— Вот мы и давеча обсуждали с вами… — заметил полковник. — Я так думаю, что если бы эти, как вы их называете, эсеры, меньшевики, народники всякие в семнадцатом году пошли на социальные реформы, вряд ли бы произошел ваш большевистский переворот. А следовательно, не было бы и этой кровавой гражданской…
— Мне рассказывал мой близкий товарищ там, в Москве, при встрече, а он человек информированный, можете мне поверить, что примерно эти же слова говорил недавно Ленин. Только у него пожестче: мол, не нашлось бы таких дураков, чтобы совершили революцию… Но здесь надо иметь в виду, Марк Осипович, еще одно обстоятельство. Вот какое: ведь Ленин сразу предложил коалицию, с первых же дней. И не вина большевиков, что она просуществовала недолго, развалилась. Вот в чем дело. И вы не знаете, не можете даже представить себе, какая существует сильная и решительная белая эмиграция. Я уж не говорю о тайной и явной интервенции. Ведь провокации, взрывы, террор — не мы начали, нет. Вы–то тут, в России, были, а я там сидел два, считай, года. Навидался… Потому и хочу теперь, уверен, что многое можно, да и нужно решать миром, а не войной, не кровью.
— Эх, Михаил Александрович, — как–то сокрушенно вздохнул Званицкий, — вашими бы устами да меду испить… А сколько, позвольте полюбопытствовать, лет вам, Михаил Александрович?
— Ну, вообще–то, я не барынька и не кокетка, но хотелось бы знать, что вы сами скажете? Затрудняетесь? Ладно. Двадцать семь осенью. Старый я уже.
Званицкий неожиданно звонко, почти по–юношески расхохотался.
— Ну надо же, насмешили! Старик! Боже, как вы еще молоды…
— Вот так же смеялся совсем недавно и Мартин Янович Лацис, особоуполномоченный ВЧК. В марте. А кажется теперь, что целая жизнь прошла. Нет, Марк Осипович, это, увы, не смешно, потому что в мои последние четыре года вместилась революция, как ее ни называй, и со всеми издержками. А это и есть вся жизнь.
— Не разделяю ваше столь ревностное — не так ли? — отношение к этой даме. Вы Герцена Александра Ивановича читали, молодой человек?
— Марк Осипович, зачем же так? Вы же изволили слышать, что я в университете учился. И как же без Герцена–то? Особенно нам, молодым. Странно другое — что вас он еще интересует.
— Я не к тому. Просто вспомнились его рассуждения о революции. Не смею, да и не готов цитировать, но суть в следующем. Что проповедовали христиане, задает он вопрос, и что из этих проповедей поняла толпа? А толпа приняла в христианстве только совесть и ничего — освобождающего человека. Заметьте, что впоследствии именно так она восприняла и революцию: кровавой расправой, гильотиной и местью. К слову «братство» тут же присовокупили слово «смерть». «Братство или смерть» — «Кошелек или жизнь», вам не кажется это очень уж схожим? И далее господин Герцен замечает главное: непростительно думать, что достаточно возвестить римскому миру евангелие, чтоб сделать из него демократическую и социальную республику… Ну и так далее. Вот так–то, молодой человек. А вы торопитесь, словно боитесь не успеть. Россия — страна большая и долгая. Она еще в спячке пребывает, в отсталости и бескультурье, а вы ее будить да стращать. Подняли медведя среди зимы, вот он в шатуна и превратился. И выход теперь один: убить его.
— Ну, я не смотрю столь пессимистически… Я вот что думаю, не перекусить ли нам? Как бы ни были злы и бесчеловечны большевики, но, мне кажется, если мы не позволим нашему капитану наконец опохмелиться, он может не доехать. Как ваше мнение на этот счет?
— Вы желаете доказать, что ничто человеческое и вам не чуждо? — усмешка тронула губы полковника.
— Вот именно. И потом мне не терпится задать капитану один вопрос.
— Какой же?
— А вот услышите. Егор Федосеевич, как подъедем к тому лесу, скатись на обочину. Перекусим.
Дорога круто заворачивала к сосновому бору. Теперь уже стал узнавать знакомые места Сибирцев, проезжали тут. В тени густого сосняка и остановились. Бойцы по просьбе Сибирцева вытащили из брички Черкашина и посадили его спиной к дереву, вытащили тряпку изо рта, развязали руки. Но капитан качался, закатив глаза, будто снулая рыбина.
— Сейчас мы приведем его в чувство. Давайте, ребята, нажимайте. Егор Федосеевич, командуй.
Сам он налил полкружки самогона, пальцами приоткрыл рот капитала и осторожно влил в него самогон. Тот поперхнулся, затряс головой, я Сибирцев протянул ему кусок хлеба с мясом.
— Ну, капитан. Закусывайте.
Но тот, словно не проснувшись, вяло жевал, кивая носом. Через какое–то время глаза его наконец раскрылись и он осмысленным взглядом обвел присутствующих. Похоже, память у него отшибло, он никого не узнавал.
— Хотите еще? — предложил Сибирцев.
— Да–о, — проклокотало в горле Черкашина.
— Нате, — Сибирцев протянул ему еще полкружки.
Вот теперь он пришел в себя. Уронив на траву хлеб с мясом, подвигал пальцами, размял запястья, взглянул на Сибирцева:
— Крепко вы меня, однако…
— Что поделаешь.
— Куда везете?
— В Козлов. В Чека. Есть еще вопросы?
— Нет, — буркнул капитан и уронил голову на грудь.
— Тогда у меня к вам вопрос, — настойчиво произнес Сибирцев.
Капитан поднял голову, посмотрел с откровенным презрением.
— Отвечать не намерен.
— Вы не поняли, этот вопрос лично вас не касается. Вашего будущего, так сказать. Меня интересует сущая мелочь. Скажите, Василий Михайлович, зачем вы сфабриковали указ о приговоре к расстрелу полковника Званицкого. Вы же знали, что нигде не было упомянуто его фамилии, Сами придумали или приказал кто–нибудь из ваших начальников? Ответите, дам еще выпить.
— Вам–то что теперь?
— Ну, как хотите, — Сибирцев демонстративно отвернулся.
— Да скажу, скажу, мать вашу… — Черкашин, запинаясь, произнес длинную и грязную матерную фразу, выдохся и, помолчав, добавил: — Надо же было этого старого дурака, козла вонючего делом заставить заниматься. Дерьмо паршивое… Наливайте, я все сказал.
— Ну что ж, заработали. Держите кружку… А что, Марк Осипович, и это обстоятельство так–таки ничего не изменит в ваших воззрениях? Впрочем, молчу. Каждый должен обдумать свое и прийти к единственно верному решению… А знаете, зачем я с вас слово взял?
— Я слушаю, слушаю, — мрачно отозвался Званицкий. Он отвернулся и теперь смотрел в поле.
— А затем, что, ежели помните, у Монтеня на этот счет есть достойный парадокс, вот, дословно: нив было бы значительно проще вырваться из плена казематов и законов, чем из того плена, в котором меня держит мое слово. Черкашин ведь здорово припугнул вас, но ошибся: надо было взять с вас честное слово. Однако такая простая вещь не пришла ему в голову. А я не ошибся. Ну, едем? Капитан, давайте ваши руки. А если станете обижать нас, я вам заткну рот вашей же вонючей портянкой. Все ясно? По коням!
Уже когда бричка тронулась и въехала в полусумрак бора, Званицкий, наклонившись к Сибирцеву, тихо, почти на ухо, спросил:
— Как вы узнали, что он меня шантажировал?
— По его роже, Марк Осипович. Вы, вероятно, были неплохим командиром, но никаким физиономистом.
14
Вой стоял над Мишариным. На паперти церкви Флора и Лавра, расставив ноги в шикарных галифе и начищенных сапогах и заложив руку за отворот защитного френча, словно Керенский на митинге, стоял председатель сельсовета Зубков. В другой руке он держал за козырек суконную фуражку со звездочкой. Рядом с ним — такой же длинный, только худой и сутулый — стоял Баулин, командир продотряда. На нем были обычные его брюки, обмотки, грубые солдатские ботинки, а поверх расстегнутой темной косоворотки — залатанная тужурка.
Взмахивая фуражкой, Зубков величественно руководил актом закрытия рассадника народного опиума. Под неумолчные гневные крики и бабий вой продотрядовцы начали выносить из церкви иконы. Первую же Зубков торжественно и собственноручно с треском расколол о каменные ступени храма. Бабы тут же, толкая друг дружку, ринулись к продармейцам, держащим на руках груды святых досок.
На паперть поднялся одноглазый кузнец Матвей Захарович, даже фартук не успел снять, так торопился. Он подошел к Зубкову, рукой отстранил пытавшегося было помешать Баулина и громко, чтоб вся площадь услыхала, крикнул:
— Что ж ты творишь, супостат ты этакий, а?! Врагу не пришло в голову храм порушить, а ты на него руку свою поганую поднял? Да я тебя!.. — Кузнец размахнулся, но на его тяжелом кулаке повис Баулин.
— Матвей Захарович, охолонись, опомнись, побойся Бога! — испуганно закричал он.
— Это вы, злодеи, его забыли! — продолжал орать кузнец. — Лучше уйди, Баулин, от греха! Я думал, ты человек, а ты самый последний гусак, вот вроде этого! — он ткнул кулаком в Зубкова.
Тот упруго отскочил.
— Ответишь, Матвей! Перед всей партией ответ держать будешь. Мракобесие поддерживаешь? Эй, граждане! — неожиданно зычно крикнул он. — А ну молчать! И слушай постановление.
На площади постепенно стало затихать.
— Так вот, закрытие храма — не моя инициатива, а уездного начальства. Известные вам представители, побывавшие тут, учитывая смерть священника отца Павла, а также руководствуясь указом, что ученье — свет, а неученье — тьма, приказали, чтоб эту церкву закрыть навсегда и из народного опиума превратить ее в красный клуб нашей сознательной молодежи. Поскольку эти иконы являются орудием угнетения сознательных трудящихся масс, их положено тоже уничтожить. Однако! — Он поднял руку с фуражкой, чтобы перекричать поднимающийся возмущенный гомон толпы. — Однако, ежели которые темные и несознательные бабы захотят их взять к себе, Советская власть в моем лице, а также секретаря ячейки Антона Шляпикова, который в отъезде в Тамбове, препятствовать не будем. Я все сказал, бабы и мужики. Баулин, пущай берут, ежли хотят. А тебя, Матвей, за личное оскорбление Советской власти я притяну к ответу. Пойдем, Баулин, нечего нам делать среди этих темных масс. А кресты, граждане, — он указал фуражкой на луковицы куполов и на колокольню, — эти кресты мы все едино поскидаем. Но будет красный клуб осеняться поповским… мировоззрением! Опять же и сельсовету помещение нужно.
В этот момент на площадь въехала хорошо известная мишаринцам поповская бричка с дедом Егором на передке и в сопровождении двоих вооруженных верховых. Толпа отшатнулась было, но тут же прилипла, окружила бричку. Видно, приняв с перепугу Сибирцева и чернобородого представительного Званицкого за крупное уездное начальство, мужики и бабы тут же начали изливать свое крайнее возмущение действиями гусака–Зубкова. Однако когда председатель сельсовета целенаправленно пошел к бричке, толпа расступилась. Власть, она и любая — власть.
— Ну что, Зубков, опять народ будоражишь? — Сибирцев поднялся в бричке. — Здорово, Матвей Захарович, — кивнул приветливо кузнецу. — И ты, гляжу, тут, Баулин? Что ж это вы, толковые мужики, порядка навести не можете, а?
— Ты кто есть такой, чтоб мне указывать? Ты — беляк недобитый! Я тебя сразу признал, — с презрением сказал Зубков и решительно взялся рукой за борт брички.
— Кто я такой, Зубков, тебе Матвей с Баулиным скажут.
Баулин тут же подскочил к Зубкову и стал шептать ему на ухо, а что, за шумом толпы Сибирцев не расслышал.
— Ну и чего? — не сдавался Зубков. — Все равно, пусть сперва документ соответствующий покажет! А этого господина, который с ним, мы знаем. Он сродственник бывшего попа. Документ свой, говорю, покажь!.. А, что я говорил, опять же нет у него документа, Баулин. А поскольку нет и быть не может, значит, контра он. И я тебе приказываю арестовать его.
— Ребятки, — Сибирцев махнул рукой бойцам, и те подъехали, оттеснив толпу крупами лошадей. — Вот этот гусак, стало быть, хочет арестовать нас, а?
В руках у них лязгнули затворы. Толпа послушно отшатнулась, замерла в ожидании.
— Слышь, Баулин, — сказал спокойно Сибирцев, — тебе что, тоже нужен мой докмент? — Он невольно передразнил Зубкова. Баулин отрицательно затряс головой. — Тогда слушай мое распоряжение. Выделяй мне десяток своих продармейцев для охраны и доставки в Козлов опасного бандита.
Баулин глянул через борт брички и увидел лежащего на дне связанного человека.
— А ты, Зубков, иди, иди себе. Нечего тебе тут делать, а то, неровен час, рассердишь меня.
Но Зубков, не зная что предпринять, продолжал стоять, держась за бричку.
Сибирцев заметил, что к Марку Осиповичу, делая ему знаки рукой, стал продираться сквозь толпу мужик с пышной сивой бородой. Нагнулся к Званицкому.
— Марк Осипович, приглядите за этим, — он кивнул на Черкашина, — я с мужиками поговорю. — И сошел на землю. — Ну, Матвей Захарович, расскажи, чего шум, кого обижают?
Кузнец, посверкивая единственным своим глазом, ухватив обеими руками ладонь Сибирцева, тряс ее а одновременно рассказывал, что решил Зубков храм закрыть, а для подмоги, ишь ты, Баулина призвал с его продармейцами. Иконы стали крушить, над верой насмехаться, ну, народ и зашумел. Где ж такой закон, чтоб церкву обижать? Поп, он какой ни есть тоже человек, а церква не виновата, за что ж ее грабить?
— Тебе–то, Баулин, зачем все это надо? — Сибирцев обернулся к Баулину. — Ты ж умный человек. Сам же говорил, какое трудное нынче время. Зачем людей–то озлобляешь?
— Бес попутал, товарищ Сибирцев, — виновато наклонил голову Баулин. — А его–то местные, активисты которые, те отказались, вот он и приказал нам.
— Не я приказал, — встрял в разговор через плечо Баулина Зубков, — а имею на то личное распоряжение товарища Ныркова. И ты, Баулин, не подпевай контре, ты должен Советскую власть слушать. И исполнять. А кого это вы везете в бричке, принадлежащей покойному попу?
— Не твое дело, Зубков, — отрезал Сибирцев.
Он оглядел площадь и хоть видел ее только однажды, не узнал вовсе. Сгорело высокое, на каменном лабазе, здание сельсовета, дотла сгорел дом Павла Родионовича. Черные обугленные трубы, обгоревшие деревья, пустота, поваленные изгороди. Не участвовал здесь в бою Сибирцев, он почти сутки находился в усадьбе Сивачевых, у речного брода. Здесь вели бон Нырков со своими чекистами, Матвей, Баулин, Зубков этот и другие мужики, отстоявшие село. Они — тут, а он, Сибирцев, там, где свалился в глухую приречную крапиву сотник Яков Сивачев, атаман разгромленной банды. Отсюда, с взлобка площади, видны были серые кроны столетних лия, окружавших старый, опустевший теперь дом.
— Скажи–ка, Матвей Захарович, а где же теперь ваша власть собирается? Ячейка, совет, а?
— У меня, товарищ Сибирцев. С бабой живу, вдвоем, а хата просторная, да. Вот робяты ко мне и идут.
— Ну что, может, и нас в таком роде пригласишь? Заодно и поговорим, товарищи партийцы. Зубков, тебя, это, между прочим, тоже касается.
Сибирцев вернулся к бричке, поднялся на подножку.
— Граждане, расходитесь. А насчет церкви, это вы сами должны решать. Хотите закрыть, закрывайте. И никакой Зубков тут не указ. Пошлите людей в уезд, пусть они сами там в укоме или уисполкоме договариваются… Марк Осипович, мы сейчас поедем к кузнецу, там будет разговор. Если вы хотите кого–то встретить, пожалуйста. Только помните наш уговор и ваше слово. И приходите туда. Я думаю, нам удастся сегодня же выехать в Козлов.
Через полчаса в действительно просторной хате Матвея Сибирцев открыл короткое заседание. Зубков пришел, но сидел нарочито отчужденно, положив рядом на лавку свою фуражку и закинув ногу на ногу. Хозяин хаты и Баулин устроились за столом.
— Товарищи партийцы, — начал Сибирцев, — ввиду чрезвычайного положения в губернии это собрание кашей ячейки проведу я. Мои полномочия Баулин знает, видел мандат. Подтверждаешь, Баулин? — Тот кивнул. — Хорошо. Докладываю. Только что с помощью сосновского заградотряда мы фактически ликвидировали банду капитана Черкашина. Сам капитан пленен, он там, в сенях, под охраной, везем его в Козлов. Но неподалеку гуляет в ожидании разбитого отряда другая банда, хорунжего Селянского, два эскадрона. Банды теперь, по моим сведениям, будут двигаться на юг. Имейте это в виду, выставляйте заслоны, словом, организуйтесь, иначе второй раз, Матвей Захарович, может не повезти. Ты понял меня?.. По поводу церкви. Ты, конечно, Зубков, мягко говоря, не сильно умный человек… Молча! Не перебивай. Сперва я скажу, а потом будешь оправдываться. Сейчас народ в губернии — как порох. Спичку поднеси — и вспыхнет. Только что мужики всем селом объединились, защитили дома, и тебя, кстати, с твоей властью, от бандитов, а ты вместо благодарности ишь чего учудил! Да самому отъявленному врагу Советской власти не придет в голову сделать то, что ты натворил! Это ж надо! Народ молится во избавление от врага, а ты церковь закрывать. Другой заботы не нашел — кресты сшибать! Обожди, придет еще твое время, развернетесь вы с Нырковым в борьбе с народным–то опиумом! А сейчас — нельзя. Не будоражить надо людей, а соединять их. И на продотряды хватит опираться. Нету их больше. Кончились они. Давно уже новая поли гика у партии в деревне. Так что пора и тебе, Баулин, собираться домой в Питер.
— Да мы, вообще–то, готовы. Остатки хлеба собраны. Хоть сейчас можем. А вот с храмом, действительно, не то у нас вышло, Зубков. Да еще иконы ломать! Нет, не по–людски как–то…
— А теперь к тебе личная просьба, Матвей Захарович. Ты присмотри, куда деда Егора приспособить–то можно. Ни жилья ведь, ничего. Может, в старую усадьбу его, к Дуняшке, а? Храм вы, конечно, закроете, тут спору нет, не сегодня — так завтра, вот он и останется без куска хлеба. Сторожем его куда–нибудь, что ли… А нам дальше ехать надо. Так что, товарищ Баулин, когда, ты говоришь, отправляться–то собрался?
— А чего тянуть–то, можно хоть и завтра.
— А ежели нынче? Как поглядишь?
— Можно и нынче, — задумался ненадолго Баулин, почесал затылок. — Можно, однако. Ну, что ж, товарищи, если других мнений нет, я пойду. Ежли через час–другой, да, товарищ Сибирцев?
Поднялся и Сибирцев.
— А ты, Зубков, думай, что делаешь. Так ведь и до вредительства дойти недалеко. Гляди, не усидеть тебе с такой прытью. А о твоих художествах я сам доложу уездному начальству. Не народ тебе, Зубков, а ты ему служить обязан, понял?.. Нет, гляжу, ни хрена ты не понял… Гнать его надо, Матвей Захарович, в три шеи. Пока не поздно. Нашли, ей–богу, кого выбрать себе на голову…
— Да разве ж эго мы выбирали? Приехали, да и назначили его.
— Ничего, — пообещал Сибирцев, — как назначили, так и прогонят.
С отсутствующим видом выслушал все это Зубков, поднялся, громко отряхнул фуражку о колено и заявил:
— У меня на этот счет имеется личное и полностью противоположное мнение! — Толкнул дверь и вышел.
— Ну и гусак! — восхитился Сибирцев. — Метко его ваши окрестили. Пойду я пока, Матвей Захарович, добреду до усадьбы, поклон отдам. А ежели придет Марк Осипович, пусть подождет. Так не забудь про деда Егора, Матвей…
На дворе буквально столкнулся носом к носу с Зубковым. Тот, загораживая дорогу, стоял, расставив ноги и заложив пальцы за ремень. Вспомнил Сибирцев — Ныркова, дурак, копирует.
— Ну, чего тебе еще неясно?
— Единственное, что я могу для вас сделать, — сурово произнес Зубков и набычился, — это отпустить вас, не арестовав. Можете уезжать, хотя лично я считаю, что это неправильно.
— Да пошел ты… — выругался Сибирцев и рекой отодвинул Зубкова с дороги.
По широкой и пыльной сельской улице медленно шел Сибирцев к реке. Несколько дней назад вот так же вела его дорога сюда, на площадь, выложенную булыжником, и слышал он веселый звон железа и размеренное тюканье топора. Шел знакомиться с местными жителями, с церковью этой, с колокольней — свечечкой, с которой потом бил из пулемета по наступающим бандитам чумазый Малышев. А теперь как бы повторялся весь путь, но в обратном направлении. Избы с пыльными вербами и серыми конопляниками на задворках, заборы, плетни. Взлобок и за ним просторный спуск к реке. А вот, левее, старая усадьба под липами, густой отцветший сиреневый сад.
Сибирцев прошел в калитку, по песчаной дорожке приблизился к террасе. Поднялся по скрипучим ступенькам. Дикий виноград и плющ оплети ее, затенили. А недавно здесь вовсю гуляло солнце. Он сидел в скрипучем кресле–качалке, а рядом, на ступеньках, — Маша с огромной, пьянящей дух ветвью лиловой сирени в руках.
Скрипнув, отворилась дверь. В доме было темно от закрытых ставен. Только в зале гулял сквозняк. Это Яков выбил раму, когда началась стрельба там, на площади. И стол огромный, черный, на витых ножках, — на месте. На нем два гроба стояли — с Елизаветой Алексеевной и ее Яковом. Отсюда и вынесли их продармейцы. Сибирцев обошел враз обветшавший старый дом, поднялся по стонущей лесенка в Машину комнату.
Здесь было все так, будто девушка только что вышла. Аккуратно застланная кровать с серебряными шариками. Зеркало над столиком. Кружевная вышивка на нем. Венский гнутый стул. Комод с выдвинутыми ящиками. Какие–то тряпки — не то бывшие платья, не то кусочки материи, из которых Маша кроила свои небогатые наряды.
Глухая, стонущая тоска охватила вдруг Сибирцева. Оп сел на стул, обхватив голову руками. Увидел в зеркале отражение — усталое, постаревшее лицо с резкими морщинами на лбу, пыльный, будто тронутый сединой бобрик волос, глубоко провалившиеся темные глаза. Если б не знал, что это он сам, подумал бы, что видит старую потрескавшуюся икону, что в правом приделе храма висит, или теперь уже висела, — может, Флор, а может, Лавр, кто его знает… Дед Егор говорил, это те, которые скот от зверя хранят. Вот–вот…
Была в этом доме жизнь. Старела, рушилась потихоньку, незаметно ветшала, а потом вдруг сразу — ах! — и развалилась. И стены уже нежилым пахнут.
Сибирцев поднялся с шатающегося стула, держась за отполированные почти черные перила, сошел в зал. Здесь в большом буфете, хранящем старинные непонятные запахи, должен быть прибор для бритья — тарелка и стаканчик со стершейся латунью, что еще Григорию Николаевичу принадлежали, мужу Елизаветы Александровны, Машиному отцу. Знакомо запели–застонали дверцы буфета: вот он, прибор. Взял его с собой Сибирцев. На память.
Вошел в свою комнату. Тут он лежал более трех недель, окруженный неусыпной заботой и вниманием Маши и ее матери. Койка его, застланная серым грубым одеялом. Приоткрытое еще с той, последней, ночи окно совсем заплело диким виноградом.
За спиной послышался шорох. Сибирцев резко обернулся и увидел Дуняшку. Прислуга Елизаветы Алексеевны, божий человек, приживалка, если по–старому. Маленькая старуха, вся в черном, стояла на пороге, спрятав руки в широких рукавах на груди и поджав сухие, ниточкой, губы.
— Здравствуй, Дуняша! — устало поздоровался Сибирцев. — Вот, проститься с домом зашел. Поклониться памяти хозяйки. А теперь в Козлов, к Марье Григорьевне поеду. Передать чего от тебя?
Но старуха застыла как изваяние, только пристально, неподвижным взглядом сверлила непрошеного гостя. И он догадался о ее думах.
— Ты думаешь, моя вина тут? Нет, Дуняша, я бы жизнь отдал, чтоб все вернуть и ничего не повторилось. Только так не бывает, Дуняша, нет… Вот сирень твоя зацветет и умрет, а на будущий год все повторится. А у людей так не бывает… Ладно, повидались, теперь пойду я.
Сибирцев шагнул к двери, и старуха тенью посторонилась. Уже выйдя за дверь и глядя в темноту коридора, где почти неразличима была старуха, Сибирцев обернулся.
— Послушай, Дуняша, а может, примешь ты в постояльцы Егора Федосеевича? Уж больно хороший он человек. Домишко его сгорел, совсем негде старику преклонить голову, а? И тебе какая–никакая подмога. Возьми, Дуняша. Я бы вам кое–какой харч оставил на первое–то время…
Старуха молчала.
— Ну, как знаешь…
Он склонил голову, сошел по ступеням и направился по дорожке к калитке. У первых кустов, откуда еще видна была терраса, обернулся и увидел Дуняшку, которая, стоя на верхней ступеньке, торопливо и мелко крестила его.
— Так я скажу деду! — с неожиданной теплотой в голосе крикнул он. — И Машеньке от тебя привет передам! Прощай, Дуняша!
15
На следующий день пропыленный обоз прибыл в Козлов. Солнце стояло в зените, на привокзальной булыжной площади ни тени, ни деревца. Пекло невыносимо. Налетавший порывами ветер крутил посреди площади, у полуразрушенного фонтана, всякий бумажный сор, старые газеты, оборванные афиши. По фронтону вокзала тянулся на выгоревшем белесом полотне призыв: «Да здравствует Ленин! Да здравствует мировая революция!» На стене рядом с высокой двойной дверью большой яркий плакат. На нем был изображен ярко–алый флаг, на фоне которого стоял бородатый крестьянин с тугим мешком зерна. А ниже размашистый текст:
Красный фляг победно вейся
На Советской вышке —
Я отдам красноармейцам
Все мои излишки.
На земле за невысокой каменной оградой лежали и сидели мужики, бабы, бегали дети. И всюду узлы, мешки, фанерные чемоданчики. Народ оборванный, голодный. Едут, едут, бегут куда–то…
Обоз остановился возле фонтана. Продармейцы слезли с телег и взяли винтовки наперевес, охраняя привезенное зерно. К ним потянулись было люди, но, увидев винтовки, снова разбрелись в поисках тени.
Сибирцев быстро выпрыгнул из брички и направился на перрон, где была комната транспортной Чека.
Нырков поднялся из–за стола навстречу ему. Подскочил на стуле Малышев, гремя лакированной коробкой маузера. Из соседнего помещения на шум выглянули бойцы. Узнавая Сибирцева, радостно приветствовали его. Да и сам он был доволен, будто после долгой разлуки оказался дома.
Огляделся. Прохладная комната с высоким потолком. Знакомая печка. Чайник на ней закопченный, из которого Малышев угощал его морковным чаем. Все как было. Даже календарь на стене за 1917 год, приложение к журналу «Нива», и тот сохранился.
Сибирцев, помнится, спросил тогда Ныркова, зачем, мол, старье держишь? А Илья ответил, что, поскольку нового негде достать, он ведет, так сказать, отсчет от революции. Просто под числа в уме другие дни подставляет, и все. Удобно, если привыкнешь.
— С приездом, Миша, заждались мы тут тебя, — сказал наконец Илья, похлопывая Сибирцева по плечу и почему–то отводя глаза в сторону. — Ну, что сделал, кого привез?
— Там у меня в бричке, Илья, Званицкий, о котором я по телефону говорил тебе, и связанный капитан Черкашин. Его надо куда–нибудь приспособить.
— Малышев! — быстро распорядился Нырков. — Обоих в домзак, к Еремееву. Быстро!
— Погоди, погоди, Илья. — Сибирцев остановил Малышева, кинувшегося было к выходу: — Не торопись и ты. Сейчас решим. Послушай, Илья, с полковником так нельзя, он нам, мне лично очень помог. Наш он теперь, Илья! Нельзя его в домзак… Там, кстати, баулинские хлопцы с обозом хлеба, но они сами разберутся, куда им отправляться. Мы вместе ехали. Помогли они мне с охраной.
— Так чего ты хочешь, Миша? — в глазах Ныркова появилось недоумение. — Может, прикажешь благодарность твоему полковнику объявлять?
— Ничего сейчас объявлять не надо. Но полковник нужен мне. Понял? Он дал слово, и этого вполне достаточно. Он нужен мне, Илья, — жестко сказал Сибирцев. — Считай это моим приказанием. Черкашина действительно нужно в домзак, а полковника не трогай.
— Да где ж мне его держать прикажешь? — взорвался Илья. — Может, к себе домой звать? А у нас тут свободных гостиниц нету!
— Не колготись, найдем помещение. Переночевать–то неужто не пустишь? Нам с ним, кстати, все равно в Тамбов надо. Там сейчас начнутся главные дела.
— Ладно, Малышев, арестованного — в домзак, а полковника… — Нырков вышел вслед за Малышевым, что–то сказал ему, вернулся и закончил: — Ну, а полковника он потом сюда доставит.
— Другой разговор. Ты, вообще–то, малость охолонись, Илья, чего разбушевался? Расскажи, какие новости?
— Плохие, — сразу и резко ответил Нырков. — Да ты садись, садись, Михаил.
Сибирцев сел на стул Малышева.
— Ну, не тяни, что произошло? — защемило под сердцем.
— Сосновка сообщила… Нынче… Недавно вот… В общем, убили Литовчеико. И еще нескольких человек из его отряда. Та банда, которую они взяли, взбунтовалась. Некоторые разбежались.
Сибирцев с силой трахнул кулаком по столу.
— Ой, дурак, ой, какой же дурак!
— Кто? — вздрогнул Илья.
— Да я же, я, — простонал Сибирцев. — Ведь я же говорил ему!.. Ведь болела же душа… Как же ты, Федор, ах ты, мать честная… Вот же беда какая!..
— Ну ты, Миша, того, не шибко убивайся, — начал хмуро успокаивать его Нырков, — при чем здесь ты? Литовченко, поди, не мальчик. А коли сам ворон считал, за то и наказан. А ты тут при чем?
— Так вместе же мы брали банду эту, Илья! Как я еще сообразил атамана–то с собой увезти! Вот так: скакал казак через долину, и все дела…
— А казак тут при чем? — Илья ничего не понимал, бред какой–то: казак, долина… Свихнулся, что ли, Сибирцев?
— Да песня, песня есть такая, а! — тяжко махнул рукой Сибирцев, понимая, что не объяснить Илье всего. — Банда, значит, разбежалась?
— Нет, отдельные только. Остальных его хлопцы привезли, не допустили, значит. В лагере они. А это, сказали, Литовченко велел перед смертью сюда, ко мне, значит, доложить. Только почему? Власти я над ним не имею… Ну да что теперь говорить–то, не за нашим он уездом числился. Моршанский он, пусть они там себе и думают…
Что ж ты, Федя голубоглазый, натворил!.. Отчего ж не послушал совета?.. Поверил, значит, им. Хотел поверить… Что ж ты наделал–то!..
Сибирцев сжимал виски руками и качал головой из стороны в сторону. Нырков поднес ему чайник, сказал:
— Попей, Миша, кружка, черт ее подери, задевалась куда–то… Ты попей, попей прямо из носика.
— Не надо, Илья, — Сибирцев отстранил рукой чайник, взглянул па запачканную копотью ладонь, посторонне вытер о брюки. — Ладно, сделанного не вернешь. Ну, что ж, слушай теперь меня, Илья, внимательно.
Коротко, но не упуская подробностей, рассказал Сибирцев Ныркову о своих последних днях, о разговоре с полковником, гонцах к нему, о Черкашине и, наконец, о планах бандитов. Следовало немедленно связаться с командованием Красной Армии, сообщить об эскадронах Селянского, о приготовлениях Антонова и Богуславского и сроках их выступления. Сведения, которыми располагал капитан Черкашин, антоновский контрразведчик, были чрезвычайно важны. Поэтому его следовало немедленно передать командованию. Пока Богуславский ждет обещанное подкрепление, можно провести и перегруппировку сил, и, зная местонахождение его и второй антоновской армии, ударить по ним, опередив намеченные бандитами сроки. Словом, цепы не было сейчас капитану Черкашину. Надо изыскать любые возможности, чтобы срочно переправить его в Тамбов, в распоряжение командующего войсками Тамбовской губернии Тухачевского и уполномоченного ВЧК Левина.
— Слушай, а где наш полковник? — забеспокоился вдруг Сибирцев.
— Придут, придут, — поморщился Илья. — Я так подумал, что незачем ему эти наши разговоры–то выслушивать. Дальше давай говори.
— А что дальше? — запнулся Сибирцев, потеряв мысль. — Да, вот что еще. Я очень прошу тебя, Илья, вмешаться в мишаринские дела. Ты представляешь, этот дурак — «гусаком» его народ кличет, — так вот, этот Зубков решил церковь закрыть, иконы стал уничтожать и до крестов, говорит, доберемся, посбиваем.
— Ну и что? — холодно спросил Нырков.
— Как — что?! — возмутился Сибирцев. — А ты сам не понимаешь разве, что сейчас подобные акции только отталкивают от нас население, создают самую благоприятную среду для бандитизма и других противосоветских выступлений! Это специально даже врагу закажи, и тот не придумает, как лучше оторвать народ от Советской власти.
— Я не согласен с тобой, Михаил, — жестко сказал Нырков. — Во–первых, закрытие церкви я сам разрешил. Попа у них нет, и слава богу, не предвидится. Этот опиум пора прекращать. Нет, конечно, озлоблять никого не надо, но прекращать пора — твердой, большевистской рукой.
— Ах, Илья, Илья… — вздохнул Сибирцев. — Я не против атеизма, но ты доживи сперва до мировой революции, а потом проводи свою политику. Ведь проклинать станут люди большевиков по причине наличия в нашей партии таких вот, как этот Гусак. Неужели и это непонятно?
— Наш спор, Миша, начался эвон еще когда, — примирительно сказал Нырков. — И ты знаешь, на согласен я с твоим… это… оппортунизмом. — Выговорил новое, интересное для него слово Илья и посмотрел почти с торжеством: мол, и мы тут не лаптем щи хлебаем.
— Да при чем здесь оппортунизм? — устало отмахнулся Сибирцев. — Дурью не надо мучиться. Придумывать дополнительные сложности на свою голову не нужно. Дураков плодить во вред революции. А ты — оппортунизм. Ленин, поди, никак не рассчитывал, что партийную линию сегодня будут гусаки проводить, а того хуже — скрытые враги. Потому то, Илья, тот, кто доводит любое хорошее дело до абсурда, — наш самый опасный враг… Ну ладно, Машу–то как устроил?
— При госпитале она, Миша, — охотно переменил тему Нырков. — Выделили ей там уголок, есть где голову приклонить. Я интересовался: хорошая, старательная девушка, и кабы не брат…
— А что брат? Ты это брось, Илья. Ты забудь об этом. Нет и не было у нее никакого брата, понял?
— Да ладно, что ты по каждому пустяку кипятишься. Я ж никому, кроме тебя, об этом и не говорю. А ты ей вроде, как я понял, человек не посторонний.
— Ох, Илья, Илья, хитрый ты…
Нырков принял нелегкий вздох Сибирцева как похвалу и заулыбался.
— Ну что, заберешь сейчас свой мандат и… поминай, как звали?
— Да, кстати, где он?
— На вот, держи, держи, — Илья протянул Сибирцеву его мандат. — И скажешь ты мне: ну что, Илья Иваныч, помнишь наш мартовский уговор? Где твой отдельный вагон до Тамбова?
— А верно! — засмеялся Сибирцев и ласково хлопнул Илью до рукаву. — Где он? Подавай, и чтоб отдельный, Илья Иваныч… Эх, к Машеньке бы еще заглянуть, Илья… Но боюсь, что снова не успею. Что–то стал я везде опаздывать. Или какую беду с собой ношу, а?
— Я гляжу, твое общение с попом, Миша, не прошло даром, — Илья с легкой усмешкой, но с откровенной теплотой смотрел на него. — А то оставался бы ты у нас? С бандюками мы скоро разберемся, вон дел–то сколько впереди! Человек ты, Миша, не старый, враз обкрутим тебя, жилье какое–никакое подберем. У тебя хоть есть кто из родных?
— Нет, Илья, — откинулся Сибирцев на спинку стула. — Один я как перст на этой земле. Есть друзья, приятели. Мать была, померла в Иркутске, когда я еще там, — он махнул рукой за голову, — был. Без меня похоронили. Вот и брожу по нашей грешной. Я стреляю, и в меня стреляют. Все, чему научился… Однако где яге мой полковник?
— Да не беспокойся ты, никуда он не денется. Ты лучше оставайся–ка нынче у меня. Посидим, может, вечерком, поужинаем, Машу навестишь. Образуется, поди, а, Миша?
В торопливой скороговорке Ныркова услыхал Сибирцев желание уйти от его вопроса. В чем дело? Чего темнит–то Илья? И вдруг обожгла догадка.
— Постой, Илья! Ты его что, не в домзак ли свой, часом, упрятал? Отвечай!
— Ну, Миша, Михаил, теперь ты давай охолонись. Я же все–таки здесь начальник. Мне и решать. Он кто, твой полковник? Друг тебе, брат или, может, сват? Тогда другое дело. А он нам с тобой, Миша, враг. И не скрытый, как ты говорил, а явный враг. И разрешить ему свободно разгуливать по городу — не проси, не дам. Я велел Малышеву отвести его в домзак!
— Как! — закричал Сибирцев. — Я же сказал!
— Мало ли что, — упрямо возразил Нырков. — А я передумал. И не кричи тут. Я начальник, а не ты, но ведь я ж на тебя не кричу? Нет! Там, у Еремеева, есть отдельное помещение. Зачем же его к уголовникам или там к проституткам? Не надо. Это я понимаю. Будем вот отправлять арестантские вагон в Тамбов, ты и повезешь его. Хочешь, вместе с арестованным своим капитаном, а хочешь — в отдельном купе. Твое дело. А сейчас, Михаил, негде мне его держать и сторожить.
— Илья, — очень тихо сказал Сибирцев, поднимаясь, — ты соображаешь, что ты натворил? Я же с него слово взял! Он поверил мне! Помог с бандитами управиться!..
— Вот–вот, суд все это пускай и учитывает. Именно суд, Михаил. У нас тут не атаманская вольница–что хочу, то и ворочу. Это ты, Михаил, в других краях, пожалуйста, сам суд верши. А у нас революционный закон! А то, видишь ли, одного бандита он сам судит и сам приговор приводит в исполнение. А другого своей властью от всякого народного суда вообще освобождает! Хорошо живешь, Михаил! На каждый случай своя правда!
— Нет, ты так ничего и не понял, — тихо сказал Сибирцев.
— А ты не ори на меня! — вдруг сорвался на крик Илья Нырков. — И можешь своим мандатом у меня перед носом не размахивать! Никакого права не дает тебе твой мандат не подчиняться власти!
Громкий, почти истошный крик Ныркова словно электризовал Сибирцева, в голове у него загудело, затрещало в висках, а мысли неожиданно резко прояснились.
— Значит, нет у меня прав? — постепенно повышая голос, начал он. — Значит, только у тебя одного права, да? Ты же его, Нырков, веры лишил! Ты это понимаешь? В то, что есть на земле эта самая правда, не сдохла она, не расстреляли ее, понял?
— Плевал я на его веру! — теперь уже грохотал Нырков. — Она у него сегодня одна, а завтра другая! Надо, чтоб я, я ему верил, а я не верю! Все! Разговор окончен! — Илья рухнул на свой стул, выхватил необъятный клетчатый платок и стал быстро и нервно промокать им лысину. — И вообще, какой ты чекист, если готов врагам продать революцию!..
— Значит, окончен разговор? Нет, врешь, Нырков, наш разговор только начинается. И правда на свете одна, Нырков! И ты ее не испоганишь! — Сибирцев вдруг почувствовал, что у него заледенела спина. Он навис над Нырковым, сорвал с аппарата трубку и ткнул ему под нос: — Прикажи немедленно освободить Званицкого и привести сюда. Немедленно, Нырков, это я приказываю!
— А ты не имеешь права приказывать мне, — огрызнулся Нырков и швырнул телефонную трубку на рычаги аппарата. — И вообще, кто ты тут такой, Сибирцев? У тебя есть задание и исполняй его! Покинь помещение!
— Вот как? — ледяным голосом произнес Сибирцев и снова грохнул кулаком по столу. — Тогда я сам освобожу его! — И ринулся к двери.
— Стой! — завопил Нырков. — Стой, Михаил, Миша, черт тебя!..
В дверях показался Малышев.
— Звали, Илья Иванович?
— Останови его! Не пускай в домзак! Останови!
Малышев исчез. Нырков схватил трубку, сильно дунул в нее, стал стучать по рычагу:
— Алё, алё! Черт вас всех там!.. Барышня, девятнадцатый, живо! Быстро, это я, Нырков, требую, ну! — Наконец ему ответили. — Еремеев где? Ты это? Слушай меня внимательно. Это я, Нырков, говорю! Там сейчас прибежит один, ты не знаешь, не перебивай! Сибирцев его зовут, не допускай до полковника, понял? Все понял? Повтори… Да… не допускать! Какое оружие? У него? Ну и что? Срочно выставь охрану! Головой отвечаешь, ни в коем случае! И никаких мандатов. Разрешаю применить оружие! Нет, пригрозить! Понял, Еремеев? Отбой… Фу ты, черт меня побери. — Нырков отвалился на стуле, схватился за голову, сжал виски. — Только этого еще не хватало!..
В проеме двери появился Малышев, зажимая рукой глаз.
— Ну, Малышев! В чем дело!
— Товарищ Нырков, — жалобно проговорил он, потирая щеку и висок, — я догнал товарища Сибирцева, передал ваши слова, а они…
— Ну, что они, они? Телись, Малышев!
— Они как врежут мне, вот, и послали…
— Мало он тебе врезал! Я б еще не так… Ладно, пойдем, ступай на мной. Этим, — он кивнул на дверь, — скажи, чтоб охраняли. Вот еще беда на мою голову…
Шагая по перрону, огибая здание вокзала, все думал Илья, что зря, наверно, сразу не сказал Сибирцеву про полковника. Навел же он справки, позвонил куда надо после его звонка из Сосновки. И нашел, все нашел, к сожалению. Был такой приговор полковнику Званицкому. Ревтрибунал приговорил заочно. А вот участвовал он или нет в Казанском восстании или еще где, о том сведений у товарищей не имелось. Но… ведь не бывает же дыма без огня?
Загудел паровичок. Он толкал вдоль перрона состав теплушек. Народ на площади и на платформе заволновался, поднялся шум, беготня, кинулись к теплушкам. На Тамбов пойдет, вспомнил Нырков. Там, в хвосте, и арестантский вагон есть. Вот и хорошо, пускай уезжают к чертовой матери, пусть теперь у других голова болит. И он ускорил шаги.
Пересекая площадь — вон он, домзак, так здесь по–простому называли тюрьму, — Нырков уже и не рад был, что приказал Малышеву все–таки, вопреки протесту Сибирцева, отправить этого полковника в камеру. Спокойнее так, конечно. Но ведь и Миша, вон, гляди, какой сумасшедший–то, слова поперек не скажи… Нет, ехал бы он себе в Тамбов, да поскорее. С глаз, говорят, долой — из сердца вон. Одни расстройства с ним. Он, видишь ты, своевольничает, а с тебя начальство шкуру спускает…
Они вошли в прохладное помещение домзака. Часовой узнал, конечно, и Ныркова и Малышева, но документы все же проверил. После недавнего бунта заключенных жесткий контроль потребовал ввести сам Нырков.
— Ну, чего у вас тут? — спросил у часового, будто тот мог о чем–то знать.
— Порядок, товарищ Нырков, — спокойно ответил тот. — Приходил товарищ Сибирцев, у него мандат проверил, пошел он к товарищу Еремееву.
— А где начальник? — спросил Нырков, открывая вторую дверь к лестнице.
— У себя был.
Внизу, в нижнем этаже, где находились камеры, громко и гулко ухнул выстрел.
— Малышев, на месте! Охрана, за мной! — заорал Нырков.
16
Званицкий сидел в одиночной камере. Нары, стол, привинченный к полу, табуретка. В углу параша, засыпанная вонючей хлоркой. От коридора камеру отделяла толстая решетка.
Ну вот и все, понял полковник, когда его ввели сюда конвойные. И все эти разговоры о чести, совести–чистый блеф. Жаль, что так получилось, а ведь он было поверил этому чекисту. Странно, что он сам не препроводил в камеру. Наверно, все–таки не сумел, не пересилил себя. Или не захотел, какая разница. Привез, оставил на площади, «сейчас приду», а явились вооруженные тюремщики. Не хватило совести в гласа в последний раз взглянуть… Все они одним миром мазаны.
А ведь там, в Мишарине, успел предупредить его Миней Силыч, советовал ведь бросить все, уйти. Обещал спрятать. Сильно разочаровал он Минея: отказался уйти, слово сдержало. Как он, этот чекист, рассуждал–то про Мишеля Монтеня: проще вырваться из плена казематов, чем из плена собственного слова. Да… Вот тебе, Марк Осипович, и каземат, и слово твое твердое. Поди теперь, вырвись. Узнай на своей собственной шкуре, что оказалось крепче.
В гулком поперечном коридоре, видимо за той, другой решеткой, что отделяла камеру от этого длинного коридора, раздались громкие, эхом бьющиеся о стены голоса. И в одном из них полковник узнал голос Сибирцева. А–а, пришел–таки!.. Голоса приблизились. Званицкий подошел к решетке и вплотную прижался к ней лицом. Он увидел, как к той, второй решетке быстро приблизился Сибирцев и с ним тюремщик, который заводил полковника в камеру. Они кричали, орали друг на друга. Сибирцев тряс перед носом тюремщика какой–то бумагой.
— Я требую немедленно освободить его, вы поняли!
— Не имею права! — защищался тюремщик.
— Это мандат! Здесь подпись Дзержинского! Вы обязаны подчиняться!
— Ваш мандат для меня недействительный!
— Я приказываю: откройте камеру!
— Нет! Я не подчинюсь! Дежурный, ко мне! Вывести его, очистить помещение!
— Ключи сюда, живо! — взорвался Сибирцев. — Дежурный, приказываю стоять на месте! Марк Осипович, сейчас я вас освобожу! Освобожу!! Где твои ключи, сукин сын? Отворяй! Или я тебя… — Сибирцев выхватил из кармана наган.
— Дежурный! — истошно завопил тюремщик.
Грохнул выстрел. Прокатился, бухаясь о стены. Замер где–то в темном отдалении.
Сибирцев — увидел полковник будто во сне — вдруг как–то странно вскинул длинные руки, словно хотел подпрыгнуть, но стал медленно поворачиваться по непонятной изогнутой спирали, голова его запрокинулась, и он тряпичной огромной куклой сложился пополам и беззвучно опустился на пол.
Тюремщик кинулся к нему на грудь, разорвал гимнастерку, приник ухом.
— Убийцы! — Званицкий заколотил по решетке кулаками, разбивая их в кровь. — Мерзавцы! Убийцы!
Медленно поднял голову тюремщик, встретился глазами с полковником.
— Молчать!.. Гнида… — И в этом последнем слове услышал Званицкий свой приговор.
Тут раздался бешеный топот ног, и в коридор ворвалось несколько человек. Впереди пушечным ядром несся лысый полный человек. Подскочив к Сибирцеву, он отшвырнул как котенка тюремщика и сам упал ухом на грудь убитого. Да, убитого… Полковник на войне видел много смертей, знал, как падает уже мертвый человек, и знал, что Сибирцев вот только что, на его глазах, был убит кем–то из этих тюремщиков…
Нырков был страшен.
— Тихо! — истошно заорал он, хоти стояла мертвая тишина, и прижался ухом к груди Сибирцева. — Врача срочно! Ну, кому говорю!..
Вскочив, он схватил Еремеева за воротник и стал так его трясти, что у него голова замоталась, будто привязанная на веревочке.
— Ты что натворил, подлец! Кто стрелял?!
— Вот… он… — беспомощно трясясь, сумел все–таки выдавить Еремеев, указав на дежурного. Тот стоял, держа свою винтовку с примкнутым штыком наперевес, словно собирался сделать выпад «вперед коли!», но лицо его было совершенно спокойно.
— Ты стрелял?! — ринулся к нему Нырков. — Кто приказал?! Как посмел!?
— Он за наган схватился, а товарищ Еремеев приказал: в случае чего применить оружие. Он крикнул мне «дежурный», я и исполнил команду.
Кто приказал, кто кому крикнул — ничего не понял Нырков, он лишь одно увидел: совершилось ужасное, кошмарное, непоправимое. Боец — что, он выполнял приказ. Применить оружие! А кто его отдал?
— Кто отдал?! — заорал Нырков, снова схватив Еремеева за шиворот.
— Вы ж сами приказали, товарищ Нырков! Я все исполнил, как вы приказали. Не допущать — я не допущал. Применить — я… он применил.
Отвернулся Нырков, зло плюнул на пол.
— Охрана! И ты, дежурный, унесите… его… Осторожнее, черт бы вас!.. И доктора немедленно, чтоб кровь из носу мне, поняли? Тихо несите… Ох, Миша, Миша, беда одна с тобой… Ну, что будем делать, Еремеев?.. А где этот полковник?
— Вон, — одними глазами указал Еремеев.
Нырков подошел к решетке, вгляделся и увидел крупное чернобородое лицо, окровавленные пальцы, впившиеся в решетку, и совершенно белые, как у безумного, белки глаз.
— Ладно, — сказал Нырков, приняв решение. Он отошел от решетки, взял Еремеева за рукав и отвел его в сторону. Прижал к стене. Сказал негромко, но твердо:
— Ты знаешь, в кого ты стрелял? Ты соображаешь, что вы тут натворили? Его лично сам товарищ Дзержинский прислал сюда…
— Да вы ж, Илья Иваныч… приказали.
— Как ты смеешь! — зашипел яростно Нырков. — Я тебе что, стрелять приказывал? Я не пускать приказал. Применить оружие? Да, для устрашения! А стрелять… Может, еще и убивать я тебе, Еремеев, приказывал, да? — Нырков затряс перед носом Еремеева толстым указательным пальцем. — Ну, что теперь прикажешь делать? Что докладывать, Еремеев? Если Сибирцев умрет, тебе хана… И еще гад этот в свидетелях останется. Что будешь делать?
— Как прикажете, Илья Иваныч, — скорбно пробормотал начальник тюрьмы.
— Фамилия дежурного, ну?
— Хряпов, товарищ Нырков.
— Значит, так: Хряпоза немедленпо отправить с охраной арестантского вагона в Тамбов. И чтоб больше духу его тут не было. Переводи его в строевые, увольняй, девай куда хочешь… А этот, значит, все видел…
— Видел, гнида, — подтвердил Еремеев, поняв, о ком речь.
— Ну?
— Чего «ну», Илья Иванович?
— Делай что хочешь, Еремеев, иначе я за тебя не отвечаю. Можешь при попытке к бегству… когда к вагону вели… сам думай. Мне доложишь лично. И понял, Еремеев, вот ты у меня где! — он поднес к носу начальника тюрьмы толстый кулак.
— Так точно, товарищ Нырков.
— А Хряпов пусть запомнит, если кто спросит, что он сперва крикнул: «Стой, стрелять буду!», а уж потом нажал на спуск. Понял, о чем говорю?
— Понял, товарищ Нырков.
— Выходи! — услышал Званицкий команду. — Руки за спину! Вперед!
Громыхнул замок. Отворилась решетчатая дверь. Сбоку стояли солдат и тюремщик. Еремеев его фамилия, слышал Марк Осипович.
Он пошел по вытертым каменным плитам пола. Возле второй решетки увидел на полу темное пятно. Здесь упал Сибирцев. Даже не вытерли, сволочи.
Длинный гулкий коридор, кажется, что шаги отдаются под потолком. И в затылке. Свет брезжит сквозь грязные, забранные решетками окна. Закопченные керосиновые лампы на стенах. Зачем он все это видит, запоминает?.. Тупик, лестница с железными ступенями и перилами.
Званицкий обернулся. Солдат остался возле решетки, запирал дверь. Еремеев шел за ним. Рука в кармане френча. «Куда?» — взглядом спросил полковник,
— Наверх иди, ваше благородие, — спокойно произнес Еремеев. — Да не думай бежать. Отвоевался, иди теперь.
«Как много слов он говорит», — безразлично подумал Званицкий. Слова, слова, «иди», «отвоевался»… Глупость какая–то… А ведь он вспомнил, вспомнил наконец. И четко, ясно, будто и теперь перед глазами скользили эти сильно наклоненные влево, почти каллиграфические буковки письма, каким–то чудом дошедшего с оказией из далекой Маньчжурии.
«А при нашем штабе, напоминающем цирковое столпотворение Вавилонское, где каждый исполняет свой номер, появился нынче, дорогой друг Маркуша, молодой и бесспорно талантливый офицер. Зовут его Мишель Сибирцев… Кажется, мы с ним сойдемся накоротке». Петя Гривицкий, польский князь, писал ему в восемнадцатом. Вот откуда знал фамилию Сибирцева полковник Званицкий.
Он поднялся по ступеням и, повинуясь безмолвной команде Еремеева, пошел по новому длинному коридору, теперь уже к выходу. Через узкий проем там виднелась открытая дверь теплушки. И еще там было раскаленное солнце. Оно светило настолько ясно, что, когда после полутьмы коридора ступил полковник Званицкий на порог, его так ослепило, что он не услышал звука выстрела…