Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Ричард С. Пратер

Проснуться живым

Эта книга не посвящается никому.
Глава 1

Когда позвонили в дверь, я смотрел телерекламу «Мммм!».

После полудня, в субботу 14 августа — за день до кульминации событий (радостных или катастрофических — в зависимости от вашей точки зрения), которые изменили мир, — я пребывал в расслабленном состоянии в трехкомнатных апартаментах голливудского отеля «Спартан», босой и одетый кое-как.

Минутные рекламные ролики прерывали заключительную серию семейной драмы, но она была настолько паршивой, что я читал книгу, уделяя внимание только рекламе, на которую стоило поглазеть.

Не правдоподобно красивые мужчины использовали крем для бритья и одеколон «Мммм!», после чего на экране появлялись столь же красивые девушки с зазывными взглядами, быстро облизывающие губы кончиком языка. Все это сменялось чем-то не совсем разборчивым, но казавшимся необычайно увлекательным и не вполне пристойным.

Смысл текста заключался в том, что, если кто-либо опрометчиво воспользуется всеми рекламируемыми товарами подряд, от него будет исходить настолько соблазнительный запах, что он сразу же окажется в объятиях шикарной кинозвезды (правда, не указывалось, мужского или женского пола).

Поэтому, когда в дверь позвонили, я оторвался от несбыточных мечтаний (продукцией «Мммм!» я не пользовался) и пошел открывать.

На пороге стояла сексапильная красотка лет двадцати пяти в легком белом жакете и обтягивающем фигуру светло-зеленом платье, щедро демонстрирующем стройные ножки и обладающем весьма рискованным вырезом. Весила она фунтов на пятнадцать меньше меня (во мне шесть футов и два дюйма роста и двести шесть фунтов веса), а макушка ее головы, увенчанной короной золотисто-рыжих волос цвета меда или подернутого дымкой солнечного света, доходила мне до подбородка. У нее были ленивые серые глаза, губы, на которых можно печь бисквиты, и голос, похожий на жужжание пчелы, застрявшей в горячей патоке.

— Мистер Скотт?

— Что?

Девушка казалась озадаченной моим ответом.

Позднее я понял, почему ее рыжеватые брови удивленно приподнялись над глазами цвета серых воркующих голубей, почему ее раскрытые радиоактивно-алые губы слегка скривились, словно собираясь послать воздушный поцелуй, и почему ее легкий вдох приподнял чудесные груди, будто предлагая богам взглянуть на неведомые Олимпу земные радости, но в тот момент я был в состоянии лишь молча наблюдать за всем этим.

Можете не сомневаться, что за тридцать лет жизни я еще ни разу не отвечал девушке, спрашивающей мое имя, таким образом, словно я его не знаю или не понимаю вопроса.

— Вы мистер Скотт? — повторила девушка. — Частный детектив Шелдон Скотт?

— Да, мэм, — кивнул я. — А вы?..

— Неужели вы не знаете? Вы никогда не видели меня раньше?

— Уверен, что не видел.

Она продолжала голосом, походившим на мелодичное жужжание:

— Думаю, у моего отца очень серьезные неприятности, мистер Скотт. Но мне бы не хотелось сообщать вам подробности, если вы не захотите и не сможете сразу же помочь мне… и ему. Лишь бы не было слишком поздно. Если вы откажетесь, я должна буду обратиться к кому-нибудь еще…

— Не торопитесь — я в вашем распоряжении. Входите, пожалуйста.

Я сел рядом с ней на шоколадного цвета диван, стоящий в гостиной, и через минуту убедил ее — по крайней мере, так мне казалось, — что я не только в ее распоряжении, но что, даже обойдя весь земной шар вдоль и поперек, ей вряд ли удастся найти человека, способного вытащить ее из неприятностей так быстро, как я.

Пока я распространялся на эту тему, девушка смотрела на два аквариума с тропическими рыбками в углу комнаты, но когда я умолк и выжидающе уставился на нее, она позволила своим мягким серым глазам встретиться с моими — тоже серыми, но, как мне хотелось бы надеяться, более стального оттенка, — потом подняла их выше, кратко обследовав мои светлые остроконечные брови и коротко остриженные, почти белые (хотя отнюдь не седые) волосы, после чего вновь встретилась со мной взглядом.

— Чепуха, — заявила девушка. — Вы даже не похожи на детектива.

— Разве это не здорово? Подумайте, какие у меня возникают преимущества над опасными громилами! Если бы я походил на детектива, то не мог бы заставать их врасплох. Моя неброская внешность не внушает им подозрений, поэтому я все еще жив, а многие из них мертвы или пребывают в тщательно охраняемых местах. — Я сделал паузу. — Это означает, что я уволен?

— Нет, — быстро ответила девушка. — Вы наняты. — Она открыла большую кожаную сумку и вынула из нее лист бумаги. — Что вы об этом думаете?

Половина листа была исписана мелким, но четким, словно гравировка, почерком. В записке говорилось:


«Друзилла, дорогая, несколько дней я буду занят очень важным проектом, поэтому не беспокойся, если я не смогу „неожиданно“ заглянуть до следующего уикэнда и позволить тебе накормить меня своей великолепной стряпней (не могла бы ты приготовить в субботу бифштекс терияки?[1]). Комбинация напольного сейфа в моем кабинете 85Л 12Р 51Л. Пожалуйста, возьми оттуда запечатанный конверт с надписью „ЭРО“ и доставь его в маленький белый дом на углу Пайн-стрит и Пятьдесят седьмой улицы в Уайлтоне. (Я бы сам пришел за ним, но, как истинный безумный ученый, заперся в ванной.) Эти бумаги мне нужны к вечеру, так что постарайся принести их, самое позднее, к девяти. До встречи за терияки…
Папа».


Я посмотрел на девушку, которую, очевидно, звали Друзилла.

— Ваш отец живет в Лос-Анджелесе?

— В Монтерей-Парке.

— Ну, как будто тут все о\'кей, — сказал я. — Конечно, немного странно, что он так поглощен своим проектом, что не может приехать домой и открыть свой сейф. Тем более что Уайлтон всего в нескольких минутах езды по шоссе на Санта-Ану, совсем недалеко от Монтерей-Парка. Обычно люди указывают адреса, а не углы улиц, но от безумных ученых всего можно ожидать.

— Я и не рассчитывала, что кто-нибудь заметит что-то еще.

— А что, по-вашему, не так с этой запиской? Быть может, конверт в сейфе набит тысячедолларовыми купюрами и вашего отца похитили, чтобы потребовать за него выкуп? Записка не похожа на…

Я оставил фразу незаконченной, поняв по лицу девушки, что, сам того не ожидая, попал в точку.

— Конверт содержит нечто куда более ценное, чем тысячедолларовые купюры. — Она взяла у меня записку. — Здесь есть вещи, которые понятны только мне, а не тем, кто держит в плену моего отца и заставил его написать эту записку. Папа проделал отличную работу, учитывая обстоятельства, в которых он находится. Они, безусловно, убьют его, если получат конверт, — а может, и если не получат.

— Они? Значит, вы подозреваете, кто…

— Нет. — Она быстро покачала головой. — Но записка не датирована — это не похоже на папу. Он очень пунктуален и датировал бы письмо машинально. Меня зовут Друзилла Бруно, но никто, даже отец, не называет меня иначе как Дру.

Фамилия Бруно показалась мне знакомой, но девушка не дала мне подумать.

— Папа действительно любит мою стряпню, но ненавидит бифштекс терияки. Он намекает, что увидит меня, когда я доставлю конверт, но последние слова в письме: «До встречи за терияки», что означает до следующей субботы. А самое важное, что я прекрасно знаю комбинацию папиного сейфа, и она совсем не такая.

Я посмотрел на записку в ее руке, вынул блокнот и ручку, написал на бумаге 85Л 12Р 51Л и написал под цифрами буквы с соответствующим порядковым номером в алфавите. Получилось ЗД АБ ДА. Потом я зачеркнул АБ и заменил их К — двенадцатой буквой алфавита.

— Я уже делала это, — сказала девушка. — И так, и так. Получалась бессмыслица.

— Может, он пытался каким-то образом написать «помоги» или…

— Едва ли. Папа уже написал «помоги» при помощи неверной комбинации и других способов. Я уверена, что он пытается что-то мне сообщить, но не могу понять что. Возможно, я… слишком расстроена. — Помолчав, она добавила:

— Не обращайте внимания на «безумного ученого». Папа действительно ученый, но никак не безумный. Хотя в последнее время многие пытались это доказать.

Я вытащил сигарету и собирался снова вставить ее в рот, когда меня внезапно осенило. Я не заметил, как стиснул пальцы и табак из сломанной сигареты просыпался мне на брюки.

— Друзилла Бруно… — Я посмотрел на девушку. — И ваш отец ученый. Он часом не…

— Да. Эммануэль Бруно.

Я бросил смятую сигарету на желтый ковер, вытащил другую и закурил, глядя на плавающих в аквариумах неонов и гуппи. Потом я взглянул на часы. Десять минут десятого. А согласно записке, Дру должна была доставить конверт к девяти.

Дру не говорила ни слова, пока я стоял, уставясь на рыб, и вспоминал историю, связанную с Эммануэлем Бруно…

Глава 2

Имя Эммануэля Бруно, всего год назад менее известное, чем имя Эльвиры Сналл, которая сорок два года жила одна, выращивая горох в Озаркских горах, прежде чем ее обнаружил налоговый инспектор, теперь было знакомо каждому не хуже собственного имени. По крайней мере, если он читал газеты, слушал радио, смотрел телевизор или хотя бы ходил в церковь.

Ибо Эммануэль Бруно — бывший доктор медицины, исключенный из Американской медицинской ассоциации, но за свою жизнь получивший немало докторских степеней в других областях, самоуверенный, но широко мыслящий гений, которому не хватало здравого смысла скрывать свою непочтительность к догмам и авторитетам, — был изобретателем, первооткрывателем и создателем эровита. Немногие эксперименты в истории человеческих проб и ошибок вызвали большее количество комментариев и возбуждения, хвалы и хулы с того дня, когда Адам впервые шепнул Еве: «Кто об этом узнает?»

Вы наверняка подумали, что эровит каким-то образом связан с сексом, не так ли? В том-то вся и загвоздка. Стало известно, что Бруно в течение многолетних поисков создал формулу жидкости, которую местная фармацевтическая компания стала продавать как безвредное, но эффективное тонизирующее средство, придающее бодрость и, возможно, исцеляющее или по крайней мере облегчающее многие недуги.

В течение первых двух-трех месяцев после того, как жидкость начала продаваться, выяснилось, что эровит делает многое из того, что утверждали его производители и Эммануэль Бруно. Говорили, что те, кто употреблял эровит всего несколько недель, добивались поразительных результатов.

Сообщалось о постепенном улучшении самочувствия, памяти и умственной деятельности, прибавлении жизненных сил. После более продолжительного употребления любителям поспать стало требоваться меньше сна, а страдающим бессонницей, напротив, было достаточно положить голову на подушку, чтобы отправиться в обитель Морфея. Многие реальные и воображаемые недуги типа «нервов», «тупых болей в спине», ревматизма исчезали полностью, в то время как ортодоксальная медицина, несмотря на достигнутые успехи, сталкивалась с миллионами людей, которые болели, как бездомные собаки, и мерли, как мухи от ДДТ.

Но худшее было впереди. Ибо к концу периода, когда эровит был доступен всем, кто мог заплатить сорок долларов за бутылку, произошло — по крайней мере, так сообщали — самое драматическое и невероятное (а также непозволительное и непростительное). Помимо того, что многие потребители эровита полностью избавились от различных мелких недугов и стали невосприимчивы к простуде и гриппу, со всей страны начали поступать известия об улучшении самочувствия страдающих неизлечимыми и хроническими заболеваниями.

Разумеется, это было невозможно. Согласно такому авторитету, как Американская медицинская ассоциация, неизлечимые заболевания потому так и называются, что их не могут излечить ни знахари, ни травники, ни колдуны, ни священники, ни даже Господь Бог, а уж тем более какое-то дрянное пойло, именуемое эровитом.

Следует напомнить, что в лексиконе официальной медицины неизлечимыми заболеваниями являются любые недуги, травмы, экземы и прочие неприятные явления, не сопровождаемые трупным окоченением, с которыми не может справиться снабженный лицензией выпускник медицинского учебного заведения, одобренного АМА. Любой человек, не являющийся доктором медицины, который случайно или намеренно исцеляет пациента от хронического или неизлечимого заболевания, становится знахарем или шарлатаном, которого следует — с целью защиты больных и умирающих от его неэтичной и нелицензированной алчности — лишить возможности экспериментировать над людьми, а если необходимо — заключить в тюрьму… в наказание за нелегальную деятельность. Пациенты же смогут вновь обратиться к докторам медицины, которые признали их недуги неизлечимыми. Таким образом, выскакивающие из океана людского горя, словно пробки из бутылок, индивидуумы, заявлявшие, что их давно скованные артритом суставы стали расслабляться, а боли — заметно уменьшаться, что рак кожи явно начинал заживать, что усталость сменилась приливом энергии, что проявления старческого слабоумия постепенно отступили, всего лишь прискорбно заблуждались.

С точки зрении АМА, существовали три возможных объяснения увеличивающемуся числу известий об улучшениях и исцелениях. Первое: пациенты, не будучи опытными диагностами, всего лишь воображали, что им лучше, или же вообще были здоровы с самого начала. Второе: если они действительно были больны и ощущали некоторое улучшение, то оно обязано «спонтанной ремиссии», что на медицинском жаргоне означало «ему лучше, но не приставайте ко мне с этим». Третье: улучшение является запоздалым, но успешным результатом лечения, предписанного доктором медицины, возможно еще в 1940 году.

Такое сомнительное и, возможно, ядовитое снадобье, как эровит, следовало бы подвергнуть тщательным испытаниям, которые ученые и медики проводили бы в течение, быть может, сотни лет. Возникло внезапное и мощное сопротивление неограниченной продаже эровита. Опасности, могущие возникнуть при его продолжительном использовании, широко обсуждались в газетах и журналах, по радио и телевидению. Эксперты метали громы и молнии. У эровита и Эммануэля Бруно начались неприятности.

Но эти неприятности, исходившие от АМА, министерства здравоохранения, Пищевой и лекарственной администрации и других официальных организаций и лиц, были пустяками в сравнении с угрозами и проклятиями, все сильнее обрушиваемыми на Бруно и эровит Господом Всемогущим — вернее, его представителями на Земле.

В итоге Бруно атаковали не только лидеры официальной медицины, но и лидеры религиозных организаций. В более опасном положении можно было очутиться разве только будучи привязанным к столбу с готовым загореться хворостом, лежащим у ног, и с нацеленными на тебя отравленными стрелами.

Для этого также имелись свои основания. Усиливающемуся сомнению стали подвергаться не только многие медицинские догмы, но и догмы Церкви — в первую очередь, христианской, — причем по весьма сходной причине. Положение ухудшала прогрессирующая сексуальная революция.

Официальная Церковь относилась весьма неодобрительно к сексуальной революции и сексу вообще. Тем не менее более разумные и здоровые воззрения пытались заменить собой ту дыбу, на которой пытали секс в течение шестнадцати столетий. Все большее число верующих интересовалось, почему, если, как уверяют представители Бога на земле, секс является смертным грехом, Господь сделал его настолько приятным и уж никак не мучительным — во всяком случае, как правило.

Потом появился эровит — и наступила катастрофа, ибо один факт вскоре стал бесспорным. Независимо от того, заставлял ли эровит чувствовать его потребителей лучше или хуже, исцелял ли он их или убивал, он, несомненно, являлся необычайно мощным афродизиаком.[2]

Практически каждому известно, что афродизиак является средством, усиливающим сексуальную чувствительность и стимулирующим внешнюю и внутреннюю половую возбудимость. Жажда сексуального удовлетворения у принимающих подобные средства временно овладевает ими подобно навязчивой идее.

Еще в незапамятные времена Церковь внушала всем, имеющим глаза и уши, что использование упомянутых органов для зрения и слуха является признаком силы, равно как и использование рук, ног и носа для их природных функций, в то время как применение подобным образом половых органов есть слабость, а иногда и грех. Это может показаться странным, но Церковь всегда творит свои чудеса довольно странным образом.

Поэтому, когда начали поступать сообщения о супругах, удовлетворяющих друг друга до изнеможения после приема обоими или одним из них эровита в течение нескольких недель, о постепенном пробуждении чувственности у людей, годами пребывавших в полной сексуальной апатии, о чудовищных оргиях в домах стариков (последнее большей частью оказывалось выдумкой), то не приходилось удивляться, что озабоченные подобными явлениями стали твердить о необходимости остановить распространяющее зло, покуда мертвецы в моргах не начали оживать и пожирать друг друга похотливыми взглядами. Мертвецам лучше оставаться мертвыми, ибо к чему возвращать себе жизнь, чтобы потерять ее вновь?

Такие доводы кого-то убеждали, а кого-то — нет. Но когда выяснилась способность эровита к усилению сексуальных желаний и возможностей — иными словами, поднятию на недосягаемую высоту низменных сторон человеческой натуры, — все те, кто ненавидел секс, боялся его или относился к нему с подозрением, единодушно заявили протест.

Правда, за исключением Фестуса Лемминга, чей голос звучал громче всех и кто свирепо проклинал секс во всех позах и нюансах, в одежде и без оной, ссылаясь на авторитет Библии, никто публично не призывал без лишних отлагательств забить Эммануэля Бруно камнями до смерти.

Отдельные голоса в общем хоре уделяли не меньшее внимание, чем сексу, самому Бруно и созданному им эровиту. Все сошлись на том, что каждый атом зловредного зелья следует уничтожить, однако что касается Бруно, то они, будучи добрыми христианами, не могут полностью согласиться с предложением Лемминга. Конечно, с Бруно было необходимо что-то делать, но людские умы были не в состоянии придумать ничего достаточно ужасного, предоставив действовать Богу.

Священники, пасторы, проповедники, попы всех мастей голосили с тысяч церковных кафедр и подиумов, вначале каждый сам по себе, потом единым оглушительным хором. Церковь заговорила громовым голосом и, как обычно, сказала «нет!».

В предельно сжатом виде смысл проповедей сводился к следующему: коль скоро секс в любом случае является весьма сомнительной добродетелью, а его безудержный разгул просто очень плох, значит, эровит, ведущий к такому разгулу, столь же плох, а Эммануэля Бруно, следует предать анафеме.

В последние четыре или пять недель, помимо всеобщего шума из-за эровита, два имени склонялись на все лады, возможно, в большей степени, чем любая другая пара имен в аналогичный промежуток времени за всю историю человечества. Первым, разумеется, было имя Эммануэля Бруно. Вторым — имя его главного оппонента, ныне наиглавнейшего представителя Бога и его ангелов — Фестуса Лемминга, но к Фестусу мы вернемся позже.

Еще несколько секунд я стоял перед аквариумами, наблюдая за гуппи, вовсю проявлявшими низменные стороны своей натуры, потом вернулся к коричневому дивану и посмотрел на Друзиллу.

— Значит, Эммануэль Бруно? — произнес я.

Глава 3

В десять пятнадцать вечера я надел туфли — телевизор я смотрел в носках канареечного цвета, желтых же слаксах и белой тенниске — и нацепил полностью заряженный кольт 38-го калибра. Прихватив кашемировый жакет под цвет носков и слаксов, я вышел из спальни в гостиную, чувствуя себя одетым для наблюдения за теннисным матчем, но, возможно, не для того, чем я собирался заняться. Я говорю «возможно», так как все еще не имел ни малейшего представления о том, что мне предстояло.

В течение двух-трех минут, проведенных в спальне, я продолжал задавать Дру вопросы, искренне сожалея, что она при этом остается в гостиной, и узнал дополнительные подробности не только об эровите, но и о событиях, непосредственно предшествовавших ее появлению у моей двери.

Дру жила в квартире на Уинчестер-Армс в Лос-Анджелесе, а ее отец — в Монтерей-Парке, неподалеку от города. Часть вечера она провела с отцом у него дома. Перед заходом солнца ему позвонил мистер Стрэнг, и он вскоре ушел повидаться с ним. Дру поехала к себе, а час спустя посыльный принес ей записку, которую она показала мне. К тому времени, как Дру прочитала послание, мальчишки, который его доставил, и след простыл.

Я сел рядом с ней на диван, закурил сигарету и сказал:

— О\'кей, пока мы располагаем только запиской и звонком от этого парня, Стрэнга. Что ему было нужно? Он друг вашего отца?

— Не совсем друг. И я слышала только то, что говорил папа. Потом он сказал мне, что должен встретиться с Андре… с мистером Стрэнгом в церкви. Если бы папа не сообщил мне это…

— То что?

— То я бы не знала, куда он ушел. Понимаете, пока Пищевая и лекарственная администрация не запретила эровит, его производила «Фармацевтическая компания Кэссиди и Куинса» здесь, в Лос-Анджелесе, а Дейв Кэссиди — старый друг папы. Противодействие продаже эровита достигло таких жутких масштабов в начале июня, когда этот жуткий проповедник начал свой крестовый поход за спасение душ…

— Погодите! Проповедник, крестовый поход… Неужели вы говорите…

Мое вмешательство проигнорировали, но я уже был настороже.

— Дейв с отцом обсудили ситуацию и пришли к выводу, что было бы неплохо заранее иметь представление о том, что собирается сказать или сделать этот проповедник. Отец и Дейв Кэссиди были знакомы с мистером Стрэнгом и знали, что он выражал недовольство положением в местном Эдеме и даже намекал, что находится на грани разрыва с Церковью. Поэтому Дейв завербовал его в качестве своего рода «тайного агента», который мог снабжать их информацией…

— Постойте!

Я произнес это достаточно резко, и она наконец заткнулась. Впрочем, мне было незачем задавать вопросы — мои подозрения почти полностью подтвердились.

— Церковь, — сказал я. — Поход за спасение душ. Эдем. Готов биться об заклад на что угодно, что вы имеете в виду Церковь Второго…

— Пришествия.

— Следовательно, проповедник — Фестус…

— Лемминг.

Вот и наступило время вернуться к этому персонажу.

Фестус Лемминг был основателем, организатором и лидером Церкви Второго пришествия — группы психов, которую можно охарактеризовать как главный успех в религиозной жизни двадцатого века.

Еще семь лет назад не существовало никакой Церкви Второго пришествия, и, возможно, никто не слышал о Фестусе Лемминге, кроме его мамы и папы. Однако именно семь лет назад и церковь, и Фестус Лемминг стали частью этого мира.

Говорили, что Фестус Лемминг увидел свет — в буквальном смысле слова. Прогуливаясь по дороге в Пасадину, он свалился, как утверждали потом, в эпилептическом припадке и был вознесен на седьмое небо, где встретил среди прочих звезд немого кино Дженет Гей-нор и Чарльза Фэррелла, которые сообщили ему, что с ними все в порядке. Еще важнее то, что на него снизошел Святой Дух, и он испытал видение, позволившее ему познать истину, после чего был трансформирован, информирован и рожден заново. С этого момента долгом и маниакальным стремлением Лемминга стало нести истину мириадам грешников, погрязших в похоти и материализме, дабы разделить со всем человечеством знания, которыми, возможно, обладал он один.

Считалось, что этот трансцендентальный опыт произошел с Фестусом Леммингом семь лет назад, 15 августа на дороге в Пасадину. Я говорю «считалось», потому что об этом известно лишь со слов самого Лемминга. Собственно говоря, кто еще мог это знать? Такое случилось только с Леммингом — следовательно, только он мог поведать миру об этом чуде. Чудом это было и в самом деле, так как многие слушатели сразу же поверили ему, и, прежде чем вы успели бы произнести «Аллилуйя!», число его последователей выросло от одного до двух, от двух до двадцати, от двадцати до десяти тысяч, а в нынешнем августе — почти накануне семилетнего юбилея великого события — их количество уже превышало три миллиона. И это в тот период, когда большинство церквей теряли своих приверженцев.

Сегодня филиалы — или Эдемы — Церкви Второго пришествия существовали в большей части крупных городов США. Лос-анджелесский Эдем служил штаб-квартирой Церкви и размещался в стоящем четыре миллиона долларов Доме Господнем в Уайлтоне, Южная Калифорния. Правильный титул основателя, используемый обычно на официальных церемониях или в письмах к вероотступникам, был «Самый святой пастор Фестус Лемминг». Так именовался только он. Другие важные сановники церкви тоже считались «святыми пасторами», но именовались в нисходящем порядке «более святыми», «святыми», «менее святыми» и «наименее святыми». Например, Андре Стрэнг, как я узнал от Дру, достиг звания «менее святой пастор Эдема округа Лос-Анджелес».

— Судя по тому, — сказал я Дру, — что Лемминг метал в вашего отца все, что угодно, кроме разве алтарных подсвечников, я думал, что мистер Бруно постарается держаться на расстоянии не менее десяти миль от Уайлтона, а тем более от церкви.

— Обычно он так и делал. Но когда кампания Лемминга против эровита и папы достигла кульминации — особенно после его большой проповеди менее суток тому назад, — обстоятельства изменились. Все, что собирался сообщить папе Стрэнг, могло оказаться крайне важным.

— Допустим. Вы уверены, что ему звонил Стрэнг?

— Ну… не совсем. Папа сказал, что это Стрэнг, а он вряд ли мог не узнать человека, с которым разговаривал.

— Конверт, о котором пишет ваш отец, носит отметку «ЭРО». Полагаю, это как-то связано с эровитом?

— Да. В этом конверте вся история папиных экспериментов в течение двадцати лет — с самого начала до создания окончательной формулы эровита. Вы, конечно, понимаете, что если запрет будет отменен — а на это есть некоторые шансы, — то информация, содержащаяся в конверте, может принести миллионы долларов тому, в чьих руках он окажется. — Она сделала паузу. — А если хотите знать наше с папой мнение, то даже миллиарды.

— Вполне возможно, если снадобье соответствует тому, на что претендует.

Дру посмотрела на меня, слегка скривив в улыбке алые губы.

— Более чем соответствует. Нельзя судить о ценности чего бы то ни было на основании того, что говорят клеветники или просто несведущие. Особенно это касается эровита, мистер Скотт.

— Шелл. Она кивнула:

— Противодействие официальной медицины причиняло немало трудностей, но когда стало известно, что эровит — превосходный сексуальный стимулятор, религиозные нападки, особенно со стороны христиан-фундаменталистов, сделали ситуацию невозможной.

— Превосходный?

— Конечно! Как я уже вам говорила, я не стала доставлять конверт по адресу. Я уверена, что кто бы ни были эти люди, они убьют папу, как только получат формулу. Поэтому я поехала в папин дом в Монтерей-Парке, провела там несколько минут, на случай если за домом наблюдали, взяла конверт и отправилась сюда.

— Думаете, за вами могли следовать?

— Уверена, что нет.

— Ну а почему именно сюда? Я имею в виду, почему ко мне?

— Папа однажды сказал, что если он попадет в серьезные неприятности, то хотел бы, чтобы поблизости были вы. Он говорил, что вы произвели на него впечатление весьма изобретательной скотины.

— Скотины?

— Папа считал, что вы в чем-то на него похожи — жизнелюб, полуязычник, всегда добивающийся своего, какие бы глупости ни делали.

— Премного благодарен.

— Это все, что я могу вам сообщить, Шелл. — Она положила ладонь мне на руку, и я мог бы поклясться, что чувствую биение ее пульса. — Что вы намерены делать?

Пульс был учащенным.

— Дру, — начал я, — с того момента, как вы появились у двери моей берлоги…

— Полагаю, сначала вы отправитесь на угол Пятьдесят седьмой улицы и Пайн-стрит?

— Да, конечно. Обегу вокруг квартала… Ах да, вы имеете в виду угол в Уайлтоне, о котором говорится в записке. — Я вынул письмо из кармана. — Заодно попытаюсь расшифровать эти иероглифы. Если в Уайлтоне я, как и ожидаю, не обнаружу доктора Бруно стоящим на углу, то посещу церковь Второго пришествия, потому что ваш отец сказал, что собирается туда, а это, насколько нам известно, последнее место, где его можно увидеть — особенно на публике.

— Это я и хотела предложить. — Дру убрала свою руку с моей. — Пожалуй, вам лучше отправляться.

Я наблюдал, как ее горячая рука движется в воздухе и опускается на колено, которое, возможно, было еще горячее.

— Да, пожалуй, — согласился я.

Глава 4

Выехав из Лос-Анджелеса и свернув в сторону моря по дороге в Санта-Ану, вы через несколько миль увидите объявление.

Не заметить его может разве только слепой или потерявший сознание, а бросив лишь один взгляд, вы сразу же прочитаете надпись огромными золотыми буквами — продукт человеческого гения в обращении с электричеством, неоном и другими газами:

* * *

Фестус Лемминг! Фестус Лемминг! Фестус Лемминг!

Церковь Второго пришествия.

Покайтесь, грешники, ибо эти дни — последние!

* * *

Читая объявление, многие ощущали страх, думая о том, в скольких грехах им следует покаяться, если эти слова соответствуют действительности. Вместе со страхом возникало беспокойство и напряжение, так как, если эти дни и вправду последние, никто не знал, сколько еще их оставалось, кроме Фестуса Лемминга. Пока он еще никому об этом не сообщал, но собирался это сделать в седьмую годовщину происшедшего с ним чуда — вечером 15 августа, то есть завтра.

Даже без этого интересного сообщения Лемминг мог не сомневаться в пристальном внимании не только приблизительно четырех тысяч членов его собственной паствы и трех миллионов душ, принадлежавших к его церкви, но и всего населения. Ибо завтрашний вечер должен был также явиться кульминацией его двухмесячной кампании против Эммануэля Бруно, против эровита, против секса и вообще против всякой грязи и нечестивости.

Те, кто не читал объявления на шоссе в Санта-Ану, были информированы самим Леммингом или сообщениями в прессе, по радио и телевидению. Лемминг утверждал, клянясь, что это было самой сутью откровения испытанного им на дороге в Пасадину, что теперешние дни являются последними днями, о которых пророчествует Писание, — днями, когда зло и грехи заполняют землю, когда один народ поднимется против другого, днями голода, болезней и землетрясений, как предсказано в Евангелии от Матфея или где-то еще. Короче говоря, приближалось время второго пришествия Иисуса Христа, и Господь собирался вновь явиться на землю, дабы спасти ее от грозящего уничтожения.

Верил ли Фестус в это, искренне или нет — хотя все указывало на то, что верил, — большинство членов его церкви и значительно большее количество людей, слышавших его сообщение, относились к нему всерьез. Они верили Фестусу Леммингу, потому что он говорил страстно и убедительно, потому что он был вегетарианцем и холостяком, неустанно боровшимся с грехом и злом, но главным образом из-за его видения на дороге в Пасадину.

Все это помогало объяснить, почему Лемминг и члены его церкви так ополчились на эровит и Эммануэля Бруно. «Самый святой пастор» семь лет твердил, что его долг и долг его церкви очистить землю от греха перед вторым пришествием Господа. Если этого не сделать, и притом не сделать быстро, земля не будет достаточно чистой и погибнет, так как Бог не ступит на нее.

С точки зрения фестуса Лемминга, самым страшным грехом из всех был грех сексуальный, для которого обычно требовались два греховных тела. Поэтому, наряду с пророчествами о неминуемой каре, которую избегнут, благодаря вмешательству Господа, лишь самые чистые и непорочные, Лемминг то и дело поминал «блудодеев и развратников», грозя им вечными муками в адском пламени.

Можно легко понять испуг Фестуса Лемминга, когда вскоре после появления эровита в аптеках медицинские и любительские источники начали сообщать о его поразительном эффекте на человеческую сексуальность. Как раз в тот момент, когда миру необходимо полностью очиститься, поток грязи обрушился на землю.

Фестус понял, что, если монстра не придушить в колыбели, он вырастет и тогда с ним уже не совладать. Мир наполнится распутством, и конец света произойдет не тихо, а с ужасающим грохотом. Более того, коль скоро эровит в огромной степени ответствен за разврат, а Эммануэль Бруно ответствен за эровит, следовательно, Бруно был величайшим блудодеем всех времен. Это серьезное обвинение, но Лемминг считал его выдвижение своим долгом и не стал от него уклоняться.

Поверх текста объявления полыхала золотая стрела, похожая на те, которыми индейцы поджигали форты, хотя куда большего размера. Когда я свернул в указанном направлении на Филберт-стрит, мне пришло в голову — как ни странно, впервые, — что, хотя алчный человек, погрязший в грехе, мог похитить и удерживать Бруно в надежде приобрести формулу эровита и заработать на ней миллионы долларов, это мог сделать и праведник, дабы уничтожить Бруно и формулу и тем самым избавить мир от греха. Эта цель выглядела куда благороднее, нежели стремление заполучить миллионы.

Я проехал по асфальтированной дороге, усаженной с двух сторон высокими тополями и носящей чудесное название Хевнли-Лейн,[3] оставил церковь Второго пришествия двумя-тремя сотнями ярдов справа и очутился в Уайлтоне. Понадобилась всего пара минут, чтобы добраться до угла Пайн-стрит и Пятьдесят седьмой улицы и остановиться за углом. Через пять минут я вернулся пешком к маленькому белому дому на углу, а еще через две минуты убедился, что я здесь в полном одиночестве. Не было никого ни снаружи, ни внутри дома.

Поблизости я обнаружил табличку с надписью «Продается», а на лужайке перед домом — ямку, откуда, возможно, этим же вечером извлекли столбик с такой же табличкой. Несомненно, кто-то еще совсем недавно ждал здесь в полумраке.

Вернувшись в свой «кадиллак», я снова прочитал записку, которую написал дочери Бруно. Я искал ключи в словах, буквах и цифрах, но не нашел ни одного. Поэтому я поехал назад по Филберт-стрит к усаженной тополями Хевнли-Лейн. Вскоре слева показались ряды автомобилей, припаркованных на большой стоянке. Дорога сделала петлю — и внезапно передо мной предстала церковь Второго пришествия. Зеленый газон тянулся вверх, к цветочным бордюрам, над которыми, освещенный дюжиной прожекторов, возвышался белый фасад церкви. Она устремлялась к небу на сто пятьдесят футов, имея в ширину не менее семидесяти пяти; на белой стене не было никаких украшений, кроме золотого креста высотой в сотню футов с тридцатифутовой горизонтальной перекладиной у вершины. Под крестом зияли распахнутые двери, словно приглашая всех желающих.

Припарковав «кадиллак» на стоянке, я двинулся назад к церкви и ярдах в пятидесяти от дверей услышал зычный голос. Хотя я ни разу не разговаривал с Фестусом Леммингом, голос был знакомым, так как я регулярно слышал его по телевизору, не только утром по воскресеньям, но в течение последнего месяца и в вечернее время. Один раз услышав этот голос, его уже было невозможно забыть — как если бы вас ударили молотком по уху.

Поднявшись по дюжине цементных ступенек, я вошел внутрь, шагнул вправо и прислонился к стене, дабы рассмотреть как следует помещение церкви, самого Лемминга и его паству во плоти.

Внутри церковь оказалась куда больше, чем я ожидал. Она тянулась не столько вширь, сколько вглубь, какой, очевидно, и полагалось быть церкви. За исключением широкого прохода в середине и двух более узких — у стен, помещение было заполнено прихожанами, сидящими плечом к плечу на скамейках без спинок.

С того места у задней стены, где я находился, мне не были видны лица — только ряды неподвижных спин и голов прихожан, облаченных в черное, темно-синее и серое и внимавших «самому святому пастору», который радовал их взоры и терзал слух и мозги своей проповедью.

Разумеется, я услышал его раньше, чем увидел — едва отойдя от стоянки, — и теперь стал искать источник этих волшебных звуков. Мой взгляд скользнул по центральному проходу к прикрытой серыми занавесками стене и затем поднялся вверх. Лемминг находился в дальнем конце церкви на подиуме, достаточно высоком, чтобы заставить даже сидящих в задних рядах приподнимать головы. Не знаю, было ли это сделано с целью сосредоточить на проповедника взгляды присутствующих, но у сидевших впереди наверняка болели затылки, так как им приходилось задирать головы, чтобы увидеть его ноздри.

Фестус Лемминг не носил ни черной, ни белой или алой сутаны, ни покрытого загадочными символами фартука, ни даже импозантной митры. На нем был обычный костюм, но из ткани золотого цвета и с рубиновыми крестами вместо пуговиц. Золотые нити сверкали в свете прожекторов, словно освещенные солнцем доспехи крестоносца, отправившегося в дальний путь, чтобы крошить мечом неверных — под неверными подразумевались все, отвергающие христианство, особенно ту его ветвь, которая предписывала крошить их мечом.

Несмотря на весь блеск, Лемминг напоминал постепенно тающую золотую сосульку. Я видел его по телевизору, а один раз даже лично на довольно близком расстоянии. Он был очень низкорослым — всего на два-три дюйма выше пяти футов — и таким худым, что, если бы он встал на весы и их стрелка не шевельнулась, я не был бы уверен, что они сломаны. Лемминг производил на меня впечатление ледяной тени, способной растаять даже при слабом свете.

Однако это впечатление сводил на нет его голос. Казалось, голос Фестуса Лемминга не в состоянии смолкнуть и даже после конца света будет звучать среди далеких звезд, по крайней мере, слабым шепотом. Он словно говорил не ртом простого смертного, а пушкой, изготовленной из легких, губ, зубов, языка и миндалин.

Это анатомическое орудие стреляло залпами и ядрами фраз и предложений, шрапнелью библейских цитат, канонадами глав и стихов, словно отскакивающих от стен, потолка и пола, замедляя при этом скорость, но все равно пронзая барабанные перепонки слушателей, а иногда оглушая их полностью.

Несколько секунд, вместо того чтобы прислушиваться к поистине оркестровым звукам, аккордам и арпеджио голоса Лемминга, я пытался сосредоточить внимание на смысле его слов, думая, что, возможно, даже мне удастся отбросить скептицизм и извлечь из них нечто ценное.

— О Пречистая Дева Мария! — возопил он, сразу же вызвав у меня отвращение. — Помоги нам осмыслить парадоксальную сущность состояния безбрачия! Да, нам известно, что это сверхчеловеческая добродетель, которая нуждается в сверхъестественной поддержке! Но заставь нас понять также ее героизм, красоту и силу распятия плоти, безоговорочного служения Царству Божьему! Даруй нам возможность такой любви! Да!

Сколько раз, слушая песенные хиты, мне часто хотелось сконцентрировать внимание на музыке, а не на тексте. То же чувство я испытывал и теперь. Не только потому, что слова проповеди не пробуждали во мне никакого отклика, но и потому, что Лемминг не произносил проповедь собственного сочинения, а цитировал с незначительными приукрашиваниями комментарии о святом безбрачии, произнесенные несколько лет назад от имени Господа Папой Павлом VI.

Я посмотрел на часы. Было без трех минут десять. Если повезет, Лемминг сделает перерыв в десять. В обоих боковых проходах, в трех четвертях пути к передней стене, стоял человек — возможно женщина, на таком расстоянии было трудно разобрать, — облаченный в некое подобие униформы. Я попытался рассмотреть как следует стоящего в правом проходе. Облачение представляло собой перламутрово-серую мантию длиной до лодыжек, застегнутую на шее и с эмблемами на рукавах. На голове красовалось нечто вроде большой купальной шапки.

Очевидно, получить интервью у «самого святого пастора» было не так легко, если вообще возможно, без помощи посредника. А мне, не принадлежащему к церкви, без помощника еще труднее, чем кому бы то ни было. Поэтому я подошел к правому проходу и потихоньку двинулся вперед, стараясь не привлекать внимания.

Благополучно пройдя полпути, я остановился, чтобы получше рассмотреть прихожан. Из четырех тысяч присутствующих я мог окинуть взглядом несколько сотен, и это зрелище было тягостным. Конечно, я был предупрежден и видел не только то, что было передо мной в действительности, но и то, что ожидал увидеть. Впрочем, думаю, что и непредубежденный наблюдатель пришел бы к такому же печальному выводу.

Что касается меня, то я еще ни разу в жизни не сталкивался с таким унылым и безрадостным сборищем простофиль. Даже делая девяностопроцентную скидку на мои личные предубеждения, очень немногих из них можно было принять за живых людей, а некоторые даже выглядели умершими несколько лет назад.

Застывшие, неподвижные и смотрящие вверх, они словно поглощали всеми порами любовь к жизни или жажду смерти — выбирайте что хотите, ибо Фестус все еще вещал им о добродетелях и радостях девственности и безбрачия, страдания и самоотречения, — извергающиеся на них с кафедры. И как ни странно, те, кто, казалось, смотрел на меня, выглядели еще более мрачными и настороженными.

Повернувшись, я вновь двинулся по проходу и остановился позади личности, которую принял за некое подобие часового. Он, она или оно — даже вблизи я не мог различить пол из-за свободного облачения — стояло ко мне спиной, поэтому я постучал ему по плечу и шепнул:

— Прошу прощения, сэр, мэм или мисс.

Она — да, это была она, и еще какая! — быстро обернулась. Девушка не отличалась ростом и несколько секунд стояла, уставившись на мой подбородок, а может, немного пониже — на адамово яблоко. Возможно, адамово яблоко вызвало у нее связанные с проповедью ассоциации, а может, дело было в моих словах. Как бы то ни было, она выглядела потрясенной.

Резко откинув голову назад, словно опасаясь, что на нее приземлится орел, девушка устремила расширенные глаза на мою физиономию. Глядя в глубину этих огромных, почти фиолетовых глаз, видя нежную гладкость кожи и мягкий изгиб губ, я не удержался и выпалил:

— Господи Иисусе, каким образом такое живое существо, как вы, оказалось в компании этих…

Девушка издала звук, похожий на легкий вдох, но он испугал меня, потому что показался чересчур громким, несмотря на канонаду, доносящуюся с кафедры… Несмотря на канонаду?

В ту же секунду я осознал, что в церкви царит гробовая тишина, слегка покосился налево, чтобы взглянуть на прихожан, и сразу же пожалел об этом. Все они уставились на меня и казались сплошной темной и угрюмой массой. Более того, сидящий неподалеку широкоплечий мужчина в темно-сером костюме в мелкую полоску резко выделялся на фоне сидящих в том же ряду. Все остальные были одеты в черное или темно-серое, но полностью однотонное.

Я запоздало осознал, что, очевидно, единственный во всей церкви наряжен в канареечно-желтую спортивную одежду.

Я снова посмотрел на девушку. Ее рот был открыт, а глаза выпучены, но на нее все равно стоило посмотреть.

— Быстро! — шепнул я. — Как вас зовут?

— Мисс Уинсом, — словно загипнотизированная, прошептала она в ответ. — Реджина Уинсом.

— Великолепно, — сказал я.

Снова покосившись влево, я посмотрел вверх в надежде, что Лемминг не собирается запустить в меня молитвенником. Но к моему удивлению, он даже не казался осведомленным о возникшем беспокойстве. Лемминг перелистывал страницы большой книги, лежащей перед ним на кафедре. Я опять посмотрел налево. Некоторые из ближайшей ко мне группы еще поглядывали на меня, но большинство листали маленькие книжечки, которые лежали у них на коленях.

Я опасался, что вся паства поднимется с мест и напустится на меня, но, очевидно, только сидевшие рядом услышали писк, который издала Реджина, да и то лишь потому, что Лемминг как раз закончил свою проповедь. Естественно, в церкви стало тихо как в могиле (это заставило меня задуматься, принадлежит ли сегодняшний вечер к удачным для моей особы).

— Почему вы издали этот странный звук? — спросил я Реджину.

— Какой звук?

— Едва ли я смогу его описать, а тем более повторить. Вы казались такой потрясенной.

— Ну…

— Все дело в моем адамовом яблоке, верно?

— В вашем чем?

— Ладно, забудьте. Лучше объясните, что с вами случилось.

— Ну, вы сказали такую странную вещь…

— Я?

— Я стояла, слушая нашего возлюбленного пастора, и готовилась собирать пожертвования, когда вы постучали мне по плечу.

Вот как, пожертвования! Значит, она собиралась обходить всех с тарелкой… Нет, с корзиной. Теперь я заметил, что девушка держит обеими руками широкую плетеную корзину, способную вместить килограммов тридцать картофеля. По неизвестной причине мне пришло в голову, что, если бы на дне не лежало солидное количество банкнотов, мелочь непременно просыпалась бы на пол сквозь большие отверстия.

— Значит, ваша задача — собирать пожертвования?

— Да. Другой часовой… — она посмотрела на персону в аналогичном облачении, стоящую в противоположном коридоре, — и я всегда собираем пожертвования сразу после хорала.

После хорала? Я не совсем понимал, что такое «хорал», но не собирался обнаруживать свое невежество перед этой красавицей. Судя по ее тону, это означало нечто важное. Может, Реджина собиралась танцевать? Я бы против этого не возражал. Но рассчитывать на танцы в церкви едва ли приходилось.

— Никто еще не стучал мне по плечу, — продолжала девушка, — поэтому я немного удивилась. А потом вы сказали эту странную вещь.

— Я думал, мы уже выяснили…

— Сначала это звучало, как «прошу прощения». А потом нечто вроде «сэрмэмилимисс»… точно не помню.

— Я тоже. Все, что я сказал, это: «Прошу прощения, сэр, мэм или…» Ладно, забудьте. Ну, если это все, тогда мне нечего волноваться.

— Настоящим шоком было, когда я обернулась и увидела вас. Вы не поверите, что я подумала.

— Поверю, не сомневайтесь.

— Мне показалось, будто вы какая-то огромная птица.

— Вы правы — я не верю. Вы, очевидно, шутите?

— Я только знаю, что меня едва не ослепило что-то большое и ярко-желтое, поэтому я решила, что это гигантская птица или большая связка бананов…

— Это уж слишком!

— А потом вы начали ругаться.

— Быть не может!

— Я сама слышала, как вы произнесли имя Господа всуе. — Она снова задрожала.

Я хлопнул ладонью себе по бедру:

— Господи Иису… Мисс Уинсом… Реджина, возможно, вы отчасти правы. Но я не имел в виду ничего дурного, и, думаю, Господь достаточно великодушен, чтобы посмотреть на это сквозь пальцы. Договорились?

Внезапно сверху раздался зычный голос, и должен признаться, что у меня по спине пробежали мурашки.

— Обратитесь…

«Обратиться во что? — подумал я. — В соляной столб? Кажется, это связано с Содомом и Гоморрой…»

— Обратитесь к номеру восемьдесят девять, а после этого, думаю, будет самым уместным в этот вечер 14 августа…

— Лемминг, — произнес я вслух.

— Что? — с любопытством спросила Реджина.

— Лемминг, всего лишь старина Фестус. Разве я не говорил вам…

—..закончить пением номера девяносто восемь, — сказал пастор Лемминг.

— Реджина, — снова заговорил я, — я только что вспомнил, что у меня есть серьезная работа, поэтому я и постучал вас по плечу, меня зовут Шелдон Скотт, и мне очень нужно как можно скорее поговорить с пастором Леммингом, но так как я не был уверен, что он станет говорить со мной, то подумал, что вы, может быть, сыграете роль посредника и уговорите его…

— Слушайте, с вами все в порядке?

— Разумеется. А почему вы спрашиваете?

— Вы весь желтый.

— Это просто отражение. Но мне в самом деле нужно побеседовать с пастором Леммингом, Реджина. Не могли бы вы уговорить его спуститься сюда и уделить мне немного его ценного времени. — Я посмотрел наверх. — Если он останется там, где стоит, я вряд ли смогу до него добраться.

Реджина показала на тяжелый серый занавес, прикрывавший стену за подиумом, где стоял Лемминг:

— За драпировкой есть маленькая винтовая лестница. По ней очень легко подняться.

— Легко, когда знаешь, как это сделать, — мрачно ответил я. — Вы не могли бы помочь…

— Конечно, с удовольствием. Я попрошу его, когда начнется хорал, но раньше я соберу пожертвования, хорошо?

— Отлично.

Я стоял на прежнем месте, думая о своем, когда внезапно раздались несколько самых душераздирающих звуков, какие только мне приходилось слышать. Это было еще страшнее призыва обратиться невесть во что. Звуки состояли из грохота, звона, плача, стука и еще непонятно чего.

— Что это? — в ужасе крикнул я.

Ре джина весело улыбнулась и зашевелила губами, но я ничего не расслышал, попросил повторить и прочел ответ по губам:

— Это начало хорала.

— Вы имеете в виду… Что такое хорал? Откуда доносятся эти звуки?

Я понял ответ по губам и посмотрел туда, куда указывал ее палец. Ниже Лемминга, перед драпировкой, скрывавшей винтовую лестницу, находилась группа музыкантов, если только их можно так назвать, которые якобы исполняли музыку, применяя усилители в куда большей степени, чем казалось необходимым. Это был не совсем рок-н-ролл и вообще что-либо, до сих пор известное человечеству. Вероятно, такие звуки можно было услышать, когда христиан терзали львы. Если бы мне пришлось давать этому жанру наименование, я бы назвал его «плимутрок»,[4] но он не заслуживал ни имени, ни описания. Подобное можно сыграть на двенадцати гитарах, двух барабанах, используемых Армией спасения, и четырех бубнах, и то когда исполнителей при этом сжигают заживо.

Итак, это был хорал — вернее, начало хорала, как сказала Реджина. Ее губы продолжали шевелиться, но я уже не мог по ним читать, так как музыка подействовала и на мое зрение. Потом я почувствовал, что она взяла меня за руку и куда-то повела. Я не возражал отойти подальше от источника музыкального катаклизма, но, увы, мы направились как раз к нему и прошли через отверстие в драпировке к винтовой лестнице. Очевидно, у нее имелась на то причина, но я был не в состоянии соображать — грохот буквально проникал мне в мозг, высекая искры, производя короткие замыкания и с треском разрывая нервные клетки…

Все кончилось так же внезапно, как началось.

Я подумал, что Лемминг использовал проповеди не только с пряником второго пришествия и кнутом проклятия и вечного огня, но и с длительным затягиванием каждого предупреждения или откровения, покуда напряжение и беспокойство не достигнут своего пика, с бесконечными повторениями слов и фраз. Этот ужасающий грохот, воздействующий на все органы чувств, был точно рассчитан на создание хаоса и беспорядка в умах и сердцах слушателей. Подобное состояние обычно возникало в моменты убедительного внушения абсолютно новых идей, требующих от человека перерождения, которое обычно деликатно именовали «религиозным обращением».

Такую технику в прошлом эффективно применяли Кальвин,[5] Уэсли[6] и прочие столь же праведные церковные реформаторы, а также всевозможные промыватели мозгов, преступные демагоги и палачи — вплоть до Гитлера и Сталина. Те же приемы применяли проповедники, запугивающие адским пламенем и серой, в том числе, очевидно, и Фестус Лемминг. Добавить к этому всеобщее пение, хлопание в ладоши и, может быть, ритуальный танец под «плимутрок» — и вся паства впадет в безумие.

Я заставил себя отвлечься от этих мыслей и смог снова ощутить — физически или телепатически — горячий пульс Реджины в том месте, где ее рука касалась моей.

Сначала Дру, потом Реджина — во многом отличающиеся друг от друга, как день и ночь, но обе обладающие горячим биением женского сердца — способны пробудить бурю в каждом мужчине, хочет он того или нет. Об этом не сказано в Библии, но закон природы не могут отрицать ни вера, ни страх перед адом, ни надежда на спасение души, покуда кровь кипит в жилах. Однако некоторые, вроде Фестуса Лемминга, упорно пытаются его отрицать.

В этот момент Фестус Лемминг предстал передо мной во плоти — если то, что я увидел, можно было назвать плотью.

Глава 5

Мы находились в глубине церкви — в большой, тускло освещенной комнате, четвертую стену которой образовывали тяжелые занавески позади нас, с невероятно высоким потолком и полом, занимающим добрых четыре-пять тысяч квадратных футов. «Пространство для будущего расширения», — подумал я, хотя в данный момент помещение походило на захламленный сельский склад.

Реджина подвела меня к винтовой лестнице, о которой она упоминала. Фестус Лемминг только что спустился с нее и сейчас направлялся к нам. Казалось неизбежным, что Реджина уберет свою руку с моей, как только Фестус нас заметит, поэтому в ту же секунду, как я его увидел, я перестал ощущать ее пульс. Это был неравный обмен. Я почувствовал, как что-то во мне умерло, и в тот же момент давно забытое воспоминание вернулось ко мне.

Это было детское воспоминание, но настолько ясное и свежее, что я снова ощутил необычный холод того утра. Я только что спас от кота птичку, которая была слишком мала, чтобы улететь, и несколько секунд чувствовал на своей ладони дикое биение ее сердца, пока оно внезапно не прекратилось.

Почему же, спрашивал я себя, мне пришла в голову эта история именно в тот момент, когда я пялил глаза на «самого святого пастора»? И почему я подумал о том, что некоторые люди способны одним своим присутствием лишать жизни другие создания? Возможно, причиной были эта ужасающая музыка, пульс Реджины или уникальный опыт пребывания в церкви в субботний вечер — не знаю. Я знаю только то, что при виде Фестуса Лемминга вспомнил и почувствовал холод того давнего утра.

— Я очень сожалею, возлюбленный пастор, — заговорила Реджина, — что опоздала сегодня вечером. Я устала, легла вздремнуть и… проспала. До сих пор я еще никогда не пропускала вступительный гимн. Надеюсь, вы сможете найти в вашем сердце прощение для меня.

Я покачал головой. Неужели я слышу это на самом деле? Вероятно, нет.

— Хочу верить, мисс Уинсом, — холодно отозвался Лемминг, — что вы не проспите завтрашний вечер.

Он выразительно подчеркнул слово «завтрашний», в котором словно послышались взрывы бомб. Еще бы — ведь завтрашний вечер должен быть особенным.

— Дело Господне не терпит слабости и нестойкости, — продолжал Лемминг, и каждое его слово было подобно сухому листу, уносимому зимним ветром. — Если крест вашего долга для вас слишком обремените лен, положите его. Потому что в случае повторения чего-либо подобного, мисс Уинсом, для вас здесь не окажется места.

Я чувствовал себя попавшим в страну чудес «Диснейленда». Должно быть, они заранее узнали о моем приходе и просто ломают комедию. Но посмотрев на Реджину, я увидел, что ее щеки побелели. Она снова издала тот странный звук, похожий на вдох, но на сей раз в нем не было ничего забавного.

— Я ужасно сожалею, возлюбленный пастор. Пожалуйста…

— Разве у вас нет работы, которую вы должны выполнять для Господа, мисс Уинсом?

Она бросила на меня быстрый нервный взгляд. В ее глазах читалось нечто весьма похожее на страх. Очевидно, ей угрожало отлучение от Церкви Второго пришествия, а это означало, что если Реджина не проявит достаточного смирения, чтобы избежать ужасной судьбы, то больше не сможет говорить с Богом и — что еще хуже — Бог не сможет говорить с ней. Не удивительно, что она испугалась.

Но именно тогда Реджина покорила меня, заслужив самую высокую оценку, какую я только мог дать. Она начала поворачиваться, но остановилась и сделала то, что обещала.

— Возлюбленный пастор, это мистер Скотт — Шелдон Скотт… — Ее голос звучал совсем тихо. — Я обещала ему спросить у вас, не могли бы вы уделить ему хотя бы одну-две минуты. — Она судорожно глотнула. — Он говорит, что это очень важно.

Лемминг ничего не сказал — причем умудрился сделать это весьма холодно. Реджина повернулась и вышла. Пастор смотрел на меня молча, не улыбаясь, не шевелясь и, казалось, даже не видя. Я тоже устремил взгляд на его узкое лицо, тонкие губы и горящие глаза. Последние меня удивили — я ожидал, что они окажутся ледяными, но глаза Лемминга были большими, яркими и теплыми. В их глубине сверкало пламя.

В тридцати — сорока футах от него находилась стена с полудюжиной крепких на вид дверей. Слева от меня помещались грубый деревянный стол и пара скамеек без спинок — комфорт, достойный военного лагеря. Справа виднелся еще один стол со стопкой книг в черных переплетах — возможно, Библий, — коробки со свечами и подсвечниками и письменный стол-бюро с убирающейся крышкой.

Ближе, у стены, стоял деревянный крест высотой в десять футов с заостренным стальным основанием, должно быть предназначенным для втыкания в землю или глину, и ярко раскрашенной деревянной фигурой полуобнаженного Иисуса-человека и Христа-Бога — плоть и дух еврея из Назарета, распятого на христианском кресте.

Я посмотрел в горящие глаза Фестуса Лемминга и сказал:

— Пастор, я пришел просить вас о помощи. После этого я умолк. Я шел сюда с надеждой, что Лемминг проявит любезность и обратится к прихожанам, ибо только он мог заручиться содействием паствы, включая одного или нескольких лиц, которые могли видеть Бруно. Но теперь я знал, что никакие мои слова и даже миллионов долларов, если бы таковой у меня имелся, не заставят его прийти мне на помощь.

Как бы то ни было, не следовало упускать даже ничтожный шанс, поэтому я заговорил вновь:

— Мне крайне необходимо связаться с Эммануэлем Бруно. Насколько я понимаю, вскоре после захода солнца он был в церкви или рядом с ней. Я…

Ни слова, ни жеста, ни даже перемены выражения лица. Вообще никаких признаков жизни, кроме сверкающих глаз.

— Мне известно, что у вас с ним имеются… ну, скажем, расхождения, — Я деланно засмеялся. — Даже весьма солидные расхождения. Но доктору Бруно может понадобится моя помощь в деле… — Поколебавшись, я ринулся вперед очертя голову. — Говоря откровенно, пастор Лемминг, вполне возможно, что доктору Бруно грозит опасность. Он может попасть в беду, если я не свяжусь с ним как можно скорее. Я был бы вам весьма признателен, если бы вы потратили хотя бы десять секунд, чтобы спросить прихожан, не видел ли кто-нибудь из них доктора Бруно здесь или поблизости…

— Нет.

— Очевидно, вы не вполне понимаете всю серьезность…