— Я видела ее мертвой. Я была с Бретом, когда он обнаружил ее тело.
Доктор посмотрел ей в лицо и был смущен болью, которая отразилась на нем.
— Ах да. Конечно.
— Я рассказала вам об этом, когда вам поручили дело Брета. Надеюсь, мне не надо все это снова повторять.
— В этом нет необходимости, — быстро ответил он. — У нас имеется полный протокол.
— Кстати сказать, мне придется пройти через все это еще раз, — сказала она. — У меня сегодня вечером встреча с доктором Клифтером.
— Клифтером?
— Психоаналитиком. Я думала, что капитан Келви сообщил вам об этом. Он согласился расспросить Брета завтра. С вашего позволения, — добавила она холодно.
— Конечно, капитан говорил со мной об этом. Я просто забыл фамилию. Я знакомился с монографиями Клифтера и нахожу их вполне на уровне. Но трудно свыкнуться с мыслью, что он находится в Калифорнии. Для меня он всегда был чем-то вроде европейского мифа.
— Он очаровательный человек, без амбиций, — продолжала Паула. — Он давал технические консультации по сценарию, который я переделывала. Так я с ним познакомилась. Буду очень рада, если он согласится взять это дело. Так у вас нет возражений, чтобы он порасспросил Брета?
— Никаких. Поскольку вы заручились согласием капитана, мое разрешение становится чистой формальностью в любом случае. По существу же я только приветствую возможность обсудить все с Клифтером. Но должен предупредить вас, чтобы вы не ждали слишком многого.
— Я жду очень немногого.
— Не хочу сказать, что Тейлор не поправится, и не имею в виду, что психоанализ бесполезен. В интервью, которые мы проводим здесь, также применяются приемы психоанализа.
— Я это знаю. — Она поднялась, собираясь уходить и держа перед собой сумочку, как щит. Специально для Брета она надела в тот день шерстяное платье, обтягивающее ее плечи и грудь. — Опаздываю на поезд.
— Давайте я вас подвезу.
— Спасибо. Меня дожидается такси.
— Я хотел сказать лишь одно, — повторил он, когда она протянула ему руку на прощание. — Вы не должны рассчитывать на чудо. Для таких вещей нужно время. А время ничем заменить нельзя.
Она восприняла его последнюю фразу по-своему. Всю дорогу до станции ее преследовала мысль — совсем другая, не та, что имел в виду доктор Райт. Время неслось, как река, а она и Брет находились на противоположных берегах. Ничто уже не восполнит то время, которое пробежало, время, которое еще утечет.
Глава 3
Хотя она проезжала между этими зданиями бесчисленное множество раз, ее всегда потрясал контраст между станцией Санта-Фе и зданием нефтяной компании Сан-Диего. Последнее напоминало огромный безобразный куб, окруженный высокими стальными дымовыми трубами, похожими на свечки по бокам юбилейного торта. Над железнодорожными рельсами возвышалась архаическая и сентиментальная громада станционной башни. Ей казалось, что оба этих здания представляли собой символы исторических сил. С одной стороны — огромная масса энергетических и бытовых компаний, которые фактически определяли жизнь во всем штате; с другой — испанское прошлое, которое плутократия Калифорнии использовала, как штукатурку для прикрытия своего фасада.
Сверкающие металлические вагоны стояли рядом со станцией и служили последним штрихом для этой аллегории. Невероятное будущее было навязано отвратительному настоящему в присутствии ностальгических воспоминаний о прошлом. Она подумала, что между временами нет преемственности. Вы переходите из одного периода в другой, как призраки проникают через стены, рискуя утратить представление о реальном. Безукоризненная чистота внутри этих стрелообразных вагонов будущего была заполнена нереальными пассажирами, которых, естественно, надо было доставить в Лос-Анджелес.
Как лунатик, она прошла по платформе и отыскала в вагоне-салоне свое зарезервированное место. Даже когда поезд тронулся, что ее всегда возбуждало, отблески моря не смогли вывести Паулу из состояния гнетущей подавленности. После пяти лет жизни здесь, в Калифорнии, где весь февраль стоит летняя погода, для нее все еще оставалось что-то фальшивое и кричащее. Она бы предпочла увидеть хмурое небо и серое море вместо этого постоянно желтого солнца и сверкающих волн. Может быть, и правда, что неизменно хорошая погода делает людей черствыми и капризными?
В такой день, как этот, имея возможность смотреть по сторонам из окна вагона-салона, было трудно поверить, что существуют грех, безумие и смерть. Прибой, похожий на растрепанный хлопок, совсем не казался механической наползающей пеной. Но, конечно, прибой был именно прибоем, а люди в Калифорнии страдали совершенно так же, как и в других местах. А возможно, и немного больше, потому что не получали сострадания от погоды.
Она постаралась выкинуть все из головы, улыбнулась, как делают верующие, и стала смотреть на апельсиновые деревья между железнодорожным полотном и морем. Моряк, который шел по проходу, рад был принять слепую улыбку Паулы на свой счет и задержался возле ее кресла.
— Добрый день, — произнес он с юношеской уверенностью, явно сознавая, что на нем мундир с двумя рядами петличек. — Прекрасная погода, не правда ли?
Он как бы оценивал предмет, ради которого хотел вступить в торги, и бесцеремонно разглядывал ее блестящие с медным отливом волосы, гладкую кожу, многообещающую фигуру, облаченную в голубое шерстяное платье. Она не могла заставить себя рассердиться. Ей было уже почти тридцать, и она никогда не была настолько красивой, чтобы пренебрегать своей внешностью. С другой стороны, она не собиралась выслушивать хищную болтовню всю дорогу до Лос-Анджелеса.
— Отвали, морячок, — прошептала она хрипло. — Мой муж — офицер.
— Конечно, конечно. — Он надвинул свою белую бескозырку на самую переносицу и сказал, двинувшись дальше по вагону: — Не сердись.
Она опять устремила свой взор на апельсиновые рощи, которые проносились мимо, как зеленая река, по которой уплывали назад тысячи крохотных апельсинчиков. Ее почему-то задела ложь, которую она только что сказала. Не потому, что это была неправда, а потому, что она предъявила претензии на Брета Тейлора как на своего мужа. Таковым он не являлся, и она опасалась, что никогда и не станет. Он довольно недвусмысленно отверг ее в Сан-Франциско, и если бы у нее была какая-то гордость, то она должна была бы отказаться от него, когда он женился на другой девушке. И все же три года спустя она все еще гоняется по его следам и вот уже начала говорить незнакомцам в поездах, что она его жена. Ей надо себя контролировать, иначе она повадится делать разные экстравагантные заявления, как, например, старая женщина в Монтеррее, которая утверждает, что она — дева Мария.
Был и еще один источник неуверенности, более глубокий. В течение двух с половиной лет знакомства с Бретом она не раз испытывала в самых сокровенных частях своего тела такие же сильные и такие же роковые ощущения, как сейсмические толчки. С ним она чувствовала себя женщиной до мозга костей, столь же неразумной, как любая из героинь книги Д.Г. Лоуренса о фрейлинах. Ей был нужен мужчина, и она хотела ребенка. Но ей представлялось несколько смешным быть похожей на старую деву Рахиль, которая рыдала из-за своих нерожденных детей. В общем-то она уже побывала замужем и знала все ответы; увы, большинство из них были неутешительными. Но может быть, не следовало принимать во внимание это замужество. Она почувствовала себя настоящей женщиной через годы после того, как Пэнгборн уплыл из ее жизни вниз по алкогольной реке с коктейльными берегами. Джек Пэнгборн, король алкогольной реки, был совсем не для Паулы. Нет, это замужество не в счет.
Ты, конечно, потрясающе ловкая обольстительница, сказала она себе иронически. Твоим первым завоеванием еще в средней школе стал моложавый Адонис, получивший на проверке способностей 85 очков из 100 возможных, перед которым открывалась ослепительная перспектива стать клерком в бакалейной компании. Затем ты начала втюриваться в пожилых мужчин и собиралась всех их спасать и перевоспитывать. Наконец последовала велению здравого смысла и завязала романтическую связь с приятным в обращении горьким пьяницей, который частенько не мог вспомнить твое имя и называл тебя то Мабель, то Герти, то Фло — в зависимости от настроения. Когда настроение Пэнгборна удалило его за пределы твоей досягаемости и ты уже, хотя тебе и хотелось бы, не смогла продолжать его содержать, ты в течение многих лет горевала о своем разбитом сердце. Или здесь замешан просто комплекс материнских чувств? Как бы это ни объяснялось, ты долго чуждалась мужчин под предлогом того, что тебе пришлось перенести тяжелое горе. А между тем твоя зарплата возросла со ста до семисот пятидесяти долларов в неделю, потому что ничто так не помогает молодой женщине зарабатывать деньги, как затронутые материнские чувства или разбитое сердце.
И вот однажды ловкая обольстительница крепко зажмурилась, прошептала про себя заклинание, обращенное к Афродите, и опять решила попытать счастья в мешке с подарками. На этот раз она вытянула лейтенанта Тейлора. Какое-то время он казался очень хорошим, таким хорошим, что ты начала уже сомневаться в своей способности трезво оценивать действительность. Но все стало на места в конце, когда он отвернулся от тебя в Сан-Франциско и навсегда разбил тебе сердце в ответ на все твое добро. Но этого оказалось недостаточно. Тебе было нужно что-то еще, чтобы оставаться несчастной, к чему ты уже привыкла. Поэтому он женился на другой девушке, чтобы твое горе стало постоянным. Потом он уехал на Тихий океан, сделав так, что его корабль разбомбили, а сам вернулся назад, но потерял рассудок. Но и на этом история не кончается. Правда, сопутствующие события оказались слишком страшными, чтобы вспоминать о них сейчас, после угнетающей встречи в госпитале. Еще будет время поразмыслить об этих событиях, когда она встретится с доктором Клифтером.
Как же ее угораздило оказаться в таком положении? Пару раз она ошиблась, как дурочка, в своем выборе, но она же ведь не убежденная мазохистка, влюбленная в систему все уменьшающейся выгоды и целующая руки, которые показывают ей фигу. Конечно, верно и то, что она пыталась выбросить его из головы, но снова вернулась, напрашиваясь на новые неприятности. Ведь он нуждается в ней. Ему нужен хоть кто-нибудь, и она решила, что этим кем-то станет сама. Но любила она его не потому, что он нуждался в ней. Когда она влюбилась в него в первый и последний раз, он вовсе в ней не нуждался. Она никогда раньше не встречала мужчину, который был бы таким независимым и самостоятельным. Она влюбилась в него по уши. Это произошло осенью 1943 года, когда начинался поворот в войне, а единственное, о чем беспокоились люди, — как ее поскорее выиграть. Удивительно, какими простыми иногда представляются такие великие события, как любовь или война, до тех пор, пока не начинаешь вдаваться в детали.
Тогда она поехала на уик-энд в Ла-Джоллу, в графство Сан-Диего, и встретилась там с ним на вечеринке. Вечеринка была так себе. Билл и Белла Леви были очень невнимательны к гостям, слишком заняты друг другом и своей любовью, чтобы устроить действительно хорошую вечеринку. Они просто собрали толпу разнополых людей, предоставили им свою большую однокомнатную квартиру, оборудованную радиопроигрывателем, и выставили ящик спиртного. В тот вечер присутствовал Сэм Слювел, который хорошо нагрузился и наяривал на электрическом органе буги-вуги.
В какой-то момент она двигалась по комнате одна, держа в одной руке бокал, а в другой — сигарету, рассматривая абстракционистскую живопись Билла и произведения искусства древности, собранные Беллой. Она думала, что подчас трудно отличить мужчин от женщин в этих произведениях. И тут молодой человек в синей форме морского офицера оказался рядом с ней. Он был единственным военным, и она уже успела его заметить раньше. Совершенно не собираясь ничего предпринимать, она обратила внимание на то, что он одинок и чувствует себя не в своей тарелке. Теперь он приглашал ее потанцевать, и она подняла руки, чтобы он мог взять ее за талию. Он танцевал довольно хорошо, хотя, глядя на него, трудно было это предположить. Она осталась довольна собой, потому что после нескольких часов умеренного принятия спиртного все еще могла танцевать с бокалом в руке и ни капли не расплескать.
— У вас твердая рука, — сказал он, когда в музыке наступила пауза.
Она осушила бокал и поставила его на стол.
— По секрету могу сказать, что мною управляют невидимые нити.
Он вежливо рассмеялся без особой причины.
— Разрешите, я вам принесу еще один бокал.
— Спасибо, не надо. Как и половина выпивох на этом свете, я пью только за компанию. Но идите и возьмите что-нибудь себе.
— Я не пью.
Ей показалось, что она уловила в его тоне оттенок провинциального фарисейства, и ей захотелось его смутить.
— Не может быть! Я думаю, что все моряки просто обожают спиртное.
Но он не покраснел, как она ожидала, а улыбнулся, и она, слегка удивившись, поняла, что он совсем не скучный человек.
— Выпивка вызывает у меня приступы паранойи, поэтому я бросил пить. Между прочим, моя фамилия Тейлор.
— А моя — Вест. — Она смахнула со скамейки сор, и они сели рядом. — Я так понимаю, когда вас вербуют в военно-морской флот, то лишают имени и взамен дают номер?
— Меня зовут Брет.
— А меня Паула.
— Я знаю.
— Вот как? Думала, что имен сценаристов практически никто не знает. — Черт меня подери, тут же подумала она про себя, обязательно надо вставить это. Никак не могу удержаться, чтобы не похвастаться.
— Я не знал, что вы пишете сценарии. Час назад я спросил у Билла, как вас зовут. Как только увидел вас.
— Почему? — В устах любой другой женщины такой вопрос означал бы, что она напрашивается на комплимент. Но Пауле просто хотелось знать причину.
Он поймал ее на слове.
— Похоже, что вы честный человек. От меня не укрылось, что у вас есть и свои завихрения...
— Вы сказали, что ваша фамилия Дайоджинис? Лейтенант Дайоджинис? — В общем-то она была польщена, но и раздражена немного.
— Вы уже спрашивали меня, — ответил он с неудовольствием. — Думал, что на этот раз смогу побеседовать с откровенной женщиной. А вообще-то я уже больше года не разговаривал с женщинами.
Он явно был смущен: сидел в неловкой позе, положив руки на колени. У него были коричневые от загара, тонкие руки, покрытые сеткой туго натянутых сухожилий и вен, от которых отходили веточки более тонких сосудов, и все это напоминало контурную карту неизвестной ей страны.
— У вас возникли странные ощущения.
— Все вокруг кажется мне странным. Это бросается в глаза, когда возвращаешься к гражданской жизни после службы на море. Люди, кажется, думают только о себе.
Она подумала о том, сколько облигаций она купила по займам и сколько крови сдала в качестве донора. Ей вдруг захотелось, чтобы она сделала для победы больше.
— А в море иначе? — спросила она, как бы оправдываясь.
— Может быть, не так уж велико отличие. У нас там встречаются разные люди. Много антисемитов, особенно среди офицеров. Конечно, негры на борту — совершенно иная категория людей. Но есть и что-то еще, что всех объединяет и над всем довлеет, — забота о корабле. Я вам не надоел своим рассказом?
— Нисколько. Но могу побиться об заклад, что на гражданке вы — социолог.
— Не угадали. Я изучал историю и право.
— Значит, вы работаете в Вашингтоне.
— Некоторое время прослужил мелкой сошкой в государственном департаменте. Разве это заметно по мне?
— Любой, кто побывал в Вашингтоне, становится очень серьезным.
Он ответил с легким неудовольствием:
— Вы переоцениваете мой опыт. Я всегда был серьезным человеком. Думаю, что стал еще более серьезным с тех пор, как мы вступили в войну.
— В этот последний раз вы долго были в боевых частях?
— Достаточно долго. Больше года. Жаловаться, правда, особенно не на что. Но после такого становишься каким-то деревянным.
Она и сама обратила внимание, что его худощавое лицо как-то одеревенело. Оно напоминало коричневую маску, будто бы тяготы войны создали некий жесткий материал, а тихоокеанское солнце высушило и поджарило его. Каждая косточка и мышца ясно просматривались под туго натянутой кожей, но глаза его выдавали страстную и жизнелюбивую натуру.
Глаза сидели глубоко, смотрели твердо, цвет униформы оттенял их голубизну. Он наблюдал за парочками, которые продолжали кружиться в потоке музыки.
— Но именно возвращение в Штаты сбивает с толку. Когда уезжаешь отсюда на некоторое время, то охотно согласишься заложить душу дьяволу за то, чтобы провести здесь пару недель. Тогда ловишь себя на подсознательном желании, чтобы поломались машины и пришлось бы вернуться для ремонта. Кстати сказать, как раз это и случилось.
— У вас есть две недели?
— Три. Осталось девятнадцать дней. Но теперь, когда я уже здесь, я этому вовсе не рад.
Это уже было похоже на прямое оскорбление, и ее вопрос помимо воли прозвучал резко:
— Что же вам не нравится?
— Думаю, что гражданские. Не так давно я и сам был гражданским. А теперь они мне кажутся чертовски суетливыми и легкомысленными! Но в их пустой с виду суете просматривается, конечно, и свой принцип. Они не забывают о том, что надо попасть в первые ряды.
— Могу ли я заключить, что произвела на вас впечатление легкомысленного человека?
— Конечно, вам свойственна суетность. Вы сказали, что пишете сценарии, не так ли?
— Я стараюсь их писать как можно лучше.
— А пытались ли вы когда-нибудь написать сценарий, который бы не рассказывал о паре олухов, которые дерутся за постоянное обладание парой фальшивых грудей? Приходилось ли вам видеть такой сценарий?
— Вы, наверное, не часто смотрите фильмы, правда? — Паула вовсю старалась продемонстрировать спокойствие и жизненную мудрость, но не могла подавить злость, звучавшую в ее голосе. — Вы, вероятно, никогда не слышали о «Большом обмане».
— Никогда не слышал, — признался он весело. — Но я насмотрелся фильмов, повидал их слишком много. На корабле кинопросмотр каждый вечер. Даже на Тихом океане нельзя укрыться от Голливуда. Он покрыл весь шарик тонким слоем своей пленки.
Рассудительность начинала возвращаться к ней. Как почти все, кто стоял ниже постановщика, она давно стала относиться к Голливуду очень критично. Ворчливость стала профессиональной болезнью сценаристов (у постановщиков — язва желудка). Но было слишком поздно.
— Наверное, вы каждый день потешаетесь над Голливудом, — сказала она холодно. — Этим занимаются все интеллектуалы, не так ли? Что-то вроде бойскаутских тренировок.
— Не надо быть семи пядей во лбу, чтобы разобраться в этом потоке серости.
— К какому виду серости принадлежу я?
— Зачем переходить на личности?
— А как же иначе? — прочирикала она иронически. — Общие идеи ужасно трудно поддаются пониманию легкомысленных пустышек вроде меня.
— Это укололо вас, да? — Неожиданно он встал и протянул ей руку. — Давайте уйдем отсюда. Часа вполне достаточно, чтобы насытиться буги-вуги.
— Вы чертовски рассудительны, — произнесла она, но послушно встала и вслед за ним вышла из комнаты.
Бетонные ступеньки, которые спускались к берегу, были очень крутыми, их насчитывалось сто пятьдесят штук. Паула молчала, пока они спускались, сосредоточив все внимание на своих трехдюймовых каблуках. Когда они уже преодолели больше половины лестницы, она оступилась и схватилась за его руку. Она споткнулась еще раз, когда они почти достигли подножия лестницы. На нее накатило странное и несколько пугающее ощущение, а в воображении возникло тело под синей формой, вылепленное напряженным трудом, подсушенное ветрами, отполированное солнцем и пустотой, которая, как фиговый листок, закрывала его бронзовый пах.
Она обрадовалась, когда перед ними раскинулось море, и мысленно расслабилась под далекими и чистыми звездами. Был прилив, который катил обильные воды прибоя, одиноко шумевшие в глубоко изрезанных скалах, бившие по скалам белыми лапами полярного медведя из пены. Это выглядело дико и вселяло в нее ужас, как сцены случки лошадей. Она дрожала, несмотря на теплую одежду, как будто море могло достать ее.
Она не могла оставаться пассивной, хотя и была напугана. В глубине души Паула была суеверной и верила, что море знает о ее присутствии и грозит ей лично. Она переступила через низкую ограду набережной, отважилась выйти на скользкий камень у самой кромки набегавших волн и встала там, смеясь над бессильными волнами.
Он подошел сзади и прокричал:
— Вы сошли с ума! На высоких каблуках!
Она повернулась и посмеялась также и над ним. Взлетел сноп брызг и достал до ее ног, но она продолжала смеяться.
Он обхватил ее обеими руками и оттащил от края.
— Не очень-то полагайтесь на невидимые нити. Уж не пьяны ли вы?
— Просто прекрасно себя чувствую. Я показала ему, что не боюсь его.
— Ему?
— Ему, — повторила она. — Или, выражаясь точнее, пусть знает. — И она опять рассмеялась.
Его объятие было грубым и неловким, как будто он выполнял неприятную обязанность. Но, проработав много лет в Голливуде, она не очень-то уважала мужчин, которые считались утонченными экспертами в этих делах. Она не отворачивала от него лица, чтобы он мог ее поцеловать, если пожелает. Когда он не воспользовался такой возможностью, она почувствовала себя потаскухой, и ее восторг сменился злобой.
— Вам следует вернуться домой и принять горячую ванну, — посоветовал он ей.
— Вы правы, я так и сделаю.
Он был ей почти противен всю дорогу до гостиницы. Но когда в самый последний момент перед прощанием он попросил ее о встрече на следующий день, она почувствовала необычайную признательность.
Выдался безоблачный день, безоблачный и ясный, и они, захватив купальные костюмы, отправились в уединенное местечко среди скал. В любой другой компании Паула первая ринулась бы в воду, но на этот раз ей совсем не хотелось купаться. С ней был мужчина, который мог рисковать вместо нее, человек, который притупил ее соревновательный инстинкт. Она, как изнеженная женщина, утомленно легла на горячий песок и наблюдала, как он укрощал волны. Он хорошо плавал, и это ей нравилось. Когда мужчина умный, это хорошо, даже необходимо, но хотелось бы большего. Например, чтобы у него были широкие плечи и он умел плавать под водой.
Сегодня коричневый человек выглядел значительно моложе среди волн, он был гораздо более свободным в воде, как будто это была его родная стихия. Он резвился, как молодой зверь, пока не устал, и тогда волна подхватила его и выбросила на берег. Он поднялся по склону, пошатываясь и тяжело дыша.
— Могу поспорить, что там очень холодно.
— Не так уж холодно, если двигаться. — Он стоял на одной ноге и дрыгал другой в разные стороны, стараясь вытрясти воду из ушей.
— Не надоедает вам море — вы ведь находитесь там так долго?
— Это зависит от того, какое море. — Он сел на песок, потом растянулся рядом с ней. — Существуют два вида моря, и они отличаются друг от друга, как день от ночи. Есть море, которое граничит с сушей, и есть только море. Когда море и берег сливаются, то как бы возбуждают друг друга, и получается нечто лучшее, чем просто море или суша. Мне никогда не надоедает побережье. — Он сделал паузу и глубоко вздохнул. — Но когда вы находитесь посреди океана и в течение недель ничего не видите, кроме воды, то это ужасно уныло, как ферма в центре прерий или школьные подготовительные курсы в центре пустыни.
— \"Над океаном опустилась полночь, — процитировала она. — А вокруг не видно было ни одной машины\".
— Абсолютно точно. Мне нравится смотреть на океан, но не быть на его поверхности. И дело не в том, что я вижу слишком много воды, когда нахожусь в море.
— Я думала, что офицеры военно-морского флота в любую погоду стоят на капитанском мостике и внимательно всматриваются в туманный горизонт, стараясь заметить вражеские суда.
— Конечно, вахтенные офицеры обязательно стоят на мостике, но мы ни разу не увидели вражеского судна. Окружающие воды осматривают за нас наши самолеты.
— Я не знала, что вы служите на авианосце.
— Это корабль, набитый джипами. Я — офицер секретной службы. В мою задачу входит следить за полетами самолетов.
— Это трудно?
— Вообще-то нет. Но в условиях боя это не только трудно, а просто невозможно. Аппаратура пока что несовершенна, а подготовка тем более, поэтому связь зачастую прерывается. Вся система выходит из строя именно тогда, когда больше всего нужна. Не буду даже пытаться это описывать.
— В каком-то смысле вы уже сделали это. Наверное, приятно оказаться дома для разнообразия... — Но тут она вспомнила, что он сказал ей о своем разочаровании, и быстро добавила: — Вы сказали, что в вашем распоряжении три недели?
— Теперь остается восемнадцать дней.
— Вы собираетесь провести их здесь?
— Думаю, что да. Вряд ли я найду лучшее место.
— Никаких родичей в родных местах?
— Никаких. Родители мои давно умерли. Большинство друзей живут в Вашингтоне, но сейчас мне не очень хочется ехать туда.
Она совершенно бесстыдно уже начала строить планы. Не было никаких особенных препятствий к тому, чтобы ей взять отпуск теперь же. Даже если она продолжит работу и закончит переделку сценария, ее постановщик все равно занят другими вещами и приступит к постановке по ее сценарию разве что через много месяцев. Она и так уже почти решилась провести свой отпуск в Ла-Джолле. Здесь лучше, чем где бы то ни было, суша и море дополняют друг друга, как он выразился, и кажутся чем-то новым под солнцем.
Он приподнялся на локтях, чтобы посмотреть ей в лицо.
— Вы живете в Ла-Джолле?
— Нет, но этот месяц проведу здесь.
— Наверное, живете в Голливуде?
— Да, последние несколько лет.
— Я бы не подумал, что вы из Голливуда.
— Голливуд кишит необыкновенными людьми.
— Я не это имел в виду. Вас нельзя назвать необыкновенной.
Она улыбнулась, глядя на него.
— Мои дела идут неплохо.
— Знаю. Это видно по вашей одежде. Но существуют и другие варианты.
— Какие другие варианты? Кухня и дети?
— Может быть.
— Я это пробовала.
— Завести детей?
— Нет, не детей. Но я некоторое время была замужем. Довольно давно. И без всякого успеха.
— Вот как! — воскликнул он.
Воспользовавшись благоприятным моментом, она продолжала:
— Я позволила себе пожить как принято, не скупясь на возвышенные мысли. Зарабатывала на хлеб с маслом в детройтской газете «Фри пресс» и писала в мелкие журналы ради интереса. Потом познакомилась с человеком, который предложил устроить меня в Голливуд, и я позволила ему продать меня туда. Мне надоело жить в однокомнатной квартире и до полуночи штопать свои чулки. А теперь я их просто выбрасываю. И начала это делать еще до войны.
— Чулки или долларовые бумажки?
— Пятидолларовые.
После этих слов он на некоторое время замолчал.
— Думаю, вам не нравится, что я читаю вам мораль, — вымолвил он потом.
— Не особенно. Не понимаю, откуда у вас это. Уж не учились ли вы на священника?
— Нет. — Но, к ее удивлению, он добавил: — Мой отец учился. Впрочем, так и не закончил семинарию. Разочаровался в вере и стал профессором философии, а не священником. Его религиозные убеждения переросли в страсть к моральным ценностям. Он стал просто одержим вопросами морали, особенно после смерти матери.
— Сколько вам было лет, когда она умерла? — У нее уже появился типичный симптом влюбленных, их самое горячее желание — узнать друг о друге все возможное, с самого начала. — Вы были ребенком?
— Думаю, мне было четыре. Четыре или пять лет.
— Это ужасно. От чего она умерла?
На его лице пропало всякое выражение. После непродолжительного молчания он ответил:
— Не знаю.
— Но разве отец не сказал?
— Нет, — ответил он коротко. — Отец был странный человек, ужасно застенчивый и скромный. Думаю, ему следовало бы быть монахом.
— Как он выглядел? — спросила Паула. — Думаю, что мне бы он вряд ли понравился.
— Не понравился бы. Но и вы бы ему не понравились. Приходилось ли вам видеть портрет Мэтью Арнольда? Он был похож на него. Удлиненное серьезное лицо, умное, но тяжелое, будто несчастное. Он был несчастным человеком.
— Вы, наверное, с радостью от него уехали.
— Это было нелегко сделать. Даже после его смерти я продолжал находиться под его влиянием. В то время я учился в Чикагском университете и пытался отделаться от наследия предков, но душа у меня не лежала к этому. Тогда-то я и узнал, что не могу пить.
— Что же случилось? — Она задала этот вопрос как можно более индифферентно, но с нетерпением ждала ответа.
— Несколько раз я напивался и каждый раз ввязывался в драку. Пятнадцать лет у меня накапливалась агрессивность, и она прорывалась в барах. Наверное, это наиболее подходящее место, чтобы проявить свои животные инстинкты.
— Вы имеете в виду агрессивность против самого себя? Вы что, ненавидели своего отца?
— Я никогда себе в этом не признавался, но думаю, что да. Долгое время я не смел даже думать ни о чем таком, что бы он не одобрил. Отец никогда не тронул меня и пальцем, но вселил в меня священный страх. Конечно, я его и любил тоже. Вам кажется это слишком сложным?
— Кажется, но это не сложнее, чем жизнь.
Она подумала о собственном отце, который был антиподом прародителя Брета, легко относившимся к жизни, крепко выпивавшим торговцем; он все реже навещал семью и, наконец, вообще пропал. В юности она его презирала, но теперь осталось лишь чувство нежной терпимости к нему. Терпимость была самым сильным чувством, которое она до сих пор испытывала к кому бы то ни было.
Неожиданная полуденная прохлада преодолела тепло солнца и заставила их вернуться в гостиницу. Но после ужина они опять вышли погулять к морю, как будто оба признали, что море служит катализатором их встреч. В темноте, под пальмой рядом с тропинкой, он впервые поцеловал ее, кинувшись к ней так неожиданно, с такой отчаянной решимостью, как будто напал на нее из засады. В его поцелуе была какая-то трогательная сухость, как будто тропическое солнце иссушило его жизненные соки. Он отпустил ее так быстро, что она не успела ответить.
Незаконченность его поцелуя в общем-то не имела значения. В ней уже зародилось нечто новое после утра, проведенного с ним на берегу моря. Шум прибоя наполнился различными отзвуками, а ночь стала более величавой, чем когда-либо раньше.
Он прибыл издалека, из немыслимого места, где самолеты взмывают с палубы авианосцев и пользуются средствами связи в боевых условиях. Она остро чувствовала, что океан протянулся гораздо дальше границ ее видения, изгибаясь во тьме за неясным горизонтом в направлении островов и нейтральных вод, куда докатилась война. Ее охватило какое-то наваждение, которое уже не оставляло ее никогда: она стоит на краю туманной бесконечности, где с ней может произойти все что угодно — горе, экстаз или смерть. И ей пришлось пережить все эти три состояния.
Глава 4
Теодор Клифтер наблюдал за ней по мере того, как она рассказывала, изредка поглаживая окладистую бороду. Он отрастил ее случайно в тот период, когда нечем было бриться, — ему пришлось работать среди заключенных, которым не выдавались бритвы из опасения, что они перережут себе горло, — и он решил сохранить ее, как память. Верхняя часть его лица была закрыта очками с толстыми стеклами, которые увеличивали его размеры, но несколько смазывали выразительность, как будто между лицом и вами находилась стеклянная стена.
Его восхищение Паулой содержало в себе и критический элемент, хотя он всегда отдавал особое предпочтение высоким женщинам с длинными каштановыми волосами, похожими на волосы его матери, которые, когда он был ребенком, ему позволялось расчесывать по вечерам. Паула не относилась к очень умным женщинам, что ему тоже нравилось в ней. Клифтера раздражал резкий контраст между суровым содержанием их беседы и яркими проявлениями эмоциональной женственности ее натуры. Но она была честной и отдающей себе в этом отчет женщиной. Паула знала, что ей нужно, и могла спокойно дожидаться своего часа. Она могла выдержать большую страсть, не впадая в моралистские тривиальности, слишком романтическую церемонность. Хотя любовники других людей были в работе Клифтера наиболее тяжелой темой, его не мог не заинтересовать мужчина, вызвавший любовь такой женщины.
На ее спокойном лице виднелись следы тяжелого дня, но она сразу же погрузилась в свой рассказ, как только устроилась в его гостиной с бокалом вина в руке. Он не прерывал ее, так как понимал, что она собралась с духом, и он не хотел ее расхолаживать.
— Вы уже знаете, что в апреле прошлого года у него было сильное потрясение, когда его корабль попал под бомбежку? Это был один из самолетов, который шел на таран, японцы так часто поступали в последние месяцы войны. Многие члены экипажа погибли, а сам Брет был серьезно ранен и оказался в воде. Его подобрали со спасательной лодки и самолетом отправили в Гуам. Там он лечился в военно-морском госпитале. В то время я об этом ничего не знала, но его жена была в курсе.
Когда он пробыл в Гуаме четыре недели, руководство госпиталя решило, что он может лететь домой для окончательного выздоровления. Его ожоги зажили, и он не проявлял никаких признаков умственного расстройства, во всяком случае, в его медицинской карточке ничего такого не записано. Он прибыл в Сан-Франциско после ночного перелета с Гавайских островов и после небольшой задержки из-за некоторых бюрократических формальностей сел на поезд до Лос-Анджелеса. Доехал до дома примерно в половине десятого вечера, но жены дома не оказалось.
— Где же она была?
— В городе, в одном из баров. Бармен ее немного знал и на следующий день сообщил полиции, что она побывала в его заведении. Видите ли, она не знала точно, когда приезжает Брет. Он сам заранее не знал, когда ему удастся сесть на самолет из Гуама, но даже если бы ему это было известно, он бы не смог ее уведомить из-за цензуры. Ему бы следовало дать телеграмму из Сан-Франциско, но, полагаю, он решил преподнести ей сюрприз, неожиданно свалиться на голову. Как бы там ни было, но дома ее не оказалось. Он расстроился и почувствовал себя одиноко, поэтому решил позвонить мне. За всю жизнь я не испытала такой радости, как от этого звонка. В тот вечер мне было все равно, женат он или нет. Я заехала к нему домой, и мы решили прокатиться.
— Как он вел себя?
— Прилично. Чересчур прилично.
— Это не совсем то, что меня интересует...
— Догадываюсь, — заметила она с легкой улыбкой. — Он казался в основном таким же, как всегда, только был еще более молчалив. Со мной держался на расстоянии до такой степени, что я удивлялась, зачем он вообще мне звонил. Он не захотел говорить ни о своей службе, ни о бомбардировке. Сведения, которые я смогла из него выудить, походили на краткую сводку. Он не скрывал беспокойства о жене. Миновав Сансет, по автостраде мы направились в сторону Малибу, но уже через час Брет попросил меня вернуться.
— Значит, ему не терпелось увидеть ее?
— Да, я заметила его нервозность, которая могла указывать на это. Конечно, в нервозности не было ничего необычного, если учесть все, что ему пришлось пережить. Он еще больше похудел, а ведь и раньше не отличался полнотой. Он чуть ли не дергался, когда мы подъехали к его дому, и почему-то попросил меня зайти вместе с ним в дом. Меня не прельщала идея присутствовать при его встрече с женой, но он почему-то настоял на своем. Думаю, хотел быть с ней честным, не обманывать даже в такой малости, как прогулка в машине. Поэтому я вошла в дом. — Она сделала большой глоток из бокала.
Доктор обратил внимание, что ее рука сжала бокал с такой силой, что побелели костяшки пальцев.
— В передней спальне горел свет — когда я заезжала за ним, света там не было. Он открыл дверь и вошел. Я слышала, как он произнес ее имя — Лоррейн, а затем раздался тяжелый удар от падения его тела на пол. Я вошла в спальню вслед за ним и увидела ее. Она лежала голая на неразобранной кровати. Даже тогда, после смерти, было видно, что у нее завидная фигура, но лицо было ужасно, потому что ее удавили. Я прошла к телефону и позвонила в полицию. Затем вернулась в спальню и нашла Брета на полу, все еще в бессознательном состоянии. Я пыталась привести его в чувство, но безуспешно. Он оставался без сознания всю ночь и почти весь следующий день. Когда прибыли полицейские, то обнаружили на столике рядом с кроватью Лоррейн презерватив и другие доказательства того, что с ней был мужчина. Человек, убивший ее, так и не был обнаружен.
Она часто дышала, от ее лица отлила кровь, на щеках выступили лихорадочные красные пятна. Она взяла бокал и допила его.
— Налейте мне еще, доктор Клифтер. Не думала, что будет так тяжело все это рассказывать вам.
Она протянула ему пустой бокал.
Когда он вернулся из кухни, неся крепкий коктейль для нее и послабее — для себя, она стояла у окна и смотрела наружу. Ее спина, обтянутая сшитым по фигуре платьем, была напряженной и прямой, как у прислушивающихся людей. Даже то, что она не обращала на него внимания, не особенно его задевало, потому что она была высокая, стройная, с каштановыми волосами. Паула была из тех женщин, которые, не отказываясь от женственности, заслуживают уважения мужчин. Она обладала точеной, как ракета, фигурой, своего рода мощным оружием, но не использовала его для достижения своих интересов или оправдания ошибок. В Европе тоже встречались женщины, которые жили своей жизнью и не просили пощады, но они были скорее исключением, чем правилом. В Лос-Анджелесе тысячи женщин смело полагались на свой ум, были довольны жизнью и представляли собой динамичные атомы в хаотическом обществе.
Он поставил бокалы на стол, подошел к ней и посмотрел в окно поверх ее стройных плеч. Она пристально всматривалась в темноту. Обнесенная стеной территория гостиницы выглядела спокойной и пустынной, как сельская местность. Единственный звук доносился из отдаленного бунгало, где негромко играло радио, нарушая тишину.
На своих высоких каблуках она была выше его на дюйм или два. Когда они оба стояли, ему было трудно сохранить покровительственную манеру поведения, свойственную его профессии. Он бросил свою клинику и профессорство, уехал в чужую страну и иногда с опаской замечал, что хотел бы попасть под влияние одной из таких женщин. Он захватил правой рукой свою густую черную бороду и совершенно искренне подумал о себе, как о почти священнике, который стоит выше человеческих слабостей, даже своих собственных, как о человеке, лишенном нежных привязанностей, как говорили американские колонисты.
Затем она повернулась, и он увидел на ее лице выражение ужаса.
— Что вас тревожит, мисс Вест?
Она ответила быстро и негромко, но у Клифтера сложилось впечатление, что ей стоило большого труда произнести эти слова:
— Мне показалось, что кто-то заглянул в это окно.
— Кто же?
— Не знаю. Незнакомец. Я увидела лишь два глаза, или мне это показалось.
— Это, наверное, игра вашего воображения. Ворота гостиницы закрываются в восемь часов вечера, и любой гость должен пройти через конторку дежурного. До этого ко мне никто не заглядывал в окно.
Она неуверенно засмеялась.
— До последнего времени и ко мне никто не заглядывал. Но вот уже два месяца как я нахожусь под впечатлением, что кто-то за мной следит. Я не чувствую себя в безопасности даже у себя дома.
— Это неприятное ощущение, даже если оно и не соответствует действительности.
— Вы когда-нибудь испытывали такое, доктор? Такое чувство, что за вами наблюдают злые глаза?
Тут она заметила на кофейном столике полный бокал с коктейлем, подошла к столику и жадно выпила.
Доктор Клифтер еще раз осмотрел по-казенному меблированную комнату. Уже два года он снимал этот домик — бунгало на территории сельской гостиницы мексиканского типа, но все еще считал себя постояльцем. Он не повесил здесь ни одной картины, не приобрел никакой мебели, не посадил ни одного цветка на клумбе. Вокруг его домика пышно распустились разные цветы, но они, казалось, цвели не для него. Он считал, что его единственное право — право нового переселения. Его сундук стоял в чулане, дожидаясь, когда его упакуют. В худшем случае, в самом что ни на есть плохом, он был готов тронуться в путь немедленно, имея в кармане лишь денежные чеки путешественника и книжечку с поэмами Рильке.
— Когда я выхожу из двери, то смотрю направо и налево, — сказал он. — Когда подхожу к перекрестку, то осматриваю улицу с разных сторон. Я знаю, что в Америке нет гестапо, но гестапо сидит у меня теперь в печенках. Надеюсь, когда-нибудь я отделаюсь от этого наваждения. Но пока у меня болит шея оттого, что постоянно приходится озираться.
— Вы, похоже, уверены, что мои страхи воображаемые. — Выпитое слегка зарумянило ее щеки.
— Вещи, которые вы видите, глаза и люди, следящие за вами, почти наверняка являются плодом вашего воображения.
Реальны сами страхи. Нас всех преследует страх — от рождения до кончины, от боязни родиться до страха смерти. Нет таких людей, которые хоть раз не увидели бы подобные глаза ночью. В качестве примера я указал на свои типично европейские страхи.
— Вы очень добры, — заметила она.
— Наоборот, я очень жесток. — Он жестом предложил ей сесть в кресло и сам сел к ней лицом. — Но я склонен думать, что моя жестокость — это жестокость хирурга, который ампутирует руку, чтобы спасти жизнь. Вы проявили мужество, рассказав мне так много об убийстве, без всяких уверток. Скажете ли вы мне еще об одной вещи?
— Да, если смогу.
— Мне пришло на ум — я буду с вами так же откровенен, как вы были со мной, — что потеря памяти у господина Тейлора была и остается проявлением его желания уклониться от какой-то вины, которую он не смог перенести. Вы находились с ним в тот вечер и в состоянии пролить для меня свет на это обстоятельство.
— Уж не хотите ли вы спросить, не сам ли Брет убил свою жену?
— Именно об этом.
— Он этого не делал. Я знаю, что он ее не убивал. Но вам не обязательно верить мне на слово. Полицейский хирург определил, что ее убили примерно вполовине одиннадцатого, а в это время мы с Бретом находились на полдороги в Малибу. Есть и другое доказательство, которое подтверждает медицинское показание. Соседка слышала вопль, раздавшийся в это время из их дома.
— Видели ли кого-нибудь выходившим из дома?
— Та женщина не выглянула наружу. Она решила, что вопль раздался по радио. Больше никто ничего не видел и не слышал, пока Брет и я не обнаружили ее тело.
— Спустя девять месяцев это происшествие все еще живо в вашей памяти.
— А разве может быть иначе? Я сохранила вырезки из газет по этому вопросу. Они у меня с собой. Если хотите, можете взглянуть.
Она порылась в своей сумочке и извлекла из нее вырезки, зажатые скрепкой. Развернув верхние листочки, разложила их на кофейном столике перед ним.
— Эти, по-моему, самые плохие, но вот газета «Экземайнер» дала наиболее полное описание.
Доктор бегло просмотрел колонку печатного текста:
\"На ее шее остались темные следы, и лицо мертвой девушки было налито кровью, по словам д-ра Ламберта Симса, помощника медицинского эксперта. Д-р Симс быстро установил, что молодую женщину удавили, а также совершили над ней половое насилие всего за полчаса до звонка миссис Пэнгборн.
Имелись явные доказательства того, что в комнате находился незнакомый мужчина, и версия полиции заключается в том, что убийца пришел в дом вместе с жертвой. Никто из других жителей этой спокойной улицы не видел, как он пришел или ушел после совершения кровавого преступления. Миссис Маргарет Шульц — соседка, жившая рядом с убитой женщиной, — заявила во время следствия, что она слышала негромкий вопль из этого дома примерно в половине одиннадцатого вечера в день убийства. Миссис Шульц дала показания, что она не придала этому значения в тот момент, отнесла это на счет радиопрограммы с рассказом о преступлениях, но ее слова помогли подтвердить заключение медицинской экспертизы и установить время смерти.
Наиболее зловещими и многозначительными симптомами оказались пятна крови на крыльце и на пешеходной дорожке возле бунгало, где произошло убийство. Д-р Симс смог определить, что эти пятна являются каплями свежей человеческой крови, но относящейся к группе, к которой не относится кровь ни одного из основных действующих лиц этого дела. Человек, оставивший эти следы и, по предположению полиции, являющийся убийцей, еще не задержан.
Лейтенант Сэмюэль Уоррен из уголовного отдела полиции Лос-Анджелеса, который ведет это дело, придает также большое значение набору отпечатков пальцев, очевидно, принадлежащих этому человеку и найденных на месте преступления. Эти «отпечатки», снятые с поверхности столика возле кровати, где произошло убийство, показывают, по словам лейтенанта Уоррена, что убийца оперся на него при совершении своего черного дела. Лейтенант Уоррен уверен, что убийца в конце концов допустит неминуемую ошибку и попадет в руки закона. Когда это произойдет, отпечатки его пальцев в досье полиции помогут осудить его\".
Доктор Клифтер положил вырезку на стол и сделал глубокий вдох.
— Это ужасно, правда?
— Это одно из обстоятельств, которое заставляет меня примириться с потерей памяти Бретом. Ему не обязательно вспоминать все это. Он не знает даже о том, что его фамилия попала в заголовки газет.
— Вы ему ничего не рассказали?
— Ничего. И к счастью, заведующий отделением госпиталя Райт согласен со мной. Я не могла заставить себя показать ему это. — Она с отвращением указала на вырезки на столе. — Можете их оставить у себя, если хотите. Не знаю, зачем я их так долго храню.
— Спасибо. Возможно, я найду им применение.
— Какое применение?
Он ответил ей уклончиво:
— Не уверен, что заведующий прав...
— В том, что скрывает эти факты? Я понимаю, что Брет когда-нибудь узнает о них. Но сейчас ему это не нужно. Его связь с реальностью все еще непрочная. Не знаю, что может случиться с ним после еще одного потрясения.
— Этого не знаю и я. Надеюсь, что лучше разберусь в этом, когда побеседую с ним завтра. Может быть, правда обо всем этом, отвратительная и голая правда, — как раз то, что нужно его разуму. Видите ли, тот факт, что он не виновен в смерти своей жены, не исключает возможности появления у него субъективного представления о своей вине. Этот факт просто устраняет наиболее объективную причину его вины.
— Придется вам пояснить вашу мысль. Сегодня моя голова плохо варит.
— Могу пояснить. Предположим, он хотел смерти своей жены. Хотя за исключением помыслов он был совершенно невинным, ее смерть, удовлетворяя его неосознанные или частично осознанные желания, вполне могла вселить в него всеподавляющее чувство вины. Теперь вы понимаете меня?
— Да, — произнесла она тихим голосом. — По той же причине и я чувствовала себя виновной в ее смерти.
Ее потемневшие от страха глаза опять напряженно всматривались во тьму за окном.
Глава 5
Лучше всего ему думалось в ночные часы, когда комнату заполняли темнота и тишина. Он лежал с широко раскрытыми глазами долго после полуночи, рыская по просторам своей памяти, которая простиралась далеко в прошлое. События, объяснявшие его сегодняшнюю жизнь, было так же трудно проследить, как русло реки, половина течения которой скрыта под землей. Но каждую последующую ночь он возобновлял свои поиски на ощупь. Ему казалось, что он может найти свою утраченную сущность в каком-то подземном царстве, где скрываются насилие и ненависть, нежность и желания, и что ключ к этому царству находится в комнате, где он лежит.
То, что было когда-то важным для него — участие в первенстве по боксу в колледже, окончание курса с отличием, назначение на работу в Вашингтон, публикация его книги в серии «Возраст разума», — все эти вещи утратили свое значение, когда он взирал теперь на них издалека, из тьмы, в которую погрузился. Торжественная церемония посвящения его в офицеры запаса военно-морского флота в свое время глубоко его взволновала, а теперь она потеряла смысл, оставаясь лишь звеном в цепи событий, которые привели на койку госпиталя. Потрясение в его мозгу, как кризис в экономике страны, изменило шкалу ценностей.
Но в его жизни имелись и такие сцены, которые, казалось, освещались вспышками молний, сопровождаясь пульсирующей болью, и были такими же таинственными и интимными, как сама кровь. Когда ему исполнилось десять лет, он подстрелил воробья из духового ружья, которое ему подарил отец на день рождения. Раненый воробей дико прыгал по саду и долго не хотел подыхать. Он не смог опять выстрелить в него или прикончить руками и застыл, парализованный чувством вины, отвращения и жалости, взирая на его предсмертные судороги среди цветов.
Десять лет спустя, стоя у гроба отца, он не испытывал горя. Забитый цветами дом в небольшом городке Индианы, где происходили похороны, раздражал и вызывал у него скуку. И в атмосфере, насыщенной запахами роз и гвоздик, вспомнил день своего десятилетия. Отец увидел его возле подыхающего воробья, они оба стали свидетелями этой сцены смерти, перехода от бурной энергии жизни к кучке пыльных перьев. Они закопали погибшую птичку рядом с кустом роз, а отец отобрал у него ружье, и мальчик больше его не видел.
Он мысленно снова посмотрел на покрасневшее и осунувшееся лицо профессора Джорджа Тейлора, который зачал и вскормил его, который отобрал у него ружье и умер нелюбимым во сне, на шестьдесят шестом году жизни. Но через два дня после похорон он проснулся на полке пульмановского вагона на пути в Чикаго и разрыдался, вспоминая бедного старика и погибшую птичку. С тех пор прошло еще десять лет, но он и теперь помнил заволакивающиеся глазки воробья, когда жизнь оставляла его, а также страшное одиночество умершего тела в гробу.
Такое же смертельное одиночество сопутствовало ему все эти десять лет. Он ни разу не смог принять любовь или полюбить сам, пока не встретил в Ла-Джолле Паулу, которая согласилась провести с ним несколько дней. Даже день, когда он признался ей в любви, был омрачен импульсом неприятия. Хотя на деле ничего не произошло и злой порыв был подавлен, запомнившаяся ему сцена, полное движения небо и серое море, темные бакланы, пролетавшие над водой, — все это, как молнией, освещалось в его сознании и оставляло чувство вины.
Это был первый облачный день за всю неделю, проведенную ими вместе, слишком холодный и мрачный, чтобы загорать или купаться в бухточке. Резкий ветер с моря усилил прилив, и волны накатывались на берег; как стеклянные громады, разлетаясь сверкающими брызгами на пляже. От ветра ее щеки раскраснелись, глаза сверкали. В накинутом на голову шарфе она выглядела юной, смешной и привлекательной и хохотала, когда о скалы ударяли волны, похожие на взрывы белой пены. Они взялись за руки и поднялись на набережную, как ив первую ночь. Перепрыгивая через лужи и водоросли, взобрались на высокий камень и стояли там, недоступные для прибоя.
Наблюдая за игрой слепых сил природы, они заметили стайку котиков, которые обычно не подплывают к берегу ближе чем на милю. В воде то появлялись, то исчезали их мордочки, как конусы тьмы на фоне постоянно менявшего цвет океана. Но иногда, когда котики были в хорошем настроении, а волны высокими, они устраивались на гребне и подплывали к берегу. Они могли поднырнуть и вынырнуть из любой волны, выпрыгнуть в воздух, перевернуться и снова скользнуть в свою родную стихию. Они носились взад и вперед там, где разбивались волны. Их грациозные движения были видны отчетливо, как сквозь стекло. В самый последний момент, когда, казалось, волны вот-вот бросят их на камни, они ныряли и отходили назад, а потом опять седлали волны. Их лоснящиеся тельца скользили и извивались среди водяных стен, чем-то напоминая фигуры женщин. Он ощущал какое-то ликование, смешанное со страхом и стыдом. Он еще ни разу не обладал женщиной.
— Как бы мне хотелось стать танцовщицей! — воскликнула Паула. — Выражать свои чувства движениями тела, а не с помощью пишущей машинки, лиц актеров и кинокамеры. Это, наверное, самый прекрасный вид искусства.
Он, не отвечал ей, пока котики не угомонились или не решили поиграть в другом месте, быстро скрывшись из виду. Когда он обернулся к ней, его охватила нежная теплота.
Она радостно смотрела на него своими милыми и блестящими глазами. Ее разгоряченное тело было скрыто, подобно зверю в засаде, под шубкой. Он остро, до боли, ощущал теплоту ее руки, белизну подбородка и шеи, алость губ, которые тянулись к „нему. Сердце его громко стучало, он весь налился желанием. Она расстегнула свою шубку, чтобы он смог к ней прижаться, и они обнялись на утесе, нависшем над морем, на виду у двух гостиниц.
Вот тогда-то он и признался ей в любви. Но в головокружительный момент страсти им овладело, чувство протеста. Он пошевелился, чтобы освободиться из объятий, но она неправильно поняла его движение и прижалась к нему еще сильнее. Он почувствовал себя в ловушке. Она была разведенной, ее поцелуи — горячими и сладкими, а тело — легкодоступным. Она была такой же женщиной, как и другие. Ни в ком из них нет добродетели, как давно предупреждал его отец.
Он, конечно, преодолел побуждение, которое чуть не овладело им: столкнуть ее вниз, в кипящий прибой — пусть ее привлекательное тело разобьется и очистится. Он мог бы без труда убить ее, одним резким движением отбросить ее любовь и потерять навсегда. Но он не сделал ничего, чтобы причинить ей боль или затронуть ее чувства. Его любовь к ней ушла в глубь его души, и он не открыл ей свою тайну.
Ему впервые пришло в голову, что, возможно, она что-то подозревала. После того случая они провели вместе еще почти две недели, но не стали любовниками. Он винил в этом свою неопытность и отчаянную застенчивость, но, может быть, это зависело и от Паулы, которая потихоньку отдалилась от него. Когда он предложил ей пожениться, она предпочла подождать, сказав, что видела слишком много торопливых свадеб во время войны. Конечно, ей хочется стать его женой, но лучше подождать и действовать наверняка. Когда его корабль получил приказ выйти в море и опять направился на запад, они не устроили даже формальной помолвки.
Несмотря на это, она оставалась ему верной, как жена, хотя в течение года их связывала только тоненькая бумажная цепочка писем. Она ему писала каждый день, изливая душу на бумаге, стараясь показать, как сильно его любит. Его внутренняя жизнь питалась этими письмами, как питается ребенок в утробе матери. Каждый день по письму, тридцать писем в месяц.
Иногда, когда они неделями были в открытом океане, он целый месяц ничего не знал, а потом сразу собирал богатый урожай в тридцать писем. Число ее писем превысило три сотни, когда корабль получил приказ вернуться на западный берег США, чтобы взять на борт партию самолетов.
Правила секретности не позволили ему сообщить ей об этом заранее, а у него было слишком развито чувство долга, чтобы обойти инструкцию. Поэтому она и не могла предположить, что он возвращается. Его звонок из Аламеды стал для нее полной неожиданностью. Она отозвалась на его голос недоверчивым смехом, чудо: они оказались опять на одном континенте. Он позвонил ей примерно в двенадцать часов дня, в два сел на самолет в Бюрбэнке, а в начале пятого встретился с ней в аэропорту Сан-Франциско.
Когда он увидел высокую фигуру Паулы — она спускалась по трапу из салона самолета, — его охватила волна гордости, что она принадлежит ему, но это чувство быстро поглотил страх, что у него нет на нее никаких прав. Во всем ее облике, от изящных ножек до шляпки, кокетливо сидящей на блестящих волосах, сквозила гордая осанка и элегантность. Ее движения были загадочны: она была представительницей мира женщин, который находился вне пределов его досягаемости. Брет смотрел на нее через призму времени, как на насекомое в капле янтаря.
Затем она показалась у выхода для авиапассажиров, торопясь, временами припускаясь бежать. Между их телами исчезло расстояние и время. Он позабыл о своих сомнениях и страхах, забыл обо всем, лишь всем существом ощущал, что она с ним.
— Как хорошо опять быть дома! — И это все, что он придумал сказать ей, прижавшись лицом к ее щеке.
А она смогла ответить только:
— Да.