Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Станислав Гагарин

Мясной Бор

Книга первая

Наступление

1

— Я доложу о вашем прибытии, товарищ генерал, — проговорил темноволосый крепыш с капитанской шпалой в петлице. — Заседают порядком… Дело к концу, верно, идет.

Он направился было к двери, из-за нее слышался неясный шум. Сквозь него прорезался знакомый голос армейского комиссара Мехлиса. Представитель Ставки говорил громко, Лев Захарович не признавал полутонов, как не признавал и полумер.

— Не стоит, — сказал Воронов и остановил порученца Мерецкова за локоть. — Сам и доложусь…

Капитан Борода знал, что этот генерал прибыл из Москвы, а в документах его значилось: начальник артиллерии Красной Армии. Он помедлил, потом вспомнил, какая давеча шла ругань по поводу артиллерии 59-й армии, подумал об отчаянных запросах, ими командующий бомбил Москву, Мерецков и самому Сталину звонил… Вот Сталин, видать, и прислал главного артиллериста.

— Давайте без доклада, — улыбнулся порученец.

Дверь была обита черной клеенкой. В нескольких местах клеенку разодрали пули: еще недавно в Малой Вишере шли жестокие бои. «Вот и здесь дрались, в этой комнате», — подумал Воронов, передернул плечами и вошел.

Первым он увидел Мерецкова. Генерал армии сидел во главе стола, за которым разместились командиры частей, и держал в руке стакан чаю в тяжелом подстаканнике. Он удивленно смотрел на появившегося в дверях начальника артиллерии Красной Армии, и Воронов понял, что Ставка не предупредила командующего фронтом о его приезде.

Кирилл Афанасьевич принялся вставать, чтобы приветствовать гостя, но тут из-за стола выскочил Мехлис и, не здороваясь, закричал:

— Ага, вот он, главный виновник, мать его так! Прислал, понимаете, артиллерию, которая ни к… не годится. Как прикажете стрелять без оптических прицелов, товарищ Воронов? Форменное вредительство! Ни одного телефонного аппарата в батареях… Это же настоящий бардак!

Командующий фронтом поднял руку, призывая Мехлиса успокоиться, а сам виновато взглянул на Воронова: сам понимаешь, хоть я и хозяин здесь, а Лев Захарович представитель самого. Николай Николаевич своеобразную, мягко говоря, натуру Мехлиса знал хорошо. Не обратив ни малейшего внимания на его выпад, он прошел к Мерецкову и пожал ему руку. Тут командующий счел возможным поддержать Мехлиса и сказал:

— Действительно, Николай Николаевич, нехорошо получается… Пятьдесят девятую бросаем в наступление, а в некоторых батареях передков нет. О приборах и телефонах ты уже слышал.

— Вот-вот! — опять закричал Мехлис. — Сам явился… Посмотрим, как он оправдываться будет!

Воронов перевел взгляд на него и молча, в упор посмотрел Льву Захаровичу в глаза, зная, что это единственный способ заставить его успокоиться, прийти в себя. Когда Мехлис, не выдержав, отвел взгляд, Николай Николаевич в который раз подумал о том, как Лев Захарович внешне похож на Сталина. Только манеры обращения с людьми у них разные: Сталин очень редко повышал голос.

— Давайте не все сразу, — сказал Воронов. — Готов подвергнуться экзекуции, но дайте же мне последнее слово…

Люди, теперь стоявшие вокруг стола, заулыбались. Мехлис буркнул неразборчиво, демонстративно отставил стул, сел. Мерецков пригласил прибывшего гостя сесть рядом.

— Приехал к вам по приказу Ставки, — начал Воронов. — Очень там обеспокоены тревожными сигналами. Прислали меня разобраться. Для начала введите в курс событий. Что у вас тут делается и как… Вашей операции придают в Ставке большое значение. Так мне и поручено передать Военному совету фронта.

Никто этого Воронову не поручал. Его подняли с постели ночью. Звонил Василевский. Он сказал, что Мерецков с Мехлисом оборвали телефон Ставки, жалуясь товарищу Сталину о неладах с артиллерией. Пусть Воронов разберется… Это приказ Сталина. «Мехлису я верю, — передал Василевский слова Верховного. — Если он так беспокоит меня, значит, дело серьезное…»

Николай Николаевич сразу же, ночью, поднял необходимых людей и к утру выяснил, что 59-я армия прибыла на Волховский фронт из резерва Ставки. «Дела… — подумал Воронов. — Целую армию переводят из тыла на фронт, а начальник артиллерии узнает об этом последним». Ставка торопила со сроками наступления на Волхове, и армию генерал-лейтенанта Галанина спешно отправили на передовую, лишь частично укомплектовав ее вооружением. «Остальное получите на фронте», — сказали командарму. Вот и получилось так, что эшелоны с людьми двинулись на запад, а техника и оружие продолжали идти по старым адресам, на восток, откуда уже снялись полки и дивизии Пятьдесят девятой. Надо было срочно искать грузы на промежуточных станциях, изменять маршруты многочисленных составов, разворачивать их в обратную сторону. На все это требовалось время… А времени было в обрез. Армия прибыла на волховские позиции без артиллерийского обеспечения. И тут же была введена в бой.

— Со Второй ударной, — рассказывал теперь Кирилл Афанасьевич, — такая же история… Артиллерия у нее укомплектована приборами, но с боеприпасами очень туго. Ведь к Новому году получили всего четверть боекомплекта. Мало продовольствия и фуража. Но эти грузы постепенно прибывают. А вот прицелы и телефоны…

— Уже доставлены, — перебил его Воронов. — К сведению присутствующих здесь командиров артчастей! Средства связи и артприборы можете получить на станции Будогощь. Они уже там.

Все недоверчиво зашумели.

— Липа, — сказал Мехлис. — Я вчера там был. Ничего нет…

Он повернулся к начальнику тыла. Тот закивал, потом посмотрел на Воронова и развел руками.

— А вы сами поезжайте, — сказал начальник артиллерии. — Как-никак, я здесь у вас представитель Ставки. Мне слова на ветер бросать негоже.

Он знал, о чем говорит. Еще в Москве, выяснив обстановку и поняв, что ему надо взять на себя функции «скорой помощи», ведь никто не знал, когда прибудут необходимые грузы для 59-й армии, Воронов приказал немедленно загрузить несколько вагонов телефонными аппаратами, полевым кабелем, другими средствами связи, не забыл и про артиллерийские приборы наблюдения и стрельбы. С этим и отправился на Волховский фронт.

— Отправляйтесь на станцию, — приказал Мерецков артиллеристам и снабженцам. — Совещание закрываю.

Командиры поднялись и стали выходить из комнаты. Первыми покинули ее артиллеристы. Остались члены Военного совета, среди них и начальник штаба фронта Стельмах. Мехлис держался поодаль. Воронова армейский комиссар не то чтобы не любил, по отношению к людям у Льва Захаровича не было этого чувства. Он считал любовь вообще вредным, расслабляющим фактором. Но этого человека ценил товарищ Сталин и доверял ему. И для Мехлиса такое было высшим мерилом. Потому-то он как бы побаивался Воронова, а теперь даже несколько жалел, что набросился на него с руганью. Хотя они оба представители Ставки, но сейчас он постоянный представитель здесь, на Волховском фронте, а Воронов прибыл со специальным заданием, и по особой иерархии, которую установил для себя Лев Захарович, хоть и на полранга, а вроде выше его.

— А у меня для товарища Мехлиса письмо, — сказал, доброжелательно улыбаясь, Николай Николаевич, будто и не было недавнего на него наскока. — От Верховного Главнокомандующего. Лично.

Мехлис подбежал к Воронову, быстро взял пакет и стремительно исчез в боковой двери. Мерецков и Воронов переглянулись. Кирилл Афанасьевич смотрел встревоженно, но Воронов ничего не знал о содержании письма и пожал плечами.

— Перекусим с дороги? — радушно предложил комфронта.

— Это можно, — согласился гость.

Кирилл Афанасьевич повернулся к члену Военного совета Запорожцу, приглашая комиссара присоединиться к ним, Стельмах уже вышел прочь, чтобы распорядиться, а в комнате возник Лев Захарович. Вид у него был растерянный, недоумевающий: в конверте на его имя он обнаружил второе письмо, которое предназначалось Мерецкову.

— Главное письмо, оказывается, вам, товарищ командующий фронтом, — проговорил Мехлис, называя Мерецкова на «вы», хотя, бывало, он называл его и просто по имени-отчеству или генералом, да и «тыкать» людям Льву Захаровичу было в обыкновение.

— Мне? — удивился Мерецков. Он тоже не понял этого новшества Ставки — пересылать письмо одному для передачи другому. — Ну что ж, давайте.

Кирилл Афанасьевич, раскрошив сургуч печати прямо на пол, вскрыл пакет, не сумев скрыть предательской дрожи рук. Он и не пытался скрывать… Что они, стоящие вокруг, сами не понимают? В конверте мог содержаться любой неожиданный приказ. Отдать Мерецкова под трибунал — раз. Хотя вроде и не за что. Пока… Передать фронт другому. Тому же Воронову. Благо он уже здесь. Это два. Вызов в Ставку — три. Перемещение на другую должность — четыре… Да мало ли что мог вмещать пакет, где лежало письмо человека, одно, имя которого заставляло трепетать миллионы людей?!

Мерецков вынул вчетверо сложенный листок и быстро пробежал глазами. Его доброе, совсем не генеральское лицо, осунувшееся в последние дни и затвердевшее, когда Мехлис передал ему пакет, несколько обмякло, его осветила грустная улыбка. Генерал прочитал письмо еще раз, уже медленнее, спокойнее, и вздохнул. Он поднял листок над головой, помахал им в воздухе и сказал:

— А письмо-то всех касается, друзья. Хоть адресовано оно мне лично, но прочту я его всем.

И командующий фронтом прочитал:

— «Уважаемый Кирилл Афанасьевич!

Дело, которое поручено Вам, является историческим делом. Освобождение Ленинграда, сами понимаете, — великое дело. Я бы хотел, чтоб предстоящее наступление Волховского фронта не разменялось на мелкие стычки, а вылилось бы в единый мощный удар по врагу. Я не сомневаюсь, что Вы постараетесь превратить это наступление именно в единый общий удар по врагу, опрокидывающий все расчеты немецких захватчиков.

Жму руку и желаю Вам успехов. И. Сталин».

2

Степан Чекин часто вспоминал старика, который поднес ему тогда кружку браги. Зимой прошлого года, когда был еще учеником девятого класса, он прочитал «Поднятую целину» Шолохова. И вот этот дед, которого они встретили, когда, теснимые танками Гепнера, отходили от Пскова, был удивительно похож на забавного Щукаря, таким и представлял его себе Степан Чекин, недавний московский школьник.

— Братки… Уходите, братки? — печально спрашивал дед и дергал за козырек поношенную кепку, она все больше налезала на его голубые, теперь уже поблекшие глаза. — Уходите?..

— Не дашь ли напиться, дедушка? — попросил его Степан.

Он остановился у калитки, а бойцы, к ним Степан примкнул, когда после перевязки ушел из медсанбата, стали двигаться дальше.

— Догоняй! — крикнули ему.

Степан улыбнулся и махнул им вслед.

— Чем же напоить тебя, касатик? — ласково спросил дед. — Молочка али испьешь?

— Мне б воды холодной…

— Ладно. — Дед смешно подмигнул Степану. — Холодной — это можно. Только у меня кое-что повкуснее будет… Да ты зайди во двор, малец! А я сей минут в погреб нырну.

Степан посмотрел на дорогу. По ней удалялись его попутчики.

— Побыстрее, дедушка, — сказал он и вошел во двор. — Боюсь, своих не догоню…

Они, эти красноармейцы, были из другой части, но теперь каждый русский человек в военной форме был для Степана своим. «Ничего, — подумал он, — не отстану…»

Дед исчез в избе. Степан снял с плеча винтовку с примкнутым штыком, прислонил к приворотному столбу. Глухо ныла раненая рука. «Дед Щукарь» появился с большой кружкой.

— Пей, сынок, сразу полегчает, — сказал он, покосившись на перевязанную руку юноши.

Жидкость была холодной, желто-белесого цвета. Степан принял кружку и с удовольствием ощутил в ладони ее прохладную округлость.

— Что это, дедушка? — спросил он.

— А бражка это, малец. На меду варена.

Никогда Степан не пил хмельного, даже пива не пробовал. А про брагу-медовуху только в сказках читал. Дескать, по усам текло, а в рот не попало… Но жажда была нестерпимой, и Степан стал пить холодную терпкую жидкость. Она была приятна на вкус, отдавала мятой и еще какими-то травами, в них Степан не разбирался, кисло-сладкая, немного шибала в нос, будто газировка, и холодила так, что поламывало зубы.

Браги Степан выпил с пол-литра. «Еще, сынок?» — спросил дед, но парень, поблагодарив, схватил винтовку и выбежал за ворота. Солдат, к которым он прибился, на дороге не было видно. «Ничего, — подумал Чекин, — догоню… Недолго ведь я прохлаждался». Он поддернул винтовку плечом и двинулся пыльной дорогой. Еще несколько минут назад по ней двигались разрозненные группы красноармейцев, тащили пожитки на спинах и везли их на ручных тележках беженцы. Теперь здесь никого не было, и неуютное чувство одиночества охватило Степана.

Через сотню-другую шагов он почувствовал вдруг, как кружится голова. Идти становилось тяжелее, и винтовка с плеча стала сползать чаще. «Присяду минуток на пять, — решил Степан, дивясь в душе необычному состоянию, которое его охватило. — Немножко отдохну…» Степан сошел на обочину и хотел тут же и сесть. Но сразу сообразил, что на открытом месте рассиживаться неудобно, потому и взял шагов на тридцать в сторону от дороги, где рос густой кустарник. Забрался в кусты, оберегая раненую руку и цепляясь винтовкой за ветки, сел на траву. Голову неудержимо клонило вниз, он успел расслабленно удивиться тому, что с ним происходит, и провалился в небытие.

…Разбудило его тарахтенье. Так и не понял, мотоцикл ли проехал, а может быть, из пулемета бьют. Открыл Степан глаза и не мог поначалу сообразить, куда он попал.

Тихо было кругом. Степан приподнялся, раздвинул ветки, глянул на дорогу. Никого на дороге. Послышалось некое жужжание, и Степан задрал голову. Нет, и наверху никого…

«Ага! Это вон та букашка меня напугала…» Смешно стало Степану. Голова не кружилась, но легкий звон ощущался. «Пора идти, — подумал красноармеец, — догонять своих надо…»

С винтовкой на плече он вышел на дорогу. Солнце склонилось к западу и светило ему в спину. Долго ли дремал он в кустах, Степан сообразить не мог. На душе у него было покойно, он решил, что недавние попутчики его стали на привал, поди, и поесть уже приготовили. Вдруг Степан ощутил зверский голод, и чувство это заставило его заторопиться.

Вдали показалась березовая роща. Она стояла справа от дороги. «Там меня и ждут», — решил Степан. Ему стало весело, и парень едва сдержался, чтобы не засвистать. Вспомнил, как наказал его за это недавно командир отделения младший сержант Зима. «Где он сейчас, товарищ Зима?» — легко подумал Чекин. Ему стало грустно: отбился от родного взвода, когда теперь разыщет его?.. Степан вздохнул, прошагал еще немного и вдруг резко остановился. На дороге лежали трупы красноармейцев.

…В девятом классе их было четырнадцать мальчишек. Все родились в двадцать третьем году. Кому-то исполнилось к началу войны восемнадцать, а кому-то и нет. Впрочем, всех их выгнали из военкомата, куда они, не сговариваясь, явились. «Придет и ваш черед, — сказали им. — Ждите…» Отправились в райком комсомола. «Будем вас иметь в виду…»

Чекину восемнадцати еще не исполнилось, он боялся, что из-за этого в армию его не возьмут. Но откуда только взялась напористость, ею раньше не отличался, добился своего. Второго июля он был уже зачислен в 39-й запасной полк. Едва успели их обмундировать, выдали винтовки, патроны в подсумках, сухой паек каждому в «сидор», посадили в теплушки и повезли неизвестно куда. Выгрузились ночью. Пока суетились у вагонов, стало светать. Двумя колоннами двинулись в начинавшийся день четырнадцатого июля. Степан от любопытства по сторонам глядел, потому и споткнулся. Глянул под ноги — труп! Человек лежал лицом вниз. Ноги широко раскинуты, одна рука протянута вперед, будто достать кого хотел…

Ошеломленный, Степан съежился, шагал торопливо, часто перебирая ногами, боясь снова наткнуться на страшное препятствие. Когда заняли траншеи, младший сержант Зима объявил: часть их прибыла на фронт в качестве пополнения, теперь находятся они под Псковом. Утром ожидается атака немцев, всем быть наготове. По его команде выбираться разом на бруствер, брать противника врукопашную. А пока примкнуть штыки. Степан примкнул штык к винтовке, получилось у него ловко, и парень немного повеселел.

Рассветало… Вдруг над головой что-то пролетело со свистом и неподалеку раздался взрыв. «Всем укрыться! — распорядился Зима. — Минометный обстрел!»

Скорчившись, сидел Степан на дне окопа. Пахло непривычно кислым порохом и толом. И страшновато было, и весело. Наконец-то он попал на войну… Не понарошку, а на самом деле. Может быть, и стрелять сегодня придется.

Окопы были вырыты в полный профиль, при небольшом росте голова Степана приходилась под бруствер. Он подставил под ноги патронный ящик, хотел встать на него и взглянуть, но вспомнил о каске, стал ее примерять. Каска была большая, налезала на глаза. Чекин снял ее и положил на бруствер. Вдруг звякнуло, и каска покачнулась. Степан взял ее и увидел дырку. Тут младший сержант Зима закричал: «Немцы пошли в атаку!» Степану стало не по себе, но любопытство разбирало, страшно хотелось посмотреть на идущих в атаку немцев. Он и выглянул.

Немцы шли во весь рост, в несколько цепей. С непокрытыми головами, волосы зачесаны назад, солдат у них не стригли наголо, раскрытые рты, пилотки под погоном, рукава засучены, автоматы постреливают… «Как в кино», — подумал Чекин, не испытывая ни страха, ни желания спрятаться куда-нибудь и даже не вспомнив, что ему надо стрелять в этих людей, уже сейчас надо стрелять… Он сообразил это, когда с флангов роты ударили «дегтяри». Пулеметы уверенно и твердо дудукали, немцы продвинулись еще немного и залегли.

— В атаку! Вперед! — закричал командир взвода.

Бойцы стали выбираться из траншеи, а Степан легко выпрыгнул на бруствер, он со школы с гимнастикой в ладах, побежал с винтовкою наперевес. Все кричали, и Степан кричал. Мощное и безудержное «А-а-а!» неслось над полем боя. Только это и различал Степан: «А-а-а!..»

Бежал он недолго. Вдруг левую руку обожгло, он выпустил винтовку, и она ткнулась штыком в землю. Чекин сел на землю и только тогда ощутил боль в руке, почувствовал, как сыро стало в рукаве гимнастерки. Оглянулся кругом. Все лежали, а Степан сидел среди поля, готовый заплакать от страха и боли.

— Ложись, твою мать! — различил Степан голос младшего сержанта Зимы. — Убьют, так и эдак! Ложись!

Степан улыбнулся сквозь слезы, от голоса Зимы стало ему спокойнее, страх исчез. Солнце уже поднялось довольно высоко и ласково пригревало левую щеку. Справа короткими, но частыми очередями бил пулемет. Наверно, стреляли и немцы. «Меня уже ранили сегодня, — думал Степан, — значит, не убьют… Ничего со мной больше не случится».

В этот момент чья-то сильная рука ухватила его за расстегнутый ворот гимнастерки и повалила на спину. Опрокидываясь навзничь, Степан услыхал свист пуль — по ним стреляли. Командир отделения Зима стащил Степана на дно окопа. Он виновато улыбался, когда младший сержант перевязывал ему руку, заартачился было, получив приказ идти в медсанбат. Но Зима, сдвинув брови, грозно крикнул: «Марш!», и Чекин побрел по траншее, так и не отомкнув штык винтовки.

В медсанбате Чекину стало жутко, страшней, нежели в бою. Серые, землистые лица измотанных медиков напомнили мертвецов из гоголевского «Вия». Эти живые покойники были забрызганы чужой кровью. Они резали раненых и сшивали, пилили им кости, закрывая обрубки лохмотьями истерзанной плоти. И здесь пахло порохом, но и кровью тоже.

Пока Степан ждал очереди, он совсем обалдел от увиденного. Едва не стошнило, когда санитар пронес мимо него солдатскую ногу в ботинке. Верхняя часть обмотки, пропитанная кровью, размоталась и волочилась по земле, пачкая траву красным.

Чекин едва дождался перевязки. Получив справку о ранении, он ушел из медсанбата и стал разыскивать однополчан. Ему сказали, что подразделения отошли из тех траншей, где были утром. Не выдержали соседи на левом фланге, и линию обороны пришлось выровнять. Теперь, яростно сопротивляясь, полки отходят на Лугу. Потом он встретил этих бойцов. «Пойдем с нами, парень», — сказал ему черноусый красноармеец, улыбчивый и добрый. Он заново перевязал Степану руку и взял опеку над ним. Он и сейчас улыбался, лежа полусогнувшись у дороги. Голова его, повернутая влево, покоилась на тощем вещмешке. На груди Степан рассмотрел два небольших темных пятна. Сюда угодили пули.

Они все были здесь, на дороге. Те красноармейцы, с которыми шел Степан. Уже потом, став бывалым фронтовиком, Чекин сообразил, что встретила их засада. Стреляли из рощи… Никто не ушел. А сейчас он очумело вглядывался в лица убитых, узнавал и не узнавал этих людей, так они отличались, мертвые, от тех, кого знал еще сегодня. Страха не было. Степан был изумлен. Его сознание не могло вместить неожиданной и такой бессмысленной смерти. Он принялся зачем-то считать трупы. Их оказалось девять. «Девять», — повторил Чекин. И вдруг подумал: «А ведь я был бы десятым…»

И вслед за этой простой мыслью пришел дикий и яростный страх. Степан тоненько взвизгнул и бросился бежать. Он мчался в ту самую рощу, откуда пришла смерть для его товарищей. Ему казалось, что роща укроет его, спасет. Хотелось забиться в чащу, в кусты, под землю, превратиться в маленькую козявку, чтоб заползти в еле видную щель и спрятаться там от окружавшего мира, такого враждебного всему живому… Степан продолжал бежать и среди деревьев, забыв про боль в руке. Вот и рощица кончилась, впереди поляна, за нею синеет еловый лес. Тут он и услышал окрик: «Стой!», но по инерции продолжал бежать. Остановил его второй окрик и выстрел.

Чекин облапил старую березу и сполз на колени. Он и лег бы на землю, сил не было вовсе, да помешала винтовка. Она-то потом и выручила Степана.

Остановил его заградотряд. Документы у Чекина были в порядке, имелась и справка, что ранен в бою, а главное — винтовка на плече. Оружие не бросил — не дезертир. А что от полка отстал — таких, как он, тысячи…

Подержали Чекина немного в лесу, пока не сколотили из таких же одиночек и групп команду. Потом придали их новой части, с ней и отходил Степан до самого Ленинграда.

3

— Не думайте, что у вас тяжелее, чем у других! — почти выкрикнул Гитлер. — Я всегда стоял за жесткую оборону, если временные обстоятельства не позволяют наступать… Любой ценой сковать и обескровить противника! Если отступаешь, то тем самым даешь противнику возможность действовать, тогда он привлекает освобождающиеся силы. А при этом собственный маневр в угрожаемом направлении запаздывает. Это ведь так понятно!

Гитлер с искренним удивлением посмотрел на собравшихся в его кабинете генералов. «Странные люди, — с горечью подумал он. — Посвятить жизнь науке воевать, сделать войну профессией и быть не в состоянии постичь простые истины. Впрочем, ничего нет в этом удивительного. Обычная косность профессионалов, не умеющих разом, отбросить устоявшиеся каноны…»

— Обстановка сложная, — продолжал он. — Конечно же, русские агонизируют. Но вам известно, что даже заяц неистово защищается в минуту смертельной опасности. Сегодня мне трижды звонил фон Клюге. Генерал-фельдмаршал в отчаянье. Четвертая армия не в состоянии сдержать натиск русских. Они наносят удар с юга сразу на двух участках в направлении автострады. Дорога перерезана! Прорыв у Сухиничей расширяется. Фон Клюге просит разрешения сдать Медынь.

Гитлер замолчал. С минуту он сидел, уставясь ничего не выражающим взглядом в пространство. Гитлер мысленно перенесся туда, где противник ожесточенно рвался к автомобильной дороге Рославль — Юхнов — Москва, тесня 4-ю армию. Он будто увидел сейчас с высоты птичьего полета бескрайнюю белую равнину, ее разрезала надвое узкая полоса автострады. По снежному полю, испещренному воронками, ползли танки. Они казались темными букашками, а пехоту, которая жалась к ним под защиту брони и пулеметов, и вовсе не могли различить близорукие глаза Гитлера. Потом он увидел брешь, пробитую русскими к северу от Медыни. Она доставила ему столько беспокойства. А бравый вояка фон Клюге даже стал заикаться после прорыва русских.

Шел двести шестой день войны. Начальник генерального штаба сухопутных войск вермахта Франц Гальдер в этот день, 13 января 1942 года, записал в военном дневнике: «Наиболее тяжелый день!» Но сам Гитлер не верил в возможности русских. Он искренне считал декабрьский переход в наступление под Москвой последней их вспышкой перед закатом. И все-таки фюрер едва ли не физически ощутил, как болезненны атаки противника на позиции 5-го армейского корпуса, где русские в нескольких местах вклинились в его оборону. Он находил весьма неприятным и тот факт, что их крупные соединения прорывались на стыке между 6-м и 23-м армейскими корпусами и наступают на железную дорогу Ржев — Сычевка. А в самой Сычевке развернулись бои в районе станции. Если станция отойдет к русским, будет потеряна единственная магистраль для снабжения 9-й армии и 3-й танковой группы.

Нет, только не это! Последствия могут быть самыми непредвиденными. А ведь ему должно предвидеть все… Не думалось, что Сталин способен еще сопротивляться. Да, затянулась кампания на Востоке…

Гитлер почувствовал вдруг прилив бешеной ярости. Ему хотелось ударить кулаком по столу и что есть силы заорать, выставить вон этих напыщенных снобов. Он едва сдержался и тяжело задышал. Это все они… Подвели его рассуждениями о колоссе на глиняных ногах. А теперь плачутся, сетуют на морозы, бездорожье, фанатизм русских солдат. И просят разрешения на отход. А тут еще этот фон Лееб, старая кляча. Видите ли, ему тяжелее, чем другим… «Это мне, мне тяжелее, чем всем вам, вместе взятым!» — Гитлер дернул плечом, глянул исподлобья на командующего группой армий «Север» фон Лееба, прибывшего утром в ставку для доклада, склонил голову к левому плечу и вопросительно уставился на генерала Гальдера.

— Что там у них?

Начальник генерального штаба понял, что речь идет о положении в группе армий «Север», ответил:

— Боевые действия временно прекращены. Температура воздуха — минус 42 градуса по Цельсию.

— Славные дивизии вермахта капитулируют перед «генералом» морозом, — усмехнулся Гитлер. — А русские что, разве они не мерзнут?

— И русские мерзнут, мой фюрер, — сказал Гальдер. — Правда, пассивность с их стороны мы объясняем и подготовкой к наступлению на волховском участке. Еще в декабре служба радиоперехвата установила существование нового крупного штаба, который активно вышел в эфир. Теперь мы знаем точно, что русскими создан новый, Волховский фронт. Видимо, он возьмет на себя руководство общим наступлением противника. Сейчас в составе этого фронта четыре армии. Командует ими Мерецков.

— Тот самый? — быстро спросил Гитлер.

И он вспомнил, как трудно было ему расстаться с мыслью, что теперь, когда Тихвин у него в руках, перерезан последний рельсовый путь к Ладоге. Еще немного — и вермахт соединится с Маннергеймом. Тогда — смерть и забвение ненавистному Петербургу, источнику большевистской заразы. Тихвин у него отобрал Мерецков.

Генерал Гальдер сделал неопределенный жест рукой, потом кивнул. Гитлер невразумительно буркнул. Наступило тягостное молчание. Никто не решался нарушить его.

Фон Лееб сидел, неестественно выпрямив спину, и делал вид, что происходящее здесь, в малом кабинете фюрера, предназначенном для разговоров в узком кругу, его не касается. Он твердо решил уйти в отставку и сейчас держался из последних сил, накапливая энергию, которая могла бы противостоять магнетизму Гитлера. Фон Лееб знал о существовании особого дара фюрера убеждать, подавлять волю других и готовился к поединку.

Генерал Гальдер бесстрастно перекладывал лежащие перед ним бумаги. Он замкнулся, ушел в себя с девятнадцатого декабря прошлого года, когда фельдмаршал фон Браухич сложил полномочия главнокомандующего сухопутными войсками. Теперь его пост занимал Гитлер.

«Что ж, так угодно Богу и фюреру, — написано было на лице Гальдера. — Я — солдат. Мой долг — повиноваться тому, кто имеет право отдавать приказы. А то, что я думаю при этом, знать никому не следует. Германии нужны мои специальные знания. И я отдаю их общему делу без остатка. Вот и все…»

Остальные тоже молчали. И генерал-квартирмейстер Вагнер, которого Гитлер вызвал, чтобы выяснить, как тот будет снабжать 4-ю армию в условиях сильного натиска противника, и подполковник граф Эйленбург, только что вернувшийся из этой армии, куда его посылали поднять в войсках чувство доверия к высшему командованию и веру солдат в собственные силы, и генерал Бранд, ему поручили недавно составить расчет на использование химических средств против Ленинграда. Не смели проронить ни слова и те офицеры генерального штаба, которые присутствовали как технические специалисты.

Когда наступившая тишина сделалась невыносимой и стала звенеть в ушах собравшихся у фюрера людей, Гитлер вдруг резко встал. Выпрямляясь, он сильно толкнул свой стул, и тот упал. Толстый ковер заглушил шум от падения стула. Фюрер повернулся и с недоумением посмотрел назад, за спину. Потом он осторожно обошел упавший стул, опасливо косясь на него, будто на хищное животное, и направился к карте. Теперь Гитлер знал, что лица его никто не видит, и позволил себе сощуриться, чтоб, не прибегая к лупе, рассмотреть топографические знаки. Не поворачиваясь, фюрер спросил:

— Фон Лееб! Вы готовы говорить со мной? Узнав о вашем желании встретиться, я незамедлительно распорядился вызвать вас сюда.

— Мой фюрер! — сказал фельдмаршал тихим, но твердым голосом. — Солдаты группы армий «Север» готовы выполнить долг. Летом и осенью они наступали как одержимые. Сейчас обстановка коренным образом изменилась. Не отказываясь от главной цели — Петербурга, мы вынуждены были из оперативных соображений перейти к обороне. Расчет был на изоляцию города, в котором осталось большое количество гражданского населения. Немедленный штурм Петербурга унес бы тысячи лучших солдат рейха, которые так нужны вам, мой фюрер, и великой Германии. Мы надеялись, что методический обстрел, нарушение коммуникаций, голод, наконец, заставят фанатиков выбросить белый флаг или, по крайней мере, позволят нам овладеть городом малой кровью. Но… русские не сдаются, мой фюрер! Более того, положение наших войск, которым противостоят три русских фронта, довольно сложное. Противник постоянно беспокоит передовые линии германских частей. Остановились танки. Нет зимнего обмундирования. Участились случаи срыва графика подвоза боеприпасов. Много хлопот доставляет нам и четвертый фронт, мой фюрер, — русская зима.

— Что?! — закричал вдруг Гитлер.

Теперь у него был повод сорваться и выплеснуть на беднягу фон Лееба все, что так долго копил он в себе, сдерживая порыв бешеного раздражения.

Генерал Гальдер тоскливо подумал о том, что ему следовало предупредить фельдмаршала. Хотя кто бы мог предвидеть, что фон Лееб сошлется на проклятую русскую зиму, да еще прямо так и произнесет, не маскируясь обтекаемыми формулировками, ненавистные фюреру слова?

«Да, — подумал Гальдер, — это, пожалуй, последний визит фельдмаршала в ставку…»

— Что? — закричал Гитлер. — Что вы сказали, фон Лееб? От вас, именно от вас, офицера старой германской школы, я слышу эти слова… Мне больно и горько! Вы…

Голос у Гитлера сорвался, он заложил руки за спину и, наклонив голову вперед, стал расхаживать по кабинету. Поворачиваясь к фон Леебу, он поднимал голову и исподлобья глядел на фельдмаршала. Прядь волос падала на глаза, и фюрер резко откидывал голову, отворачивался от неестественно прямо застывшего командующего группой армий «Север».

Когда 19 декабря фюрер объявил, что берет на себя командование сухопутными войсками вместо фон Браухича, который официально уходил в отставку по болезни, первым его действием было категорическое требование изъять выражение «русская зима» из лексикона военных, поскольку фюрер считал его психологически опасным. И Гальдеру пришлось заняться несвойственной начальнику генштаба функцией — вылавливать из донесений с восточного фронта сакраментальное выражение, попавшее в опалу. А теперь о приказе фюрера знали, пожалуй, все, вплоть до последнего солдата. И потянуло же за язык этого фон Лееба… Нашел на что сослаться. Гальдер попытался встретиться взглядом с фельдмаршалом, но тот напряженно следил за разъяренно шагавшим в молчании Гитлером.

— Не думайте, фельдмаршал, что вам тяжелее, чем другим, — проговорил вдруг фюрер. — Трудно всем… Не мне объяснять вам, старому солдату, что такое война. Да, нашим доблестным армиям приходится нелегко! Но кто ждал там, в бескрайней России, легкой победы? Теперь осталось недолго… Последнее усилие — и враг будет повержен! Вы уже настаивали на немедленном отходе. Я ответил вам, что не могу с этим согласиться. Необходимо удерживать фронт на Валдайской возвышенности и на волховском рубеже, необходимо!

— Но, мой фюрер, русские готовятся перейти в наступление от Ладоги до нашего стыка с группой армий «Центр», — сказал фон Лееб. — Я приложу все усилия, но боюсь, что успеха не будет. Части группы армий измотаны в предшествующих боях, перебросить в срочном порядке подкрепления невозможно.

— Почему? — быстро спросил Гитлер и вопросительно глянул на принявшего невозмутимый и вместе с тем снисходительно-заинтересованный вид Гальдера.

— Слишком медленный темп движения, — ответил Гальдер. — Мы перебрасываем туда двести восемнадцатую пехотную дивизию. Но прибудет на Волховский фронт она к концу января.

— Наведите порядок на железных дорогах! Вагнера и Бенца наделить диктаторскими полномочиями! — приказал Гитлер. — В нашем положении дороги — это все. Это залог успеха! А вы…

«Бог мой! — мысленно воскликнул Гитлер. — Как я одинок! Нет около меня человека, на которого мог бы положиться. Напыщенные снобы! Лучшие военные умы нации. В них нет ничего, кроме комплекса условностей и обветшалых традиций. И этот Гальдер… Пыжится, будто павлин на птичьем дворе. Эдакий рыцарь без страха и упрека… Будто я не знаю, господин генерал-полковник, как вы еще в тридцать девятом году договорились уйти с Браухичем вместе, если я вышвырну одного из вас вон. И мне известно, что вас упросил остаться бывший Главком. Он надеется, будто сумеете влиять на меня. Попробуйте, Гальдер. Влияйте…»

Мысль о том, что кто-нибудь попытается влиять на него, хотя фюреру уже представили запись доверительного разговора между генерал-фельдмаршалом фон Браухичем и Францем Гальдером, эта мысль привела Гитлера в хорошее расположение духа.

— Вы, фельдмаршал, устали больше других, — сказал фюрер с улыбкой, обращаясь к фон Леебу, — теперь и я вижу это. И просите освободить вас от должности, не так ли?

Фон Лееб вздрогнул. Фюрер смотрел ему прямо в глаза.

— Ах, да, вы еще не успели мне сообщить об этом… Только я уже догадался о вашем желании. Странно… Всю зиму я сам снимал генералов с их постов. За трусость и безволие! Я снял с должностей около двухсот генералов, а командира сорок второго корпуса Шпонека приговорил к смерти и только потом заменил ее заключением в крепость. Теперь мои полководцы дружно принялись болеть. Их разбивает паралич, как Рейхенау. А иные попросту подают в отставку. Какая у вас болезнь, фельдмаршал?

Фон Лееб открыл было рот, но Гитлер махнул рукой:

— Можете не отвечать. Я приму вашу отставку.

Он подошел к столу, устало опустился на стул, положил локти и подпер руками голову. В кабинет неслышно проскользнул штабной офицер. Он приблизился к генералу Гальдеру и зашептал на ухо. Гальдер выслушал и кивнул. Офицер вышел. Начальник генштаба негромко кашлянул. Гитлер продолжал сжимать голову руками. Он смотрел на большую карту восточного фронта остекленевшими глазами.

— Мой фюрер, — решился наконец генерал-полковник, — сейчас звонил командующий группой армий «Центр». Противник подтянул в район Медыни свежие силы. Бои исключительно обострились…

Гитлер молчал. Он продолжал пристально смотреть на карту. Потом, не поворачиваясь, устало произнес:

— Передайте фон Клюге: я разрешаю сдать Медынь.

4

Во сне ей было стыдно. За месяцы, проведенные на фронте, старшина медицинской службы Марьяна Караваева даже на мгновение не допускала мысли о близости с мужчинами. Хотя мужиков было хоть пруд пруди и на нее, красивую молодую женщину, заглядывались многие. Ее чрезмерная, даже в мыслях, сдержанность не была связана с необходимостью хранить верность мужу. Он погиб еще 22 июня, защищая пограничную заставу на Буге. Да и ей, Марьяне, не жить бы, не увези она ша лето к матери двух маленьких сыновей.

Скорее, тут было другое: Марьяна всерьез относилась к войне, к поведению людей на фронте. Считала: раз войну называют «священной», значит, и люди на ней должны быть святыми. Вот взять хотя бы ее. Мать двоих детей, а пошла воевать, оставила несмышленышей в Малой Вишере — и ушла. Не брали — добилась через райком ВКП(б). И после такой жертвы она будет этим на фронте заниматься… Нет, даже думать о таком кощунственно!

Подобная позиция женщины чутко ощущается мужчинами, и в основном Марьяну оставляли в покое. Бывало, кто из раненых по неосведомленности и пытался ухаживать за красивой сестричкой, но, получив отпор, тут же отставал.

Блюла себя Марьяна с достоинством, и тут на тебе… В холодную январскую ночь, незадолго до наступления, которое готовился начать Волховский фронт, приснилось ей такое, что у нее во сне уши пылали от стыда. Пылать-то пылали, а самой нравилось привидевшееся. И любила она пылко и беззаветно, и будто до конца растворялась в совершенно незнакомом ей мужчине. Добро бы с мужем… Нет, с тем у нее так не бывало…

В последние дни суматохи было вдоволь — медсанбат тоже готовился к наступлению. Они выдвинулись со станции Парахнино вместе с дивизией, которая еще в декабре вошла в состав 2-й ударной армии, переименованной так из 26-й армии, находившейся до того в резерве Ставки Верховного Главнокомандования. Медсанбат развернулся поближе к переднему краю, чтобы вслед за атакующими цепями двинуться вперед и начать принимать раненых. А в том, что их будет много, никто не сомневался.

…Марьяна проснулась с чувством особой бодрости, которое приносит глубокий сон, если им заканчивают длительную и хлопотливую, требующую сильного напряжения духовных и физических сил работу.

«Выспалась на славу», — подумала молодая женщина. Вспомнив подробности сна, Марьяна густо покраснела и поспешно отвернулась, чтоб не выдать смятения разбитной подруге, хирургической сестре Тамаре, которая испытующе посмотрела на нее.

— Что снилось, Марьяночка? — нараспев проговорила Тамара, и Марьяна с трудом отогнала мысль, будто та все знает. Слава богу, в чужие сны никто еще проникать не умеет.

— Так, — стараясь говорить равнодушным тоном, ответила Марьяна, — ерунда всякая. Давно не спишь?

— В одно время с тобой проснулась, подружка. А мне вареники привиделись. С вишнями и сметаной. Мама мне их все сыплет да сыплет в миску, а я наворачиваю. Прелесть! Вот бы сейчас их соорудить… А, Марьяна?

— Глупая, — снисходительно проговорила Марьяна. — Ведь на дворе январь!

— И то, — согласилась девушка, — зима стоит. А на танцы сегодня пойдем?

— Какие еще танцы?

— А у артиллеристов. Ребята приглашали.

— Нашли время. Завтра люди в наступление пойдут, тысячи полягут, а вы… танцы. Прямо святотатство какое-то!

— Одно другому не мешает, — не согласилась Тамара, но, увидев, что подруга сердится, быстро проговорила: — Ну хорошо, ну ладно. Никуда не пойдем. Только ты мне тогда про первого маршала расскажи, как ты его видела. Расскажешь?

— Так я тебе уже дважды про то говорила!

— Марьяна, и в третий раз послушать такое приятно. Это ж надо, какая ты счастливая! Самого Ворошилова видела. Мне б такое — умерла б от счастья!

…В Чудове это случилось, осенью прошлого года. А до того была Малая Вишера, где оставила она, Марьяна Караваева, сыновей-мальчишек: Филиппа, которому не исполнилось еще и трех лет, и полуторагодовалого Сашку. Оставила на попечение своей приемной матери, Станиславы Адамовны, старой большевички. Уже в четыре часа дня 22 июня эта необычная женщина, испытавшая подполье и каторгу, написала военкому Малой Вишеры: «Родина в опасности! И потому благословляю дочь на ее защиту. А на двоих внуков сил у меня еще хватит. Верю — Родина нас не оставит без помощи…»

Военный комиссар наотрез отказался призвать в армию военнообязанную, обремененную двумя малыми детьми. Неделю обивала Марьяна пороги райкома, где принимали ее в партию нынешней весной. Наконец, партийная тройка приняла решение направить ее с отрядом рабочей гвардии в штаб партизанского движения Ленинграда. Их было двести человек, в отряде имени Коминтерна. Маловишерские рабочие всех возрастов, освобожденные от призыва в Красную Армию по разным недугам. Сегодня о недугах забыли… Пусть им нельзя служить в регулярных частях! Они станут драться с партизанами вместе. Двести рабочих. И среди них одна женщина — медсестра Караваева.

Вскоре их отряд прибыл на станцию Чудово. Здесь скопились эшелоны с горючим, снарядами, бомбами. Германские самолеты с крестами на крыльях уже зажгли станционный поселок. Стоял нескончаемый грохот. Люди, признаться, растерялись, но все держались вместе.

— Вспоминать страшно, — сказала Марьяна, — а тогда… Впереди уже гремели сильные взрывы, полыхал огонь. Видно, начали рваться цистерны. Вдруг откуда ни возьмись выскочил военный и нашему командиру пистолет под нос. «Расстреляю, — кричит, — сукина сына! Бери свою команду, расцепляй вагоны и откатывай. А то сейчас все взлетит к чертовой матери!»

— Ух ты! — восхищенно проговорила Тамара.

— Подожди, — отмахнулась та и продолжала рассказывать, уже сама увлекаясь, заново переживая прошлое. — Приказ ясен. Бросились к вагонам, по два-три человека на каждый. Одни расцепляют, другие откатывают подальше от взрывов. Смотрим: на дрезине кто-то подъехал, начальник какой-то, и к нам идет не спеша с адъютантом. Наш временный командир стоит к нему спиной, не видит его, значит, а нас всех для бодрости духа поливает по матушке, чтоб побыстрее шевелились. Климент Ефремович, а это был он, Ворошилов, подошел, послушал, головой качнул и говорит: «Как нехорошо!» Тот повернулся и хотел соответственно послать, да тут и застыл, рот разинув, узнал… В это время и ахнула рядом бомба. Нас и сыпануло, как горох, в канаву.

— И маршала? — недоверчиво спросила Тамара, хотя слушала эту историю в третий раз.

— И его, — ответила Марьяна. — А против взрывной волны что сделаешь? Лучше уж катиться, да подальше…

— А потом что было?

— Поднялись мы, отряхнулись. Климент Ефремович на паровозе уехал. А тут вскоре и налет прекратился. Вагоны мы раскатили, спасли многое. Пошли дальше к Ленинграду. «Все, голубчики, — сказали нам вскоре, — дальше дороги нету…» Вернулись те, кто живой остался, в Малую Вишеру. Снова я в военкомат. Там, видно, решили: ведь все равно уже баба воюет. И направили меня в инженерный батальон. С ним я и уходила с боями. А в декабре в батальоне появился представитель, отбиравший добровольцев в новую дивизию. Я изъявила желание сразу же. Отобрали несколько человек, и меня тоже. Отправили нас на станцию Парахнино, к месту формирования 46-й стрелковой дивизии. Там мы с тобой и встретились.

Вошел хирург, военврач 3 ранга Казиев.

— Чего не спите, девчонки? — спросил он. — Завтра будет не до сна. Добирайте сегодня. А то как бы вам не свалиться. Он добрыми глазами посмотрел на Марьяну и вышел.

— Хороший мужик, — сказала Тамара. — Слыхала я — большой был доктор у себя на Кавказе. Правда?

— Правда, — согласилась Марьяна.

Она жалостливо подумала: «О нас побеспокоился, а самому каково придется? Вдруг прихватит…» Под величайшим секретом одна из женщин-врачей сообщила Марьяне: тяжелым недугом страдает их хирург. И вдруг безо всякой связи с предыдущей мыслью, себя за это осуждая, со странным, никогда за собой не замечаемым интересом подумала: приснится ли ей когда-нибудь еще сегодняшний сон?

«Сегодня начнет Мерецков, — подумал Сталин. — У этого упрямца должно получиться… Резвости б ему добавить. Упустил немцев из Тихвина, не успел зажать их в кольцо».

5

Он стоял у плотно зашторенного окна кабинета в Кремле, в котором теперь бывал все чаще. Почти всю осень, с небольшим перерывом, и половину зимы Сталин провел в подземелье станции метро «Кировская», где было оборудовано стационарное помещение для Ставки Верховного Главнокомандования. Там он работал и спал, туда вызывал командующих фронтами. Сейчас, когда линия фронта отодвинулась от Москвы, решил перейти в кремлевский кабинет. Товарищи, которые отвечали за его безопасность, пытались возражать, напоминая о злополучной бомбе: она угодила в здание Центрального Комитета партии на Старой площади. Но Сталина убедить не удалось, и вождь все чаще бывал у себя в Кремле, в привычной обстановке, которую не любил менять.

Верхний свет в кабинете был погашен. Горела лишь небольшая лампа на приземистом столе, где лежали подробные фронтовые карты с нанесенной на сегодняшний день обстановкой. Сталин внимательно и сосредоточенно рассматривал их, когда оставался в одиночестве.

Сталин продолжал думать о Мерецкове и завтрашнем наступлении, которое начнет Волховский фронт. Ему вдруг вспомнился взволнованный голос Жданова, который по телефону днем докладывал о тяжелейшем положении Ленинграда.

«Потерпите, — сказал Жданову Сталин. — Мы здесь понимаем, как трудно ленинградцам. Но теперь осталось недолго… Вы меня понимаете, товарищ Жданов?» «Понимаю, товарищ Сталин», — ответил Жданов, и слышно было, как он вздохнул.

Сталин вспомнил об этом и поморщился. Тогда, днем, он отнес эмоциональную несдержанность секретаря ЦК за счет естественного беспокойства о судьбе города. Теперь, когда минуло время, Сталину показалось, что в ждановском вздохе был некий осуждающий оттенок. Дескать, мы-то, конечно, потерпим, а вот как случилось, что вообще докатились до такого положения?..

«Вздыхает, — раздраженно подумал Сталин. — Слишком стали чувствительны все. А на чувствах далеко не уедешь. И тем более не выиграешь войну».

Сталин не захотел даже самому себе признаться в том, что понял, кому адресован упрек в виде вздоха. Разреши он себе понять это — несдобровать тогда Андрею Александровичу. Но Сталин верил в преданность Жданова, насколько он вообще мог кому-либо, включая самого себя, верить. А таких, как Жданов, у Сталина осталось немного. Теперь он берег их скорее инстинктивно, подсознательно, боясь остаться в полном одиночестве…

Обладая рядом сильных качеств, именно сильных, положительными качествами в общечеловеческом смысле Сталин не обладал, он был незаурядным человеком, поставившим перед собой задачу навсегда и бесповоротно освободиться от любых эмоциональных слабостей. При его железной воле, способности заставлять людей безропотно подчиняться, огромной работоспособности, феноменальной памяти и поистине одиссеевой хитроумности жестокую натуру Сталина отличал трагический недостаток: Сталин не умел и зачастую не хотел учиться на собственных ошибках. Разумеется, он был способен любой ценой исправить запутанное положение, умел найти выход из тупиковых ситуаций, которые нередко возникали из-за его же собственных просчетов, но всегда поворачивал дело так, чтобы виноватыми оказывались другие.

Ореол непогрешимости, который окружал личность вождя с начала тридцатых годов, не позволял широким массам советских людей ни на йоту усомниться в том, что во всех перекосах, возникающих в процессе строительства социализма, виноваты не Сталин и его окружение, а классовые враги, завербованные буржуазными секретными службами. Ошибочный, как показало грядущее, тезис Сталина о неизбежном обострении классовой борьбы по мере дальнейшего продвижения государства к социализму стал определяющим политическим фактором, списывающим многочисленные нарушения законности и правопорядка в стране. Эти нарушения объективно ослабляли государственную мощь, порождали тенденцию недоверия к людям, а недоверие, когда отсутствие веры необоснованно, вещь опасная.

Воскресный день июня прошлого года Сталин не любил вспоминать. И при всем при том он, до последней минуты не веривший многочисленным сообщениям разведчиков о надвигавшейся войне, не считал себя виновным в происшедшем. «Нужна ли была советскому народу, делу строительства социализма война с Гитлером? — спрашивал он себя. И отвечал: — Нет, не нужна. Все ли сделал я, чтобы предотвратить ее? Разумеется, все. Ну а в том, что мы оказались недостаточно подготовленными к войне и немцы застали нас врасплох, виноваты военные. Некоторые из них, вроде Павлова, растерялись, потеряли управление войсками, допустили панику, пропустили немцев к Москве. Пришлось взять руководство войной в собственные руки. И что же? Остановили мы все-таки немцев. А потом и погнали их обратно… Фактор внезапности. Да, он позволил противнику застать нас врасплох, — усмехнулся Сталин. — Но теперь этот фактор сработал против них».

Вождь был прав. Для германской армии контрнаступление Красной Армии под Москвой было неожиданным. И это, безусловно, помогло нашим войскам одержать значительную и материальную, и психологическую победу.

А тогда, в сорок первом году? Что это было? Преступная близорукость на государственном уровне? Неоправданная самонадеянность? Стремление выдать желаемое за действительное? Странная страусовая политика!

Предвоенные недели полны парадоксальных фактов. Пятого мая 1941 года Сталин выступает перед выпускниками военных академий и произносит трезвые и, самое главное, своевременные слова о том, что не может сказать, грянет война завтра или послезавтра, но что столкновение с Германией неизбежно — это точно. Сталин призывает командиров быстрее вернуться в части и готовиться к войне. А четырнадцатого июня появляется известное сообщение ТАСС, которое дезориентировало военачальников и притупило бдительность войск.

…Сталин протянул руку и медленно отвел в сторону край тяжелой портьеры. За окном была глубокая ночь. Да, и ему пора уже спать. Но сон не приходил — сегодня вождя, несмотря на тревожный звонок Жданова из Ленинграда, не оставляло приподнятое настроение.

Сталин смотрел в ночь.

«Теперь я воюю сам, — подумал он. — Мирный человек, никогда не стремившийся к военной карьере, вынужден взять в руки меч…»

Пожалуй, сейчас Сталин был искренен с самим собой. Да, он не был военным человеком. Во времена гражданской войны часто выезжал на фронт по заданию Центрального Комитета партии большевиков, но его роль при этом была скорее политической. Правда, надо отдать ему должное, Сталин, став Генеральным секретарем, лично вникал в вопросы создания новых видов оружия, порой снисходя до мелочной опеки.

«Москва в безопасности, — думал он, — и это для нас главное. Двадцатая армия генерала Власова перешла в наступление в районе Волоколамска и прорвала немецкую оборону на реке Лама. Наш прорыв у Ржева неуклонно расширяется… Противник в мешке у Сухиничей! Еще немного — и группа армий „Центр“ перестанет существовать. На юге в целях освобождения Харькова, Полтавы и Днепропетровска маршал Тимошенко готовит ряд охватывающих ударов с юго-востока против Семнадцатой армии, в районе Изюма, а со стороны Белгорода он ударит по Шестой армии…»

Сталин не догадывался, а если б ему и сообщили, то не поверил бы, что немцы уже оправились от той растерянности, в которую их повергло наступление русских в начале декабря сорок первого года. Да, сила удара и размах зимнего контрнаступления Красной Армии были таковы, что центральная часть германского фронта была поставлена на грань катастрофы. Выдохшиеся на подступах к Москве, измотанные усиливающимся сопротивлением советских солдат, армии группы «Центр» оказались не подготовленными к неожиданному повороту военных событий.

Перед солдатами фельдмаршала фон Бока, а затем фон Клюге, который сменил заболевшего командующего, зловеще замаячила судьба великой армии Наполеона. Высшее командование вермахта высказывалось за немедленный отвод войск и сокращение линии фронта.

В отчаянном положении Гитлер предпринял решительные меры. Он отверг любые помыслы об отступлении, выдвинул два категорических требования: «Ни шагу назад!» и «Удерживать фронт любой ценой!» Для подавления паники, ликвидации пораженческих настроений в войсках по его приказу были сформированы более ста штрафных рот из провинившихся солдат. Из офицеров, поддавшихся панике и отступавших под натиском Красной Армии, немцы создали десять штрафных батальонов. Все штрафники были отправлены на опасные участки фронта, чтобы кровью искупить вину перед рейхом. Позади неустойчивых подразделений были поставлены заградительные отряды. Они получили суровый приказ: беспощадно расстреливать тех, кто попытается самовольно оставить позиции или захочет сдаться в плен русским.

Спустя несколько месяцев, в трудное лето сорок второго года, Сталин творчески использует опыт врага, о чем недвусмысленно заявит в знаменитом приказе № 227 от 28 июля.

Но главный просчет Сталина заключался в том, что вождь недооценил силу сопротивления войск противника и переоценил собственные возможности. Его план уничтожения всех трех армейских группировок врага единым и общим ударом был смел и решителен, если бы опирался на реальные возможности, которыми располагало в начале сорок второго года Советское государство. Однако последнего-то как раз и недоставало. Эвакуированные на восток заводы только развертывали производство. Значительные нехватки ощущались по всем видам вооружения, в то время как резервы третьего рейха далеко не истощились. Гитлер, организовав стойкое сопротивление собственных войск, одновременно готовился к летнему наступлению, выдвигал на восточный фронт новые силы. О них разобьются и попытки Жукова прорваться к Смоленску, и намерение Тимошенко освободить Харьков. Окажется неудачной и Крымская операция. Севастополь придется сдать.

Все это произойдет позднее. А тогда, в начале 1942 года, Верховного Главнокомандующего, находившегося под сильным эмоциональным влиянием от разгрома немецко-фашистских войск под Москвой, не покидала надежда на успешное наступление на всех направлениях. Отвергнув план стратегической обороны, предложенный начальником Генерального штаба Красной Армии Шапошниковым, Сталин выдвинул идею общего наступления всеми фронтами, от Ладоги до Черного моря.

«Завтра начнет Мерецков», — снова подумал Сталин, вглядываясь в ночь, будто пытаясь пронизать взглядом пространство и увидеть скованный льдом Волхов и позиции, на которых находятся красноармейцы, готовые к неудержимому броску через эту небольшую, но такую значительную в истории Русского государства реку. Сталин пытался вернуться в своих раздумьях к личности генерала Мерецкова, к которому относился своеобразно, только нечто, засевшее в подсознании и двинувшееся оттуда, мешало ему. Вождь напряг память, пытаясь вспомнить о неприятном, сделал усилие и вспомнил.

Четыре дня назад ему пришлось подписать уязвлявшее его самолюбие письмо к Черчиллю. Сталин помнил эти строки наизусть: «Мне кажется, что Англия могла бы без риска для себя высадить 25–30 дивизий в Архангельске или перевести их через Иран в южные районы СССР для военного сотрудничества с советскими войсками на территории СССР по примеру того, как это имело место в прошлую войну во Франции. Это была бы большая помощь…»

Как он мог опуститься до того, чтобы, смирив гордость, звать английскую армию в Россию?! И ведь знал, был уверен, что Черчилль не даст ему ни одного солдата, а просил… Именно это уязвляло Сталина. И даже себе не захотел бы он признаться, что просьба, обращенная к Черчиллю, проистекала от чувства смятения, которое охватило его, когда пали Смоленск, Киев, немцы захватили Шлиссельбург, перерезав коммуникации Ленинграда.

Ему было стыдно от мысли, что Сталин, известный миру железной волей и несокрушимой уравновешенностью, вдруг на мгновение проявил такую понятную в тех условиях человеческую слабость. Нет, понятную и человеческую — это для других. В обиходе Сталина нет таких категорий. Он сделал над собой усилие и усмехнулся.

«Победителей не судят, — подумал Сталин, привычно возвращая себя в состояние уверенности и волевой собранности. Он уже считал, что это был всего лишь дипломатический маневр, а вовсе не такая несвойственная ему, Сталину, растерянная просьба о немедленной помощи. — Скоро, господа союзники, мы станем получать ваши поздравления…»

Мысли его вернулись к Волховскому фронту, к генералу Мерецкову. Сталин как бы спохватился. Он резко задернул штору и повернулся к столу.

Помедлил, размышляя. Потом пересек кабинет мягкой, вкрадчивой походкой, опытный и старый, но сохранивший силу тигр. Позвонил помощнику.

Когда в дверях возник Поскребышев, он увидел вождя в обычной позе с трубкой в руке.

— Вызовите Мехлиса, — распорядился Сталин.

6

Трудно сказать, почему комбат Федор Скублов взял Степана к себе связным. То ли пожалел красноармейца, из-за невысокого роста да худобы Чекин казался и вовсе малолетком, то ли посчитал, что на переднем крае от него небольшой толк, так пусть останется при нем, чтоб не брать из траншеи полноценного красноармейца… Словом, попал Степан Чекин комбату под крыло и не раз благословлял судьбу. Федор Федорович научил его почти всему, что знал сам, разве что самолетом управлять не учил за неимением такового. Был Скублов раньше летчиком, да за какой-то грех, о нем комбат не распространялся, попал в пехоту.

Осенью батальон отошел с остальными частями к Ораниенбауму. Хватил Чекин лиха и там, а потом воевал на Пулковских высотах, у Восьмой ГЭС, не пускал немцев в Ленинград. К зиме батальон обосновался на Невской Дубровке, на правом берегу реки. А на левом — немцы… Так и стояли друг против друга. Время от времени приезжали из штаба решительные такие командиры, спрашивали комбата: «Хочешь героем стать? Готовь атаку на тот берег». Если б Скублову так вот и предложили выбирать — другое дело. А у них еще и приказ на захват плацдарма лежал в планшетке. А куда ты против приказа? По команде мчались через невский лед, стремясь пересечь открытое пространство. Немцы стреляли по бегущим вполне прицельно, но поначалу били из орудий позади, чтобы вскрыть лед и отрезать русским отступление.

Однажды, возвращаясь после одной из таких атак, а если быть честным, то попросту удирая со всех ног к своему берегу, Чекин вилял-вилял мимо дырок во льду и промахнулся: врезался в полынью. А мороз был страшенный. Ему успели подать руку. Неизношенное сердце выдержало ледяной удар. В траншее разрезали на Степане заледеневшую одежду, а ноги оказались сухими, потому как бегал он к немецкому берегу в ботинках и обмотках. Тогда и понял Чекин, что эта обувка получше будет для бойца, нежели сапоги.

В часы затишья комбат Скублов учил Степана разбираться в оружии. И в отечественном, и в трофейном. Особо рьяно взялся за связного после того, как тот чуть не поднял их с комиссаром на воздух. А началось все с офицерского ремня. Ремень ему, Степану, подарил комбат. И в тот же день выдали связному автомат ППД и четыре осколочные гранаты, страшных в умелых руках, приемистых для броска из укрытия. Приладил Степан ремень по щуплой талии и видит: слева и справа тренчики висят, колечки такие. И на гранатах колечки. Смекнул — вот сюда их и цепляют. Припомнил кинофильмы про гражданскую войну. Там, в кино, к поясу за кольца вешали лимонки анархисты и революционные матросы. Подвесил гранаты и Чекин, по две на каждую сторону, автомат на грудь и отправился показаться комбату.

Вошел в землянку, улыбаясь и ожидая одобрительного восклицания. Но комбат, как увидел его, так и замер. Чекин двинулся было вперед, пытаясь что-то объяснить, но Скублов придушенно проговорил: «Не подходи… Стой на месте!» Степан остановился. Комиссар осторожно приблизился к нему, медленно расстегнул пояс с гранатами, бережно отнес их в угол, опустил и едва выпрямился, как Федор Федорович, успев прийти в себя, с левой руки, он был левшой, залепил связному оплеуху вполсилы. И то Степан едва устоял на ногах.

Тогда и стал Федор Федорович учить связного разбираться в оружии. Ну и повоевать ему давал. Ходил с ним на позиции. Они брали винтовку с оптическим прицелом, постреливали по немцам, в сорок первом фашисты были наглые и беспечные. Когда пятерых на Степановый счет записали, присвоили ему звание сержанта. А после нового года простился комбат со связным.

— Ты теперь уже не птенец, Степан, — сказал Федор Федорович. — Прямо скажем — молодой ястребок. Вот и поезжай учиться в военное училище на командира. Глядишь, и меня обгонишь, закончу войну под твоим началом…

…Впереди закричали:

— Не растягиваться! Подходим к берегу…

«Неужели мы все озеро пересекли? — подумал Степан. — Всю Ладогу по льду… Рассказать бы ребятам в классе. Нет, не поверят».

Сержант Чекин не знал, что пересекли они только одну из бухт Ладожского озера. Степан многого еще не знал. Он радовался концу ледового пути и мечтал о коротком отдыхе, на другой рассчитывать не приходилось. Потом их роту посадят в эшелон, и начнется длинный и интересный путь до Барнаула, о котором ребята только и знали, что это город в Алтайском крае. Пройдут месяцы учебы, их петлицы украсят малиновые кубари, может быть, дадут отпуск, и Степан приедет в Москву, повидать маму и покрасоваться во дворе в новенькой лейтенантской форме.

Степан Чекин мечтал и даже не предполагал, что курсантскую роту, составленную из лучших красноармейцев и сержантов Ленинградского фронта, в самый последний момент решили не посылать в Барнаул ввиду готовящегося наступления. Сочли целесообразным развернуть курсы младших лейтенантов в непосредственной близости от боевых действий, чтобы сразу заменять уже обстрелянными ребятами выбывших из строя взводных командиров.

Рота, с которой Степан прошел пешком от Осиновца до Кобоны, вошла в состав курсов, подчиненных Волховскому фронту. А Барнаульское училище помаячило-помаячило в сознании парней и затем исчезло навсегда. Усталые, промерзшие, наголодавшиеся на той стороне Ладоги, сейчас они торопливо поглощали горячее варево, которым их кормили после перехода, и не подозревали, что скоро пойдут снова к тому городу, который недавно защищали. Пойдут другой дорогой. Она будет трудной, невыносимо трудной. Но пройдут они ее до конца. Почти для всех дорога эта будет последней в жизни.

7

Александр Георгиевич Шашков, ныне начальник Особого отдела 2-й ударной армии, перед войной возглавлял управление НКВД по, Черновицкой области. Хозяйство у него было беспокойное. Территория области еще недавно входила в состав королевской Румынии. Ее пестрое население, от вольнолюбивых, не признающих никакой власти цыган до русских эмигрантов, могло надежно растворять в своей среде законспирированную агентуру потенциального врага. И хотя в тридцать девятом году с гитлеровской Германией был заключен пакт о ненападении, а любые критические выпады в адрес нацистского государства строго пресекались, чекисты понимали, откуда надо ждать удара, кто является вероятным противником Советской страны, и, не жалея сил и времени, работали по выявлению вражеской агентуры.

В субботний вечер двадцать первого июня Александр Георгиевич пришел со службы ночью, около двенадцати. Жена Лариса еще не ложилась, прогуливалась рядом с коттеджем, в котором жили, с сеттером, премилой собакой по кличке Альма.

Озабочен был начальник НКВД. Третий день докладывали сотрудники, что в городе появились слухи: скоро придут румынские войска. Население раскупает продукты в магазинах, резко поднялись цены на базаре. В одном из районов обстреляли машину с красноармейцами. Чувство беспокойства не оставляло Шашкова. А вот увидел жену, и будто осветило душу, заулыбался.

— Ужинать будешь, Саша? — спросила Лариса.

— Чай недавно с ребятами в управлении пили, не хочется ничего. Пойду наверх, на детишек взгляну.

Он едва успел подняться, чтоб посмотреть на спящих детей — сына и дочку, как внизу зазвонил телефон. Звонил его заместитель. Прерывающимся от волнения голосом он сообщил, что с той стороны только что пришел человек и передал неопровержимые доказательства того, что утром Германия двинет на Советскую землю свои войска. Шашков тотчас позвонил в Киев, но, кроме дежурного по комиссариату, никого разыскать не сумел: руководство наркомата внутренних дел отдыхало за городом.

А потом все события так завертелись, так перемешались, что до сих пор Шашков не может четко разделить их по дням и часам. Едва успел Ларису с детьми посадить в машину и отправить в Киев. На прощание дал ей пистолет. «Ежели что — живыми не попадайтесь, — наказал жене. — Помните — вы семья чекиста. Церемониться с вами не будут». Шашков знал, что говорит. Он вообще знал о подготовке Германии к войне и о фашистах куда больше, чем рядовые советские люди, от которых после заключения с Гитлером пакта о ненападении скрывали все, что творилось в логове фашизма.

…Александр Георгиевич вздохнул и придвинул к себе папку с грифом «Совершенно секретно». Усмехнулся, прочитав гриф. Он понимал, что любые документы, проходящие через аппарат его отдела, должны быть секретными, вплоть до ведомости на зарплату штатным сотрудникам. А нештатным тем более. Но в этой папке хранились сведения о руководителях абвера в группе армий «Север». Да, у немцев эти сведения секретны. Но и после того, как они оказались у нас, вовсе не перестали быть таковыми. Теперь гриф «секретно» охраняет немецкие документы от самих немцев, которые не должны и подозревать, что нам их тайны стали известны…

Шашков вздохнул, раскрыл папку и принялся знакомиться с материалами. Документов было немного. Собственно говоря, у недавно сформированного Особого отдела фронта, которому он подчинялся, их вообще не было. Эти сведения передали им ленинградские особисты, они уже с осени прошлого года общались со службой адмирала Канариса. «Что ж, начнем с того, что добыли коллеги, — подумал Шашков, — а потом примемся работать сами».

Так, отметил чекист, в группе армий «Север» отделом 1Ц, войсковой разведкой, руководит подполковник Лизонг, а в 18-й армии — майор Вакербард. Что о них известно? Почти ничего, кроме того, что резиденция майора находится в деревне Лампово, это недалеко от станции Сиверский, где расположен штаб фон Кюхлера, командующего 18-й армией.

Начальник Особого отдела посмотрел на карту. Сиверский расположен в направлении главного удара Волховского фронта. Значит, деревня Лампово… Там расположились армейские разведчики гитлеровцев. Но главная опасность будет исходить не от них. Гораздо больших пакостей надо ждать от абверкоманд и абвергрупп, приданных войскам. В них квалифицированные специалисты, умеющие моментально использовать любую допущенную нами слабинку. Сначала посмотрим, решил Шашков, кто там во главе абверкоманд при группе армий «Север». Шиммель… Подполковник Ганс Шиммель. Возраст — за пятьдесят. Худой, вид болезненный. Шпионский стаж солидный — начал действовать на территории России еще в первую мировую войну. До нападения на Советский Союз руководил разведшколой неподалеку от Кенигсберга. Сейчас возглавляет абверкоманду 104. Это разведка…

С Шиммелем более или менее ясно. А диверсионной работой в зоне группы армий «Север» руководит начальник абверкоманды 204 полковник фон Эшвингер. Фон Эшвингер… Хлопот нам доставит немало этот фон. Находится его контора в Пскове.

Теперь посмотрим, что у них по третьему отделу. Контрразведка. Абверкоманда 304, майор Клямрот, заместитель у него Мюллер. Мюллер… Хорошая фамилия для контрразведчика, незаметная. Известно, что подчиненная Клямроту абвергруппа 312 находится в Гатчине. Одним из ее сотрудников является обер-лейтенант Розе. Сведения добыты из протокола допроса разоблаченного агента, которого вербовал этот самый Розе. Впрочем, это ничего не значит. Обер-лейтенант во время вербовки мог выдумать себе псевдоним. Хотя в общем-то подобное не в практике официальных контрразведчиков, им нет нужды скрывать подлинное имя. Это сведения по абверу. А что им обещает гехаймфельдполицай — тайная полевая полиция, это фронтовое гестапо?

Но полностью познакомиться с непосредственными противниками начальнику отдела не дали. В дверь резко постучали, она отворилась, и в комнате появился генерал-лейтенант Соколов.

— Не помешал? — спросил он Александра Георгиевича. — Да ты сиди, сиди. Чего вскочил? Я уже больше не командарм, нечего передо мной тянуться.

— Старший по званию, — улыбнулся Шашков. — И должности.

— Не говори… Были когда-то и мы рысаками. Вот проститься с тобой пришел, Александр Георгиевич. Завтра улетаю. Отзывают в Москву. Вы, значит, в наступление, немцев-супостатов бить, а меня по одному месту мешалкой. Справедливо разве?

Начальник Особого отдела пожал плечами. Что он мог ответить бывшему командарму, с которым прослужил во 2-й ударной, тогда она еще была 26-й резервной армией, около двух месяцев? Посочувствовать разве…

— И чего он на меня взъелся? — спросил Соколов. — Чем я хуже других? В гражданскую воевал — ценили, контрреволюцию в мирное время классовых обострений ликвидировал — был на хорошем счету. А теперь?.. Направить в распоряжение Ставки! Нет, он просто-напросто не любит нашего брата, этот Мерецков, зуб у него на НКВД. Как твое мнение, Шашков?

— Видите ли, товарищ генерал-лейтенант…

— Да ты меня не величай! Давай по-простому, я ведь к тебе как чекист к чекисту пришел.

Генерал-лейтенант Соколов был раньше заместителем наркома внутренних дел, и Шашков знал его до войны. Человеком тот был энергичным, чекистское дело знал, идеи и предложения сыпались из него как из рога изобилия, но что касается военного дела, то здесь генерал остался на уровне командира эскадрона, которым он командовал в гражданскую войну. Соколов не понимал, не в состоянии был постичь современные методы ведения войны; оперативные задачи, стоящие перед армией, были для него тайной за семью печатями. Но твердо верил, что в решительную минуту возникнет перед войском на белом коне и поведет армию в атаку. Суворов и Чапаев — с них брал пример генерал Соколов и считал, что достаточно подражать этим полководцам, и дело пойдет.

Однажды Соколов отдал приказ по армии, превративший его автора в сомнительную знаменитость. Приказ гласил:


«1. Хождение, как ползанье мух осенью, отменяю и приказываю впредь в армии ходить так: военный шаг — аршин, им и ходить. Ускоренный — полтора, так и нажимать.
2. С едой неладен порядок. Среди боя обедают и марш прерывают на завтрак. На войне порядок такой: завтрак — затемно, перед рассветом, а обед — затемно, вечером. Днем удастся хлеба или сухарь с чаем пожевать — хорошо, а нет — и на этом спасибо, благо день не особенно длинен.
3. Запомнить всем — и начальникам, и рядовым, и старым, и молодым, что колоннами больше роты ходить нельзя, а вообще на войне для похода — ночь, вот тогда и маршируй.
4. Холода не бояться, бабами рязанскими не обряжаться, быть молодцами и морозу не поддаваться. Уши и руки растирай снегом!»


Однажды Шашков застал сотрудников, когда они переписывали этот приказ себе на память и коллегам из соседней армии на потеху. Что он мог теперь сказать человеку, который никак не хотел понять, что жизнь умчалась вперед, оставив его на захолустном полустанке?..

— Григорий Григорьевич, — начал Шашков, — дело впереди серьезное и ответственность у Мерецкова огромная. Идем выручать ленинградцев. А подготовились плохо. Это вы лучше меня знаете. Главное же — немцам известно о наших намерениях.

— А ты куда смотрел, особист? Допустил, значит, утечку?

— Нашей вины здесь нет, товарищ генерал. Они узнали о Волховском фронте уже спустя десять дней после решения Ставки. И сейчас спешно готовятся отразить наши атаки. Только наступать мы все равно будем!

— Без меня, — угрюмо проговорил Соколов. — А ты не виляй, Шашков. Прямо скажи: правильно меня сняли?

— Вам бы трудно пришлось, товарищ генерал. Все эти годы, после гражданской, вы были на другой работе.

— А Клыков? — спросил бывший командарм. — Он что, лучше?

— Генерал-лейтенант Клыков командовал Пятьдесят второй армией. Она уже несколько месяцев воюет на волховском направлении.

— Понял тебя, Шашков, — сказал Соколов. — Поддерживаешь, значит, Мерецкова. Ну-ну… А я все-таки считаю, что комфронта меня съел потому, как я из НКВД. И поставил успех выполнения приказа Ставки под угрозу. Где это видано, чтобы за два-три дня до наступательной операции меняли командарма? На тебя не обижаюсь, ты при своем деле, опять же остаешься в армии. Будешь с Клыковым служить. Но в Москве расскажу. Пусть прикинут, почему командующий фронтом нашего брата не любит.

— Но этот вопрос согласован с самим Верховным, — осторожно напомнил Шашков. Ему хотелось сдержать энергию Соколова, которую тот мог направить в нежелательную сторону.

— Ну и что? — запальчиво сказал генерал-лейтенант. — И на солнце бывают пятна…

Тут бывший командарм осекся и испуганно посмотрел на Шашкова, словно спрашивая начальника Особого отдела: что же такое я сейчас брякнул? Александр Георгиевич усмехнулся. Соколов растерянно посмотрел на него.

— Ты… это самое, — вдруг заговорил, запинаясь, бывший командарм. — Я вовсе другое хотел сказать… Ну, значит, доложили Верховному не так. Или там еще что… Понимаешь? — Генерал Соколов заторопился и стал суетливо совать Шашкову руку: — Значит, до свиданья, дорогой Александр Георгиевич. Авось и послужим еще вместе где-нибудь. Поговорили по душам — и ладно. И это самое… Не распространяйся, значит, про мои обиды. Все решено правильно. Отозвали меня, — значит, в другом месте нужен.

Пожав руку Шашкову, бывший командарм покинул кабинет. Александр Георгиевич смотрел ему вслед и думал, что конечно же Мерецков прав. Сам Шашков уже хлебнул сполна, повидал похожих на Соколова командиров, когда вместе с Украинской группой оказался в окружении. Четыре наши армии и штаб фронта попали в котел у Киева! Сотни тысяч пленных… Даже думать об этом тошно.

Он снова раскрыл папку и вдруг вспомнил, что надо собрать подчиненных, поставить им задачи на ближайшее время. Поднялся и вышел в соседнюю комнату, где находился дежурный по Особому отделу:

— Соберите ко мне сотрудников. Срочно!

Разошлись далеко за полночь. Александр Георгиевич хотел поработать с документами, но сильно заломило спину, сказывалось перенапряжение. «Почитаю лежа», — решил он и расположился с бумагами на деревянном топчане, прикрытом тюфяком, набитым сеном. Читал материалы об абвере еще с полчаса. Потом почувствовал, как сознание обволакивается туманом. Очнулся, когда рука с листками безвольно свесилась вниз. Пересилив сон, Шашков поднялся, убрал папку в сейф, закрыл его и спрятал ключ в нагрудный карман гимнастерки.

Потом вытянулся на сеннике, вздохнул и стал размышлять о завтрашнем наступлении. Но скоро и эти мысли улетучились, а на краешке сознания замаячило лицо Ларисы. Александр Георгиевич подумал, что в Семипалатинске, где она осела с детьми, скоро наступит утро, и это было последнее, что воспринимал еще осознанно. Его доброе лицо, которое на людях он стремился сделать построже, осветилось: начальник Особого отдела армии во сне улыбался. Он играл сейчас с сыном в футбол.

8

Лейтенант Кружилин роту вел в атаку впервые. Правда, осенью прошлого года ему довелось три дня командовать батальоном, но тогда были иные условия, да и от батальона осталось меньше полсотни красноармейцев, ас ними раненный в ногу командир полка. Они его все же вынесли к своим. Вскоре ранило и Кружилина, ранило до обидного бестолково. Отводили их часть во второй эшелон на отдых и пополнение, и тут, в сотне километров от переднего края, угодили под бомбежку. Осколок хватанул Кружилина повыше бедра, приличные штаны из диагонали испортил, полушубок новенький разорвал, а главное — снес с тела добрый кусок мякоти. «Бифштексу состругал», — острил усатый санитар, перевязывая лейтенанта.

Этот «бифштекс» раной оказался нудной и заживающей плохо. Новый год Кружилин встретил в госпитале. А в первых числах января отправился из Вологды в Малую Вишеру, где расположился штаб Волховского фронта. Здесь собрали с сотню выписавшихся из госпиталей командиров. Тут были и носившие на петлице сиротливый кубарь младшие лейтенанты, и мужики с солидной капитанской шпалой.