Полагаю, что
пока широкой публике и не следовало знать этого. Реакция на подобную информацию могла быть непредсказуемой, но воевал полковник Темучинов дерзко и с размахом, как и подобает великому завоевателю. Цели, правда, были иные, и в короткие часы отдыха мы не раз говорили с ним об этом.
— А как же права человека? — невольно ухмыльнулся Станислав Гагарин. — Разные там
общаки, универпеды и интергомики из «Мировых амнистий» и Лиги якобы Независимых и Объединенных Наций.
— В гробу я видел этих педерастов в накрахмаленных манишках! — взорвался Чингиз-хан и прошелся взад и поперек с прибором таким отборным матом, что я тут же вспомнил, что именно монголы привезли на Русь то изящное словечко из трех букв, которые не шибко умные соотечественники пишут на заборах.
Надо отметить, что представителей сексуальных меньшинств полковник Темучинов органически, так сказать, не долюбливал.
Мы заперли южный выход из долины, на севере она упиралась в добрую дорогу, что соединяла будущую ловушку с зажиточным районным центром. Там оседлал господствующие высоты десантный батальон, парни уже видели, что натворили бандиты, и за стойкость их духа мы были спокойны, выучка тоже была у ребят отменной.
На склонах гор, окружавших долину Барчо-су, полковник разместил минометные батареи и расчеты многоствольных установок, которые будут стрелять прямой наводкой.
Была договоренность с летчиками: они пришлют для нанесения массированного удара нескольких
мигов и
сухих, а для этапа зачистки операции, подавления единичных очагов сопротивления выделяют вертолетную эскадрилью.
Рация заговорила вдруг голосом старшего лейтенанта Батуева, он был по внешнему виду лет на десять-двенадцать моложе полковника, но являлся, тем не менее, великим внуком не менее великого деда. Поначалу я, правда, дивился тому, что таких полководцев Зодчие Мира вызвали из прошлого для незначительных боевых операций, но всегда вспоминал операцию «Мост», когда участники ее, знаменитые и замечательные пророки, лучшие люди и учителя человечества гоняли по московским подземельям с
калашниками в руках, как обычные парняги из спецназа.
Видимо, у Зодчих Мира существовали собственные оценки значимости людей, им лучше знать, что делать и где находиться, допустим, Станиславу Гагарину — в долине Барчо-су или в подмосковном Одинцове, адмиралу Нахимову сидеть на Черноморском флоте или командовать в Гремихе подводным флотом, а товарищу Гитлеру идти с моим двойником на первомайской демонстрации по Ленинскому проспекту.
Так вот, старлейт Батуев, ведавший у Чингиз-хана разведкой сообщил, что первые отряды закордонных бандитов подходят к долине, идут без опаски, накуренные
анашой или еще какой гадостью, не выставив даже боевого охранения.
— Пропускайте беспрепятственно, — приказал полковник.
Он поворотился ко мне.
— Не посмотреть ли нам западный фланг? Там стоят союзники из Ташкента, контингент разношерстный, слабоватый народ… Как бы не подвели, если эти паразиты бросятся на них.
— Поедем верхом? — предложил я.
— Можно и так, — удивленно глянул на меня полковник.
Мальчишество, конечно… И какой из меня к хренáм наездник, хотя я и внук сотника Войска Терского и хорошо помню те сотни километров по колымской тайге, которые одолел «ради нескольких строчек в газете»!
Тут желание выпендриться, показать, что от деда-казака и деда-гусара унаследовал нечто, и потому хоть ты и Чингиз-хан, но мы тоже
могём…
Одним словом, голое пижонство, которое ни к лицу серьезному сочинителю, и Вера Васильевна меня безусловно бы осудила.
Но слово не воробей и даже не попугай Кузя… Полковник распорядился, и коновод с погранзаставы, где лошади с вооружения не снимали, подвел нам двух смиренных на вид и уже оседланных коняшек. Собрав силы, я по возможности лихо перекинулся в седло. Но кожаное седло подо мною вдруг затряслось, я ухватился за поводья, ощутил их металлическую поверхность и увидел, что держусь за окантованный аллюминием вагонный столик четырехместного купе скорого поезда, поспешавшего из Саратова в Москву.
Двадцать пассажирских вагонов с оглушающим лязгом и треском, скрипом и бряцаньем, едва не разваливаясь на части, неудержимо неслись, судя по времени, а по моим светящимся
командирским было три часа новых суток, по Тамбовской губернии, в купе была кромешная темнота, и я вспомнил, как вечером, едва сгустились сумерки, самостоятельно укутал вагонное окно плотной сплошной занавеской.
В купе было черно, как у кого-то там в одном месте — мелькнули ассоциации из детской поговорки — но я
видел!
«Лучше бы этим качеством меня на таджикском фронте наделили», — мысленно проговорил Станислав Гагарин, вспомнив, какими непрозрачными бывают ночи в памирских горах.
Я мгновенно проиграл ситуацию, осознав, что помню будто выехал вчера из Саратова, где неделю жил у Юсовых на даче, и мгновенное возвращение из седла на вагонную полку — норма, ежели раскладывать нынешнюю жизнь сочинителя по меркам Зодчих Мира.
«Но что предстоит мне сейчас совершить? — воззвал я к ним и к их полномочным представителям в России; которыми могли оказаться и Адольф Алоисович с товарищем Сталиным, и Чингиз-хан с адмиралом Нахимовым, а может быть, и невстреченный мною еще Александр Македонский, который был бы кстати, коль вовсю развернулись боевые явления, а лучше Александр Васильевич, который Суворов, или на худой конец — генерал Скобелев.
Ответа не последовало.
То ли не слышали меня боги, то ли предлагалось принимать решение самому.
И тут пришел чужой голос.
Возможности мои усилились, и Станислав Гагарин рассмотрел трех мордоворотов, стоящих в дальнем от моего купе тамбуре и ближнем от гнезда, в котором покоилась и дрыхла без задних ног среднего возраста проводница.
— Буди эту курву, пусть вызовет козла сюда, — проговорил невысокого роста крепыш. — Тут его и кончим…
Я понял, что речь идет обо мне, но стал вдруг удивительно спокойным и, что называется, деловым.
— Буду ждать вас здесь, — продолжал плотный мужик со скошенным подбородком и серпообразным шрамом на левой щеке. — Проводницу закрыть в купе! Лишний мертвяк нам не нужен…
«Единственным мертвяком буду я», — без особой радости сообразил Станислав Гагарин.
— Ты, Бандера, пройдешь вперед и перекроешь ему дальний конец, — предложил явный шеф группы. — А когда Рафик погонит козла ко мне, будешь прикрывать обоих… Задача понятна?
Бандера и Рафик молча кивнули в полуосвещенном ночным вариантом электронапряжения тамбуре.
Но их я видел, будто стояли убийцы напротив. Несмотря на столь различные имена или клички, парни походили друг на друга, и на голову ростом были повыше инструктировавшего их вожака.
— Тогда двинули, — выдохнул шеф. Имя его так и осталось для меня неизвестным.
Проводницу они разбудили и, стараясь быть смирными с нею, сунули под нос удостоверения уголовного розыска. И тут я получил первый сигнал извне, мне дали неким образом понять: бумаги у них фальшивые. Ногой я выдвинул дорожную сумку, сунул руку в боковое отделение и достал револьвер «Чемпион», хранящий в барабане полдюжины изящных патронов с тупыми пулями толщиною почти в сантиметр.
Потом извлек из стоявшего в изголовье
кейса глушитель и обстоятельно, не торопясь, время у меня оставалось, навинтил металлический цилиндрик на ствол револьвера.
Не хотелось, знаете ли, беспокоить мирно спящих пассажиров.
Того убийцу, который ждал Станислава Гагарина в тамбуре, звали Марленом Скорпинским, и в той спецслужбе, в которой Марлен начинал удивительную карьеру, он сумел дотянуть до звания
капитан.
В новой спецслужбе, задание которой он выполнял, армейских званий не существовало, там были иные шкалы ценностей, говорить о которых за недостатком времени — Рафик и Бандера идут кончать сочинителя — не имеет смысла.
Марлен, известный среди новых сослуживцев под кличкой Марксист — начальник, который нарек бывшего капитана, обладал пусть и дюжинным, но чувством юмора — нащупал за пазухой привычный ему
макаров, вынул его из под мышечной кобуры и большим пальцем спустил предохранитель.
Патрон был уже дослан в патронник, хотя подобное не полагалось по инструкции, носить пистолет с патроном в стволе не положено по технике безопасности.
— Открывай ключом, — сказал проводнице Рафик. — Потом буди… Ревизоры, мол, нагрянули, а ваш билет не в порядке.
Видимо, такое не впервой случалось в практике мигом отрешившейся ото сна женщины, во всяком случае, проводница споро поднялась с диванчика и зашлепала к седьмому купе, где укрылся, как следовало понимать, опасный, севший в Саратове преступник.
Трехгранным ключом она приподняла нижнюю защелку, но дверь держалась на верхней, которую я не торопился пока трогать, ибо считалось, будто лежу на полке.
Проводница осторожно постучала, потом еще, а затем вполголоса произнесла:
— Пассажир с двадцать седьмого места! Ревизоры у меня… Просят в служебное купе! С билетом надо разобраться…
Конечно, ей и в голову не пришло, что надо как минимум извиниться перед пассажиром, к хамству в Империи, к сожалению, привыкли, и только Станислав Гагарин обращает порой внимание на подобные этические издержки.
Перед тем как открыть дверь, я набросил на револьвер полотенце и сонно пробормотал, выходя в коридор:
— Ну что там еще? Выспаться не дали… Ладно, умоюсь заодно.
Придав полотенцу на руке бытовую, так сказать,
легитимность, я исподтишка огляделся.
Проводница стояла справа от входа, в двух шагах от двери слева караулил мое появление Рафик. Бандера маячил в конце вагона. Таким образом, оба они оказывались у меня в тылу, когда я двинусь к служебному купе, за которым в тамбуре ждет меня Марлен Скорпинский, профессиональный убийца по кличке Марксист.
Два
ствола за спиной, а третий, в близкой перспективе, встретит за дверью. Многовато, конечно, но учитель по
самбо говаривал нам, что три противника есть норма для подготовленного борца, и хотя я себя таковым не считаю — и возраст, и отсутствие постоянных тренировок, в расклад ближайших минут всматривался со здоровым оптимизмом.
Проводница двинулась вперед, а я с револьвером «Чемпион» в правой руке, закрытым небрежно перекинутым полотенцем, следом, за мною на расстоянии трех шагов двигался Рафик, а Бандера, выждав немного, тоже принялся перемещаться по вагону.
Едва достигнув собственного купе, проводница юркнула туда, я миновал проход и остановился, развернувшись лицом к Рафику, который оказался прямо против двери. Не знаю, на что надеялся он, только руки у него были от оружия свободны.
— Вы, что ли, ревизор? — спросил я у Рафика, и вопрос этот был вполне естественным, ибо в служебном купе никого, кроме проводницы, не было.
Ответить Рафик не успел.
Резким движением, от которого полотенце слетело с револьвера, я ткнул глушителем ему в живот и чуть ли не втолкнул в купе вслед за проводницей. Впрочем, Рафик хорошо понимал, что необходимо мгновенно подчиняться тому, кто буравит твое брюхо
машинкой, готовой начинить ему кишки доброй свинцовой кашей.
— Сидеть тихо! — скомандовал я и захлопнул купейную Дверь.
Бандера не успел разобраться в происходящем. По их, бандитской, схеме проводница ныряла в купе, Рафик гнал меня в тамбур, где сочинителя кончали, а труп выбрасывали на соседние рельсы. Но исчез в купе и его, Бандеры, напарник тоже… Не привыкший недоумевать головорез молниеносно ухватился за, рукоятку пистолета, но опоздал.
Мой «Чемпион» дважды щелкнул курком, в барабане опустели две камеры, а их содержимое перенеслось через коридорное пространство вагона и насмерть поразило Бандеру.
Теперь следовало обыграть того, кто ждал меня в тамбуре.
Щелчков «Чемпиона» Марлен Скорпинский не расслышал: вагон безбожно мотало на рельсовых стыках, старые шпалы давно подлежали замене, они в ужасе вдавливались в зыбкое ложе насыпи, которое вчера еще нуждалось в балластировке, вокруг визжало и стукало… Какие уж тут звуки выстрелов, поглощенные к тому же довольно приличным глушителем!
Марксист снял запор с вагонной двери, выходящей на ту сторону, где проходили встречные поезда, и чуть позднее появился пассажир из седьмого купе. Тот, кого приказали Марлену кончить.
Дело было привычным, даже обыденным. Не в первый, так сказать, и не в последний раз… И потому, когда дверь в тамбур стала приоткрываться, Марлен, прозванный так собственным отцом, романтическим коммунистом, в честь основоположников, ленивым движением сунул руку за отворот куртки, чтобы в момент появления
козла из вагона выхватить оружие и отправить неудачника к праотцам.
Медленно открывавшаяся дверь вдруг молниеносно распахнулась и ударила Марлена Скорпинского в грудь. Слегка ошарашенный, он даже не рассмотрел толком того, кто возник перед Марксистом. Убийца видел лишь черный зрачок револьвера, бесстрастно глядевший ему в лицо.
«Газовый», — с надеждой подумал он, но времени осознать ошибку ему не достало.
Станислав Гагарин собирался убрать труп несостоявшегося собственного убийцы, но сделать этого не успел.
— Придется покинуть поезд, — донесся до него голос Иосифа Виссарионовича Сталина. — К вам идут контрольные группы из соседних вагонов, понимаешь… Не справитесь, товарищ письмéнник. Срывайте стоп-кран!
Дернуло так, что я едва не свалился на труп ничком лежащего на металлическом полу человека. Имя его мне было по-прежнему неизвестно, да и зачем загружать память, тем более, смерть он принял от моей руки. «А то сниться еще будет», — усмехнулся Папа Стив.
Трупы мне всегда были не симпатичны, я даже судебную медицину ухитрился сдать в юридическом институте без обязательного посещения морга, а падать на свежего еще мертвяка — радость не великая… Потому Станислав Гагарин изо всех сил уцепился за рукоятку двери и сумел удержаться на ногах, хотя его и крепко ударило о вагонную стенку.
Поезд экстренно тормозил.
Ко мне вернулась способность видеть сквозь металлические перегородки, и я убедился, что товарищ Сталин был прав: с двух сторон к тамбуру бежали люди, на ходу доставая оружие.
Надо было уходить.
Спрыгнул я с замедлившего ход саратовского состава удачно. Кувыркнувшись, увлекаемый инерцией, я растянулся под относительно невысокой насыпью и слышал, как прогрохотали надо мною вагоны.
Готовый к новым неожиданностям, Станислав Гагарин вскочил на ноги, с радостью ощутил, что ноги-руки целы, он полон сил и энергии, готов морально и физически к любым необыкновенным приключениям.
И надежный револьвер «Чемпион», пусть и потерявший половину патронов из барабана, находился при нем.
Тут я вспомнил, что в седьмом купе под вагонной полкой мчатся, оставшиеся без хозяина, аж целых четыре ведра и чемодан с фруктами из юсовского сада.
«Вишню жалко», — подумал Станислав Гагарин.
Глава восьмая
ЛЮБОВЬ ВТОРОЙ СВЕЖЕСТИ
— Вы держали в руках доллары США? — спросил меня Адольф Гитлер.
— Естественно, — ответил я бывшему германскому вождю. — Только тратил их исключительно за кордоном и сегодня возмущен экспансией
баксов в Россию.
— Помните, что написано на лозунге под масонской пирамидой?
— Нечто латинское, кажись… Дак мы сие зараз проверим!
С этими словами я достал из
жопного кошелька, так я называл подаренный мне Верой кожаный портмонет, который носил в заднем кармане брюк, купюру достоинством в один доллар. Положил ее в кошелек несколько лет назад в Куала-Лумпуре, столице Малайзии, шутливо заметив, что этот сувенир будет притягивать к себе зеленых собратьев. Но то ли доллар оказался фальшивым, то ли у владельца его, Одинокого Моряка, аллергия на
баксы, но доллары у меня так и не завелись.
Предлагал мне Коля Юсов
зеленые, когда шли они еще по восемнадцать рублей за штуку, но я хорошо помнил, что в Уголовном кодексе Российской Федерации существует грозная статья за номером восемьдесят восемь, предусматривающая солидный
срок за валютные операции. К слову сказать, статью эту никто не отменял и по сегодняшний день, между прочим…
Глянул я на сувенирный мой сиротливый доллар и ахнул. Треугольный кончик пирамиды был как бы отрезан и парил в торжественных лучах над нею. А в треугольнике масонском глядело на меня недремлющее око! Ну точь-в-точь, как в
ломехузной телевизионной передаче «Взгляд»…
«Бог ты мой! — мысленно воскликнул я. — Ну как же мы, козлы тупые, не рассмотрели враждебную символику раньше и восторженно ахали, когда ведущие «Взгляда» демонстрировали нам, дубарям, презерватив, ими же самими закатанный в банку с огурцами! И поделом нам, простакам доверчивым, поделом…»
— Перестаньте казниться, партайгеноссе сочинитель, — ободряюще улыбнулся мне Адольф Гитлер. — Не вы первый, не вы, к сожалению, последний…
Ломехузы, а методов оболванивания у них не счесть, едва ли не весь мир
гондоном в банке обворожили, и моих честных немцев в том числе… Так что написано на транспаранте над пирамидой?
— Novus ordo Seclorum, — прочитал Станислав Гагарин. — Новый мировой порядок! Вот, значит, в какого бога верят ети иху мать янки… Ни хрена себе хрена!
— Что и требовалось доказать, — удовлетворенным тоном резюмировал Гитлер. — Теперь вам понятно, с кем я на самом деле боролся? Не с бедными, замордованными вечным гонением евреями, против которых я никогда ничего не имел, более того, даже жалел их, о чем недвусмысленно писал в «Моей борьбе». Нет, я боролся с международными финансами, с Мировым Капиталом, который нынче подмял под себя и пытается изнасиловать униженную и оскорбленную Россию!
Не евреи виноваты в бедах Германии и России, как таковые, а
еврейство, его враждебная роду человеческому идеология, увы…
…Я вспомнил этот разговор с фюрером в неподходящую, казалось бы, минуту, когда скорый поезд Саратов — Москва прогрохотал по насыпи надо мною и скрылся в северном направлении, унося два трупа несостоявшихся моих убийц и еще полдюжины тех, кто с удовольствием форшмачил бы сейчас свинцом русского писателя Папу Стива, Одинокого Моряка в океане.
Наверное, связь между неудавшимся покушением и недавним разговором с фюрером на берегу Волги все-таки была, и потому я не удивился цепочке представлений, вытянувшей из подсознания размышления о сатанинской долларовой купюре. Эта цепочка по закону ассоциации заставила меня тут же ощупать мою одежду и определить, что помимо револьвера «Чемпион» я прихватил с собою наличные деньги, которые по дорожному обыкновению рассовывал в различные потайные места собственного багажа.
— Если в России ходят еще рубли, то не пропаду, — едва ли не вслух произнес Станислав Гагарин, вовсе не до конца уверенный и спокойный за наличные дензнаки: он хорошо помнил, как приехав в Саратов, был ошарашен известием о ликвидации денег с профилем Ленина. Хорошо, что рядом была сватья, мать Николая, которой он и передал на хозяйственные нужды утратившие прежнее достоинство купюры.
Уже в серьезной степени рассвело, когда Папа Стив выбрался на дорогу, наугад определился с местом собственного пребывания, дождался паренька, который торопливо пробирался по проселку на колесной «Беларуси».
Пока трясся по направлению к большаку, Станислав Гагарин усиленно напрягался духовно,
щупал сознанием эфир, пытался поймать телепатические сигналы вождя или Адольфа Гитлера, на худой, так сказать, конец моего таджикского знакомца, хотя с Чингиз-ханом мы в подобных играх себя не пробовали еще, но я-то знал, что великий завоеватель, пребывающий пока в звании полковника национальной армии, один из посланцев Зодчих Мира, и, следовательно, наделен могущественными силами.
Телепатический эфир молчал, и Папа Стив начинал потихоньку злиться.
В том, что выберусь отсюда без помощи вождей и полководцев, я, естественно, не сомневался. Поезд, конечно, мне не догнать, но встречающий меня Юсов, несомненно, догадается забрать ягоду, яблоки и пожитки. Больше всего, меня беспокоила судьба исписанных в саду листков, сочиненных уже страниц будущего романа.
Остальное — фуебень и мандятина, хотя вишню и абрикосы было жалко, сам собирал прямо с веток…
— Сохранятся ваши абрикосы, понимаешь, — пришел в сознание ворчливый голос Отца народов.
Станислав Гагарин едва не подпрыгнул на и так прыгающем под задницей сиденье «Беларуси».
— Здравствуйте, товарищ Сталин! — мысленно закричал он, и паренек-механизатор удивленно покосился на меня: видимо, импульс, который я излучал, был такой силы, что рикошетом прокатился по его нервной системе.
— До поворота, понимаешь… Там слезайте, — передал мне товарищ Сталин. — Вас встречают… А дальше — по схеме.
— Где вы, Иосиф Виссарионович? — спросил я и тут же заткнулся, смутился, вспомнив, что уже совался к вождю с подобным глупым вопросом.
— Вот и хорошо, — характерно закашлялся-засмеялся товарищ Сталин. — Стало быть, отключаюсь.
— Останови, парень, — попросил я тракториста и незаметно сунул ему в карман ватника тысячную купюру.
На повороте я увидел знакомую фигуру в камуфлированной, такой привычной теперь в русском пейзаже одежде.
«Беларусь» замерла на обочине.
Я выскочил из кабины трактора, трактор покатил дальше, а Станислав Гагарин стоял подле дороги и молча смотрел, как направляется к нему невесть как оказавшийся на Тамбовщине его знакомец по Таджикистану и собственному роману «Память крови», старший лейтенант Батуев, он же великий завоеватель Бату-хан.
— Одно неверно переведенное слово, — со вздохом произнес Адольф Гитлер, — и реки безвинно пролитой крови…
— Невежество, оплошность, нетвердое знание языка или прямой умысел? — спросил я.
— С этим необходимо тщательно разобраться, — проворчал фюрер. — Не исключено и участие в провокации
ломехузов. А подтасовка, лингвистическая подмена совершена до пошлости примитивно.
— Интересное дело, — пробормотал я, в который раз испытав острое сожаление от того, что недостаточно хорошо знаю немецкий язык.
Вообще-то я человек без комплексов, но порой становится не по себе, когда вспоминаешь о том, что кроме английского хорошо бы владеть в совершенстве немецким и французским, да и по-испански бы
трёкать свободнее того уровня, которого я достиг, общаясь с аборигенами на Кубе и в Южной Америке.
И вот еще нотную грамоту не знаю… А так бы хотелось записывать новую музыку, которая нередко возникает в сознании. Но чему не научился во время óно… Жалеть об этом по большому счету не имеет смысла.
— Ошибок в русском переводе «Коммунистического Манифеста» Маркса и Энгельса хоть отбавляй, их попросту не счесть, — сказал Гитлер, и я внутренне усмехнулся: не смотрелся фюрер в роли преподавателя научного коммунизма.
Вот Геннадий Эдуардович Бурбулис, с которым мой сын Анатолий сотрудничал в «Свободной трибуне», придуманной свердловским горкомом партии, тот смотрится: вылитый преподаватель истмата и диамата. А Адольфу Алоисовичу роль сия как-то не подходила… Впрочем, возможно здесь имеет место быть чисто гагаринская вкусовщина, не больше.
— В отдельных местах перевод грубо искажает смысл подлинника… Вы читали «Коммунистический Манифест»?
— Спрашиваете!
— Тогда вы должны помнить, что русский текст пестрит словами
уничтожить или
уничтожение… На самом деле слова этого в немецком оригинале вообще нет.
— Как так?! — вскричал Станислав Гагарин. — Но куда же смотрел этот Бакунин, один из русских гегельянцев, который между прочим, впервые и перевел «Манифест» в 1869 году в Женеве? Он что, немецкого языка не знал?
— Дело в позиции Бакунина, одного из русских
бесов, если позволено мне будет воспользоваться метафорическим термином Достоевского, — сказал Гитлер, а я вспомнил стилистическую образность и метафоричность его книги «Майи Кампф». — Как основатель анархизма, Бакунин поставил во главу собственной деятельности идею, как он сам выразился,
чистого разрушения. Под эту идею и подгонял текст «Манифеста», под собственное убеждение в том, что «разбойник в России настоящий и единственный революционер».
— Чего-чего, а разбойников у нас и сейчас хватает, — вздохнул я. — Только в руках у них не ножи и кистени, а фальшивые банковские
авизо. Так что с переводом, Адольф Алоисович?
— Авторы «Манифеста» часто употребляют глагол abshaffen и существительное abshaffung, — проговорил фюрер. — В моем родном языке существует ряд значений этого слова: упразднение, ликвидация, выведение из употребления, отмена. Но слова vernichtung, которое буквально переводится как «превращение в ничто», а это и есть аналог русского понятия «уничтожение», в тексте «Манифеста» попросту нет!
— Как же так? — растерянно проговорил я. — Ведь столько людей и материальных ценностей
уничтожено в революциях именно потому, что Маркс и Энгельс якобы призывали
уничтожить частную собственность и другие приметы буржуазного государства… Ведь слово
уничтожить стало альфой и омегой любого революционного переустройства!
Передо мной, повергнутым в шоковое состояние, пронеслись чередой картины злодейского революционного быта, события и эпизоды прямо вытекавшие из термина, которого, оказывается и не было в программном документе классиков марксизма.
— Ни хрена себе хрена, — пробормотал ошеломленный Станислав Гагарин.
— Конечно, — продолжал партайгеноссе фюрер, — Адольф Гитлер на первый взгляд странно смотрится в роли защитника так называемого научного коммунизма, но чувство справедливости заставляет меня открыть русским людям глаза на сей счет.
В «Манифесте» вместо «уничтожить» употреблено слово aufhebung, которое суть известный термин гегелевской диалектики, на русском языке означающий
снятие, знаменитое гегелевское
отрицание.
— Но в диалектическом смысле отрицание вовсе не уничтожение! — воскликнул Станислав Гагарин.
— Что и требовалось доказать, — церемонно поклонился Адольф Гитлер и развел руками.
«Интересно, — подумал я, — знают ли об этом бывший преподаватель научного коммунизма Бурбулис и гросс-академик Яковлев?»
— Сам Гегель в «Науке логики» подробно разъясняет смысл понятия «диалектическое отрицание», — продолжал фюрер, слегка возбужденно, в привычной манере — Гитлер не умел иначе, не любил назидательную, как он говорил — профессорскую, традицию изложения. — Философ подчеркивает, что слово
отрицание имеет в немецком языке двойной смысл. Слово это означает «сохранить»,
удержать и в то же время прекратить,
положить чему-либо
конец… Таким образом,
снятое есть в то же время и
сохраненное, которое лишь потеряло собственную непосредственность, но от этого оно вовсе
не уничтожено.
— Следовательно,
снятие не означает грубого уничтожения? — для порядка переспросил я, хотя мне давно все было ясно.
— Разумеется, — отозвался Адольф Гитлер. — Диалектика — упрямая вещь, и спасибо Зодчим Мира! Сверхзнания, которые получили от них и я, и друг Иосиф, и все те, кого они посылают на Землю, покоятся прежде всего на диалектике, ибо диалектика заложена в основу Мироздания, и в этом смысле ваша
философия порядка имеет шанс быть принятой человечеством.
— Вы считаете, что в придуманной мною теории есть сермяжная правда? — осторожно спросил я фюрера.
— И еще какая! — воскликнул Адольф Гитлер. — Учение, которое успокаивает и примиряет любых спорщиков, не может быть отвергнуто вконец запутавшимися землянами. Ведь Зодчим Мира могут, в конце концов, надоесть вечные
разборки гомо сапиенсов. Мне кажется, что они уже сожалеют о том, что наделили материю сознанием, превратили двуногое животное в мыслящее существо.
— Какое оно мыслящее, если всего лишь по незнанию немецкого языка маузером и наганом вбивало в головы русских людей идею
уничтожения, тогда как основоположники толковали вовсе о другом, — с горечью произнес Станислав Гагарин.
— Диалектический смысл термина снятие в
применении к частной собственности Маркс уловил еще за четыре года до «Манифеста», — сообщил мне удивительно эрудированный по части марксизма Гитлер, а я вспомнил, что исследователи жизни фюрера утверждают, будто он в идеологической практике почти не ссылался на работы классиков научного коммунизма. — В «Экономических рукописях 1844 года» Маркс характеризует коммунистические уравнительные идеи, бытовавшие в его время, и прямо утверждает, что всякая частная собственность как таковая ощущает — по крайней мере к более богатой части собственности — зависть и жажду нивелирования, уравнения. Грубый коммунизм — запомните это выражение, Папа Стив! — есть всего лишь нивелирование, то бишь, примитивное уравнение, есть лишь завершение этой зависти и этого нивелирования, исходящие из представления о некоем минимуме.
Что именно такое
упразднение частной собственности не является подлинным
освоением ее, видно как раз из абстрактного отрицания всего мира культуры и цивилизации, из возврата к неестественной простоте бедного,
грубого и не имеющего духовных потребностей человека, который не только не возвышается над уровнем частной собственности, но даже и не дорос до нее.
Вот так, Одинокий Моряк, в таком, значит, разрезе.
«Поучительная произошла у нас беседа, — подумал Станислав Гагарин, записывая эти строки утром 14 августа 1993 года в домашнем кабинете на Власихе. — А что же про любовь, пусть и второй свежести? Ты же обещал Галине лирическое нечто… Или обещанного три года ждут?»
Женщин в мужской практике Станислава Гагарина было немного, и потому я считал себя скромным на этот счет индивидом. Сотни две или три, а может быть и четыре, во всяком случае не более пятисот — списка, как Александр Сергеевич Пушкин, я не вел. И вообще не относил таинство близости с женщиной к некоему состязанию, спорту, что ли, терпеть не мог мужского бахвальства по части побед на сексуальном фронте, но, разумеется, не мог потягаться с такими асами в
этом деле, как царь Соломон, Лаврентий Берия или Джон Кеннеди.
Впрочем, и задачи перед собой такой не ставил… Сближение с женщиной происходило всегда естественным путем, с обоюдными откровенностью и приятием, и потому ничего, кроме теплых воспоминаний, за кормою жизненной моей ладьи не оставалось.
Конечно, попадались и
крутые дамы, пытавшиеся подчинить Станислава Гагарина собственной воле, проложить для него истинный, как им представлялось, курс, но Одинокий Моряк мягко, но упрямо уходил от подобных попыток.
Другое дело моя Вера Васильевна — не путать с галактической Верой! Супруга Папы Стива никогда не пыталась даже как-то откорректировать жизненную линию сочинителя, поддерживала самые фантастические его планы, по крайней мере, не перечила никогда мужу в главном: выборе пути. А в житейских мелочах… На то они и мелочи, чтобы не обращать на них внимания.
Еще в поезде, идущем на Саратов, а затем и в юсовском саду, я с интересом штудировал «Этюды о любви» Хосе Ортеги-и-Гассета, в которых испанский философ возвеличивал женщину и утверждал, что именно этому загадочному и совершенно отличному от мужчины
психологически существу отведена нелегкая, но благородная задача совершенствования сильного пола.
— Если в эпоху примитивного сексуального инстинкта отношение мужчины к женщине — это отношение хищника, который набрасывается на первую попавшуюся красоту, — говорит Ортега-и-Гассет, — то на этапе духовного энтузиазма он, напротив, держится на определенном расстоянии и следит за выражением женского лица, чтобы уловить знаки одобрения или презрения…
Женщина в разные периоды жизни формирует некий идеал мужчины в собственном воображении, а затем накладывает его, словно кальку, на возникающих в ее поле зрения и много воображающих о себе
козлов. Совпали контуры, начерченные женщиной на кальке — она говорит себе: «Эге! Тебя, голубчика, мне и надо…»
И уверенно сшибает избраннику рога.
Мгновенно начинает работать система сигнализации, она у слабого пола отработана блестяще, возникает поток флюидов, идущих от той, которая выбрала одного из нас, на подсознательном уровне поток заполоняет нас, притягивает к искусительнице, как магнитом, и вот мы покорены ею, воображая при этом, что одержали очередную победу.
Соответствовать идеалу, намеченному сознанием женщины, вот единственный наш удел! Не более того…
Станислав Гагарин давно уже это понял, и единственное, что позволял в собственной практике — робко намекнуть мелькнувшей на сочинительском небосклоне комете: погляди внимательно на меня. А вдруг я тот, кого ты ищешь… Разумеется, если при этом мне пришелся размерами хвост очередной кометы.
Человеческая жизнь невозможна без идеала.
Но каким надо быть тебе, мне, всем нам, чтобы стать идеалом? В глазах женщины, в первую очередь… Видимо, мало быть самим совершенством, чтобы стать настоящим идеалом. Ортега-и-Гассет полагает, что идеал суть жизненная функция, один из многочисленных инструментов жизни, идеал — конститутивный орган жизни.
Честно признаться, мне не хотелось писать о любви в трилогии «Вожди, пророки и Станислав Гагарин». Точнее, я не собирался развивать эту тему. Может быть, потому, что считал подобную тему незначительной для
крутого и сложного повествованья, а может быть, и потому, что не
пылал на данном жизненном отрезке роковыми страстями.
Но Галина Попова, мой главный редактор, не уставая высоко отзываться о «Вторжении» и «Вечном Жиде», продолжала твердить мне:
— Мало любви, Станислав Семенович, в романах… Надо бы подперчить их эдаким… Ну вы понимаете… Сочинением без любовных эпизодов нашу сестру привлечь трудно.
— А как же загадочная Вера в «Вечном Жиде»? — несмело пытался я возразить Галине, которой весьма дорожу и полагаю женщиной умной, в работе толковой и попросту обаятельной.
— Это не то, — разочарованно отвечала Галина. — Зодчие Мира поднесли вам подарок, вы его приняли — и делу конец. А где же роковые страсти, борьба за обладание, так сказать, призом, где кинжал в груди соперника, образно выражаясь?
«Сила женщины, — утверждает Ортега-и-Гассет, — не в том, чтобы знать, а в том, чтобы чувствовать».
И добавляет:
«Как для науки, так и для ремесла быть женщиной требуется определенная доля
гениальности».
Поскольку я убедился, что в Галине моей подобная
доля присутствует, то всерьез задумался над ее словами.
Действительно, Станислав Гагарин умеет писать о любви, про отношения мужчины и женщины у него недурственно получается. Те же рассказы «Гаврилыч», «Эти желтые дюны», «Цветы для механика с «Андромеды», «Как на кладбище Митрофановском», «Мыс Палтусово Перо», «Вы снились мне на Лабрадоре»… Хватит?
А романы «По дуге большого круга», «Страда», «Ящик Пандоры», «У женщин слезы соленые»? «Мясной Бор», наконец!
Что же, достигнув высшего уровня ремесла, высоко подняв планку сюжетности, ты разучился писать о любви, партайгеноссе письмéнник?
Разумеется, не разучился… Дело в том, что теперь я сам превратился в героя собственных романов, персонально,
фамильно названного, а это предполагает не просто высокую степень раскованности, о которой сказал, прочитав «Вторжение», Петр Алёшкин, в подобном тонком деле и высшей раскованностью не обойдешься.
А тут еще испанский любомудр толкует: любовь — это явление редкое, возвыситься до этого чувства способны лишь души особого склада.
И далее: любовь — это самое деликатное и целостное выражение души, которое отражает качество и характер последней.
Да… Мучил-мучил я бумагу теоретическими рассуждениями о любви, а о том, как сам был поставлен к барьеру, написать не решился. Впрочем, готовность у меня была, раскованность Станислав Гагарин поднял до верхней отметки и уже собрался было написать о встрече с космической Верой на Цветном бульваре, как вернулся вдруг на Тамбовщину и узнал в человеке, одетом в пятнистую форму, внука нового друга моего Чингиз-хана.
— А я за вами, Станислав Семенович, — спокойно произнес старший лейтенант Батуев. — Полковник Темучинов послал…
«Дедушка Чингиз, стало быть, — подумал я. — А как же моя вишня в поезде?»
— Успеете, товарищ Гагарин, — успокоил меня Бату-хан. — По-быстрому обернемся.
Как следует с ним поговорить нам в Таджикистане не удалось, и потому я еще не успел поговорить с внуком Чингиз-хана о романе «Память крови», в котором как будто бы объективно изобразил Повелителя Вселенной.
Бату-хан повернулся ко мне спиной, поднял обе руки, на мгновение замер, и я успел заметить у него на запястьях крупные родинки, как у моей Веры, ухмыльнулся шальной мысли: не течет ли у нее кровь
чингизидов, а великий внук великого деда произнес некое слово, и в воздухе материлизовался пресловутый стакан-будка, на котором я уже имел честь недавно прокатиться к Волге.
Теперь предстоял куда более далекий путь, но происходило все так же, как в прошлый раз: стали непрозрачными иллюминаторы-окна, а когда они посветлели, мы вышли через овальную дверь и увидели Чингиз-хана, облаченного в пятнистую форму с тремя полевыми, едва заметными звездочками на вшитых в плечи погонах.
— Уже управились, — буднично сообщил мне великий завоеватель из прошлого, и будничность сия показалась мне вполне резонной, ибо подготовленная нами операция возмездия в горной долине была скромным пустячком по сравнению с теми кровопусканиями, которые устраивали народам и государствам и сам Чингиз-хан, и его не менее воинственные потомки. Один внучок, перебросивший меня в мгновение ока из Тамбовщины на Памир, чего стоил!
Бату-хан, у которого на погонах едва виднелись три звездочки калибром поменьше, нежели у деда, стоял поодаль и безмятежно улыбался.
— Ни один не ушел, — продолжал бесстрастно сообщать полковник. — Обошлись без адвокатов и
международных амнистий, демократических правозащитников голубых и желтых оттенков. По закону наших предков — кровь за кровь! Впрочем, и ваши предки полагались на принцип — око за око, зуб за зуб, дорогой сочинитель…
— То так есть, — почему-то на польский манер ответил я и вдруг почувствовал, как в затылок мне смотрят настойчивым взглядом.
Станислав Гагарин повернулся и увидел Веру.
Молодая женщина приветливо улыбалась мне, но… To ли сердце в роли вещуна послало в сознание сигнал, то ли от Веры пришел некий импульс, не могу со всей очевидностью определиться, но взгляд ее показался мне несколько иным, другими глазами смотрела на Станислава Гагарина космическая Вера — теперь в ее принадлежности к Тому Миру я не сомневался — и не было в глазах доброго знака призывности, что ли…
— Кажется, вы знакомы, — едва заметно улыбнувшись, сказал полковник Темучинов. — Тогда и ладно, тогда и в путь-дорогу, товарищи.
Вера поманила меня рукой, когда я подошел, нежно обняла и как-то по-дочерински поцеловала в щеку, затем увлекла за строение, у которого высадил нас космический аппарат, и там Станислав Гагарин увидел небольшой вертолет системы Камова, его любовно называют в авиации
камушком.
Вера опередила меня и быстрыми шагами приблизилась к летательному устройству, а я невольно — и не в первый раз! — залюбовался ее стройной фигурой. Голубой комбинезон особенно ловко и заманчиво обтягивал ее изящное тело, так жадно и исчерпывающе способное отдаваться на высшей ступени чувства, талию перехватывал офицерский ремень, гибкую спину перекрещивали ремни, на которых слева от бедра болталась кожаная планшетка, а по правому бедру — и какому бедру! — стукал
стечкин в деревянной кобуре.
О назначении планшетки я сообразил, когда Вера, распахнув левую дверцу
камушка, взяла с сиденья пилота и водрузила на голову большой шлем с наушниками и ларингофоном.
— Умеешь водить вертолет? — спросил Станислав Гагарин.
— Я умею делать все, что в состоянии освоить человек, — ответила, мило усмехнувшись
странная женщина. — И даже более того…
Вот тут и пронзила меня впервые вполне осознанная мысль: уж не является ли галактическая Вера одним из Зодчих Мира? Смутное ощущение этого подбиралось ко мне исподволь не однажды, но вот так
обнаженно подумал впервые… Тогда выходит, хмыкнул я мысленно, Одинокий Моряк
близко общался с богиней?
Признаюсь: пара-тройка мурашек по спине моей проскользнула, это верно. Попробуйте на себя примерить мое положение — и дюжину мурашей за пазухой я вам обещаю… Конечно, усаживаясь справа от загадочного пилота, Станислав Гагарин бодрился и даже произнес по поводу сделанного им будто открытия сакраментальное и привычное для него присловье «а фули…», и услыхал внутри собственного существа телепатическое, с насмешкой произнесенное Верой: «Скромнее надо быть, Папа Стив, скромнее!»
Юркий
камушек раскрутил лопасти, сорвался с места и понесся туда, где неумолимый и жестокий Чингиз-хан бескомпромиссно расправился с пришельцами, беспросветный фанатизм которых бросил их через реку Пяндж, ведомых маниакальным стремлением резать и резать ненавистных
шурави.
Многие невинные и мирные русские люди пали от рук необузданных убийц, но теперь и злодеи нашли кончину здесь, в горной долине, превратившейся в братскую могилу неразумных и озверелых детей Аллаха.
«Ни одному не дали уйти», — вспомнил я слова Чингиз-хана.
— Могилы пока нет, — прозвучал в ларингофоне голос Веры, — прочитавшей мои мысли. — Ее только готовит похоронная команда… Брошены на рытье ям десантники и миротворческие силы из соседних республик, закапывают трупы, а их великое множество… Да еще и жара! Опасность эпидемии реальна… Впрочем, сейчас сам увидишь, Папа Стив!
Вертолет мчался на небольшой высоте, вот он выкинулся
камушком над горной Долиной Смерти, завис в воздухе и принялся снижаться над разрывающими грунт людьми, которые собирали и тщательно упрятывали в землю таких же, как и они, созданных по образу и подобию Божьему человеческих созданий.
Тошнотворный и тлетворный, ядовитый трупный смрад пришел снизу, проник в кабину вертолета и отвратно ударил через обоняние по сознанию Станислава Гагарина.
«Зачем мне все это? — в смятении подумал Одинокий Моряк. — Разве я ревизор Смерти? Она собрала сегодня обильный урожай в этой райской долине, но мне незачем быть свидетелем торжества скелетообразной старухи с косою… И нет в моей душе злорадства, нет чувства довольства от того, что кровавая месть свершилась».
И еще я подумал о том, что это неправда, будто труп врага хорошо пахнет.
Любые трупы смердят одинаково.
— Давай отсюда, Вера! — крикнул я, и через ларингофон мои слова достигли загадочного пилота. — Куда угодно, только уходи…
Послушный
камушек резко взмыл над долиной — вокруг потемнело, и я вот уже стоял в кабине лифта, везущего меня на пятый этаж здания, которое находится в Москве на Цветном бульваре, напротив цирка, кинотеатра «Мир», Центрального рынка и станции метро.
…Сочинитель Станислав Гагарин направлялся на свидание с Надеждой Гарифуллиной. Я давно намеревался познакомиться с незаурядной журналисткой, с интересом читал ее репортажи и интервью в «Советской России», раз пять или шесть заглядывал в двери ее кабинета, когда бывал у главреда Валентина Чикина, но тщетно — не заставал Надежду на месте.
Недавно мне повезло. Я увидел миловидную женщину, на мой взгляд ей не более тридцати пяти лет, Надежда, как выяснилось, знала обо мне и, так же как и я с ней, давно мечтала о знакомстве со мною.
Я подарил ей роман «Вторжение», потом позвонил, выслушал ее похвалу книге, что мне, каюсь, польстило и даже очень, известное дело, что от людей, которые тебе особливо приятны, и комплименты приходят по более высокой цене.
И в четверг, 12 августа 1993 года, я спешил к одиннадцати ноль-ноль на пятый этаж «Литературной России», где приютилась и редакция новой газеты «Кто есть кто», ее принялись издавать старые мои знакомцы — Святослав Рыбас, Коля Соловьев и Григорий Пятов.
Были у меня дела и в других редакциях тоже. Эрнсту Сафонову я нес для «Литературной России» статью «Вот придет Сталин, или Философия порядка», Саше Проханову в «День» интервью со мной, которое озаглавилось «Грубый коммунизм Иосифа. Сталина, или Что построил в Германии Адольф Гитлер», безоговорочно завизированное русским вождем и генсеком немецкой рабочей партии, о чем Проханову я, конечно, сообщать не собирался. А для «Who’s who» волок потрясную, изготовленную в их духе текстовку с заголовком: «Одинокий Моряк в океане, или Кто такой Станислав Гагарин».
А главное, в редакции
хуизхуинов меня ждала — условились по телефону — Надежда Гарифуллина, которую эти самые
хузники устами некоторых главных редакторов назвали лучшей журналисткой года.
Побегав по редакциям, лично передав материалы главредам, я пил кофе в «Кто есть кто», толковал с Аршаком Маркаряном и Владимиром Виноградовым, заглянув в «Литературную Россию», и все ждал и ждал Надю Гарифуллину, не подозревая о том, что со вчерашнего вечера она пожарным порядком переселяется из гостиницы куда придется, ибо родная газета, так и не удосужившаяся за четыре с половиной года решить Надеждины жилищные проблемы, объявила, что не в состоянии оплачивать ее гостиничное жилье.
Так что ей было вовсе не до свидания с Папой Стивом, будь он хоть трижды Одиноким Моряком и Карлсоном впридачу.
Но Станислав Гагарин обо всем этом не ведал и потому маялся до тринадцати часов, слегка презирая себя за терпеливость, ибо, сам будучи человеком архиаккуратным и обязательным, терпеть не мог, неминуемо взрываясь негодованием, если кто-либо опаздывал на встречу.
Надежды не было, и надежда встретиться с нею сегодня избыла у Станислава Гагарина до нулевой отметки.
Неторопливо спустился я с пятого этажа в разрытый перманентным ремонтом Цветного бульвара скверик перед зданием за номером тридцать, заглянул во флигелек «Нашего современника», чтобы приобрести в его коридоре свежий выпуск газеты «День», вернулся на бульвар, размышляя, ехать ли мне на Беговую или податься на Белорусский вокзал, чтобы сесть на первую после перерыва электричку, и тут увидел перед собой космическую Веру.
— Не пришла? — насмешливым тоном спросила она.
— О ком ты говоришь? — спросил я, и, кажется, покраснел, хотя оснований смущаться у Станислава Гагарина не было, скорее всего меня задела ирония, заметная в голосе Веры, известная доля подтрунивания над старым козлом, метавшимся по редакционным кабинетам, будто юный
вертер с едва наметившимися на лбу рогами.
На риторический мой вопрос одесского типа Вера не ответила. Она ласково взяла, бережно даже, я бы сказал, меня под руку и повернула к станции метро.
— Ты ведь еще не обедал, Папа Стив, — утверждая, проговорила она. — Поедешь в Одинцово позднее. Надо поговорить…
— Тогда питаемся в Писдоме! — бодро воскликнул Станислав Гагарин, вновь овладевая инициативой, и уверенно, как бы заново открывая для себя молодую женщину, с которой он два часа назад летел в
камушке — или в
камешке? — над горной долиной, заваленной обугленными и разорванными трупами.
На Вере не было сейчас пилотского комбинезона с планшеткой для полетной карты и тяжелого
стечкина с обоймой для двух десятков патронов, марсианский колпак не закрывал ее светлую, аккуратно причесанную головку Щегольские белые брюки, нежно-голубая кофточка с гипюровой вязью на груди, модный полупиджачишка-полукурточка и палевые
лодочки на стройных и длинных ногах, которые грех было закрывать пусть и белыми, но штанами, впрочем, я знал,
какие, с небольшими, кстати, ступнями, ноги у
моей Веры, а остальных это не касалось вовсе.
Тут следовало поместить слова благодарности Зодчим Мира и лично, как принято говорить, товарищу Агасферу, Вечному Жиду, который в апреле 1992 года познакомил меня с загадочным существом, но, сидя над этой страницей уже утром 19 августа 1993 года, я подумал, что любые слова, а благодарить я мог только набором из пусть и красивых, но все-таки слов, будут лишь бледным отражением тех чувств, которые переполняли мое существо.
Слова, слова, слова, говаривал известный неудачник, ребром поставивший вопрос, на который в принципе нет ответа.
Станислав Гагарин вздохнул, подавил в себе некое тоскливое предчувствие, подхватил
странную Веру под руку и напористо, в духе гагаринского девиза «Вперед и выше!», увлек молодую женщину к станции метро «Цветной бульвар».
Писательский Дом традиционно для августа закрыли на приведение в порядок, но ресторан, с непомерными, и я бы даже сказал —
разбойными ценами, работал. В знаменитом Дубовом зале, где по расхожей легенде собирались масоны, а Рональд Рейган кормил бесплатным обедом
ломехузную часть так называемой творческой интеллигенции, было пустынно.
Мэтр выбрал для нас с Верой столик, я по-быстрому определился с заказом, предложив Вере любимые мною жареные пельмени, оказалось, что она их попросту обожает, подавальщица, явно подавленная тем, что спиртного клиенты не заказали, индифферентно отчалила восвояси, и мы остались вдвоем.
Вновь и вновь всматривался я в загадочную Веру и различал в ней всех женщин, которых знал и любил на собственном веку. В ней возникала вдруг рыженькая скромница Мила Титова, которую я преследовал подростковой любовью пятиклассника в тихом Моздоке, и угадывалась вдруг темноволосая красавица из Южно-Сахалинска, изящная на мой тогдашний вкус Раиса Даунова, в нее я влюбился уже будучи курсантом мореходного училища.
В ней было нечто от Людочки Гомберг и безотказной питерской Нонны, которую я ласково звал «цыпленком», она так напоминала пушистой желтой головкой это невинное создание.
Примечание из августа 1993 года. Эти строки, записанные в саратовском дневнике, а затем перепечатанные на отдельные листки Ириной Джахуа, они лежали на письменном столе дома, я прочитал сестре Ларисе, приехавшей из Владивостока.
Лариса — старшая из трех сестер, родных мне только по отцу, единокровная, стало быть, и у нас с нею наиболее близкие отношения. Когда я поступил в Сахалинскую мореходку, ей было одиннадцать лет — худенькая, голенастая девочка, к которой сохранились у меня прочные добрые чувства.
— А про Любу Селезневу почему не написал? — спросила меня сестренка.
Теперь в ней, солидной матроне, преподавательнице русского языка и литературы, я не смог ничего разглядеть от той сахалинской девчонки, но в воспоминаниях моих она сохранилась, жила в них со всеми, как принято говорить, вытекающими последствиями.
— Любу Селезневу? — переспросил я недоуменно.
— Забыл? — насмешливо произнесла Лариса. — А такая была любовь… Тогда ты уже в мореходке учился.
К стыду моему Любу Селезневу я так и не вспомнил. Замаячило нечто светленькое, белокурое, стало быть, довольно милое и простенькое личико — именно такие женщины были мне по душе во всю оставшуюся жизнь — но детали, события некие, связанные с юношеской увлеченностью, так и не определились, увы…
Но Ларисе я был благодарен. Ее слова о далекой во времени Любе Селезневой задели нежную струну памяти, извлекли теплый аккорд, который — пусть и на мгновение! — привел мою душу в состояние растроганности и умиления.
…Женщин, приходящих в
мой, гагаринский мир я полагал и полагаю, умру с этим убеждением — сказочным божьим даром, наградой за вечные тяготы неуютного и сурового ко мне бытия.
Добрыми феями живут они в моих памятных грезах.
Разве не испытываю, например, чувство благодарности по отношению к славной Таисье Петровой, удивительно доверчивой девушке из псковского села, которая жила в заводском общежитии напротив Ленинградской мореходки? Или к зрелой уже архангелогородке Ирине из бухты Провидения, в которую лавинообразно,
тайфунно влюбился салага-штурманец с гидрографического судна «Темп»?
Бывали, не без того, романы у меня с
крутыми женщинами, но только теплые чувства, светлые воспоминания о слабом поле сохранил автор сих строк, о тех, конечно, кого он приблизил, или его приблизили, какая, в сущности, разница…
Надо ли утверждать в этой исповеди перед самим собой, до остальных мне попросту нет дела, что вершиной чувства к Женщине вообще была тезка загадочной Веры, моя
настоящая Вера, земное существо без статуса богини.
Абы с кем, как говорится, не просоюзничаешь более трети века. Хотя… Бывает живут в нелюбви и дольше, только это не для меня. Я и сам достаточно
крутой парняга, не стал бы терпеть и притворяться, если бы что не по мне…
— Меня полюбил Стас Гагарин, — произнесла вдруг моя спутница, рассеянно глядевшая на резные перила лестницы, ведущей на второй этаж Дубового зала. — Об этом я и хотела поговорить с тобой, Папа Стив…
За год с небольшим, за время, истекшее с того апрельского дня, когда на Пушечной улице она села к нам с Вечным Жидом в
москвич, я привык к тому, что Вера звала меня и по имени-отчеству, и на «ты», и просто по имени, употребляла мои литературные клички, а порой придумывала такие ласкательные прозвища, что у Станислава Гагарина захватывало дух.
Словосочетание «Папа Стив» было самым нейтральным и годилось на все случаи жизни.
Конечно же, я сразу понял, о чем и о ком идет речь, но попытался уйти от обрушившейся на меня вести, не хотел в нее верить и потому попытался схохмить.
— Я полюбил тебя с первого взгляда, Вера, — с неким наигрышем произнес Станислав Гагарин.
— Спасибо, — просто ответила она. — Но речь идет о том человеке, который прибыл в наше время из шестьдесят восьмого года. Ты не можешь себе представить, как одинок в вашем мире несчастный Стас Гагарин…
— Но ведь это же я сам! — воскликнул Папа Стив.
— С одной стороны, — заметила молодая женщина.
Одинокий Моряк пристально посмотрел на нее.
Не раз и не два размышлял: почему подарили мне боги Веру? Ту, разумеется, что пришла под занавес жизни и готовилась уйти к Стасу Гагарину… Тьфу ты! Черт… Она же ко мне и уходит, волосан ты хренов!
— Да, но у тебя ее уже не будет, — возразил я себе. — Она уходит к другому Гагарину…
— Ну и что, эгоист ты несчастный?! У Стаса нет никого, а у тебя остается
настоящая Вера, в которой ты всю жизнь не чаял души и продолжаешь любить как и тридцать с лишним лет назад.
Настоящая?! Это слово потрясло и успокоило меня.
Настоящая… Вырвалось будто случайно, а вовсе к месту, и тут же расставило акценты.
Я вспомнил, как то ли в шутку, то ли всерьез мечтал о нескольких женах сразу, под одной, так сказать, крышей, а еще раньше, мальчишкой, мечтал, чтобы родилось у меня пятьсот сыновей. Да-да, пятьсот, я не оговорился…
А мои стихи с лозунгом-призывом: «Я хочу, чтоб земля от меня забеременела!»?
Родиться мусульманином мне не довелось, я жил пусть и в безбожной, но по нравственности в христианской стране, и общество не оценило бы моих устремлений. Впрочем, и Вера
настоящая не приняла бы подобный расклад. Никогда не оскорбляла меня незаслуженной ревностью, великая ей благодарность за это, но вряд ли ужилась бы у одной плиты со второй, третьей и так далее молодой женой.
Байбище — старшей жены — из Веры не сотворишь… Н-да…