Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Он не сказал.

— В каком он был состоянии, когда приехал?

— Вы спрашиваете, как следователь прокуратуры, мистер Арчер. Но вы им не являетесь, и я не думаю, что отвечу на этот ваш вопрос и на другие, подобные этому.

— Ваш друг Педро был застрелен в Бретвуде во вторник после полудня. Ваш другой друг, Таппинджер, покинул Монтевисту около часа. Между часом и четырьмя у него было время и возможность убить человека и вернуться, чтобы в вашем лице получить алиби.

— Получить алиби?

Дидье ван Ковелер

— Он использовал визит к вам, чтобы объяснить, почему он отменил занятия во вторник после обеда и предпринял поездку в Лос-Анджелес. Он владеет оружием?

Бош молчал.

Воспитание феи

— Он упоминал, что посещал школу по направлению из армии, — сказал я, — что означает, что он служил в одной из частей. Умел Таппинджер пользоваться пистолетом?

1

— Он служил в пехоте, — Бош свесил голову, будто нагромождение доказательств свидетельствовало и о его собственной вине. — Когда Тапс был парнем девятнадцати или двадцати лет, он участвовал в Движении Сопротивления в Париже. Он не был и сейчас не является мелким человеком.

Я  влюбился сразу в двоих; в пятницу утром, в автобусе «Эр Франс». Она — блондинка в черном костюме, осунувшееся лицо, чуть покрасневшие глаза, вид сосредоточенный и отсутствующий, пальцы сжаты на поручне над головой. Он — совсем маленький, в круглых очках с толстыми стеклами и желтой оправой, черные волосы, от геля превратившиеся в сосульки, в правой руке — игрушечный истребитель Миг-29 фирмы «Местро». Левой рукой держится за мамину юбку, при каждом толчке сползающую на несколько миллиметров, понемногу открывая бледно-голубые трусики. Даже не подозревая, что это зрелище притягивает взгляды бизнесменов, машинально наблюдающих за импровизированным стриптизом, устроенным ее ребенком, она покачивается в такт толчкам, сотрясающим автобус.

— Я никогда не говорил так и не думаю так. Какое у него было психическое состояние, когда он пришел к вам во вторник?

Все в ней притягивает меня и восхищает: прическа (пусть даже ее длинные волосы смотрятся, как водоросли), выцветшие голубые глаза, красота, размытая слезами, ее обручальное кольцо, свисающее на цепочке между грудей, а груди словно пытаются спрятаться; этот трогательный контраст между достоинством, воплощенным в ее облике, и возбуждением, которое она, сама того не желая, вызывает. И он — вряд ли ему больше трех-четырех лет, пухлые губы, горло, вибрирующее под шум реактивных двигателей его истребителя, — эти узнаваемые из тысячи манеры упрямого мечтателя, маленького отшельника, поневоле создавшего свой замкнутый мир, куда он пытается убежать, — а окружающие неотступно преследуют его.

— Я не эксперт по определению психического состояния человека. Он часто повторялся, мне казалось, был чем-то обеспокоен. Конечно, мы не встречались с ним несколько лет. И он только что съехал с шоссейной магистрали. Эта дорога к Сан-Бернардино поистине ужасна… — Он оборвал свой рассказ и сказал: — Тапс казался сильно потрясенным, я этого не могу отрицать. Он практически впал в истерику, когда я узнал на снимке Педро Доминго и сообщил ему все, что знал о нем.

— А мы с дедулей вчера, — сообщает он, опустив истребитель на плечо бизнесвумен, поглощенной разговором по мобильнику, — ходили смотреть американский военный корабль.

— Он что-нибудь сказал?

— Только если «Асахи Глас» уступит нам свое акриловое стекло, — отвечает женщина, щелчком смахивая истребитель с плеча.

— Он говорил мало. У него был, я бы сказал, приступ смеха. Он считал, что все происходящее является великолепным розыгрышем.

— Ра-та-та-та-та! — разражается очередью Миг-29, поливая ее огнем из пластиковых пушек.

Враг отворачивается.

33

— Он был такой большой, что даже я вместе с моим самолетом мог бы там поместиться, — настаивает мальчик, призывая в свидетели бухгалтера, сидящего в кресле напротив. — Я вышел бы из кабины, а капитан бы меня спросил...

— Ты мешаешь людям, Рауль, — говорит ему мать так печально, что у меня перехватывает дыхание.

Бесс Таппинджер подошла к двери с трехлетним малышом, цеплявшимся за ее юбку. На ней было порванное и вылинявшее хлопчатобумажное платье, будто она специально оделась под роль покинутой жены. Пот струился по ее лицу из-под платка на голове. Когда она вытерла лицо локтем, я заметил пот и у нее под мышками, тщательно выбритыми.

Покрасневший бухгалтер возражает с видом человека, застигнутого на месте преступления, отводит взгляд от ее обнаженного живота, маячащего на уровне его носа, и вновь погружается в свои столбцы цифр.

— Почему вы мне не сказали, что придете? Я занимаюсь уборкой дома?

— А капитан бы меня спросил: «Ну что, Рауль, хорошо повоевал?»

— Не говори так, милый. Война омерзительна. Нельзя воевать «хорошо».

— Я вижу.

— Зачем же тогда война?

— Вы подождете, пока я приму душ? Я, должно быть, выгляжу ужасно.

Растерявшись, она ищет ответ и видит, что я улыбаюсь. Я только что провел три дня на семинаре в Монте-Карло и забыл снять свой бедж «Hello! My name is Nicolas Rockel (France)\".[1] Я похож (костюм — галстук — мобильник) на окружающих нас клерков. Но выгляжу так, будто нахожусь в розыске: лицо викинга, выброшенного волной на берег, взлохмаченный, с шестидневной щетиной. Надеюсь, это как-то компенсирует «классический наряд», под которым я прячу себя настоящего — того, кто необходим, когда приходится убеждать угрюмых людей, призванных обращать в прибыль плоды моего бреда.

— Если по честному, вы выглядите великолепно. Но я пришел не любоваться вами. Ваш муж дома?

— Зачем же тогда война? — настаивает Рауль.

— Нет, — сказала она упавшим голосом.

— Позвольте, я ему отвечу.

— Он в колледже?

Слегка удивившись, она пожимает плечами, и этот жест можно истолковать скорее как отказ, нежели одобрение. И пока автобус подруливает к трапу, я говорю:

— Я не знаю. Входите, пожалуйста. Я приготовлю кофе. И избавлюсь от маленького. Ему пора спать.

Она увела плачущего малыша. Она вымылась, переменила платье, причесала свои густые темные волосы и вернулась через долгих полчаса.

— Ни за чем, Рауль. Война ни за чем не нужна. Просто люди ее устраивают. Когда они уходят сражаться, им кажется, будто они освобождаются от всего, что их держит: работы, семьи...

— Извините, что задержала вас. Я должна была привести себя в порядок. Когда я чувствую себя плохо, у меня появляется желание почиститься.

Она окидывает меня ледяным взглядом, поворачивает увлеченного моими словами ребенка к открывшейся двери автобуса, подталкивает к самолету.

Она села на сундук рядом со мной и дала мне почувствовать, насколько она теперь свежа.

— А почему вы себя плохо чувствуете?

— Зря вы ему это сказали, — бросает она сквозь зубы. — Его отец только что разбился в Боснии.

Внезапно она некрасиво выпятила красную нижнюю губу.

Я умолкаю на полуслове. Я хотел сказать Раулю, что его истребитель «Местро», поливающий игрушечным огнем все вокруг, имитирующий звуки выстрелов из настоящих пушек (в тот момент, когда его держат снизу за фюзеляж), — этот истребитель изобрел я.

— Мне не хочется об этом говорить. Мне хотелось говорить вчера, но вы не хотели.



Внезапно она вскочила и стояла надо мной, красивая и вся дрожащая от ожидания, будто ее тело, ввергнувшее ее в замужество, могло бы вдруг и избавить от него.

— Вы совсем не беспокоитесь обо мне.

Я мало знаю столь глупых слов, как «смертельно влюбиться». Любовь не убивает, она спасает, выталкивает из губительных глубин. Как землетрясение — следствие тектонических сдвигов на океанском дне, о которых никто даже и не подозревает, порой приводит к возникновению острова. Между восемнадцатью и тридцатью годами я пережил три страсти: неудачу, ошибку и трагедию. С тех пор меня мотает: тайные связи, дружеская влюбленность, уик-энды с подругами в чужих городах. Когда девушка заходит слишком далеко в своих мечтах, я везу ее обедать на ферму, и за нее берется Луизетта. Луизетта живет уже с тремя поколениями нашей семьи, как она сама говорит; она растила меня, пока мать путешествовала; она научила меня любви в пятнадцать лет, и сегодня она ревностно оберегает мой покой, отваживая всех потенциальных невест — обвиняет меня во всяких извращениях, намекает на огромные долги или же сразу после десерта очень мило предлагает научить водить трактор, дабы продемонстрировать, что их ожидает. Пять или шесть раз, когда я считал, что действительно встретил женщину своей мечты, я надеялся, что она пройдет испытание. Но Луизетта всегда побеждала, и я вновь возвращался в режим ожидания — в преддверии новых разочарований. Словом, я был счастлив, поскольку у меня было все.

— Наоборот, я так сильно желаю вас сейчас.

По крайней мере — внешне. И в конце концов я сам в это поверил.

— Почему же вы ничего не делаете? — Она не двигалась, но ее тело трепетало.

— В доме ребенок, и муж неподалеку.

Я прохожу через салон «Открытое небо», куда у меня билет, и сажусь в эконом-классе напротив высокой блондинки и ее маленького сына. Делая вид, что наконец-то отыскал свое место, я полностью полагаюсь на судьбу, но при моем приближении она раскрывает газету: судя по всему, больше я для нее не существую. Ничего, не страшно. Времени полно.

— Тапсу все равно. Он, практически, способствует этому.

— Почему он так делает?

— Командир корабля Борг и члены экипажа, — воркует стюардесса в микрофон, — счастливы приветствовать вас на борту «Макдоналда»... Простите, «МакДоннел Дугласа», — поправляется она, сдерживая смех.

— Он хотел бы, чтобы я влюбилась в другого человека. В кого-нибудь, кто развязал бы ему руки и избавил его от меня. Он влюбился в другую девушку. И любит ее уже многие годы.

Я поворачиваюсь к Раулю, улыбаясь ее оговорке. Мальчик крутит указательным пальцем у виска и толкает локтем мать:

— Джинни Фэблон?

— Мама, она сказала «МакДо»!

От этого имени у нее будто подкосились колени, и она опять села около меня. — Значит, вы знаете о ней. Как давно вы знаете?

— Тише, Рауль, — отвечает та, перевернув страницу.

— Только сегодня узнал.

Рауль разочарованно смотрит на меня. Я сочувствую ему с покорным вздохом: взрослые никогда не способны правильно оценить происходящее. Оговорку стюардессы, замешательство и сдавленный смех, когда она быстрым шагом идет по проходу, теребя завязки своего спасательного жилета, замечают только двое: я и Рауль. Остальные торопятся до взлета позвонить по мобильнику, галдят, гомонят, суетятся — как будто им осталась одна-единственная, последняя затяжка, прежде чем потушить сигарету.

— Я знала об этом с самого начала.

Я пытаюсь представить, какая трагедия кроется за бьющей ключом радостью маленького сироты: известие о смерти, черный костюм, слезы и прощальные поцелуи на кладбище, а потом — через какое-то время — гордость, с которой он будет писать в школьных анкетах в графе «Занятие отца»: «погиб». Что будет связывать Рауля с его слишком рано ушедшим отцом? Я перестаю улыбаться — он прицеливается в меня и нажимает на красную кнопку. Ра-та-та-та-та! Я прижимаю руку к воображаемой ране, сдерживаю крик, мое лицо искажается гримасой, я пытаюсь подняться — и испускаю последний вздох. Блондинка опускает газету.

— Я его убил, — поясняет Рауль.

— Мне это сказали.

— Пристегни ремень, — отвечает она.

Она быстро искоса посмотрела на меня.

— Вы говорили об этом с Тапсом?

Я вежливо отказываюсь от освежающей салфетки, которую протягивает мне ошарашенный стюард, и представляю этого ребенка на моем месте — на старом чердаке, где навалено сено; представляю, как он исследует дорожные баулы, находит игрушки, сделанные прадедом, и подобно мне выбирает то призвание, которое игнорировали два поколения нашей семьи. А этажом ниже, в желтой комнате, где все еще царит атмосфера невинности, я раздеваю его мать и приручаю ее тело, не трогая обручальное кольцо, пляшущее на цепочке между грудей. И в этот момент я со всей очевидностью понимаю, что картинки, всплывающие в моем воображении, волнуют меня гораздо меньше, чем то, что я вижу наяву.

— Нет еще. Я только что обедал с Алланом Бошем. Он рассказал мне о некоем вечере семь лет назад, когда он, и вы, и ваш муж, и Джинни отправились смотреть вместе спектакль.



Она кивнула головой:

Я выхожу в зал прилета аэропорта Орли, где царит атмосфера всеобщего исхода, одним из первых. Таксисты бастуют, и любой пассажир, приближающийся к стоянке, немедленно оказывается в осаде. Я отцепляю бедж участника семинара Уолта Диснея, кладу в карман, разглядывая десяток встречающих, держащих объявления и ожидающих группы или отдельных пассажиров. Выбираю элегантно одетого усатого мужчину, крайне неуверенно оглядывающего прибывших, и направляюсь к нему, вперив взгляд в имя на его табличке: «Г-н Кальдотта». При моем приближении он оживляется, застегивает клетчатый пиджак и уважительно пожимает мне руку, которую я по-свойски протягиваю; интересуется, есть ли у меня багаж. Я киваю, но прошу подождать в машине, опасаясь, как бы не появился настоящий г-н Кальдотта. Он отвечает легким поклоном и сообщает, что его машина — лимузин «мерседес» класса «S», темно-синий. Я снова невозмутимо киваю. Вероятно, обманывать дальше будет сложно, но выбора у меня нет: мой «Триумф» ТР4 выпуска 1963 года, припаркованный в прошлый вторник утром на стоянке в аэропорту, всего лишь двухместный.

— Это была пьеса Сартра «Нет выхода». Он не сказал вам, что я видела?

— Нет, полагаю, что он не знал.

Заложив руки за спину, я терпеливо жду у бегущей дорожки, где катается моя дорожная сумка. Женщина моей мечты отняла Миг-29 у ребенка, чтобы он больше в меня не стрелял. Когда она наклоняется, чтобы взять первый чемодан, я успеваю прочитать надпись на ярлыке: «И. Аймон д\'Арбу, 75019, Париж, площадь Жан-Жорес, 11». Пять минут спустя, нагрузив свою тележку, она утащила Рауля за воротник куртки, даже не взглянув на меня. Он обернулся в последний раз, нацелил на меня игрушечную пушку, но я выстрелил первым. Рауль повис на руке матери.

— Это верно, я ему не сказала. Я не могла заставить себя сказать ни ему, ни кому-нибудь другому. И какое-то время спустя то, что я увидела, перестало казаться реальным. Это как-то смешалось в моей памяти с содержанием пьесы. Она была о трех людях, живущих в своего рода психологическом аду.

— Рауль, перестань!

Я сидела рядом с Тапсом в почти совершенно темной комнате, и я слышала, как он издавал какое-то хрюканье или вздох, будто ему было больно. Я посмотрела. Она держала свою руку на его… на его ноге сверху. Он вздыхал от удовольствия.

И она воскресила его, сунув леденец, который мальчишка тут же бросил на пол в такой ярости, что мог бы заработать подзатыльник. Я смотрел на них сквозь раздвижные двери с ликованием, какого не испытывал уже многие годы. Да, я живу один и постоянно наслаждаюсь полной независимостью, то теперь ощутил себя человеком, который выиграл в кости призрак вновь обретенной свободы. Я ни на миг не задумывался о том, насколько неуместны мои попытки привлечь внимание молодой вдовы, развлекая ее сына. Бросив сочувствующий взгляд на серую акулу в галстуке от Эрме и с чемоданом от Вуиттона, безуспешно разыскивающую свое имя на всех табличках, я направился к выходу.

Я не могла поверить этому, хотя все видела. Я почувствовала себя так ужасно, что тут же вскочила и ушла. Аллан Бош вышел со мной. Я не помню точно, что сказала ему. С тех пор я умышленно избегала его из опасений, что он начнет меня расспрашивать о Тапсе.

Обремененная тележкой, в которой громоздятся два чемодана и три сумки, И. оценивает пятисотметровую спиралевидную очередь, направляемую перегородками к пустой стоянке. Ирен, Изабель, Инес? Выбор небольшой — в любом случае у нее настолько плохой почерк, что там вполне может быть и «J». Она направляется к скандалящей толпе, пытающейся втиснуться в автобус до площади Инвалидов, но, передумав, возвращается назад. Ей остается только сесть на автолайн «Орливаль», следующий до вокзала Антони, в десяти или двадцати станциях от ее дома.

— А чего вы боялись?

— Вы без машины?

— Не знаю. Но нет, я, по правде, знаю. Я боялась, что люди узнают, что Тапс совратил девушку или его совратили, я боялась, что он потеряет работу или шанс на лучшую работу. Я видела, что произошло в Иллинойсе, когда Тапс и я… — Она остановилась. — Но вы этого не знаете.

— Ага, — отвечает Рауль. — А ты?

— Аллан Бош рассказывал мне об этом.

На сей раз я не обращаю внимания на малыша; я смотрю в голубые глаза с опухшими веками, измученные отчаянием и бессонницей.

— Аллан — ужасный трепач. — Но она, казалось, чувствовала облегчение, что не придется самой об этом рассказывать. — Я испытываю чувство какой-то вины, оставшейся от всего этого. Я почти ощущаю, что Джинни Фэблон проделывает то же, что и я. От этого я не ненавижу ее меньше, но это заставляет меня молчать. Мне кажется, я провела последние семь лет, покрывая любовные делишки своего мужа, даже от себя самой. Но после сегодняшнего дня я не собираюсь это делать и дальше.

— Если вы торопитесь, могу подвезти.

— А что произошло сегодня?

— Это произошло сегодня утром, перед рассветом. Она позвонила ему сюда. Он спал в кабинете, как он это делал уже последние годы, и взял отводную трубку. Я слушала по другому аппарату. Она была в панике, холодной панике. Она сказала, что вы загнали ее в угол, и она уже не может молчать дальше, в особенности потому, что она не знает, что происходит. Затем она спросила его, это он убил ее мать и отца. Он сказал, что, конечно, нет. Странный вопрос: «какая для этого причина, убивать их». Потому что они знали о ее беременности и что он был отцом ребенка.

И я небрежно указываю на лимузин с тонированными стеклами, шофер которого предупредительно открывает заднюю дверцу.

Бесс проговорила это очень быстро. Теперь она замолчала с пальцем на губах, как бы перебирая в памяти слова, которые она сказала.

— Ты что, певец? — восхищается Рауль.

— Кто им сказал, Бесс?

Я качаю головой, улыбаясь, чтобы успокоить его мать. Он раздумывает, нахмурив брови, и от его усилий очки съезжают на кончик носа. Кем же я еще могу быть с такой шестиметровой машиной, как не футболистом или прекрасным принцем?

— Я сказала. Я держала язык за зубами до сентября первого года.

— Мам, пойдем?

В то лето, когда родился мой собственный бэби, девушка пропала из виду. Я думала, что мы избавились от нее. Но затем она снова появилась во Французском кружке. Тапс отвез ее домой в тот вечер. Думаю, он хотел держать ее подальше от Сервантеса. Когда он вернулся, у нас вспыхнула ссора. Он имел наглость сказать, что я интересуюсь Сервантесом в такой же степени, в какой он интересуется девушкой. Тогда он сказал мне об аборте, который она сделала. Я была виновата только потому, что существовала. Я должна была упасть на колени и рыдать по этой девице, он так считал.

Она сурово смотрит на меня, не двигаясь с места, пытаясь побороть соблазн, облегчение. На глаза наворачиваются слезы. Нервы не выдержали усталости и страданий. Нужны месяцы терпения и любви, чтобы она вновь стала жизнерадостной, веселой, легкой — такой, какой я разглядел ее под бременем обстоятельств. Я не спешу. И я уверен: сердце ее уже свободно, она не любит больше отца Рауля. Она честно играет роль в этой трагедии. Траур — для окружающих. Посягательство на ее свободу, ее право выбора, ее привычку решать все самостоятельно. Конечно же, она всегда воспитывала ребенка одна. Я-то сразу способен распознать матерей-одиночек, даже если они и носят обручальное кольцо.

Я плакала много и долго, в течение двух недель. Затем я уже не могла всего этого переносить. Я вызвала ее отца и рассказала ему о Тапсе. Он исчез через день или два, и я терзала себя за его самоубийство. Я решила ничего больше не говорить. — Снова казалось, что она прислушивается к своим словам. Их значение как бы стало мутить ее глаза. — Вы думаете, мой муж убил миссис Фэблон и мистера Фэблона?

— Вам в какую сторону? — спрашивает она, опустив глаза.

— Мы должны будем допросить его, Бесс.

— Вы думаете, он это сделал, вы думаете? — Даже задавая вопрос, она не переставала скорбно качать головой. — Ее мать звонила сюда на днях.

Рауль уже забрался на заднее сиденье лимузина. Я ограничиваюсь замечанием, что у меня еще есть время, и что меня в любом случае подождут. Шофер помогает уложить чемоданы.

— Когда?

— В понедельник вечером. Это было тогда, когда ее убили?

— Желаете ехать прямо в офис, мсье, — спрашивает он, заводя машину, — или сначала в отель?

— Вы знаете, что тогда случилось. Что она сказала?

Она смотрит на меня с зарождающимся любопытством, несомненно, пытаясь определить род моих занятий, оценивая мое развязное поведение в самолете и столь серьезную обстановку, окружающую меня теперь. Я отвечаю шоферу, что сначала мы отвезем мадам в Девятнадцатый округ. Он пожимает плечами, но не возражает. Видимо, моя просьба подразумевает хороший крюк. Наше сиденье выдвигается вперед, подголовники, жужжа, поднимаются к затылкам. Опускаются и вновь поднимаются стекла. Воспользовавшись тем, что действие электронного механизма привлекло внимание мальчика, я пытаюсь завязать непринужденную беседу с его матерью:

— Она попросила Тапса, и он принял звонок в доме. Я не могла подслушать. Во всяком случае, тогда ничего не случилось. Он сказал, что поговорил с ней, и ушел.

— Вы уже давно?..

— Он покинул дом?

Я обвожу взглядом ее черный костюм и обручальное кольцо на цепочке.

— Да.

— Мы были в разводе, — решительно отвечает она, словно желая сразу пресечь возможные проявления сочувствия. — Он почти не знал его. Все уик-энды то здесь, то там. Он был командиром эскадрильи НАТО.

— В какое время?

— Он погиб за Францию, — гордо уточняет Рауль.

— Должно быть, очень поздно. Я собиралась спать. Я спала, когда он вернулся.

— Он погиб ни за что, — зло отзывается она.

— Почему вы мне не сказали об этом раньше?

— Я хотела сказать вчера утром. Но вы лишили меня этой возможности. Ее глаза были широко раскрыты, как у куклы, и, казалось, ничего не видели, как у статуи.

Она скрещивает руки, уставясь на лампочку на потолке. Я позволяю себе молчать целый километр, и лишь потом говорю:

— О чем они еще говорили?

— А я не женат.

Она оборачивается ко мне, и я читаю на ее лице: «Ну и что?» Прежде чем я оказываюсь в состоянии что-либо добавить к своей информации, напоминающей предложение услуг, Рауль спрашивает:

— Он сказал, что любил ее, всегда любил и будет любить. Я что-то сказала в трубку. Какое-то грязное слово, оно как-то вырвалось у меня. Мне казалось таким ужасным, что он мог так говорить с другой женщиной в то время, как трое его детей спят в доме. Я пошла в кабинет в ночной рубашке. Это было впервые, когда я пошла к нему с тех пор, как был зачат наш маленький, последний счастливый день для нас. — Она замолчала, прислушиваясь, не плачет ли трехлетний малыш во сне. Но в доме было так тихо, что я слышал, как капает вода из крана на кухне. — С тех пор наша жизнь проходила как в лагере на леднике. Я испытала это раз в Висконсине, когда была там с отцом. Вы уверены в том, что лед представляет собой прочную опору, хотя и знаете, что внизу темная, глубокая вода. — Она посмотрела вниз на изношенный ковер у нее под ногой, будто там, под ним, плавали страшные чудовища. — Мне кажется, что я каким-то образом была в сговоре с ними. Не знаю почему я это делала или почему я чувствовала, будто делаю. Это была моя семья, и она рушили ее, но все эти годы я как-то была вне всего этого. Я просто казалась себе участником этого странного брака. Мне казалось, что это не моя жизнь. Моя еще не началась.

— А твой папа умер?

Я киваю. Широкая улыбка озаряет его лицо.

Мы сидели и вслушивались в тягучую тишину.

— Он тоже был военным летчиком?

— Нет.

— Вы собирались сказать мне, что произошло, когда вы вошли в кабинет этим утром.

— А кем? — разочарованно спрашивает он.

— Биологическим отцом.

Она передернулась.

Оба — и сын, и мать — смотрят на меня с одинаковым выражением лица, но чуть по-разному. Когда мне было столько же лет, сколько сейчас Раулю, я считал, что существуют мужчины, чья работа — делать детей женщинам, не желающим выходить замуж. Я думал, они настоящие «профи», и тот факт, что мой отец — биологический, означал в моих глазах, что все остальные отцы — искусственные: это доказывает их серьезный вид, их вопли, то, как они наказывают детей или умиляются, играя с ними. «Биологический» отец был в полном моем распоряжении по воскресеньям, раз в месяц: он возил меня в кино в английских кабриолетах или на багажнике мопеда, то оставляя билетершам королевские чаевые, то проводя меня через черный ход, если выпадал случай, на который он чаще всего и рассчитывал. Когда мама с ним познакомилась, он ехал на «Ягуаре», возвращаясь из казино Форж-лез-О, где сорвал банк. Через месяц после моего зачатия он проигрался в пух и прах и тут же стал нравиться ей гораздо меньше. Она вновь начала охоту на идеального мужчину — высокопоставленного чиновника или врача, который смог бы раз и навсегда до конца дней вырвать ее из деревенского ада. Моего отца она постоянно попрекала ребенком, которого родила без его ведома.

— Мне страшно вспоминать. Тапс сидел за своим столом с пистолетом в руке. Он выглядел таким истощенным и остроносым, как выглядят люди, собирающиеся умереть. Я испугалась, что он решил застрелиться, я подошла к нему и попросила отдать мне пистолет. Это было почти точное повторение того, что произошло, когда маленький был зачат. И это был тот же пистолет.

— Что значит «биологический»? — осведомился Рауль.

— Я не понимаю.

— Ну, это папа, который живет отдельно и у которого другая фамилия; но это ничего не значит: все равно он тебя любит. Может, даже сильнее — поскольку это не так легко.

Она сказала:

— А почему у меня такого не было? — обиженно бросает он матери.

— Я купила пистолет, чтобы убить себя четыре года назад. Это был подержанный револьвер, который я нашла в лавке у старьевщика. Тапс пропадал ночь за ночью вместе с девушкой, притворяясь, что дает уроки, и настал день, когда я не смогла больше этого выносить. Я решила прикончить нас всех троих.

— Револьвером?

Она смотрит на меня, сощурившись, показывая, что благодарит за дополнительное смятение, которое я сею в разуме мальчика. Не дождавшись ответа, Рауль снова принимается нажимать кнопки на панели. Поток холодного воздуха ударяет нам в лицо, становится обжигающим, опять ледяным.

— Рауль, прекрати.

— Он был для меня. Прежде чем это совершить, я позвонила миссис Фэблон и сказала ей, что я собираюсь сделать и почему. Она знала об интрижке, конечно, но не знала, кто был мужчина. Она думала, что Тапс был просто учителем Джинни, этакой отеческой фигурой, находящейся на заднем плане.

— Хорошо, Ингрид.

— Надо говорить: «Хорошо, мама».

Во всяком случае, она связалась с Тапсом, кем бы он ни был. Он бросился домой и отобрал у меня револьвер. Я была рада. Я не хотела пользоваться им. Я ухитрилась даже убедить себя, что Тапс меня любит. Но все, чего он хотел достичь, — избежать скандала, еще одного скандала.

Ингрид... Об экзотике я и не подумал. Не слишком подходящее для нее имя. Как можно более равнодушно я интересуюсь:

Миссис Фэблон также этого не хотела. Она заставила Джинни уйти из колледжа и устроила в какую-то клинику неподалеку от больницы. Некоторое время я думала, что связь их прекратилась. Я снова забеременела. Это был третий ребенок, и я решила, что и Тапс никогда не бросит меня. Он мне это обещал. Он сказал, что забросил мой револьвер в океан.

— Вы из Швеции?

Но он врал. Он хранил его все эти годы. Когда я хотела забрать его сегодня утром, он наставил револьвер на меня. Он говорил, что я заслуживаю смерти за то, что говорила грязные слова, когда Джинни это слышала. Она всегда была чиста и прекрасна, говорил он, а я всю жизнь была вонючей лягушкой.

— Нет, из Бельгии.

Она ответила так, словно хотела сразу расставить все точки над «i» — никаких уступок, ни одного повода для надежды. Плохо же она меня знала.

Я сняла ночную рубашку, не знаю точно почему. Я просто хотела, чтобы он видел меня. Он говорил, что мое тело похоже на мужское лицо, длинное, мрачное, с красными глазами, безносое, как у сифилитика, и с глупой, маленькой бородой. — Она разглаживала руками грудь и живот и ниже к центру тела. — Он приказал мне убираться и сказал, что убьет меня, если я снова зайду в его личную комнату. Я сидела и смотрела, как занимается заря. Некоторое время спустя, когда совсем рассвело, я слышала, как он вышел и уехал на «фиате». Я отправила детей в школу и затем начала уборку дома. С тех пор и убираюсь.

— Обожаю Бельгию.

— Это ваши трудности, — отвечает она, оттирая пятно с куртки Рауля.

— Вы сказали, что его нет в колледже?

— А «Мираж» папы моего папы треснул по швам, когда он был еще совсем маленьким, но дедушка выпрыгнул с парашютом и получил целых три медали.

— Мы только что провели неделю у него в Каннах, — бросает она, съежившись так, словно я в этом виноват.

— Нет. Звонили из деканата и спрашивали, не болен ли он. Я сказала, что болен.

— Там в это время очень хорошо, — говорю я в надежде на примирение.

— Он взял с собой револьвер?

— И-больше-ни-ко-гда, — чеканит она чуть тише, склонив голову и выражая недовольство.

— Не знаю. Я не была в кабинете и не намерена туда входить. Он так и останется неприбранным.

Она устраивается поудобнее, отворачивается к дверце. От нее исходит девичий аромат жимолости и ванили, так же плохо сочетающийся с ее костюмом, как и с роковым именем. Напрасно я пытаюсь отыскать в ее речи бельгийский акцент: она говорит безупречно, чуть отстраненно, словно сначала произносит слова про себя.

Я произвел быстрый обыск в кабинете. Пистолета не было. Я обнаружил в ящике письменного стола около двадцати вариантов первой страницы книги Таппинджера о французском влиянии на Стефена Крейна. Самый последний вариант, над которым Таппинджер работал, когда я пришел к нему в понедельник, лежал сверху на столе.

— Я хочу есть, — говорит Рауль.

«Стефен Крейн, — гласило начало, — жил подобно Богу среди сверкающего города своего Разума. Где он обнаружил прототип для своего города? В Афинах, мраморного подобия Запада, или в божественных предначертаниях, завещанных нам Августином в его „Граде Божьем“? Или в Париже, городе искусства? Возможно, он смотрел на тело потаскушки с картины Мане. Возможно, блестящий град его интеллекта был сотворен из созерцания грязного разврата».

Она вытаскивает из сумки пачку шоколадного печенья, лежащую между письмами и кипарисовыми четками. Мальчик набрасывается на еду, а она советует ему не перебивать аппетит. Мне нравится ее спокойный голос, ее быстрые взгляды, то рассеянные, то сосредоточенные, уравновешенность ее подвижных черт лица, сочетание несочетаемого. Как же я хочу вернуть ей улыбку!

На подъезде к Парижу — пробка. Усатый спрашивает, глядя в зеркало заднего вида:

Для меня это звучало как тарабарщина. И это свидетельствовало, что Таппинджер сходил с ума, и началось это еще тогда, когда я первый раз пришел к нему.

— Простите, мсье, но, учитывая, что вы должны присутствовать на собрании, будет лучше, если сначала я отвезу вас в офис, а потом доставлю мадам.

Я не знаю, что тут можно сказать, и какое-то время молчу под одобрительным взглядом Ингрид. Наконец сухо отвечаю:

— Сначала мадам. Собрание подождет.

Помимо бессмысленной рукописи на столе лежал черновик тех пяти вопросов, которые он составил для Мартеля. Ознакомившись с ними так, как они представились Таппинджеру, я понял, что они имеют для него личную значимость. Он использовал их, возможно, бессознательно для общения с теми силами, которые толкали его к самому обрыву: опасная сексуальная связь, лицемерие, чувство вины, боязнь тюрьмы. Человеческая душа, заключенная в железу внутренней секреции.

Она возражает, поддерживает шофера: она меня и так уже достаточно побеспокоила. Ладно, лучше не спорить. Я знаю ее имя и ее адрес: вполне достаточно, чтобы приехать к ней завтра, уже под своим собственным именем.

Если для меня вопросы звучали слишком однобоко, то потому, что это были своего рода ответы, составленные Таппинджером в соответствии с его представлениями и моральным состоянием. Я вспомнил с некоторым удивлением, что ответом на пятый вопрос был Сартр, и подумал, что это было связано с тем спектаклем на студенческом вечере семь лет назад, когда ставилась пьеса Сартра.

— Кем вы работаете? — спрашивает она.

Я задумчиво разглядываю брови шофера в зеркало заднего вида, потом изображаю приступ кашля, надеясь, что он ответит за меня. Но пробка начинает рассасываться, и он умолкает, сконцентрировавшись на  дороге. Она ждет, удивленная моим молчанием. Мне ничего не остается, кроме как ответить вопросом на вопрос:

— А вы?

34

— Я орнитолог.

Отсутствие револьвера означало, что он у Таппинджера. Я вышел из дома и достал свой пистолет, лежавший в багажнике машины. Поскольку на улице бегали ребятишки, я вошел в дом вставить патроны.

— Вы собираетесь убить его? — спросила Бесс. Она уже начала чувствовать себя вдовой.

— Она работает с птицами, — уточняет Рауль.

— Я не воспользуюсь им, если он меня не заставит. Возможно, я должен буду защищаться.

— Что будет с детьми?

То, что он взял на себя роль переводчика, объединяет нас. Он сидит между нами на сиденье, и я беспредельно счастлив. Не будь его, я, конечно, мгновенно был бы очарован его матерью, но, вероятно, не испытал бы желание помочь ей подвезти багаж, не захотел бы совместной жизни, общего будущего. Я всегда хотел иметь ребенка, но вовсе не желал размножаться. Хорошо, что Рауль уже есть: мне так удобнее, более свободно. Как было бы здорово воспитать его!

— Это уж вы решите, что делать.

— Но сейчас я ни с кем не работаю, — уточняет Ингрид. — Меня уволили, когда я развелась, — Национальный центр перестал выделять деньги на птиц: все уходит на обезьян. Конечно, приматы — существа умные, мы ведь и сами относимся к приматам. Но при чем тут птицы? Они тоже разумные существа и ведут свое происхождение от динозавров.

Она говорит это со злой горечью, тоном человека, убежденного в своей правоте, но вынужденного молчать.

— Почему я должна? — она сказала это голосом маленькой девочки. Почему это было должно случиться со мной?

— Знаешь, как почтовому голубю удается всегда возвращаться домой? — спрашивает Рауль, теребя меня за рукав. — Он вдыхает все-все запахи и по ним летит обратно.

На всякий случай я киваю. Я очарован его блестящими глазами, его нервной радостью, его гордостью оттого, что он что-то знает.

«Вы вышли замуж не за того человека, в не то время и не по той причине», — сказал я ей про себя. Но не было никакого смысла произносить это вслух. Она уже знала это. Фактически, она сама мне это говорила все время с тех пор, как я встретил ее.

— Такова моя теория, теория «таблицы обоняния», — уточняет Ингрид, — но я еще не могу дать ей научного обоснования. Мои коллеги утверждают, что голуби ориентируются благодаря визуальной памяти, по магнитным полям, солнцу, звездам и по климатическим условиям. Впрочем, когда я ввожу им наркоз в слизистую оболочку, они действительно не могут найти дорогу. Но это лишь доказательство от противного.

— По крайней мере, вы остались живы. За это надо сказать спасибо судьбе.

— И что, многие заблудились?

— Они возвращались все, когда переставал действовать наркоз. Правда, они опаздывали и потому обижались на меня.

Она подняла руки в жесте отчаяния, почти угрозы.

Ну вот, она и пришла в себя, произнеся всего лишь несколько фраз: свободная, увлеченная, энтузиаст, черпающий в собственных фантазиях стройность своих научных изысканий и превращающий абсурд в четкую логику.

— А ты чем занимаешься? — спрашивает Рауль.

Он застает меня врасплох; увлеченный своей страстью, полностью обезоруженный рассказом Ингрид, я отвечаю, что занимаюсь игрушками. Шофер вздрагивает, машина виляет, укоризненно гудит клаксон обгоняющего нас мотоцикла.

— Я не хочу остаться в живых таким образом. Не таким путем.

— По крайней мере это моя первая профессия, — произношу я, чтобы соответствовать положению человека, ездящего в лимузине.

— Ты делаешь игрушки? — восхищается Рауль.

— Таким тоже можно. Жизнь, которой вы живете, может быть вашей собственной.

— Делал.

Будущее пугало ее.

Предусмотрительно промолчав насчет его истребителя, я перечисляю некоторые из моих мирных изобретений — от «Волшебного парада» до «Зеркала Белоснежки», включая «Попрыгунчик» — развивающую сенсорную игрушку для детей от нуля до восемнадцати месяцев, «Приключения в джунглях», «Цветочное лото», «Скотланд-Ярд» и «Легендарное ралли». Никакой реакции. Действительно, все они были полным провалом. Самолюбие заставляет меня добавить к списку «Я создаю мир», за которое я получил Оскар «Игрушка-1984» и пожизненную ренту в виде роялти.

— Не оставляйте меня наедине с собой.

— У меня такая есть! — кричит он.

— Я должен это сделать. Почему бы вам на время не пригласить одного из ваших друзей?

Я изображаю удивление. Каждый год выпускается миллион коробок, и отчисляемая сумма составляет три четверти моих доходов; это — единственный успех во всей моей карьере: игрок бросает кости и создает мир, передвигая фишку по карте. Возникновение жизни, Потерянный Рай, Война ангелов, Десять Заповедей, Потоп, Спаситель приходит в мир, Возвращение к Пославшему Его; игрок, первым достигающий Страшного Суда, выигрывает, если только не выпадет два раза по шесть — тогда он возвращается на клетку «старт». Дабы не оскорблять чувства верующих и не ограничивать рынок сбыта, разноцветным соревнующимся богам даны имена «Креатор», «Креатус», «Креатикс», «Креатокс», а игровое поле — «Креатерра», но это придумал не я: подобные предосторожности были приняты юристами фирмы.

— У нас нет друзей. Они отошли от нас давным-давно.

— Тебе еще рано в нее играть, — пытаюсь я утихомирить Рауля, чувствуя, как напряглась его мать при упоминании этой игры.

Она казалась потерянной, лишней в своем собственном доме. Я попытался поцеловать ее на прощание. Это была неудачная мысль. Ее губы не реагировали, тело словно одеревенело.

— Все, что он любит, ему еще рано, — вздыхает она.

Мысли о Бесс не покидали меня, тяжелые и горькие, всю дорогу через город к дому Фэблонов. Возможно, где-то в подсознании, где плавают чудовища в холодной темноте, Бесс была даже увлечена этой любовной историей своего мужу.

«Мерседес» пересекает Париж. Рауль уснул, сидя между нами. Одной рукой он держит за руку Ингрид, другой — меня. Я ощущаю все ее сомнения и неуверенность, сопротивление исходящему от меня желанию, намерение отвергнуть меня. Я чувствую это по руке малыша, словно он — проводник ее эмоций. Медленно поворачиваюсь к ней. Она разглядывает голубей, порхающих на площади. Возможно, впервые за много недель она видит в себе женщину, на которую смотрит мужчина, а не только вдову или мать-одиночку, и, похоже, это лишь добавляет ей горя.

Мальчик что-то бормочет во сне, зовет отца. Я тактично убираю руку. Она смотрит мне в глаза. Не знаю, что я должен прочитать в ее взгляде — признательность или сожаление, надежду или отказ... У меня сжимается сердце: я боюсь что-то разрушить — состояние равновесия, покой одиночества, которое ощущаю у нее внутри.

Джинни была дома, и он находился с ней. Серый «фиат» стоял под дубом. Когда я постучал в переднюю дверь, они ответили сразу оба. У него были красные глаза и бледное лицо. Она дрожала.

— Приехали, мсье, — говорит шофер, останавливаясь на бульваре Дез Итальен.

— Может быть, вы заставите его замолчать, — сказала она. — Он говорит часами не останавливаясь.

Он выходит, чтобы открыть мне дверцу, а я изучаю солидный фасад здания, на котором красуются белые буквы: «Лионский Кредит».



— О чем?

Несколько секунд я постоял на лестнице, маша рукой, пока лимузин не исчез из виду. Потом поприветствовал портье, державшего для меня дверь, и направился к входу в метро, чтобы забрать из аэропорта свой «Триумф».

— Я запрещаю тебе говорить. — Голос Таппинджера был хриплым и какой-то неестественный. — Убирайтесь отсюда, — обратился он ко мне.

Два дня спустя я отправил Ингрид почтового голубя с предложением отобедать у меня в шестидесяти километрах от Парижа, прося передать ответ через гонца. Я купил у одного голубятника из Оржеваля самую красивую птицу, откинул верх своего кабриолета и отвез голубя домой, дав ему почувствовать все запахи дороги, а потом доехал до дома номер одинадцать на площади Жан-Жорес и оставил голубя у консьержки.

На следующее утро Ингрид позвонила мне в дверь. Она была без Рауля, с моим голубем в руке.

— Пожалуйста, не уходите, — попросила Джинни. — Я его боюсь. Он признался, что убил Роя и других. Об этом он говорит весь день. Все о причинах, почему он должен был убить Роя. И он выдвигает различные причины. Подобно тому, что Рой наклонился над бассейном, чтобы вымыть свое окровавленное лицо, и ему стало так жалко его, что он столкнул его в бассейн. Чтобы у него была легкая и быстрая смерть. Затем, как у Святого Георгия и дракона: Рой продавал меня Кетчелу, и с этим надо было что-то делать, чтобы остановить сделку. — Она говорила хриплым презрительным тоном.

— Возвращаю вам гонца, — сказала она.

— Он простудился?

Таппинджер произнес, отшатываясь от нее:

— Прочтите ответ.

Она была в джинсах и сером свитере с высоким воротом; волосы распущены; над головой — мужской зонт. Я взял голубя, развернул листок, засунутый в кольцо. В записке она объясняла, почему не считает возможным принять мое предложение: ей бы очень хотелось, Рауль все время говорит обо мне, но поскольку он не проснулся, когда я выходил из машины, ей удалось убедить его, что на самом деле меня не существует, — иначе говоря, он решил, что я был волшебным созданием, и лучше бы не разочаровывать его. Ей очень жаль, но она предпочла бы больше не видеться со мной.

— Ты не должна издеваться надо мной.

Я поднял глаза и сказал:

— Понимаю.

— Это именно издевательством называется, — она повернулась ко мне. Истинная причина проста. Вы догадались об этом прошлой ночью. Я была беременна от него, и Рой каким-то образом узнал, что Тапс был отцом ребенка.

Тогда она скользнула в мои объятия. Любовь с первого взгляда в аэропорту Ниццы оказалась взаимной, а я этого даже не понял. Эта любовь должна была продлиться всю мою жизнь. Или, в виду последних событий, четыре года и семь месяцев.

2

— Вы заставили меня думать, что это был Питер.

Никогда еще не встречала такого израненного человека. Не несчастного, не безоружного, не печального — израненного. Вот уже две недели он приходит раз в три-четыре дня, и всегда ко мне. Делает вид, будто колеблется, оценивает взглядом очереди к другим девушкам и по размышлении выбирает меня. Странно, но мне это льстит.

Во время наших коротких встреч он ищет в моих глазах не собственное отражение, и в еще меньшей степени призыв или то одобрение, которое поощряет к откровенности. Его взгляд ни к чему не призывает, не подталкивает: он смотрит — и все. Даже если я преувеличиваю, я все равно чувствую: так оно и есть — этот человек черпает во мне силы всякий раз, когда смотрит на меня, пока я пропускаю его покупки над магнитным декодером, — запас жизни, молодости, радости. Он цепляется за мою дежурную улыбку, мою приветливость служащей.

— Я знала, что сказала это. Но я не покрываю больше Тапса.

Не знаю, какое он проходит испытание, какую испытывает боль, кого я ему напоминаю или о чем помогаю забыть в те мгновения, когда он стоит перед разделяющей нас лентой транспортера.

На руке у него обручальное кольцо, но, может, это всего лишь память — нежелание примириться с разлукой или символ верности той, кого уже нет. Может, ему не с кем поговорить, а мы почти не обмениваемся репликами. «Здравствуйте, наберите ваш код, до свидания, хорошего вам дня, спасибо».

Он как будто задыхался.

В его глазах остается моя улыбка, он уходит, а потом оборачивается, остановившись в углу, где стоит ксерокс и висит плакат «Воспользуйтесь нашими услугами». Я точно знаю, когда он обернется, и стараюсь наклониться в его сторону, делая вид, будто тяну упаковки минеральной воды или моющего средства, чтобы он видел, какую улыбку я дарю клиенту, стоящему в очереди за ним. Чтобы чувствовал себя более важным и нужным, чем все. И тогда моя собственная тоска на мгновение отступает.

— Джинни, ты не должна так говорить. Кто-нибудь может услышать тебя. Почему бы нам не войти вовнутрь?

3

Счастье действительно может стать привычкой, данностью, естественным состоянием души. За четыре с половиной года я ни разу не чувствовал себя в опасности, живя с Ингрид. Я ни секунды не скучал ни с ней, ни с Раулем. Ни единой ссоры, ни одного недоразумения, ни тени вражды. Когда мы занимались любовью во второй раз, мы уже знали друг друга наизусть; и никогда не насыщались друг другом, никогда не уставали — во всяком случае, я. Она была воплощением идеальной женщины, той, которую я столько лет искал. Я был первым, с кем она разделила ту радость, что прежде была доступна ей одной. И даже если это не было правдой, было так чудесно в это верить.

— Мне нравится здесь.