее следовало освободить. Но Горм этого не сделал. Вместо этого он двинулся навстречу потоку и вышел на крыльцо. Закурил сигарету и жадно затянулся. Сердцебиение успокоилось.
Синеватая тень ползла между деревьями и разливалась по дощатой обшивке старой виллы. На фоне колеблющегося оранжевого света от факелов, стоявших у ворот, изгородь казалась сероватой. Почтенная публика заставила Горма почувствовать себя здесь чужим.
Неужели он пролетел накануне полтора часа на самолете только для того, чтобы присутствовать при том, как меценаты и интересующаяся искусством публика Осло задушат Руфь? И стоит тут дурак дураком со своей сигаретой.
Горм затоптал сигарету на замерзшей брусчатке и снова вошел внутрь. Работая локтями, он двинулся вдоль стены. Плотная толпа благоухала потом, духами и туалетной водой.
До его ушей долетел разговор о какой-то картине. Мужчина в сером костюме с галстуком и носовым платком из одной и той же шелковой ткани — красной в черный горошек — обратился к своему растрепанному соседу в кожаной куртке и шейном платке.
— Не понимаю, что она хотела этим сказать.
— А может, у нее вообще ничего не было на уме, — предположил его приятель в кожаной куртке.
— Понятно, что она эпатирует публику, но, с точки зрения живописи, это ниже всякой критики. Взять хотя бы глаза: зрачки написаны с фотографической точностью, а все лицо смазано. Почему?
Второй пожал плечами. Он держал блокнот, ручку, и на лице у него было написано: мне-то все ясно.
На картине, задевшей господина в костюме, был изображен обнаженный до половины человек. Он стоял, прислонившись к изгороди, или к стене, слегка запрокинув голову. Задумчивый и вместе с тем сосредоточенный взгляд был устремлен на что-то, находящееся перед ним. На художника? Человек протягивал вперед руки с раскрытыми ладонями. Как будто молился или о чем-то просил. Лицо с четкими чертами было лишено растительности. Картина кончалась сразу под пупком. Вид человека без нижней части туловища говорил о силе и требовал внимания.
Но, судя по всему, внимание публики сосредоточилось не на этой, а на соседней картине. Может быть, то была нижняя часть туловища того же человека. Обнаженная нижняя часть торса была словно распята на букве «А», приколоченная к ней большими гвоздями. Отверстие на головке фаллоса являло собой темный внимательный глаз. Горму стало неприятно, он отвернулся. И тут же увидел присланные им орхидеи. Но так и не понял, из его ли букета Руфь вынула тот цветок.
Над букетом висели две картины, включенные в каталог. На одной был изображен человек, цепляющийся за веревку колокола. Он был в чем-то ослепительно красном. Колокольня на заднем плане была зеленая.
На другой картине была изображена женщина, идущая по воде. Одна ее нога уже погрузилась в воду. Здесь контраст цвета тоже подчеркивал опасность ситуации. Еще мгновение, и женщина погрузится в воду с головой, утонет.
Горм протолкался в зал, где была Руфь. Ее атаковал телевизионщик с камерой на плече и интервьюер. Третьего человека немного оттеснили назад.
Вид у неё был совершенно измученный, но она покорно позировала рядом с картиной, изображавшей женскую голову на блюде. Рана была передана с поразительным реализмом Голова лежала так, что, кроме одного глаза, лица почти не было видно. Это был автопортрет.
Несколько любопытных, будто случайно, придвинулись поближе, но разговоры оборвались, как только телевизионщик включил камеру.
— Руфь Нессет, что вы ощущаете? Наконец вы вернулись на родину со своими картинами… — начал он с двусмысленной улыбкой.
— Не знаю, картины только что развесили.
— Но о многих из них критика уже писала, в том числе и в норвежских газетах?
— Да, наверное.
Наступила пауза. Интервьюер ждал, не скажет ли Руфь что-нибудь еще. Она не сказала.
— Ваши картины вызвали много кривотолков, особенно когда вы хотели выставить «Алтарный образ» в одной из церквей Берлина, где была открыта выставка икон.
Бледное лицо Руфи было серьезно.
— «Алтарный образ» — моя самая религиозная картина. Женщина осуждена рожать, потому что человечеству нужно кого-то распинать.
— Но церковь не захотела выставить эту картину? Разве вы не понимаете, что ее считают святотатством?
— Я слышала такое суждение, но я с ним не согласна.
— Эти картины — итог трехлетней работы?
— Нет, это только часть того, что я написала за три года.
— Вы пишете быстро?
— Нет, но беспрерывно.
— Хорошо ли работать в Берлине?
— Не знаю, я ведь не выходила из мастерской. — Она коротко улыбнулась.
— Но все-таки вы видели город, что-то вас вдохновляло, вы общались с людьми, которые имеют вес в искусстве?
— Случалось, но тогда я не писала.
Интервьюер отчаянно искал лазейку.
— Вы пишете что-нибудь новое?
— Нет, я пишу только старые мотивы.
— А какие у вас планы на будущее?
— Об этом я не говорю.
— Вы часто посещаете Северную Норвегию в поисках вдохновения?
— Нет.
— Как же вы обходитесь без нашей северной природы?
— Вы же видели мои картины? Интервьюер быстро подхватил тему.
— Но ведь корни что-то значат?
— Не спорю.
— У вас нет к ним сознательного отношения?
У Руфи широко раздулись ноздри.
— Такое сознательное отношение важно для работы полиции, политиков и педагогов. Для тех, кто должен следить, чтобы не оказаться случайно причиной несчастья.
— Кое-кто считает, что вы умышленно не работали и не выставлялись в Норвегии.
— Но вот же я выставилась в Норвегии.
— Да, но через сколько лет!
— На все нужно время.
— Интересная мысль. Половина ваших картин уже продана?
— Да.
— Но сознательно вы этому не способствовали?
— Способствовала, и даже более чем сознательно. Я их написала.
— На многих больших полотнах указано, что они принадлежат частным лицам. Это для того, чтобы продать их выше официальной цены?
Руфь перенесла центр тяжести с ноги на ногу, и Горм заметил жесткость во взгляде, которым она наградила интервьюера.
— Нет. Это потому, что они не продаются.
— Вам известно, куда попадают ваши картины?
— Куда — неизвестно, я знаю только фамилии первых покупателей.
Она знает, что картину с далматинцем купил я, подумал Горм.
— Вам неприятно, что люди вкладывают деньги в ваши картины, чтобы потом заработать на них? — спросил интервьюер.
— Если бы мне было неприятно, я перестала бы их продавать.
— Но вы не перестали? Значит, вам приятно зарабатывать деньги?
— А журналистам неприятно?
— Но журналисты не зарабатывают столько, сколько Руфь Нессет, — усмехнулся журналист.
— Значит, они не так хорошо пишут.
Кругом засмеялись.
— Говорят, что вы пишете членов вашей семьи. Что человек, летящий на фоне колокольни, ваш умерший брат?
— Именно так.
— Вы не отрицаете, что самоубийство вашего брата вдохновило вас?
— Это было убийство, а не самоубийство.
Режиссер поднял руку.
— Стоп!
Интервьюер застыл на месте. Камера остановилась. Люди отводили глаза, разглядывали ближайшие картины.
— Мы закончили? — спросила Руфь.
— Нет, мы начнем сначала, — ответил режиссер, стоявший сбоку, и хотел возобновить съемку.
— Мне холодно, — сказала Руфь и пошла к открытым дверям.
Народ расступился. Тишина сделалась осязаемой.
— Видишь? — сказал режиссер и злобно поглядел на интервьюера.
— Что будем делать? — спросил тот, ни на кого не глядя.
— Будем снимать.
— Картины?
— Картины и публику. Что угодно, у нас еще три с половиной минуты. Начинаем!
Горм последовал за ними в главный зал. Он увидел Руфь, когда она прошла мимо галерейщика в контору.
Телевизионщики толпились, снимая картины. Несколько журналистов рванулись в контору. Кто-то пытался остановить их, но не смог. Они все-таки протиснулись туда. Тогда и другие тоже осмелели и последовали за ними.
Оцепенение прошло, теперь кругом слышался громкий шепот. У всех нашлось, что сказать. Не об искусстве и не о случившемся. Говорили о чем угодно, о первом, что приходило в голову: о последних встречах, о болезни общего знакомого…
Время шло, кое-кто уже потянулся к выходу.
Неожиданно двери конторы распахнулись с такой силой, что грохнули о стену. Из конторы выбежала Руфь с золотистым пончо, накинутым на руку. За ней, не отставая ни на шаг, ярко накрашенная нарядная дама. А уже за дамой — помощник галерейщика, который представлял Руфь на открытии. Он с трудом сохранял достоинство, и это выглядело забавно. В дверях виднелись рассерженный фотограф и журналист, лицо и рубашка у него были мокрые.
Голос дамы звучал громко, хотя она и пыталась говорить шепотом. Она схватила Руфь за плечо и напомнила ей об интервью.
— Нет! — не останавливаясь, бросила Руфь.
Продолжая уговаривать, дама взяла ее под руку.
— Но телевидение? Последние известия…
Люди упивались происходящим. Скандал? Похоже на то.
— К черту! — услыхал Горм голос Руфи, которая быстрым движением накинула на себя пончо. И мгновенно превратилась в кусок развевающейся на лету шерстяной ткани.
Нарядная дама с испуганной бледной улыбкой огляделась по сторонам и напомнила публике, что та забыла о шампанском.
Горм вышел на улицу, но Руфи там уже не было. Никаких следов. Он обошел ближайшие кварталы, и ему все время казалось, что она наблюдает за ним. Темный, полный отчаяния взгляд. Неужели она его видит?
Нет, решил он. Она ушла. Совсем. Седьмая встреча получилась не такой, о какой он мечтал.
Пошел снег. Частый, густой. Горм вернулся в галерею. Там почти никого не осталось. Осмотрев еще раз все картины, он решил купить ту, что изображала женщину, идущую по воде.
— Это из частного собрания, — любезно объяснила ему иная, к которой он обратился.
— Я знаю. Но не скажете ли вы мне адрес владельца? Или номер телефона. Я бы хотел с ним связаться.
К ним подошел помощник галерейщика, который представлял Руфь.
— К сожалению, это невозможно. Все переговоры должны нестись через нас.
— А вы можете сообщить владельцу картины, что мне хотелось бы поговорить с ним о ней? — спросил Горм, стараясь сохранять спокойствие.
Помощник галерейщика поклонился. Горм протянул свою визитную карточку.
— Я остановился в «Гранде»
[1]. Завтра я еще буду в городе. Можно оставить мне сообщение, если меня случайно не окажется на месте.
Они одновременно вежливо кивнули друг другу, и служащая взяла карточку.
* * *
Снегопад усилился. Горм зашел в какое-то кафе — идиотский интерьер, истерическая музыка. Ему подали неаппетитного маринованного лосося с полусырой тушеной картошкой.
Потом он пошел в гостиницу и сиял промокшие ботинки. Всякий раз, когда у него в голове всплывало слово «телефон», ему казалось, что он слышит звонок. И всякий раз телефон молчал.
Позже, убедившись, что в холодильнике больше не осталось пива, Горм понял, что Руфь не позвонит. Не раздеваясь, он лег на кровать и долго смотрел на люстру, пока не почувствовал, что у него замерзли ноги. Полежав еще какое-то время, он достал бутылку содовой. Хуже содовой уже ничего быть не может, подумал он.
Неожиданно его осенило, он взял лист почтовой бумаги и написал:
«Дорогая Руфь, нам с далматинцем необходимо увидеть тебя. Кроме того, мне хотелось бы приобрести идущую по воде женщину. До завтрашнего дня я буду в „Гранде“. Но если ты оставишь сообщение у портье, мне его передадут в любом случае.
Горм».
Он надписал на конверте ее имя, указав адрес галереи. Перед тем как заклеить конверт, он вложил в него свою визитную карточку.
Теперь она наверняка будет знать, где меня найти, подумал он и включил телевизор. Передавали «Последние известия». Новости не остались у него в сознании, но в самом конце передали короткий репортаж с выставки. У Горма учащенно забилось сердце.
Смертельно бледное лицо Руфи заполнило экран. Изогнутая верхняя губа была видна очень отчетливо, совсем рядом. Темные густые брови разделяла глубокая складка. Густые ресницы, со слегка слипшимися кончиками. Мелкие бледные веснушки на крупном носе.
Он жадно впитывал в себя это изображение. Непослушные рыжие волосы. Жилы на шее. Выдающийся вперед подбородок. Но, главным образом, глаза. Темные, широко открытые, беззащитные. Горм наклонился вперед и задержал дыхание.
Интервью было короткое. Передали только самое начало, до того, как разговор обострился. Фотографии картин, насколько он мог судить, были хорошие. Этим-то она должна быть довольна? Но они отомстили ей, показав лицо разоблачающе крупным планом.
Только теперь, увидев на экране глаза Руфи, Горм осознал всю глубину ее сдерживаемого отчаяния. Стоя перед телевизионщиками, она все поняла, подумал он. Поняла, что совершила ошибку. Нельзя было отдавать им себя. Только картины. И ничего больше.
Он позвонил портье и поинтересовался, не поступало ли для него каких-нибудь сообщений. Пока ничего не поступило.
По телевизору передавали фильм о двух римских семьях, уничтоживших друг друга. Горм так и не понял, кто же был главным действующим лицом. Все были сердиты, и все громко кричали. У него заболела голова, однако он досмотрел фильм до конца. В живых никого не осталось.
Наконец Горм уснул, ему снились тревожные сны. Какой-то мафиози с пулеметом, вмонтированным в фотоаппарат «Никон», преследовал его на пустынном берегу во время отлива. Мафиози охотился за картиной, изображавшей далматинца. Картина была маленькая и умещалась у Горма в кармане.
Несколько раз он просыпался. И каждый раз думал, что отделался от кошмара. Но кошмар возвращался. Кроме ощущения страха, он запомнил только, что мафиози нагнал его и завладел картиной. Тогда картина выросла до своей нормальной величины. Белая собака с темными пятнами бежала к нему с поверхности картины, глядя на него глазами Руфи.
В конце концов он все-таки успокоился и проспал до девяти.
Как постоянному гостю ему на поднос с завтраком положили газету. На первой полосе была фотография Руфи. «Сбежала с собственной выставки».
Были там еще фотографии и заметка. Пока Горм читал, на него накатила тошнота. Он быстро сложил газету и вышел в ванную. Потом снова лег, позвонил портье и попросил принести ему все крупные газеты. Хотелось поскорее с этим покончить.
Как он и опасался, другие газеты были еще беспощаднее. «Скандал!» «На тропе войны». Какой-то репортер написал, что Руфь плеснула вином в лицо журналисту, пытавшемуся обменяться с ней парой слов, и выбила камеру у него из рук. Крупная фотография показывала руку Руфи со стаканом, направленную к какой-то нечеткой мужской фигуре. Вино выглядело волнистой, туманной линией.
Когда Горм все прочитал, ему стало стыдно. Не за нее, за себя. За то, что он сидит тут и читает то, что написали о ней газеты. За то, что тысячи людей, не имея ни малейшего понятия о том, как все было на самом деле, читают сейчас то же самое. Стыдно за людей, которые упиваются такими статьями. И не могут без них обходиться.
Любой человек по своей вине или из-за какого-нибудь неосторожного поступка может оказаться в центре внимания и стать достоянием общественности. И тогда все получают неоспоримое право рвать его в клочья. И пусть бы он защищался не менее храбро, чем Руфь, он никогда не сможет выйти победителем.
Неожиданно в воображении Горма всплыла сцена, произошедшая в день открытия новой служебной пристройки к его магазину. Правление, служащие и группа случайных гостей окружили его и журналиста, задавшего ему личный вопрос:
— Это правда, что у вас много лет были интимные отношения с любовницей вашего отца?
К горлу опять подступила тошнота. Минуту Горм не спускал глаз с газет, разбросанных по кровати. Потом начал их рвать. Он рвал газету за газетой и запихивал в корзину для бумаг. Когда с газетами было покончено, он выставил корзину в коридор и запер дверь. Схватив телефонную трубку, он набрал номер галереи.
Ему ответила служащая.
— Моя фамилия Нессет. Я брат Руфи Нессет. Мне нужно поговорить с нею. Особенно после того, что я прочитал в сегодняшних газетах. Это очень важно.
— Ее здесь нет.
— К сожалению, я потерял записную книжку и не помню ни адреса, ни телефона. Выручите меня, пожалуйста. Это очень важно, — повторил он.
Трубка молчала. Горм слышал, как служащая с кем-то переговаривается.
— Простите, у нас нет ее телефона.
— А адрес?
Молчание. Настороженное молчание.
— Вы ее брат?
— Да. К сожалению, я опоздал на открытие выставки. Подвел самолет. Я в отчаянии. Вы понимаете?
Опять бормотание.
— Она живет на Инкогнитогата.
— А номер дома? — спокойно спросил он, но рука с ручкой дрожала.
Записав номер дома, он сердечно поблагодарил служащую.
* * *
Это был старинный трехэтажный особняк с башенкой. Маленький палисадник, живая изгородь, покрытые снегом деревья. Во всех окнах, выходящих на улицу, горел свет, в первом этаже свет был не такой яркий. Он нажал на верхнюю кнопку, на которой было написано: «Р. Нессет».
Пока ждал, он собрался с мыслями и приготовил первые слова, которые хотел сказать. Но ему никто не открыл. Внутри было тихо. Горм позвонил еще раз. Тишина. Позвонил в третий раз. Подождал. Позвонил соседям на первом этаже и снова подождал. Спустился с крыльца в палисадник.
Летел снег. Горм откинул голову, пытаясь заглянуть в окна. Снежинки падали ему на лицо и таяли, оставаясь целыми только на стеклах очков. Через мгновение он уже ничего не видел.
Кто-то же должен там быть! Он вытер очки не совсем чистым носовым платком и отошел поближе к железной изгороди, чтобы лучше видеть. Это ничего не дало. Он перешел через улицу, надеясь оттуда заглянуть в комнаты. На втором этаже был виден только свет и большие картины. И ни души. Никакой рыжеволосой головы.
Горм рассердился. Он чертыхнулся про себя, поднялся на крыльцо и позвонил сразу несколько раз. Где ей еще быть после таких заголовков в газетах, где ей еще и быть, как не дома! Он посмотрел на часы и приказал себе звонить через каждые три минуты.
После пятого раза он сдался и сунул замерзшие пальцы в карман пальто. Там лежало письмо, которое он собирался занести в галерею, чтобы его передали Руфи. В двери была щель для писем с медной крышкой. Через мгновение письмо уже было в квартире. Наклонившись и заглянув в щель, Горм увидел его. Он опустил медную крышку.
На улице он поднял воротник пальто. Видимо, Руфь первым же самолетом улетела в Берлин. Или в Нью-Йорк, кто знает.
Он брел мимо выступающих карнизов домов, заснеженных деревьев и башенок со шпилями. И думал со злостью, что мог бы быть рассыльным или почтальоном. И разносить товары, письма и газеты совершенно безвозмездно, ведь он все равно ходит по одному и тому же маршруту вокруг дома Руфи на Инкогнитогата.
Боковыми улицами он подошел к Бугстадвейен и остановился перед витриной, заполненной всевозможными свечами. Большими и маленькими, толстыми и тонкими. Свечи для приборов, подсвечники, канделябры.
Факелы! — подумал он.
* * *
Были синие сумерки, снег продолжал сыпать. Горм заглянул в щель для писем. Его письмо все еще лежало там на полу. На звонок опять никто не открыл. Он посмотрел на табличку, свидетельство о том, что дом находится под охраной.
Потом он спустился в палисадник и расставил факелы. Он купил все, что были в магазине. Четыре больших пакета. Расставив факелы, он начал по очереди зажигать их. Иногда он распрямлялся и смотрел на свою работу. Недолго, секунду, две. Один или двое прохожих замедлили шаг, проходя мимо. Какая-то пара остановилась у изгороди и с улыбкой наблюдала за ним.
У Горма кончились спички, оставшиеся факелы он зажег от тех, что уже горели, и обжегся. С каждым зажженным факелом он поднимал голову и смотрел, не покажется ли кто в окне. Никто не показался.
Закончив работу, Горм постоял под высоким кустом с пригнувшимися от снега ветками. Потом поднялся на каменное крыльцо и снова позвонил. Безрезультатно.
Пламя факелов колебалось. Неужели она не видит, как это красиво?
Предприниматель Горм Гранде сделал то, чего никогда в жизни не делал. Ради нее он вел себя как влюбленный юнец. Если бы она это видела!
Наконец он сделал последнее усилие и расположил факелы в определенном порядке, видя перед собой глаза далматинца.
Самолет оставил в небе желто-белую полосу, из-за облаков она казалась пунктиром.
Люди в самолете смотрят вниз, думал он. И видят, как я I питаюсь изобразить в саду Руфи горящие глаза далматинца.
В соседнем доме открылась дверь. Старое согбенное существо, шаркая клетчатыми тапочками, вышло на свое барское крыльцо. Интеллигентным, но раздраженным тоном дама велела ему погасить факелы. Иначе она вызовет полицию.
— Ведь может случиться пожар! — сказала она.
Горм не погасил факелов. Но чувствуя, что у него не хватит духу позволить, чтобы его арестовали, он сделал вид, что ничего не слышал, засунул руки в карманы и вышел на улицу.
Однако вынести охватившее его разочарование у него тоже не было сил. Сердечная мука сменилась гневом. Он мысленно увидел табличку «Находится под охраной». Руфь дома и не открыла ему. Почему?
Я не уйду, пока этого не узнаю. Я должен попасть в дом! — подумал он и остановился.
Глава 2
Конечно, Руфь не помнила, как она родилась.
Одна мысль о собственном рождении повергала ее в дрожь. Ничего более отвратительного она не могла себе представить. Роды. Срамота и грязь, наказание Господне и тс-с… тс-с… ни слова об этом. Мерзкие, окровавленные тряпки.
Уж лучше верить в аиста. Но Руфь не помнила, чтобы когда-нибудь верила в него. Для этого стены в доме были слишком тонкие, а щели между половицами — слишком широкие.
Вся беда в том, что она родилась первой. Что Йоргену пришлось ждать. Это она виновата, что он не такой, как другие. Все детство ей услужливо напоминали об этом. Сначала никто из них не решался быть первым, но потом она все-таки протиснулась вперед.
Научившись читать, Руфь одно время думала, что это умение дается лишь избранным, лишь тем, кто родился чистым. Это явствовало из книжек. Дети рождались по одиночке, их тут же заворачивали в кружева, чтобы чистеньких и тихеньких предъявить Господу Богу. Но так было только в книжках. Там у людей словно вообще не существовало некоей части тела.
Некая нижняя часть тела Эмиссара
[2]и матери была отвратительна. Это все знали, хотя и не говорили об этом.
Открывая коробку с цветными мелками и видя красный мелок, Руфь часто думала о том, как она, протискиваясь первой на свет Божий мимо головы Йоргена, повредила ее. Не снаружи, потому что снаружи голова у Йоргена была гораздо красивее, чем ее собственная. А вот внутри… Мысленно она видела непоправимо испорченные извилины и сосуды. Они представляли собой сплошную красную кашу. Иногда это красное месиво заставляло Руфь вспоминать материнские выкидыши. Они все были красные, и это такой стыд, что и говорить об этом нельзя было. Правда, со временем пни забывались, до следующего раза. Забыть же Йоргена было невозможно.
Потихоньку от всех Руфь рисовала, как родился Йорген. Ей казалось, что никто на свете, кроме нее, нарисовать такое не сможет. Но и у нее рисунок получился не таким, как ей хотелось. Ей хотелось изобразить рождение Йоргена красиво и понятно. Она даже думала, что, если рисунок получится красивым, она покажет его бабушке. Но все получалось только красным и черным. И как будто сердитым. Она много раз принималась за этот рисунок, но безуспешно.
Кончалось тем, что она комкала бумагу и совала ее в черную кухонную плиту. И тем не менее потом всегда со странным волнением вглядывалась в золу. Как будто все головы, все мысли и вещи — весь мир прятался в этом сладковатом запахе жирных цветных мелков.
Акварельные краски можно было смешивать до бесконечности. Каждый цвет в каждый миг был неповторим, и создавала его она, Руфь. Она всегда мечтала о красках. Еще не открыв коробку с круглыми плюшками акварели — каждая лежала на своем определенном месте, — она уже ощущала их запах. И это был не только аромат, воспринимаемый ноздрями, но и особый, незабываемый привкус во рту.
Руфь сидела за старомодной школьной партой, которую как будто вытесали из одного корня. Парта была рассчитана на двоих, и у нее поднимались две крышки. Сверху было два круглых углубления для чернильниц и два продолговатых — для ручек. Вообще-то, парта была наклонная, и на ней почти ничего не держалось, если не считать бумаги и не очень скользких книг. Все, что не умещалось в небольших углублениях, скользило, падало и катилось по проходу. Ручки, мячики, клубки бечевки, стеклянные шарики, цветные мелки.
При виде падающего мелка у Руфи по спине побежали мурашки. Сперва послышался звук летящего предмета. Мелок достиг пола и раздался отвратительный хруст.
Она наклонилась и увидела его на полу. Конечно, он раскололся.
На глаза у нее навернулись слезы, но она надеялась, что никто их не заметит. Кто плачет, тот проиграл. Она попросила Йоргена подложить под крышку ее парты учебник по чтению Ролфсена. Парта стала не такой наклонной. Потом, втянув головы в плечи, они стали рисовать наперегонки. Но Руфь все время думала о расколотом мелке.
Йорген недовольно вздыхал, потому что крышка парты стала высока для него. Но ведь от него никто не требовал выполнения задания. Он ходил в школу, потому что в школу ходила Руфь, и понимал, что там надо сидеть тихо.
Элла смотрела на них с соседней парты. Ее мелки без конца падали на пол, но она не обращала на это внимания. Подумаешь, беда какая — Элла была единственным ребенком в семье.
Раньше мелки были четырехгранные. Они неплохо держались на покатой крышке. Но на эти, круглые, нельзя было положиться.
Когда учитель проходил мимо, Руфь спросила, почему у парт такие неудобные крышки. Он посмотрел на расколовшийся мелок и покачал головой. Но не рассердился, просто улыбнулся и сказал: «Не знаю».
Вот тебе и раз — учитель, а не знает такой простой вещи.
Она попросила у него пластырь, который всегда лежал в школьном шкафу. И кое-как склеила красный мелок. Но мелок быстро стерся, и пластырь стал мешать. Ведь почти все, что она рисовала, было красным.
Элла сказала, что Руфь может рисовать мелком Йоргена. Руфь даже не ответила на такое глупое предложение. Как будто у Йоргена можно что-то забрать! Тогда Элла предложила ей рисовать море и небо, чтобы сберечь красный мелок.
Руфь попробовала, но это почему-то было скучно.
— Нарисуй негра, — посоветовала ей Элла.
Руфь нарисовала лицо негра с золотыми кольцами в ушах и оранжевым ртом, совсем как трефовый валет из колоды карт. Но это тоже было неинтересно, хотя и лучше, чем ничего.
В конце концов она обменяла свой зеленый мелок на красный Эллин, он был целый. Правда Элла тут же пожалела о сделке и захотела вернуть свой мелок. Руфь отказалась, и Элла заплакала.
Учитель подумал и сказал, что мелками меняться нельзя. Мелки — школьная собственность.
Руфь сложила все мелки в потрепанную коробку, подошла к столу учителя, сделала книксен и отдала учителю школьную собственность. Он не хотел их брать и предложил Руфи перестать капризничать. Но поскольку капризничала не она, а Элла, Руфь ничего не могла с этим поделать. На переменке она решила запереть Эллу в уборной так, чтобы никто этого не заметил. Но Элла не пошла в уборную. Тогда во время построения Руфь наступила ей на ногу. Элла заплакала и сказала, что ей очень больно.
Руфи пришлось просить у Эллы прощения, однако она скрестила два пальца и зажмурилась, тогда извинение не считается.
С того дня Руфь начала собирать все монетки, какие ей удавалось добыть, чтобы накопить денег и купить мелки, которые не были бы школьной собственностью. Она знала, что за такие поступки люди попадают в ад, по крайней мере, так говорил Эмиссар. Но до этого было еще далеко, так что она все-таки продолжала собирать монетки.
В мужских брюках всегда можно было найти монетку или две. И в жестяной коробке над плитой. Когда дядя Арон по воскресеньям ложился вздремнуть после обеда, он аккуратно снимал брюки, потому что тетя Рутта не допускала, чтобы он измял их. В длинных белых подштанниках дядя Арон кружил по кухне в поисках газеты и очков. Потом он заваливался на диван в гостиной и начинал храпеть, не успев прочитать ни строчки.
Тем временем его воскресные брюки аккуратно висели на спинке стула, стоявшего у печки. Руфи приходилось ловчить, чтобы хоть на минутку остаться с брюками наедине. Она даже предлагала дяде поискать у него в голове вшей, пока он не заснет. Считалось, что это помогает зачатию детей.
Несколько воскресных дней Руфи никак не удавалось остаться наедине с дядиными брюками, потому что на улице шел дождь и кто-нибудь из детей всегда крутился поблизости. Из-за этого она упустила кучу денег.
Эмиссар после обеда спал в брюках, потому что его за это никто не бранил. Как можно бранить человека, душа которого уже спасена! К тому же он никогда не терял монеток. Руфь представляла себе, что он стережет монетки, как свою паству.
Жестяная коробка принадлежала матери, там хранились деньги на черный день. Эти деньги Руфь трогать не смела. Не смела она брать деньги и из кошельков, лежавших у всех на виду. Это было бы уже воровство. А за воровство можно попасть не только в ад, но и в детский приют.
Руфь решила, что ее занятие следует считать сбором пожертвований или чем-нибудь в этом роде, потому речь никогда не шла о бумажных купюрах.
Тетя Рутта хранила деньги, полученные за молоко, в шкатулке на подоконнике. Но взять оттуда было невозможно, потому что тетя Рутта раз в неделю подсчитывала все проданные литры.
Оставались еще списки пожертвований для миссии. Элла всегда ходила по домам с такими списками, но Руфь не любила стучаться в чужие двери и просить пожертвовать что-нибудь на миссию. Люди иной раз ведут себя непредсказуемо. Лучше держаться от них подальше. Но если речь идет о блестящей монетке достоинством в десять, а иногда и в пятнадцать эре, можно сделать исключение.
Дети прокалывали в списках дырочки — одна дырочка соответствовала десяти пожертвованным эре. Дырочка служила своеобразной квитанцией. Каждый такой список с дырочками давал миссии пять крон. Дети пользовались штопальными иглами. Руфь придумала, что можно пользоваться обычной швейной иглой — могла же она в спешке не найти тональной иглы! От швейной иглы дырочки были почти не заметны.
Кончилось тем, что она все-таки пошла в миссию на следующее собрание. Они пели псалмы, и их угостили булочками и жидким какао. Когда Управляющая собрала списки и деньги и спросила, нет ли новобранцев, желающих помочь миссии во имя Бога, Руфь неуверенно подняла руку.
Так она занялась сбором пожертвований. Ходила по домам, в лавку и всюду, где были люди. Вообще-то, взрослые, давая деньги, должны были сами прокалывать дырку, но не все были так щепетильны. Некоторые, особенно прижимистые, давали всего две монетки по десять эре. Таких было даже неудобно просить, чтобы они делали дырочки. Кроме того, дома Руфь клала списки между двумя толстыми книгами, так что дырочки становились почти незаметными.
Легче всего было с теми, кто пользовался очками. Часто им не хотелось идти за очками, и они просили ее тут же на крыльце быстренько самой проткнуть дырку.
Через несколько дней она уже собрала для себя две кроны двадцать эре. И тем не менее, для миссии осталось пять крон, за что Руфь удостоилась похвалы Управляющей. Они вместе опустились на колени и поблагодарили Бога за все деньги. Руфь благодарила особенно горячо. Иначе и быть не могло.
Когда она ела булочку с одной изюминкой и Управляющая сказала, что эти деньги пойдут больным и голодным детям в Африке, изюминка застряла у нее в горле.
Элла поинтересовалась, не негры ли эти дети. Управляющая сказала, что негры, но ведь милостью Божией и они тоже люди. Элла сказала, что Руфь умеет хорошо рисовать негров, получается настоящая картина. Управляющая захотела посмотреть такую картину. И наказала Руфи к следующему разу нарисовать негра. Руфи пришлось послушно кивнуть. Отказываться не стоило.
В тот день, когда на север вернулся кулик-сорока и начал расхаживать, крича без всякой причины, у Руфи набралось уже шесть крон десять эре. Но она не знала, сколько стоит коробка цветных мелков. Узнать это можно было только на Материке.
Она часто думала, что ей нужен свой, близкий человек. Кто-то, с кем можно было бы говорить обо всем и кто не находил бы в ее словах ничего постыдного или странного. Ей было необходимо получить ответы на столько вопросов! Йорген для этого не годился, он только огорчался, что ничего не знает.
И пусть бы этот человек не мог с ходу ответить на ее вопросы. Главное, чтобы было кому их задать. Кто-нибудь вроде бабушки, например.
Бабушкин недостаток, по сравнению с этим человеком, заключался в том, что Руфи нужен был кто-то, кто не считал бы заимствование из пожертвований воровством и не стал бы спрашивать, как она объяснит людям, например, Эмиссару, каким образом смогла купить такие дорогие мелки.
Этот человек должен быть сильнее ее, потому что, возможно, ей понадобится его сила. А она будет стараться, как раньше. Она не исключала, что он посоветует ей накопить побольше денег, так, чтобы хватило еще и на краски. Тогда они могли бы вместе рисовать на чердаке. У нее было много картонных коробок, которые можно разрезать. Они подошли бы для картин.