Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Катрин Панколь

Я была первой

* * *

Я не умею любить мужчин.

Я умею соблазнять, завлекать, ласкать, забывать­ся в мужских объятиях, отдавая себя без остатка, а вот любить – не умею. Я никого и никогда не подпу­скаю близко. Мой внутренний мир, то есть собст­венно я, остается для всех загадкой, тайной за семью печатями, запретной зоной. Своего тела я не пони­маю, и щедро им делюсь, дарю его окружающим.

А мужчины… Они приходят вслед за жгучим же­ланием раствориться в чужом теле, чужих планах и словах, почувствовать, как чьи-то сильные руки подхватывают и несут. Они приходят, когда ледя­ной холод царит у меня в голове и ниже. И вот я ус­тремляюсь к ним, бросаюсь в объятия, сулю им мо­ре тихих радостей и бурных утех… лишь затем, чтобы, едва насытившись, поплыть дальше, даже не обернувшись.

Я даю им все, чтобы тотчас забрать обратно. Для пущей убедительности вскрываю себе вены, но ухо­жу сама, прежде чем успевают зарубцеваться раны. И без устали повторяю, что мне никто не нужен, мне и так хорошо. Совсем одной. Без мужчин. И са­ма себе не верю, потому что мужчина – враг, без которого мне не жить.

А между тем, кругом одни мужчины, от них ни­куда не деться. Возьмем, к примеру, телевизор: вы­пуски новостей, заседания Ассамблеи, и вообще все сколько-нибудь серьезные передачи – всюду только они. В костюмах, при галстуках, пыжатся, с пеной у рта отстаивают свою правоту, делят между собой этот мир, чтобы проще было его завоевать, опусто­шить, разрушить. Иногда среди них, словно куст ге­рани, возникает одинокая женщина. Где-нибудь на дальнем плане. Говорит «я согласна, я не согласна». Этакое цветочное прикрытие. Впрочем, ее мало кто слушает. Она одна из них, почти мужчина.

А женщины тем временем рекламируют кремы для удаления волос, духи, воздушные подушки, го­товые завтраки и стиральные порошки или, в луч­шем случае, одетые в глубокие декольте, читают пышными губами готовые сводки новостей. Специ­ально обученные улыбаться, преклоняться, быть по­слушными как глина, они воспроизводят маленьких человечков в строгом соответствии с заданным об­разцом. Мужчины пробуют их пальчиком, облизы­ваются, прицениваются, сопровождают их выход одобрительным свистом: «какая рама! какие подвес­ки!», если они хороши и доступны. В противном слу­чае их пинают ногами, пользуют наспех, глумятся, обзывают мымрами и коровами недоеными. Муж­чины восхищенно цокают языком, когда перед гла­зами проплывает хорошенькая попка, обтянутая легким платьицем, и отрываясь от кружки пива, с похотливым огоньком во взгляде шепчут «ничего бабенка» или обзывают телками и шлюшками.

Я знаю, что не все мужики одинаковы. Бывают нежные, внимательные, щедрые, терпеливые.

И все-таки…

Я не умею любить мужчин.

Впрочем, движение есть: раньше я вообще не любила людей.

Никто меня не трогал, чужая беда оставляла рав­нодушной. Мне было одиннадцать лет когда умер дед. Мама плакала, одевалась во все черное, вся се­мья сплотилась в несчастье, а я, как ни старалась, не могла выдавить из себя ни слезинки, чтобы хоть как-то поучаствовать в общем горе. Дед ушел, и что с то­го? Причем здесь я? Он и не глядел на меня, никогда не целовал, не сажал к себе на колени, не объяснял теорему Пифагора, не читал сонеты Шекспира. Он рассуждал о биржевых котировках и несовершенст­ве мира, отводя мне роль молчаливого слушателя. А бабушка? Ее смерть тоже совершенно меня не тро­нула. А ведь я всегда думала, что люблю ее. Она бы­ла добрая, вечно старалась меня рассмешить, научи­ла жульничать, играя в карты, пекла для меня яблочный пирог, готовила рагу из телятины. А когда она умерла, я даже не плакала.

Потом умерли тетя Флавия, дядюшка Антуан, Огюстен, Сесилия. А я не плакала.

Я долго жила, отгородившись от остального ми­ра. Любовь казалась мне широкой рекой, все вокруг орошавшей. Я одна оставалась безучастной. «Лю­бовь – это прекрасно, – думала я, – любовь – это фильмы, книги, газетные сплетни, крестины, годов­щины, дни Святого Валентина, подарки, сюрпризы, младенцы, разрывы и тайны».

Я смотрела на все это с интересом, с холодным интересом. Я скрывала собственную неполноцен­ность, сама себе казалась чудовищем, изо всех сил старалась разбудить в себе хоть что-нибудь похожее на живое чувство, на всплеск эмоций, старательно из­влекала из глубин памяти самые мучительные эпизо­ды, чтобы ощутить себя причастной к избранному кругу способных любить и плакать, и когда, наконец, мне удавалось выдавить из себя долгожданную слезу, кругленькую, соленую и вполне оформленную, когда повод для страданий был найден, и глухие рыдания подступали к горлу, и слезы густой пеленой застила­ли глаза, я с ужасом осознавала, что плачу над собой. Только думая о себе, я испытывала глубокую печаль, искреннюю и безграничную. В такие минуты ничто не могло меня остановить. Незаживающая рана в сердце начинала кровоточить. Я стыдилась, прята­лась, я жила, притворно соболезнуя чужому горю и сопереживая чужой радости. Я быстро научилась притворяться, и никто не мог оценить сколь бесчувст­венна я на самом деле.

Отец, мать, братья и сестры, дядья и тетки, кузе­ны, кузины, бабки и деды один за другим почили в братской могиле моего равнодушия.

Лишь одно существо на целом свете было мне не­безразлично: брат, мой маленький братик. Он был моложе на два года. Ради него я была готова на все: переплыть океан, осушить моря, смастерить лодку из ореховой скорлупы, потушить пожар без воды, прикончить всякого, кто посмел бы его обидеть, дер­нуть стоп-кран в поезде, несущемся на полной ско­рости. И если бы ему угрожали хищные звери, я не задумываясь, заслонила бы его своим девичьим те­лом. Стоило мне заметить толику печали в его веч­но удивленных глазах, и я, как охотник в джунглях, готова была из засады пристрелить виновного. Серд­це подскакивало в груди. Значит, у меня и вправду было сердце.

Я никогда не признавалась, что люблю его. Я щи­пала его, мылила ему волосы, лепила жвачку на портфель, насыпала в шляпу горчицы, вешала гир­лянды апрельских рыбок на его велосипед[1], я делала все, чтобы быть к нему поближе, всеми силами скрывая свою нежность. Он поступал так же. Мы держались на почтенном расстоянии, в горе не пода­вая другу руки, но стоило ему отвернутся, и мой мушкет был наготове, я сражала обидчика взглядом. Я ухаживала за братом, когда у него был жар, а роди­тели по обыкновению где-то ругались. Я читала ему на ночь невыученный урок, когда он переживал, что не сможет ответить. Я мужественно аплодировала на взлетной полосе, когда он под проливным дождем за­пускал свой самолетик из детского конструктора. Он был моим единственным сокровищем, только за него я боялась, только его я могла любить. Любить тайком. И так было лучше. Принимать любовь я не умела.

Он обзывался, он говорил, что я страшна, так страшна, что при виде меня совы на лету дохнут, что груди у меня как лопатки у канарейки, и мне становилась тоскливо, невыносимо тоскливо. Я в изнеможении падала на стул, чтобы перевести ды­хание. Я избегала мальчишек, старалась не смотреть на себя в зеркало и сама вела себя как мальчишка. Но в те редкие минуты, когда брат одаривал меня комплиментом, я гордо выпячивала грудь и мнила себя Брижит Бордо. То были мои первые праздники любви. Я жалела, что не могу насладиться ими спол­на, и мечтала, чтобы это блаженство длилось вечно… Но жизнь сложилась иначе…



Отец нас бросил. Мама выбивалась из сил, зараба­тывая деньги. Любить нас, ласкать, хвалить, чтобы мы гордились собой – на это ей просто не хватало време­ни. Я не спрашивала себя почему. Так сложилось. Лю­бовь в нашем доме была на последнем месте. На пер­вом – плата за жилье, налоги, счета за электричество, дежурства в столовой, утренняя усталость, вечерняя раздражительность, утомительные поездки на метро, сверхурочная работа, чтобы мы могли носить аппарат для исправления прикуса, ездить на каникулы в Анг­лию и брать уроки игры на фортепиано. Мы были всем ей обязаны, было бы непростительной наглос­тью требовать еще и любви. Она считала любовь не­позволительной роскошью. Тратой времени и денег. Уделом праздных и богатых.

А денег нам вечно не хватало. Мать была загру­жена работой и одинока. Ждать помощи было неот­куда. Муж оказался негодяем. Он попросту смылся, бросив ее одну с четырьмя детьми. И на такого че­ловека она потратила свои лучшие годы! Был ли он подарком? Ты смеешься? Все мужики трусы, заму­жество – лотерея, любовь – скоротечная болезнь. Будь начеку, моя девочка. Никогда не доверяй муж­чинам, а то потом пожалеешь. Посмотри на меня: всю свою жизнь я плачу за то, что в юности позво­лила себя охмурить.

На эту тему она могла говорить бесконечно. Ты от­даешь им все, и ничего не получаешь взамен. Расход-приход. Цифры росли. Бухгалтерия любви пугала.

Расход-приход, эта скорбная музыка, этот глухой ритм, эта песня ненависти завладели мной без остат­ка. Невольная ярость вскипала во мне. Я впитала ее с горьким молоком матери. Я не могла без нее жить, я лелеяла ее, бережно растила ее в себе. Сама того не же­лая, я оказалась в стане мужененавистниц, причем не­навидеть научилась профессионально. Я прониклась этим ядом и ощетинилась. С этого то все и началось.



Он не шевелится. Огромный и мрачный. Окаме­невший. Он лежит рядом, обнимает меня, но не рас­крывает объятий. Его руки словно застыли. Он жаж­дет меня, а я его, но ему этого мало. Обычный праздник плоти для него ничто: он сразу требует большего. Он пишет новую историю. Он хочет знать, с ним я или нет.

– Тебе страшно? – спрашивает он в темноте спальни. В темноте моей спальни.



Страх– психологическое явление с ярко выражен­ной эмоциональной окраской, характеризуется ощу­щением тревоги, угрозы воображаемой или реальной.



Это не я придумала. Это определение из словаря Пти Робер[2]. Как точно сказано. Психологическое явление, эмоциональная окраска, тревога, угроза воображаемая или реальная.

Вначале я не испытываю страха. Я – опытный вам­пир. Хищно оскалившись, я кидаюсь на жертву. Я по­жираю объект желания. Свою легкую добычу. Кожа трется о кожу, источая запах плоти, руки сжимают так сильно, что летят искры, волосы встают дыбом, и два разбуженных зверя, тяжело дыша, извергают поток огненных слов, хрипят друг другу в ухо. Мое тело раскрывается, отдается, бросает вызов. Ему поз­волено все. Оно не ведает страха, не имеет памяти. Не говорит себе: «Я делаю это в сотый раз, хватит» или «это глупо, нелепо, возьми себя в руки, сделай вид…» Нет, оно не способно притворяться. Оно гордо, храб­ро бросается в бой, стонет, извивается, борется, рису­ет в пылу сражения диковинные фигуры, придумы­вает, исследует. И взрывается. Действует без оглядки, плюет на репутацию. Наслаждается, расточая себя до последний капли. Оно ненасытно.

Страх возникает позднее, когда нужно приот­крыть душу и подпустить незнакомца поближе. На­стает время откровений, и чужак устремляется в распахнутые ворота, спешит поделиться своими комплексами и оставить на полочке в ванной свою зубную щетку.

Но враг не дремлет, он уже рядом, он жадно при­нюхивается, он учуял мое свежеиспеченное счас­тье, он ищет брешь, чтобы ударить с тыла. Раньше он всегда заставал меня врасплох. Брал меня горя­ченькой, на месте преступления. Теперь он подби­рается тихо-тихо, близко-близко. Подлизывается, заискивает. Доверься, доверься мне. Я не желаю те­бе зла, я только взгляну на него, присмотрюсь к не­му хорошенько, как-никак твой новый спутник жизни. Может, посоветую тебе что-нибудь, пока ты не бросилась за ним очертя голову. Да, я знаю, знаю, для тебя он – живой идеал, воплощенное совершенство. Ты и вправду ничего не замечаешь? Ты, что, ослепла?

Враг смакует детали, придирается по мелочам, надеется, что заботливо надутый воздушный шарик вот-вот лопнет, Я пожимаю плечами, я не сдаюсь. Любовь не должна быть мелочной. Мы принимаем любимого человека целиком, таким, каков он есть. Никто из нас не идеален. Это, конечно, верно, заме­чает он, одно мне кажется странным, что-то я не припомню, чтобы ты кого-то так любила… Может, ты лукавишь? Может, этой самой любви не сущест­вует вовсе? Может, человек попался не тот? Не в тво­ем стиле? Он сияет: стрела пущена, можно уходить. Но он еще вернется. Мы давно знакомы. Церемонии здесь неуместны.

В его словах присутствует доля истины.

Он уходит, но отравленная стрела уже достигла цели, и яд растекается по всему телу, обостряет слух, зрение, обоняние, осязание. Все мои чувства пробуж­даются и бьют тревогу. Почему он так странно себя ведет? И руки у него какие-то маленькие. А еще он насвистывает на ходу, живет в этом дурацком Везуле[3], все время обнимает меня за шею и обильно потеет… И я уже готова взорваться, я воинственно надуваю ноздри и в то же время отчаянно борюсь за свое сча­стье: с усилием закрываю глаза, затыкаю нос, уши. Надо выстоять во что бы то ни стало. Я мобили­зую все свои силы, всю свою энергию, чтобы угро­за отступила, чтобы враг не проник в мою кре­пость. Я исследую каждый миллиметр своего тела: противник хитер. Я всегда на стреме, днем и ночью. Я начеку. Я неусыпна. Мои нервы на пределе. И ког­да мужчина пытается меня обнять, я подскакиваю и кричу: «Не трогай меня! Ты что, не видишь, я занята?»

Главное не расслабляться. Битва продолжается. И ес­ли в эту тяжелую минуту мужчина настаивает на своем, требует объяснений, старается взять нежнос­тью, или напротив, демонстративно дуется, он сам, в свою очередь, становится врагом и, конечно, проиг­рывает. Я не могу воевать на два фронта. Старый враг, по крайней мере, хорошо мне знаком. Его упор­ство достойно уважения. Его жестокость восхищает. А живой человек рядом со мной страдает, ничего не понимает, и отпускает меня.

Отпускает…

Все мои романы заканчиваются одинаково.

– Я боюсь себя самой, – слышу я собственный го­лос в темноте спальни. В темноте моей спальни.

Меня пугает эта ненормальная, никого не подпу­скающая близко. Дарящая тело и прячущая душу. В наше время женщины отдаются с удивительной лег­костью: так наши бабушки когда-то строили глазки.

Трудности возникают на следующем этапе. Ког­да тела уже познали друг друга и пора приоткрыть свой внутренний мир, когда надо вглядеться в дру­гого человека, по-настоящему увидеть его, дарить любовь и принимать любовь. Дарить и принимать, дарить и принимать, это вечное движение куда опаснее взаимного притяжения двух тел.

Внутри меня минное поле, куда посторонним вход запрещен.

Сначала я тебя просто не заметила.

Просто не заметила.

Но ты был рядом. Я пожала тебе руку и ангель­ским голоском, с парадной улыбкой на губах, пропела:«Очень приятно!». Я всегда премило улыбаюсь, когда со мной кто-нибудь знакомится. Подобная учтивость ни к чему не обязывает. Проходите, не стес­няйтесь, только не задерживайтесь, мне нет до вас дела. Nice to meet you, 4] и вы свободны.

А потом…

Потом вокруг была толпа народу. Вокруг нас. Между нами.

И я не столько увидела, сколько ощутила твое присутствие. Где-то вдалеке. В этой комнате, запол­ненной людьми, которые все болтали, болтали без умолку, старательно заполняя пустоту. И я была од­ной из них, и слова, слетавшие с моих губ, не нрави­лись мне самой. Я все удивлялась: «И что это я несу? Где я этого набралась?» Слова были чужие, я пыта­лась за ними спрятаться, но тщетно. Маска ничего не скрывала. Посередине комнаты стояла нелепая высокая блондинка, пыталась все разложить по по­лочкам, держать ситуацию под контролем, казаться непринужденной, хорошенькой, этакой глянцевой картинкой. Такой я увидела себя в тот вечер.

И такой меня увидел ты… Ты сидел чуть по­одаль, весь в черном, гигантским памятником гро­моздился на стуле, каменный, неприступный. Я ед­ва различала твои черты, ты был еще вне поля зрения. Ты был крохотной перевернутой картин­кой на моей сетчатке, маленькой-премаленькой. Так, сама того не ведая, я впервые увидела тебя.

Мы в ответе за каждое слово. Когда слово сказа­но, жаловаться поздно. Мы в ответе за все, что про­износим. Надо быть бдительным. Из твоих уст вы­ходят слова, враждебные тебе самой, искажающие твою суть. Они не виноваты. Это ты ненароком их обронила, и постепенно они заполняют собою всевокруг. Скоро они займут твое место, заговорят от твоего имени…

Я все еще не замечала тебя. Я была в гордом оди­ночестве, в окружении слов, пустых и фальшивых. Я обменивалась репликами с разными людьми обоего пола. Наконец, рядом со мной оказался какой-то тип. Увидев ладную блондиночку, он тут же раскатал гу­бы, подошел поближе, спросил: «Где вы живете?», на­чал задавать всякие личные вопросы, а сам себе ду­мает: «Аппетитная картинка, было бы неплохо…» Он хотел записать мой адрес, номер телефона, назна­чить свидание. Ну и что здесь такого? Вечеринки для того и существуют, чтобы люди могли познакомить­ся, встретиться, прикоснуться друг к другу. И нет ни­чего зазорного в том, что некто желает припасть сво­им сочным ртом к губам блондинки, недаром же она наряжалась и красилась.

Продолжение вполне предсказуемо: он обнимет ее, возможно, завлечет в свою постель и там овладеет ею.

И вдруг ты вскочил.

Ты буквально примчался из противоположного конца комнаты.

Ты решительно отодвинул стул, перестал при­творяться памятником архитектуры. Ты оказался рядом со мной и своим серьезным, не допускающим возражений тоном, не глядя на меня, сообщил, что у меня нет ни адреса, ни телефона, что я переезжаю, что если этот тип желает со мной связаться, он мо­жет оставить сообщение на твоем автоответчике, и ты ему непременно перезвонишь. Толстогубый был явно не готов к подобной развязке. Он не посмел тебе возразить, обвел взглядом гостей, наметил себе но­вую аппетитную блондинку и оставил нас наедине.

Ты стоял как вкопанный рядом со мной. Произнес, по-прежнему не глядя на меня: «Не надо давать свой адрес всем подряд. Вы собирались дать его первому встречному».

Я ответила: «Да, конечно». В конце концов, при­ятно, когда на тебя смотрят, тебя выбирают, даже ес­ли это делает первый встречный. И вдруг мне стало мучительно стыдно за мою неразборчивость, за мое столь очевидное, столь невыносимое одиночество, от которого я была готова избавиться любой ценой, разделив его с «первым встречным».

– Даже если… – вырвалось у меня.

– Если что? – резко переспросил ты, и в голосе от­четливо слышалось полное неприятие банального, доступного.

Твой вопрос прозвучал так жестко, что я неволь­но подняла голову и, наконец, увидела тебя.

Я увидела тебя. Вернее, даже не тебя, а волну теп­ла и надежности, которая, отделившись от тебя, по­плыла ко мне. Я еще не различала твоих черт, твоих волос, твоей фигуры, я не могла бы сказать худой ты или полный, высокий или низкий, брюнет или шатен, карие у тебя глаза или голубые, полные у те­бя губы или тонкие. Я уловила только пущенный то­бою импульс, который стремительно несся ко мне. Все произошло мгновенно. Тепло, источаемое твоим телом, достигло моего, и горячий поток нашепты­вал мне: «Я вас знаю. Этот случайный человек вам не подходит. Пожалуйста, не разбрасывайтесь по мелочам. Если вы не способны сами о себе позабо­титься, о вас позабочусь я».

Ты стоял рядом со мной, возмущенный, мрач­ный, почти враждебный. Ты негодовал, что я так себя компрометирую, что я так компрометирую нас обо­их. Глядя на твою разгневанную физиономию, труд­но было представить, что несколько мгновений на­зад ты был на моей стороне, был так близок, что в стремительном порыве отправил толстогубого на­хала флиртовать с другими блондинками.

– Вы плохо знаете мужчин, – произнес ты, глядя на меня сверху вниз. – Он мог бы вообразить, что вы доступны, что вы готовы на все.

Так мы в первый раз посмотрели друг на друга.

Ты бросил на меня тяжелый взгляд собственни­ка, и я была счастлива, все мое существо устреми­лось к тебе. Ты разглядел во мне что-то ценное, слишком ценное, чтобы могло достаться случайно­му человеку. Это сокровище по праву принадлежа­ло тебе, и отказываться от него ты не собирался. Тем не менее, ты все еще стоял неподвижно.

И мне вдруг захотелось схватить тебя, сбросить с пьедестала. Ты снова стал таким далеким…

Казалось, что тебе не терпится уйти.

Я задала тебе первый пришедший в голову во­прос, только чтобы ты не покидал меня, чтобы ос­тался рядом. Ты не позволил мне связаться с пер­вым встречным, решил, что незнакомец меня не заслуживает. Столь высокая оценка была для меня подарком, и мне не хотелось тебя отпускать.

– Вы знаете его? – спросила я, имея в виду чело­века, которого ты только что поставил на место.

– Нет, не знаю, – ответил ты, – но вижу его наск­возь. Этакий самовлюбленный болван, который во­зомнил себя бог знает кем на том лишь основании, что зарабатывает кучу денег и ежегодно на месяц от­правляется в какой-нибудь Заир заниматься благотворительностью, вымаливая прощение Всевышне­го. Маркизик, прожигающий жизнь за написанием открыток в лучших традициях политкорректности. Ненавижу таких людей… Модных, поверхностных, которые вечно притворяются и ничего не чувствуют.

И тогда, ни минуты не раздумывая, я подскочила к тебе. Твои слова буквально подняли меня над поверх­ностью земли. Я была потрясена, как точно ты прочел мои истинные мысли, скрытые за умелой паутиной фраз. Я обняла тебя за шею и поцеловала в щеку. На­градила тебя звонким сестринским поцелуем. Я поня­ла что именно так взволновало меня: я нашла в тебе своего близнеца.

Ты отступил назад, будто пораженный молнией. Ты отодвинулся, на мгновение замер и отошел. Мы больше не взглянули друг на друга.

Это было так сильно. Так неожиданно сильно. Я взял тайм-аут. Этот поцелуй сделал очевидным то, что еще не являлось таковым. Я не мог видеть как этот тип говорит с тобой, как самонадеянно он при­двигается к тебе, но я еще ничего не успел для себя сформулировать. Все во мне гудело и зудело. Стои­ло кому-то подойти к тебе, будь то мужчина или женщина, и я вскипал. По какому праву посторон­ние люди претендуют на твое время, твое внимание, твой вопрошающий взгляд? Так, сам того не подо­зревая, я уже ставил тебя превыше всего…

За ужином мы оказались рядом, но волна близос­ти уже отхлынула, уступив место обычным баналь­ностям. К нашему разговору то и дело приплетались чужие, все говорили одновременно, перебивая друг друга. И чем вы занимаетесь? Правда?.. Вы пробова­ли рыбу под капустным соусом? Она великолепна!

Соус такой нежный, но не растекается – как им это удается? Вы смотрели «Титаник»? Вам понравилось? Потрясающий фильм!

Пока мы ужинали, я не отрываясь смотрел тебе за ухо. Твои волосы были зачесаны назад, оставляя не­прикрытым нежный кусочек кожи, и мне ужасно хо­телось прикоснуться к нему губами. Ни о чем дру­гом я и думать не мог. Я механически отвечал на твои вопросы, и хотя прекрасно помню все, что го­ворил тебе в тот вечер – память у меня отменная – лучше всего мне запомнился тот маленький вожде­ленный квадратик кожи… А что, если… Еще я помню твой запах. Я сразу вдохнул твой аромат и опьянел окончательно…

Вдруг ты поднялся, взглянул на часы и ушел.

Я сразу подумала: «У него есть подруга, есть жен­щина, она ждет, он поехал к ней на свидание. Он при­шел сюда, чтобы убить время в ожидании встречи». В какое-то мгновение я даже позавидовала этой женщи­не: ей достался такой мужчина – горячий, цельный, искренний, я даже пожалела, что этот мужчина при­надлежит не мне, а ведь он успел, пусть и недолго, по­быть моим, такой цельный, искренний, горячий. А еще я подумала: «Так уж устроена жизнь, ничего не поделаешь». Я посмотрела тебе вслед и забыла тебя.

Забыла и все.

Я сказала себе: «Все в порядке». Я тебя не заслу­жила, я наговорила столько глупостей, нет ничего странного в том, что ты ушел, даже не попрощав­шись, не спросив ни адреса, ни номера телефона. Я отправилась спать. В гордом одиночестве.

Мне и грустно-то не было: так основательно я тебя забыла.

Я решила навсегда отказаться от любви, уйти как уходят со сцены. Я устала от неизменности своего амплуа. Декорации обновлялись, герои-любовники сменяли друг друга, а моя роль оставалась прежней. В начале пьесы я бывала нежной и наивной, а под за­навес – измученной мучительницей. Казалось, неиз­вестный драматург с завидным постоянством пишет для меня трагедии, а я прилежно и покорно заучиваю текст. Выбора у меня не было.

Я была подобна запряженному в повозку мулу, обреченному вечно пахать одну борозду. Решение было принято: я схожу с круга, покидаю карусель любви, где истощаются сердца.

Между тем, мое сердце еще билось. Иногда я в бла­городном порыве бросалась помогать детям, подру­гам, друзьям, всем обиженным жизнью, всем, кому не хватало воздуха и свободы. Я предлагала им взглянуть на мир моими глазами, открыть себя заново, поверить в себя. Я была преданной и востребованной. Я ничего не ждала взамен. Стоило кому-нибудь проявить ответ­ные чувства, и я ощущала себя сбитой с толку. Я теря­лась, не верила, что такое возможно, а поверив, неко­торое время умилялась, но уже очень скоро не знала куда деться, раздражалась, негодовала. И если меня не оставляли в покое, готова была ринуться в бой.

Почему мне так легко дарить любовь и так не­просто ее принимать?

Ответ я нашла позже, гораздо позже.

Я научилась любить, пусть не всех, а только из­бранных и только при определенных условиях, но это был явный прогресс.

Любить мужчин я так и не научилась.

Мужчин, которые словно пушку наводили на ме­ня свою плоть.

Я любила лишь тех из них, с кем меня связывало взаимное равнодушие плоти.

С прочими я была в состоянии войны.

Не я одна.



Другие женщины с готовностью изливали мне душу, рассказывали одну и ту же горькую историю. Припев не менялся, песня исполнялась сквозь зубы, обида и злоба били ключом. Все мужики трусливы, эгоистичны, ненадежны, скупы, тщеславны, зануд­ны, рассеянны, бездушны. Они вечно жалуются на усталость. Их весомые машины и невесомые теле­фоны, незаурядные заслуги и заурядные жены, не­скромные члены и скромные возможности – все это просто смешно. Подруги пели свой мрачный гимн, гордые и мстительные. То ли дело мы, женщины, отважные, прилежные, ответственные, деятельные, быстрые, стремительные, любознательные, откры­тые, динамичные, внимательные, свободные. Мы повзрослели. Мы избавились от корсетов, от пред­рассудков наших бабушек и мам, от тесемочек, бу­лавочек, косичек, чепчиков, фартучков и рюшек. Мы не приседаем в реверансе и не идем к мужчине с протянутой рукой.

Я была одной из них. Я слушала эту жалобную песнь, и глядя на печальный хоровод подруг, созна­вала, что единственное, от чего нам так и не удалось избавиться, это ненависть.

Оседлав свои метлы, они запевали новый куплет, готовые втоптать противника в землю, и с каждым словом из их гневных уст вылетали жабы, слизняки и сочился змеиный яд. Мужики превращают нас в си­делок. Они стонут, а мы их успокаиваем, холим и ле­леем. Они уходят от нас бодрые и решительные. Они пользуются нашей безграничной добротой и ничего не предлагают взамен.

Мы с Кристиной сидим на остановке. Сорок третий автобус запаздывает. На нас брюки, черные найковские кеды с белыми шнурками и свободные ветровки с капюшоном. Мы вытягиваем ноги, устраиваемся по­удобнее и, сжимая кулаки в карманах, разглядываем мужчин, которые проходят, не замечая нас.

– Я все делаю сама, – говорит Кристина. Я научи­лась полностью обходиться без мужчин. Я работаю, снимаю квартиру, плачу налоги, в кино хожу одна, отдыхать езжу с подружкой, на рождество отправ­ляюсь к родственникам. Я ужинаю перед телевизо­ром с подносом на коленях, ложусь в постель с книж­кой, ласкаю себя сама, чтобы побыстрее уснуть. Никто меня не беспокоит, никто не дергает, не про­сит сделать то, сделать это. Я совершенно спокойна. Перед сном я рассказываю себе свою любимую ис­торию, всегда одну и ту же, потом послушно закры­ваю глаза и засыпаю как младенец…

Она опускает голову, смотрит на свои ноги, меха­нически болтает ими. В этой обуви она похожа на жителя дикого запада. Ее ноги свисают как две без­жизненные куклы.

– Но я так больше не могу, – продолжает она. – Я смертельно устала от одиночества. Я просто сда­лась. Я женщина без будущего. И знаешь, когда вот так смотришь телевизор с подносом на коленях, ужин всегда кажется холодным.

Мы с Валери сидим в маленьком кафе на улице Шмен-Вер. Выбрали столик в зале для курящих, поло­жили перед собой пачки сигарет и зажигалки, заказа­ли разные блюда, чтобы потом попробовать друг у друга. Валери – миниатюрная блондинка. Волосы уложены завитками, на щеках – симпатичные ямоч­ки, педантичные реснички нависают немым вопро­сом о смысле жизни. Валери не ищет легких путей, однозначных решений и банальных ответов. Участь усталых и покорных – не для нее. Она хочет докопать­ся до самой сути, вкусить сокровенного знания, ис­тинной правды. Сигарета прикурена, зажигалка воз­вращается на место. Валери затягивается с деланной легкостью. Замирает. Вдыхает. Она врала мне с само­го начала, пора раскрыть карты, чтобы наша дружба наполнилась смыслом. Вот она – потаенная суть, вот он – вкус правды. Валери смотрит мне в глаза, не от­водя взгляда. Должно быть, она боится, поскольку ис­подволь продолжает меня рассматривать. Я стараюсь быть мягкой, нежной, плавной, расслабляю руки и но­ги. Я стараюсь казаться открытой, доступной. Я тоже смотрю ей прямо в глаза, пытаюсь наполнить свой взгляд любовью.

– Я тебя обманула. Человек, которого я люблю, не мужчина, а женщина. Это продолжается три года… Я пыталась себя побороть, но ничего не выходит…

Я тоже вдыхаю дым с блондинистой деланной лег­костью. Так вот в чем дело. Обычная история. Может быть, не совсем обычная, ибо любовь здесь под гри­фом «секретно». Валери приняла мой жест за знак одобрения, за знак ответной любви. Она улыбается. Теперь она может все мне рассказать, я все равно буду любить ее.

Мы всегда встречались с ней наедине, но она го­ворила, что хочет встретить мужчину, родить детей.

Словно прочтя мои мысли, Валери подхватыва­ет: «Да, я действительно хочу встретить, родить… все не так просто».

Слово «смысл» во всех его смыслах – это не так просто.

Чарли. На самом деле ее зовут Шарлотта. Она толь­ко что переехала, разбирает вещи. Полгода тому назад она встретила прекрасного иностранца, мужчину сво­ей мечты и буквально бросилась ему на шею. Они слились в поцелуе, и прожили полгода в тесном объя­тии. Самолеты неустанно летали туда-сюда, доставляя ее к возлюбленному, его к возлюбленной. И вдруг что-то в ней оборвалось, будто кто-то дернул стоп-кран. Чувство кончилось. Самолеты приземлились. Сидя в своей Миннесоте, он недоумевает. По привычке бро­нирует место на трансатлантический рейс, но лететь больше некуда. Она раскладывает вещи по полочкам, словно пытается навести порядок у себя в голове. Машинально выбрасывает старый серенький свитер.

– Какая сила кидает нас к ним, а затем обратно? Почему так происходит?

Аннушка. Наполовину англичанка, наполовину полька. Причудливое создание, волею судеб осевшее в Париже. Учит французский, познает себя. Делит всех людей на две категории: тех, кому свойственно думать, и тех, кому это несвойственно. Ее мужчина любит красивых женщин в красивых платьях. Она же платья терпеть не может. Платья мешают ей дви­гаться, мешают чувствовать себя естественно. В один прекрасный вечер она решается сделать ему подарок, и в благодарность за минуты блаженства, которые он дарит ей, не скупясь, надевает платье, белое, обтяги­вающее, выгодно подчеркивающее грудь, талию, бе­дра, все то, что она любит прятать, тайные знаки ее женственности. Она красит губы, распускает волосы. Он входит в комнату и восклицает:

– Как же ты хороша, черт побери!

Он приближается к ней. Его глаза полны любви, его глаза говорят спасибо, спасибо за это платье, та­кое женственное, божественное, обтягивающее, при­тягивающее как магнит, спасибо, спасибо, спасибо. Он приближается к ней, распахивает объятия, хочет обхватить ее, унести на крыльях любви, расцеловать всю, с головы до ног. Она – его женщина, он – ее муж­чина, жизнь начинается сначала. И вдруг она кричит:

– Оставь меня! Не подходи! Не прикасайся ко мне! Не говори, что я красивая! Я не могу этого слы­шать! Никакая я не красивая!

Она рыдает, не подпускает его, она вне себя.

Она как подкошенная валится на постель, на их об­щую постель, и плачет, плачет. Над собой, над ним, над этой любовью, от которой хочется бежать.

– Ну почему? – вопрошает она, жалобно растягивая губы. – Почему так непросто принимать знаки любви? Если бы ты сказала, что я красивая, я бы не испуга­лась. Почему мне так тяжело слышать это от него?

Почему?

Это гораздо сложнее, чем колдовские заклинания, чем проклятия, которые мы насылаем на мужчин, пожелания гореть в аду.

Мой друг Грэг. Его сердце кровоточит. Он хвалит­ся, что нашел способ примириться с женщинами: он обходит их стороной. Держится на расстоянии. Он не был с женщиной уже два года. Целых два года. У него за плечами два развода, алименты так высоки, что он, как проклятый, снимает один фильм за другим. У не­го по ребенку от каждой жены. Детей он почти не ви­дит, если не считать коротких встреч в выходные дни. Он наспех ведет их в Макдональдс, покупает им иг­рушки, жадно разглядывает каждую мелочь, проводит пальцем по лбу, гладит маленький носик, ротик. Без конца повторяет: «Говори мне ты, я твой папа, ты, па­па» до тех пор, пока адвокат жены или гувернантка не придут, чтобы забрать их. Он толстеет, сидит на дие­те, отращивает бороду, путешествует, загромождает комнату смешными безделушками, пишет сценарии. Он человек богатый, влиятельный, его все знают. Ког­да выходит очередной фильм, критики отмечают, что он ненавидит женщин, что он вообще не любит лю­дей. На экране хлещет кровь, раздаются выстрелы, са­мая преданная дружба оборачивается предательством, резня неизбежна, мужские и женские тела разлетают­ся на мелкие кусочки.

– Знаешь, я хотел бы снимать добрые фильмы… Но это сильнее меня.

Вечер. Мы сидим с ним в холле Нью-Йоркской гостиницы Сан Реджис. Он рассказывает мне как начал снимать.

Первую камеру ему подарила мать в обмен на не­большую услугу. Она попросила заснять свидание в номере мотеля. В комнате двадцать три. – Они не пря­чутся, не опускают штор, ты просто снимешь их и принесешь мне пленку. И у тебя будет камера, твоя собственная. Представляешь, своя камера, в двенад­цать лет! – Мама, – спрашивает он, – а эти люди, за ко­торыми мне придется подглядывать, шпионить, они кто? – Об этом не беспокойся, просто сними их и ни­кому не рассказывай. Мне позарез нужна эта пленка, понимаешь? – Комната двадцать три? – переспраши­вает он. – Да, да, я тебя привезу и подожду там, я буду «на шухере». Мне нужна эта пленка, очень нужна, ты мне веришь? – Хорошо, хорошо, мама, – отвечает он. Он любит ее больше всех на свете. Он спит в ее посте­ли, когда отец не приходит ночевать, он обнимает ее, когда она тихонько плачет. – Хорошо, я поеду туда, я не хочу, чтобы ты плакала, чтобы ты грустила.

Он взбегает по пожарной лестнице на второй этаж и пристраивается на ступенях, ощущая тяжесть каме­ры на плече. Вывеска мотеля качается на ветру у него перед глазами. Он с трудом различает ржавые цифры «два» и «три» над дверью номера, включает камеру и резким, уверенным движением наводит ее на кро­вать. Мама была права, шторы подняты. Они не пря­чутся. Кто их может заметить в таком месте? Он смо­трит вперед через видоискатель и видит постель, разбросанное белье, попеременно ловит чью-то ногу, грудь, бьющиеся бедра. Мужчина виден только со спины. Опираясь на предплечья, он склоняется над распластанной женщиной. Его белые пальцы судо­рожно сжаты. Мотор. Мальчик содрогается всем те­лом. Он понимает, что происходит что-то запретное, опасное, а он делает сейчас что-то такое, о чем будет жалеть всю свою жизнь. Он хочет остановиться, спу­ститься обратно, но там, в машине с откидным вер­хом, сидит мать и подбадривает его жестом. – Давай, давай, ну же! Чего ты ждешь? И он с нарастающим удовольствием ловит фрагменты рук и ног, животов и спин. Эти мелкие фрагменты движутся, краснеют, извиваются, тянутся друг к другу. Словно приклеившись к глазку камеры, он следит за происходящим, соучаствует. Он видит белую с черными волосами спину мужчины, смуглую женскую кожу, на которой отпечаталась резинка трусиков, а вот следа от бюст­гальтера не заметно. Груди дрожат, качаются. Мужчи­на тоже дрожит, напрягается, отчего на шее проступа­ют синие вены. Ягодицы у него плоские, белые. Его губы жалобно скривились, губы женщины жадно впились в подушку. Все закончилось, но мальчик продолжает снимать, он уже не в состоянии остано­виться. Он ждет когда они повернутся, хочет видеть их лица. Он не знает как люди ведут себя после того как все случилось. Наверное, они светятся от счастья, целуются и, довольно насвистывая, гладят друг друга по голове. А может быть, лижутся как собачки, отря­хиваются и разбегаются. Он не знает этого, но хотел бы знать. Сам он еще никогда этим не занимался. Он чувствует как что-то твердое вырастает у него между ног, он поднимает камеру, пытается поймать в объек­тив лицо мужчины, но видит только затылок, уткнув­шийся в женскую ключицу. Его мокрые от пота воло­сы извиваются морскими водорослями в час отлива… И вдруг мужчина поднимается, натягивает одея­ло на грудь, прижимает женщину к себе. Он повора­чивается и смотрит в объектив, его взгляд острым клинком втыкается мальчику в глаз и колет, колет. Кровь бьет фонтаном. Ребенок чувствует как слеп­нет, он не может, не хочет больше видеть. Он сто­нет, камера сползает с плеча. Он ругается, ругается последними словами, до боли в связках. Он пытает­ся раздавить камеру животом. Он не должен был, не должен был этого видеть.

Горькая слюна заполняет рот, он в сердцах плю­ет на женщину внизу.

А та сигналит ему, кричит: «Давай, живее, шеве­лись! Что ты там делаешь, черт подери! Он же тебя увидит!»

Он плюется, плачет, он хочет ослепнуть. И ниче­го уже больше не видеть.

Ничего уже больше не видеть.

Три месяца спустя родители разводятся. Люби­тельская пленка приобщена к делу как неопровержи­мое доказательство супружеской неверности. Мать сочетается браком со своим любовником. Больше она не плачет. А мальчик больше никогда не спит в ее по­стели. Она получает солидные алименты, теперь у нее две машины с откидным верхом.

У гостиницы Сан Реджис останавливается авто­бус, туристы заполняют холл. Он смотрит на них до­брыми голубыми глазами, глазами того ослепшего ребенка.

– Вот что нас с тобой ожидает, – говорит мне Грэг. – Мы тоже будем тихими безобидными ста­ричками, ко всему равнодушными. С животиком, с соплей под носом… Будем путешествовать по миру с такими же пенсионерами.

В темноте спальни, в темноте моей спальни, я прижимаюсь к тебе сильнее, чтобы никогда не по­пасть в тот автобус. Я молюсь, чтобы жизнь пре­доставила мне последний шанс, чтобы я дала себе последний шанс.

А ты лежишь рядом каменной статуей, читаешь мои мысли, познаешь мою сущность.

На этот раз я одолею врага. Я не позволю ему забрать мою любовь, сломать мою жизнь.

Я до такой степени боялась тебя потерять, что все тебе рассказала.

Теперь ты знаешь все.



Когда враг впервые заявил о себе, когда, учуяв све­жую трепещущую плоть, он явился за первой данью, все произошло так неожиданно, что я и опомниться не успела. Он сразил меня наповал. Я чувствовала се­бя так, словно кто-то вынул из-под меня стул и опро­кинул вверх тормашками, и вот я лежу, задыхаюсь, не могу пошевелиться от боли. Я невольно оберну­лась, но никого не обнаружила, значит во всем про­изошедшем была повинна я. А между тем, я готова была поклясться, что я здесь не при чем.

Я была еще в том романтическом возрасте, когда незаметно тускнеют последние девичьи мечты. Я была безумно влюблена, время платить по счетам еще не на­стало. Все, кого я любила, щедро делились со мною своими заблуждениями, и я из кожи вон лезла, доказы­вая их правоту. Бурные романы шли сплошной чере­дой, пылкие признания в любви и клятвы в верности до гроба, которых, собственно никто от меня не требо­вал, сами собой срывались с моих уст. Неуверенная в себе, я готова была вселить уверенность в любого, кто оказывался рядом. Каждая такая история длилась не­долго, наступала осень, или високосный год подходил к концу, приближая драматическую развязку, и я вся­кий раз рыдала, картинно вскидывая руки к потолку, но наутро неизменно просыпалась свежей и бодрой, и с радостью начинала все сначала. Каждый новый воз­любленный брал меня тепленькой, я была подобна де­бютантке, водрузившей на прыщавый девичий лоб сверкающую диадему в предвкушении первого бала.

Впоследствии я нередко встречала свою первую жертву, первого мужчину, с которым я так нехоро­шо поступила, и он всякий раз отводил меня в сто­рону и умолял открыть причину моего странного поведения. И всякий раз, глядя в его обеспокоенные темно-зеленые глаза, обрамленные черным веером ресниц, над которым изящной, женственной дугой подрагивали брови, всматриваясь в эти большие нежные губы, подарившие мне несметное количест­во поцелуев, в этот сильный мужественный подбо­родок, я виновато пожимала плечами, недоумевая, что заставило меня так жестоко его обидеть.

– Я не знаю, я сама не понимаю что на меня нашло, – без конца повторяла я, надеясь этим запоздалым оп­равданием вселить в него утраченную уверенность.

Я протягивала руку, желая подарить ему немно­го тепла, дать ему понять, что я не из тех, кто сража­ет наповал, а затем аккуратно заносит в блокнотик имя очередной жертвы, но на его решительном ли­це отражалась все та же мука, старые воспоминания были по-прежнему сильны.

А между тем, подобной добычей могла бы гор­диться самая бывалая хищница. Мне пришлось не­мало постараться, чтобы его взгляд упал на меня, чтобы именно меня он предпочел более искушен­ным соперницам. Он был старше, умнее, опытнее, но будучи чутким от природы, не афишировал это­го, всегда обращался со мной как с равной, был не­жен и предупредителен. Я расцветала с каждым днем, с каждой ночью, я принялась изучать этот мир и нашла в нем свое место, я стала думать иначе, на­училась защищать свои взгляды, мои позы и фразы становились все смелее, одним словом, я взрослела, и мой внутренний мир, моя свобода обретали новое измерение. Именно с ним, мужественным и неж­ным, стремительным и терпеливым, я никогда не скучала, именно с ним я по-настоящему обрела себя. Ради него я навела порядок в своей хаотической жизни, ради него ступила на стезю моногамии.

Казалось, это прекрасное, волнующее, крепнущее изо дня в день чувство гармонии продлится вечно. Однако не прошло и четырех месяцев, как все рухну­ло, причем случилось это совершенно неожиданно.

Была пятница. День близился к концу. Мы собира­лись провести выходные с друзьями на острове Нуармутье[5]. Я должна была заехать за ним, чтобы вместе отправиться к его приятелям, и уже там пересесть в более надежную машину, лучше приспособленную для путешествия. Моя сумка лежала на заднем сиденьи. Мы условились, что он будет ждать меня внизу со своим чемоданом. Как сотни парижских парочек, мы отправлялись наслаждаться соленым зеленова­тым морем, и я уже мысленно вдыхала живительный морской воздух и запретную пряность ночей.

Возбужденная, влюбленная, я спустилась вниз по Елисейским Полям, обогнула Круглую площадь, и ос­тановившись на светофоре, возбужденная, влюблен­ная, вспомнила вчерашнюю ночь, когда все мое тело издавало радостные стоны и содрогалось от благодар­ности в его объятиях. Блаженная улыбка застыла на моих губах, зажегся зеленый свет, я переключилась на первую, включила указатель поворота. До условлен­ного места оставалось каких-то сто метров. Сто, во­семьдесят, шестьдесят, сорок… Сердце радостно под­прыгивает в груди, на Круглой площади цветущие деревья рисуют причудливые узоры, розовые, сирене­вые, они танцуют на месте, держа друг друга под руку. Я насвистываю себе под нос, представляю как мы бу­дем купаться, покачиваясь на волнах, подолгу гулять вдоль берега и наслаждаться солоноватым вкусом кар­тошки, которая продается на местных рынках по бас­нословной цене. Он расскажет мне как эта картошка растет, сколько времени длится урожайный сезон, по­том нагнется и вырвет у меня поцелуй, который я охотно подарю ему. Он выше меня, и когда мы целу­емся, моя голова уютно пристраивается на его плече. Он не давит на меня своим весом, не заставляет выги­бать шею. Он не делает мне больно, когда мы обнима­емся или спим, тесно прижавшись друг к другу. Имен­но так познаются люди, созданные друг для друга. Подобные детали решают все. Они выстраиваются в пирамиду как белые камушки на песке. Мне хочет­ся сигналить изо всех сил, вскочить на крышу ма­шины и завизжать от восторга. Двадцать метров. Я поворачиваю руль вправо, и бегло взглянув в зерка­ло заднего вида, остаюсь довольна собой: щеки у меня вполне розовые, губы достаточно красные, а волосы – белокурые. Я поднимаю голову и вижу прямо перед собой его.

Он стоит на краю тротуара, машет мне свободной рукой. В другой он держит чемодан. Дурацкий ма­ленький чемоданчик висит на длинном стебле руки. Или это плащ у него слишком короткий. Или сам он – карлик. Карлик с карликовым чемоданом. На его лице сияет идиотская клоунская улыбка. Зачем он так глупо улыбается? А нос! Этот нос похож на кочан цветной капусты с синими прожилками. А волосы! Мог бы хоть голову вымыть, или, на худой конец, постричься.

Я как будто впервые его вижу. Пелена любви спа­ла, и он предстал передо мной во всей своей несураз­ности. Тысяча отравленных дротиков впивается в его тело, тысяча нелепейших деталей бросается мне в глаза, заставляя гаденько хихикать. Я вижу его со­вершенно бесформенным, дебильным, тяжелым, от­вратительным. Сама мысль о том, что это чучело ко мне прикоснется, приводит меня в ужас. Я вся съе­живаюсь, чтобы быть от него как можно дальше.

Он машет рукой, чтобы я остановилась. Вот бол­ван! Я ему не шофер! Ненависть комком подступает к горлу, клокочет во мне, мешает дышать. Мне хочет­ся бросить его здесь, отчалить на полной скорости. Никогда его больше не видеть. Не подпускать к себе близко. Не слышать как он своим противным мен­торским тоном вещает о тайнах картофелеводства и секретах международной дипломатии. К тому же, он уже старик. Он старше меня лет на пятнадцать как минимум. И что это еще за подозрительный блеск на воротнике: ткань протерлась или перхоть замучила?

Он садится в машину. Кладет чемодан на заднее сидение. Аккуратно пристраивает его рядом с моим. Оборачивается. Потирает руки в предвкушении скорого отдыха, вдыхает воздух, обнимает меня.

– Прекрати! – кричу я.

Я вырываюсь, отталкиваю его.

– Кисуля, – шепчет он, целуя мои волосы. – Никакая я тебе не Кисуля!

Меня тошнит. Я пошире открываю окно и в от­чаянии гляжу в безоблачное парижское небо, слов­но ищу аварийный выход. Я сжимаю зубы. Я не отрываясь смотрю вперед, стараюсь забыть, что рядом сидит он, что нам предстоит целых два дня провести вместе. Я жду, когда ярость утихнет, пы­таюсь выиграть время, но слова сами собой выры­ваются из моих разгневанных уст, безжалостные слова, готовые в клочья разорвать мужчину, отны­не и навеки ставшего моим злейшим врагом:

– Не трогай меня! Отодвинься! Я тебя видеть не желаю!

Если бы он принял условия войны, ответил жесто­костью на жестокость, если бы он решительно наки­нулся на проснувшегося во мне сурового врага, все, вероятно, было бы иначе, но вместо этого он попы­тался вразумить меня нежностью, разговорить, от­влечь. Я ожидала, что он вынет из кобуры пистолет, а он отказался от дуэли, отпустил свидетелей, вступил в переговоры, предложил мир, и потому судьба его была предрешена: я вынесла ему приговор оконча­тельный и беспощадный. Причиной тому послужили невыразительная внешность, нелепый чемоданчик, перхоть на шее, излишняя предупредительность или ставшая вдруг очевидной заурядность типичного па­рижанина, собравшегося провести выходные с дамой сердца на лоне природы. Так или иначе, я словно с це­пи сорвалась. Передо мной простиралась дикая пре­рия, я мчалась не разбирая дороги и хлестала кнутом по его кровоточащему сердцу. Он весь съежился, при­нялся молить о пощаде, об отсрочке приговора, но его страдания совершенно меня не трогали.

Хуже того: словно желая окончательно его добить, я провела ночь в соседнем номере с незнакомцем, по­раженным столь быстрой победой. На самом же деле, его чары трогали меня ничуть не больше, чем слезы его поверженного соперника, просто я явилась в этот мир, чтобы уничтожать всякого, кто осмелится любить меня, приблизиться ко мне слишком близко, найдет меня любезной в том значении этого слова, которое встречается еще у старика Корнеля.

Я не желаю быть любезной вашему сердцу, я не хочу быть любимой.

Я не пытаюсь в себе разобраться. В любви меня привлекают только плоть, бьющаяся о плоть, слад­кие судороги двух тесно сплетенных тел, преходя­щее наслаждение, о котором забываешь, едва насы­тившись, и измены. В этой мутной воде я чувствую себя как рыба: плаваю на самой глубине и от счастья пускаю пузыри. Все, что позволяет держаться на расстоянии, не подплывать близко, возбуждает во мне аппетит, зажигает страсть. Нежности, компли­менты, знаки внимания и привязанности, единение двух сердец, напротив, заставляют меня содрогаться и выводят из себя.

Полгода спустя на перекрестке Сен-Жермен-де-Пре я нос к носу сталкиваюсь со своим бывшим воз­любленным. Мы приглядываемся друг к другу, при­мериваемся, обмениваемся новостями, наблюдаем, прощупываем. Он держит себя нарочито уверенно, как подобает свободному мужчине, идет, широко расправив плечи, те самые плечи, в которые я так любила уткнуться лицом. Зеленые с черной каймой глаза ласкают меня, отчего приятный холодок про­бегает по телу. Нежный блеск этих глаз воскрешает в моей памяти восхитительные минуты блаженства, чувство полноты жизни. Мы ужинаем вместе. Он берет меня за руку и без конца спрашивает: «Поче­му? Почему ты так поступила?». В замешательстве я молча протягиваю ему обе руки, и в этом жесте от­четливо читается моя беспомощность. «Я вела себя как сумасшедшая, – отвечаю я ему, – помнишь, сто­яла полная луна?» Он смеется: «Ловко ты все свали­ла на луну!» «Что ты, – возражаю я, – мне было с то­бой так хорошо, нет, правда.» Мы помирились, я чувствовала себя счастливой, в мире опять царила гармония. Я словно заново училась ходить…

Возбужденные, влюбленные, мы поднимаемся ко мне. «Ты моя дурочка, – со смехом говорит он, – ты моя псишка, и что на тебя тогда нашло?» Я раздева­юсь, напевая: «Сама не знаю, сама не знаю, я девуш­ка с придурью, я загадочная». Мы говорим о том эпизоде как о печальном недоразумении, будто от­равленная стрела сразила нас в тот роковой день. Он садится на постель, стягивает пиджак, развязывает галстук. Я спешу раздеться, прыгаю под одеяло. Я нетерпеливо покусываю край наволочки, таким со­блазнительным кажутся мне его плечо, его теплые упругие губы, его бедра, уносящие меня далеко-да­леко… Надо же было быть такой дурой! Он сбрасы­вает рубашку и поворачивается ко мне, счастливый, полный доверия и любви. Его глаза сияют.

– Вот увидишь, – говорит он мне. – В этот раз у нас все будет хорошо. Я о тебе позабочусь…

И в эту минуту резкий порыв ветра пронзает ме­ня насквозь. Враг уже здесь, он леденит мне душу, па­рализует тело. Я сжимаю кулаки, закрываю глаза, умоляю его оставить меня. «Уходи, – умоляю я, – ухо­ди. Пощади его, пощади его на этот раз. Я уже обиде­ла его однажды. Он такой славный, мне хорошо с ним». Я отпихиваю врага ногами, залезаю с головой под одеяло. Я не хочу, чтобы это случилось, не хочу. Мужчина уже идет ко мне, голый, доверчивый, такой уязвимый в своей доверчивости, он светится от счастья, он рад, что я к нему вернулась. Он нежно улыба­ется, смотрит на меня своими ласковыми зелеными глазами, обнимает меня..

Поздно! Я вижу пред собой отвратительное чудо­вище, оно, извиваясь и ухмыляясь, ползет ко мне. Ог­ромное, неуклюжее, горбатое чучело лезет под одеяло. Мерзкая скользкая жаба приготовилась к прыжку. Мое тело превращается в бетонную глыбу, последнее, что я замечаю, это дуло пистолета, наведенное на меня.



– А ведь я думала, что люблю его. Я изо всех сил старалась его любить, но ничего не вышло…

Я прижимаю тебя к себе и замираю. Я отказыва­юсь верить, что такой же жребий уготован мне. Ког­да я увидел тебя, когда ты в едином порыве поцело­вала меня в щеку, я сразу понял, что наша история будет не такой как все остальные, что насждет что-то особенное. «Богом и дьяволом клянусь, – шепчу я в темноте твоей спальни, – богом и дьяволом…»

– Я каждый раз начинала сначала и каждый раз надеялась, что все получится. И сегодня я не хочу ошибиться. Это мой последний шанс. Я устала бо­роться. Я чувствую себя такой старой и разбитой. Я хочу быть сильнее врага, который пробирается внутрь меня и не дает мне любить. Ты мне помо­жешь, правда? Поможешь?

Богом и дьяволом клянусь… Я буду молиться, я готов продать душу. Я все сделаю, чтобы мы были счастливы. Мы будем вместе всегда. Я буду твоим ангелом-хранителем и твоим дьяволом, твоим лю­бовником и палачом. Мне хватит хитрости, мне хва­тит нежности, чтобы не потерять тебя. Ты в моих руках, и я тебя не отпущу.

Ты прижимал меня к себе. Ты лежал рядом как ка­менная статуя и слушал меня. Я раскрыла карты, я рассказала тебе о своих попытках полюбить, рассказа­ла все до малейших деталей. Я научила тебя подавлять кипящую во мне злость, чтобы ты мог с ней справить­ся, и чтобы мы вместе проникли в запретную зону, имя которой «любовь».



«Любовь – благосклонное отношение, восприни­маемое на эмоциональном и волевом уровнях, к неко­торому объекту, который ощущается и признается положительным. Род любви определяется сущностью объекта.

Взаимная привязанность между родственниками.

Состояние при котором некто желает блага дру­гим (Богу, ближнему, человечеству, родине) и готов посвятить им свою жизнь.

Влечение одного человека к другому, носящее преимущество чувственный характер, в основе ко­торого лежит сексуальный инстинкт. Может иметь разные проявления.»

Определение из словаря Пти Робер.



Ее звали Эрмиона, она вела у нас в школе фран­цузский. Мне было тринадцать лет, я училась в тре­тьем классе 6]. У нее были черные волосы, собранные на макушке в маленький плоский пучок, огромные, глубоко посаженные голубые глаза, длинный пря­мой нос, делавший ее похожей на Буратино, ослепи­тельная улыбка, особенно выделявшаяся на фоне ее строгих костюмов, темно-серых или же темно-синих, и очаровательная неловкость дебютантки, особенно меня поразившая. Когда она вдруг ошибалась или под воздействием нахлынувших мыслей внезапно прерывала свой рассказ, на ее лице появлялась улыб­ка, милая, открытая и совершенно обезоруживаю­щая. Казалось, она говорила: «Позвольте мне на ми­нуту отлучиться, я скоро вернусь.» Это было похоже на избитую фразу «консьержка вышла на лестницу», только лежало в совершенно иной, романтической плоскости и будило во мне жгучее желание последо­вать за ней в ту неведомую даль, откуда все наши те­традки, сочинения, отметки, повторения пройденно­го, игры и шутки на переменах казались глупыми и незначительными. Чем больше она от меня отдаля­лась, тем сильнее росло во мне это желание. Она бы­ла не учителем, она была моей героиней.

Ее уроки прошли для меня незамеченными, зато о ней самой я вскоре узнала почти все. Она только по­ступила на работу, только вышла замуж, только на­чинала жить. Весь день она мечтала об одном: поско­рее покинуть эту клетку, чтобы умчаться туда, в свою настоящую жизнь. Она была готова сорваться с места задолго до звонка, и буквально летела прочь из класса, подальше от тяжелых стальных решеток, ого­раживающих школьный двор. Едва завернув за угол, она снимала плоские учительские ботинки, надевала туфельки на шпильках, одним движением распуска­ла волосы, напяливала кашемировый джемпер не­бесно-голубого цвета, брызгала духами за левым уш­ком и быстро садилась в такси. Там ее ждал мужчина, и она жадно бросалась в его объятия. Кто это был: муж или любовник? Я терялась в догадках. Я смотре­ла как они целуются, целуются так страстно, будто делают это в последний раз, и такси трогалось с мес­та, а я оставалась стоять, вся взмокшая от ревности, покачиваясь как в лихорадке. Я была так несчастна, что однажды даже пустилась бежать вдогонку, по­висла на дверце машины и проехала так несколько метров, после чего меня отбросило на черный ас­фальт шоссе. Сбей меня тогда машина, они бы даже не оглянулись. Они все целовались и целовались.

Во время уроков она старалась быть подчеркнуто строгой и чопорной, чтобы скрыть мысли о побеге, но то и дело бросая взгляд на деревья во дворе, не­вольно выдавала себя. Она распахивала окна и, отки­нув голову назад, жадно вдыхала свежий воздух, рас­сказывая нам о страсти у Расина, о разуме у Корнеля, о трагической любви Тита и Береники, которых раз­лучили причины государственной важности и жесто­кость мужчины, неспособного сделать выбор или принять решение. «Мужчины у Расина безвольные и изнеженные», – бормотала она, неотрывно глядя на ярко-зеленую кору каштанов, развесивших плоды вдоль школьного двора, и своим низким, похожим на мужской, голосом читала нам отрывок из Расина:







Прельстились властью вы.


Так правьте, бессердечный.


Не смею спорить я. Затем ли нашей встречи


Так добивалась я, чтобы из ваших уст


Вдруг после стольких клятв и сладостных минут


Не вечного блаженства обещанье


Услышать здесь, а горькое признанье:


Меня сослать хотите на года.


Ни слова более! Прощайте навсегда!


Уж вам ли, Тит, не знать, какая это мука


Для сердца моего – с возлюбленным разлука.


Меня не исцелят ни месяцы, ни годы,


И не утихнет боль, которой нет исхода.


От утренней зари до самого заката


Не видеть вас – страшнее, император,


Для вашей Береники пытки нет. 7]







Читая, она не обращала на нас никакого внима­ния, будто эти стихи касались ее одной и призваны были заглушить терзающую ее боль. Затем она за­молкала и, повернувшись, наконец, к нам, просила переписать эти строки в тетрадь. «В то время как у Корнеля ключевыми являются темы Бога и невинно­сти, разума и прощения, а человек пассивно и трепет­но принимает волю божью, пытается выйти за преде­лы рационального и через послушание приблизиться к Всевышнему, у Расина на первое место выходят мужчина и женщина, любовь и ее самые странные, самые жестокие проявления. Любовь – это жесто­кость и изысканность, сдержанность и желание», – добавляла она, словно желая убедить саму себя.

Я слушала ее, и мне хотелось кричать. В моем воображении героини Расина облачались в джем­перы небесно-голубого цвета и убегали прочь на своих шпильках. Я узнавала себя в каждом безот­ветно влюбленном герое, которому героиня под давлением обстоятельств отдавала свое сердце. Я страдала молча, взывала ко Всевышнему. Я полю­била Корнеля[8]. Я познала боль любви, мучитель­ное ожидание, ревность. Я специально поднимала шум на ее уроках в надежде, что она обратит на ме­ня внимание. Я кидалась шариками-вонючками, обливала тетрадь чернилами, марала свои сочине­ния, чтобы она меня отругала. Я так хотела сущест­вовать в ее глазах, но мои отчаянные усилия не при­несли желаемого результата, она их просто не замечала, и я отступила, напоследок обкорнав свои во­лосы как Жанна д\'Арк, идущая на костер. Моя мама нахмурила брови, однако та, ради которой я старалась, так ничего и не сказала.

Пришел июнь, и я словно онемела, я считала дни. Предстоящая разлука казалась мне невыноси­мой. В довершение своих страданий я узнала, что она уходит из нашей школы: ее муж получил новое место, и она уезжала вместе с ним за границу. На по­следнем уроке она вела себя странно: на ее длинных черных ресницах висели слезы, влажная пелена опу­тала голубые глаза, и я тешила себя надеждой, что она плачет по той же причине, что и я, что ей тоже больно со мной расставаться. После урока она не то­ропясь сложила тетради и книги, каштаны во дворе ее больше не волновали. Она попрощалась с нами, задержалась в учительской и медленно миновала тяжелые ворота, оставив позади школьное здание из красного кирпича. На этот раз она никуда не спе­шила. Она осталась в обычных ботинках, не стала распускать волосы, не надела свой кашемировый джемпер небесно-голубого цвета. Она послушно отправилась на автобусною остановку, чтобы ехать домой. Больше я ее не видела.



Пока я предавалась сладким мукам воображае­мой любви, любви самоотверженной, тайной и бе­зответной, моя мать потихоньку воспряла духом.

44

Она по-прежнему целыми днями работала, а по вечерам, склонившись над столом, вела свой строгий учет, бормотала: «расход-приход, расход-приход», при этом черная прядь падала ей на глаза, и ненави­стное имя нашего отца то и дело с глухим придыха­нием слетало с ее губ. Она все так же сурово проверя­ла наши школьные задания, никуда нас не отпускала, и не позволяла ни малейших развлечений, если мы не занимали первое, или, так уж и быть, второе, или на худой конец, третье место в классе. И все-таки кое-что в нашей жизни изменилось: мать стала прини­мать мужчин. Она наливала им рюмочку мартини, угощала соленым печеньем, орешками, оливками от «Монопри» 9] в пластиковой упаковке и одаряла своей прекрасной улыбкой.

Она была красива, удивительно красива: высокая, темноволосая, черноглазая, длинноногая. Плечи у нее были покатые, округлые, а кожа такая гладкая и упругая, что всякий мужчина готов был осыпать ее комплиментами и поцелуями. Ее природная сдер­жанность, царственные манеры, умение держать дис­танцию рождали в мужчинах уважение и безудерж­ное желание. Она пыталась казаться приветливой, любезной, сговорчивой, чтобы поскорее достичь це­ли, позволяла своим губам расплыться в кокетливой улыбке, но взгляд черных глаз оставался холодным и пронзительным как у скупщика лошадей. Мужчины пугливыми попугайчиками порхали вокруг, а она од­ним взмахом ресниц указывала на счастливца, кото­рому дозволялось поклевать оливок с ее царственной руки. Прошли те времена, когда она была наивной глупенькой девочкой, и первый встречный негодяй оставил ее без гроша с четырьмя ребятишками. На­стал час расплаты, и она собирала дань, раздавая мужчинам заманчивые обещания, за которые тем приходилось платить звонкой монетой. Бросавший к ее ногам власть и деньги мог рассчитывать на ореш­ки и рюмку мартини. Каждый платил по возможнос­тям, как на воскресной службе, а получал по способ­ностям. Она по обыкновению вела бухгалтерию, правила своим мирком, и взвесив дары, решала кого и в каком количестве одарить лаской.

Претенденты на ее сердце сменяли друг друга, но нам ни разу не удалось застукать кого-нибудь в ее спальне или стать свидетелями любовного свида­ния. Ее воздыхатели имели между собой мало обще­го. Был среди них обедневший деятель искусства, возивший ее по концертам, театрам и ресторанам; интеллигент в вельветовых брюках, развлекавший ее беседами о Жиде, Кокто, Фолкнере, Сартре и Бод­лере и наполнявший гостиную запахом сигарет «Голуаз»; рабочий в комбинезоне, чинивший розетки, прочищавший раковину и мастеривший полки для наших учебников; спортсмен, водивший нас по вос­кресеньям в Булонский лес, гонявший с братьями в футбол, игравший с нами в прятки и в вышибалы; влюбленный студент, пожиравший ее глазами и рас­суждавший о политике, мировой революции, Марксе и Токвилле, ублажая тем самым дремавшего в ней анархиста-подрывника; аристократ, чью сложную фа­милию можно было при случае вставить в разговор, и богатый толстяк, которого она редко показывала на людях, принимала в бигуди и домашних тапочках и терпела лишь потому, что он щедро платил. Одно вре­мя к нам даже зачастил некий кюре, обеспокоенный здоровьем наших душ. «Отец мой», – величала его мать и обращалась с ним с той же ласковой игривос­тью, что и с остальными.

Таким образом, в ее жизни появился не мужчина, а мужчины во множественном числе. То был богато иллюстрированный каталог мужчин, и она нетороп­ливо выбирала, руководствуясь своими прихотями и нуждами, не выпуская из рук калькулятора, по ходу дела контролируя состояние наших дневников и ко­вра в гостиной. По вечерам, отдыхая от тяжкого тру­да обольстительницы, она перечитывала «Унесен­ных ветром» и представляла себя в роли Скарлетт. Она обмахивалась веером на веранде плантаторской усадьбы, бережно складывала в коляску свои пыш­ные туалеты, томно вальсировала с Рэттом, жадно рылась в заветной шкатулке, воображала себя вла­дычицей великолепной Тары (в ней всегда ощуща­лась тяга к земле), высчитывала, во что обойдутся занавески, подвесные потолки, паркеты, и прежде чем выключить свет, оглядывалась, словно ожидая увидеть в дверях капитана Батлера. А наутро ей при­ходилось вновь наряжаться Золушкой, садиться в метро и ехать в невзрачный квартал у ворот Пуше, где она работала учительницей в начальной школе.

Ее поклонников объединяло лишь безудержное желание покувыркаться с ней в постели, но мало кому это удавалось. Она готова была отдаться лишь тому, кто устроит ее по всем статьям, чей товар окажется от­менным во всех отношениях. Попасть в круг избран­ных было непросто, дарить свою любовь «за просто так» мать не желала. Идеальный мужчина, которого она так жадно искала и ради которого готова была по­тратиться на оливки, мартини и орешки, должен был быть свободным, богатым и влиятельным, одним сло­вом, «настоящий Бигбосс», – говорила она, и эти странные слова в ее устах звучали сладкой музыкой, переливались горсткой бриллиантов, выпавших из потайного ларца. Я долго не понимала, что она имеет в виду, а когда, наконец, узнала, совсем не обрадовалась.

Несмотря на все свои трезвые рассуждения, в ду­ше она по-прежнему оставалась наивной девчонкой, поэтому мужчина ее мечты должен был, кроме всего прочего, быть еще и красивым, высоким, сильным, хорошо одеваться, иметь машину немецкого произ­водства, счет в швейцарском банке, семейный особ­няк или даже замок и говорить по-английски. Цени­лись также втянутый живот, легкая небрежность в прическе, кашемир и качественный парфюм. Но глав­ное, он должен был любить ее, любить так сильно, чтобы кровоточащая рана, нанесенная неверным су­пругом, потихоньку зарубцевалась. Последнее не произносилось вслух, но легко читалось во всей ее по­зе, позе Ифигении[10] пред жертвенным костром. Она томно откидывала голову назад, словно предлагая кровавому палачу оценить совершенный рисунок шеи, великолепие плеч и декольте.

Мы глядели на нее, раскрыв рот, пораженные ее редким самообладанием, шармом и умением себя по­дать. К ее воздыхателям мы относились без малейше­го пиетета. Тон задавала она. Когда мы все вместе си­дели на кухне и ели лапшу с мясным бульоном, она разбирала своих почитателей по косточкам и от души смеялась над брюшком одного, провинциальным про­нонсом другого и вросшей щетиной третьего, над за­иканием студента и косноязычием богатого толстяка.

Ее беспощадность приводила нас в восхищение. Мы с восторгом слушали как она разносит в пух и прах оче­редного хлыща или невежу, посмевшего к ней остыть. Ее ехидство было нам приятно: значит она не любит их, она останется с нами, никто не сможет ее у нас отнять.

Она была нашим темноволосым идолом, нашей мадонной, нашей секретной дверцей, центром на­шей вселенной. Мы смотрели на мир ее глазами, учились жить, глядя на нее.

Дичь, попадавшая в умело расставленные силки, была далека от совершенства, и чтобы как-то себя утешить, она затягивалась сигаретой «Житан» и прикрыв глаза, предавалась приятным воспомина­ниям, в сотый раз излагая нам историю своей бур­ной молодости, повествуя о горячих романах той сладостной поры. «Но судьбе было угодно, чтобы я досталась вашему отцу», – горько вздыхала она, за­вершая свой рассказ, и мы стыдливо опускали глаза, сознавая всю глубину своей ответственности, своей причастности к той роковой ошибке, хотя никто из нас не мог бы сказать, в чем именно мы повинны.

Армия поклонников ширилась. Некоторым удава­лось закрепиться надолго. Наш жизненный уровень неуклонно рос. Мы слушали концерты Рахманинова и песни революционной Кубы, пили шампанское, ели свежайшую гусиную печень и трюфели во всех смыс­лах этого слова. Мальчики получали в подарок насто­ящие футбольные мячи, девочки – трубочки для мыльных пузырей и хула-хупы. По воскресеньям нас водили в кино, по субботам – на концерты. Мы учи­лись танцевать твист и мэдисон. Наши шкафы были полны новой одежды, полки заставлены новыми кни­гами. В особо удачные дни мы осмеливались мечтать о стиральной машине и даже об автомобиле, который помчит нас к песчаным пляжам и великим тайнам. Поклонники приносили свои дары, а мы принимали их с холодной учтивостью, унаследованной от мате­ри, благодарили чуть слышно, как подобает воспи­танным детям, знающим себе цену. Помню как-то раз младший братик вошел ко мне в комнату, сгибаясь под тяжестью подарков очередного воздыхателя, и произнес:

– Он так старается, потому что хочет трахнуть маму.

Все изменилось после истории с богатым тол­стяком. Этот неприятный эпизод заставил нас ина­че взглянуть на вещи. Наше восхищение матерью несколько поугасло.

Мать вбила себе в голову, что нам необходимо об­завестись загородным домом. К этой мысли ее под­толкнули многочисленные коллеги, родственники и знакомые, с пеной у рта восхвалявшие свой клочок земли, будь то летняя дачка или зимняя вилла. Все они из года в год, шаг за шагом обустраивали свой ма­ленький участок (статус собственника обязывает!), и слушая их восторженные рассказы, мать испытывала чувство незаслуженной обиды. Она просто обязана по­строить себе Тару, и в этом ей должен был помочь бо­гатый толстяк. Он владел большой скобяной фабри­кой на юге, деньги текли рекой, а девать их было некуда, поскольку был он бездетным вдовцом. «Един­ственное, что меня смущает, – делилась с нами мать, – так это то, что он не любит бросать деньги на ветер». Ей предстояло хорошенько обработать фабриканта, чтобы он потратил ради своей Дульсинеи кругленькую сумму, причем совершенно бескорыстно, поскольку взамен мать не собиралась давать ничего. Ни грамма своей священной плоти. «Одна только мысль, что это чучело ко мне прикоснется, приводит меня в ужас», – с дрожью в голосе говорила мать, и мы вздрагивали вме­сте с ней. Бедняга мог изредка рассчитывать только на рюмочку мартини, а если он будет очень послушным и ну очень терпеливым, мать, может быть, выделит ему комнатку в своем замке, откуда он будет любоваться ею по вечерам как астроном далекими звездами.

Богатый толстяк сразу смекнул, что это его шанс, что только так он сможет войти в наш дом и стать незаменимым. Он возьмет на себя роль управляю­щего в безумных проектах нашей матери, в построй­ке ее Тары, и постепенно займет свое место в нашей и, главное, в ее жизни.

Так был заложен первый камень будущего домика в горах.

Чтобы не выглядеть эгоистичной, мать начала из­далека, заговорила о том, как здорово было бы выво­зить детей порезвиться на свежем воздухе, вдали от отравленной городской атмосферы. В то время со своими младшеклассниками она как раз проходила «Хайди» 11], и принялась мечтать вслух о деревянном домике с резными карнизами где-нибудь в альпий­ских лугах, с видом на заснеженные вершины и ги­гантские голубые ледники. В лирическом порыве упоминались также эдельвейсы, сурки, фирны, иссопы, подснежники, могучие ледяные потоки, чис­тые ключи, пугливые лани, шумные грозы, кочую­щие стада и домашние булочки. До сих пор все наши каникулы проходили в лагерях, организованных мэрией восемнадцатого округа. Там мы ходили па­рами под свистки вожатых, давились бутербродами с маслом и колбасой, купались строго по часам в ма­леньком загончике меж двух веревок, строились на берегу в липнувших к телу купальниках и отправля­лись спать под звуки горна. Теперь же, если мать умело употребит свое обаяние, мы могли бы перей­ти в класс «землевладельцев» и привольно разгули­вать по альпийским лугам, воспетым Хайди.

Богатый толстяк в два счета отыскал солнечную долину и участок для застройки. Мать принялась воз­бужденно и вместе с тем старательно вычерчивать планы своей Тары, в качестве компенсации позволяя обожателю брать себя за руку в те редкие минуты, когда она, задумавшись, роняла карандаш. Он хотел заполучить комнату на втором этаже, по соседству с ее спальней, но мать убедила его, что это неприлич­но, (что подумают дети!), и отвела ему уголок внизу, рядом с закутком для лыж. Первое время он дулся, по­том согласился. В знак примирения мать чмокнула его в нос, отчего он так раскраснелся, что запоздалые угри повыскакивали с удвоенной силой. Воспользо­вавшись его замешательством, мать опустила его ещё ниже, и в результате бедняга оказался в подвальном этаже, рядом с котельной. «Зато вам будет тепло зи­мой, – пропела мать, – вы должны заботиться о своем драгоценном здоровье, вы не представляете как оно мне дорого!». Да уж, дороже некуда! Он был так по­трясен, что согласился. В конце концов, ему при­шлось спать на раскладушке в темном помещении, которое мать называла «кладовкой».

Впрочем, четверым ее детям повезло не больше. Мы ютилась на раскладных кроватях в двух крохотных комнатушках на чердаке. Из наших окон был ви­ден какой-то безымянный холм. Себе же мать отвела президентские апартаменты с видом на Монблан на благородном втором этаже. Я ее не винила, все свя­занное с нею я принимала как данность. Мать была великолепна в своей корысти, искренна и спонтанна в своей жестокости, точна и мелочна, когда требовалось взять от жизни то, чем ее обделили. Я не строила ил­люзий, не ждала, что она вдруг станет милой и доб­рой, меня восхищала та легкость, с какой она причи­няла людям боль в своем вечном стремлении отыграться. В этом ей не было равных, она была по-своему уникальна. Мать напоминала пирата, отваж­ного и беспощадного, жадного до наживы. Такой я ее знала, такой любила.

Богатый толстяк договаривался с каменщиками и платил, вызывал плотника и платил, электрика и платил, слесаря и платил, пейзажиста и платил… Он не щадил себя, желая во всем угодить своей Дульсинее, донимал строителей, отказался от своего серого грузовичка в пользу новенького «Пежо», ел с нами, сидя на дальнем конце стола, и изо всех сил старал­ся не чавкать, раскуривая сигарету, тщательно сле­дил, чтобы пепел не упал на нейлоновую рубашку, а по вечерам послушно отправлялся спать в свой подвал, в то время как мы резвой стайкой мчались наверх, от души посмеиваясь над его неуклюжес­тью. Если погода стояла солнечная, и снег был хо­рош для катания, он брал для нас напрокат лыжи и платил за подъемник, тогда мы в знак благодарнос­ти называли его «дядя» и сдержанно целовали в лы­сину, выбирая для этого участок без прыщей.

Пока Бигбосс похрапывал на своей раскладушке рядом с котельной, мы могли быть спокойны, что он не отнимет у нас маму. Он был нашей крепостной стеной, грубой и неотесанной, днем нам было за него стыдно перед другими, зато с наступлением темноты он отго­нял прочь все наши страхи и ночные кошмары.

Эта идиллия продлилась недолго. Мы недооцени­ли нашу мать. Резные карнизы, окно с видом на голу­боватые вершины, сверкающие на солнце, натертый до блеска паркет, лесные угодья, почетный статус зем­левладельца – все это несколько успокоило ее, но не насытило. Она чувствовала себя королевой. Теперь ей недоставало только принца. Покоренный ею Бигбосс своим багровым лицом был похож на жабу, курил как паровоз, резал мясо складным ножиком, который при всех доставал из кармана, потел и говорил о том, как раскупаются гвозди и отвертки. Мать прекрасно по­нимала, что Бигбосса обаятельного, Бигбосса соблаз­нительного из него не выйдет никогда.

Я продолжала любить до беспамятства…

Впрочем, «любить» – не то слово, точнее было бы сказать «вожделеть». Я была полна желания. Же­лание делает нас больше, чем мы есть на самом де­ле, позволяет занять дополнительное пространство. Желание дает человеку бедному и беспомощному то же, что генералу его армия.

Я кидалась на шею всякому, кто необъяснимым образом будил во мне буйную страсть. Осмелев, я несла ему на подносе свое пламенное сердце. При­знания сам собой срывались с моих губ. Не зная, что предложить, я предлагала все.

Вот я подхожу к красавчику, при виде которого мое невинное тело колотит, как в лихорадке, и облокотив­шись о руль его мотоцикла, бесстыдно выпаливаю:

«Покатай меня, а потом делай со мной что хочешь». Тот смеется мне в глаза. Мое предложение ничуть его не соблазняет. Он предпочитает развлекаться с дру­гой, с местной Брижит Бардо, пышной и сдобной. Ее аппетитные формы томно вываливаются из бело-ро­зового костюмчика, подобранный в тон платочек умело завязан под подбородком.

На дворе август. Я танцую с учеником мясника, прижимаюсь к нему вплотную, завлекаю в чулан, картинно падаю на солому, положив руку себе на грудь. Он невольно отступает, пораженный моей худобой.

Я жила с душой нараспашку, мои губы жаждали поцелуев. Я хотела познать то, что невольно угадыва­ла, находясь рядом с матерью. Желание представля­лось мне мощным орудием, оно управляло миром, повергало мужчин в трепет. Я хотела желать и быть желанной. Не хватало только партнера.

Если летом я влюблялась в парней, то во время учебного года так же безоглядно вешалась на шею девчонкам. Раз уж мне на этом празднике жизни не досталось дружка, я хотела, по крайней мере, запо­лучить себе пару, «лучшую подругу», чтобы хоть немного понатореть в чувствах.

Но и это оказалось нелегко. Я была в том нежном возрасте, когда границы дружбы и любви еще размы­ты, когда пол не имеет значения, когда увлекаются взахлеб, безотчетно. Я не подходила никому. Для од­них я была «слишком», для других «недостаточно».

Мне неведомы были оттенки, полутона, загадоч­ные вздохи, рождающие желание, печаль и смутное волнение, окольные пути, женские хитрости, робкие взгляды из-под опущенных ресниц, многозначительные паузы, несущие в себе обещание блаженст­ва. Подобно отъявленному рецидивисту, с молоком матери впитавшему жестокость, я была воспитана в простоте и бесцеремонности, я думала, что свое можно взять только силой, только идя напролом. Отсутствие успеха среди одноклассниц меня удивля­ло. Значит можно любить по-другому? Но как? Поче­му это известно всем, кроме меня? Почему только я не знаю как подступиться к другим, я одна осталась без подружки? Огонь страсти пожирал меня изнут­ри, разделить его было не с кем, и по вечерам я горь­ко плакала в темноте своей спальни. Иногда, застав меня в слезах, мать вздыхала и закрывала дверь со словами: «Что же будет, когда она влюбится?»

А я уже была влюблена. Я еще не знала в кого именно, но всем своим существом жаждала любви, тянулась к ней как замерзший путник к горячему костру. Однако любовь всякий раз обходила меня стороной, ибо правил любовной игры я не знала.

И вот однажды в конце туннеля замаячил свет.

Я влюбилась в одноклассницу по имени Натали. У нее были темные волосы, веснушки на щеках, черные глаза. Ее изогнутые ресницы были такими длинными, что когда мы с ней шли по улице, прохо­жие останавливались и спрашивали настоящие они или нет. Ее короткие вьющиеся волосы были мягки­ми и пушистыми, изящные губки маленькими, но сочными. В ее взгляде сквозили недетская печаль, твердость и надменность. Моя Натали была упря­мицей, искушенной и измученной.

Я воспылала к ней страстью грубой и разруши­тельной. Ради нее я была готова вскрыть себе вены, бросить к ее ногам море лилий и гладиолусов, за ней я бы побежала босиком на край света. Я клялась гро­мом и молнией, предлагала себя на роль козла отпу­щения. Она отказывалась, и я всякий раз готовилась к худшему, но стоило бледной улыбке замаячить на ее лице, и я опять была полна надежды. Она относи­лась ко мне с жалостью, и время от времени до меня снисходила. Случалось это нечасто: Натали была ве­трена и любила другую. Я мучилась, страдала, но продолжала играть в вышибалы, тайком есть мел, срывать уроки, прыгать через веревочку и млеть при виде красной футболки Джонни на обложке свежей пластинки. Несчастная любовь и неуемная жажда жизни легко во мне уживались. Натали это совсем не нравилось и однажды она заявила мне…

Мы сидели с ней в комнатушке, где хранились ге­ографические карты. Учитель попросил нас принес­ти карту Италии. Когда он вызвал нас двоих, сердце так и подскочило у меня в груди. Но пока я вставала, шла через весь класс к входной двери и шагала по школьному коридору, радость куда-то испарилась: пора было возвращаться, мне оставалось всего не­сколько минут наедине с Натали. А я готова была ча­сами смотреть как она проводит языком по губам, как говорит, размахивая правой рукой, будто ищет вслепую какой-то важный документ, быстро пробе­гая пальцами по клавишам картотеки.

Грустная, подавленная, я смотрела на нее дале­ким, рассеянным взглядом в ожидании скорой раз­луки. Как бы мне хотелось сесть рядом, не спуская с нее влюбленных, нежных, преданных глаз, пересчи­тать ее веснушки и, надув паруса моего галеона, ум­чать ее на край света. Я хотела бы оказаться вместе с ней в Италии, а не в этой комнатушке по соседству с уборной, пропахшей хлоркой и щавелевой водой.

Мы молча сняли со стены огромную карту, по­крытую пластиком. Мы не шептались, не пихались, не переглядывались, и на обратном пути она со вздохом сказала: «Мне нравится, когда ты грустная».

Я в ответ промолчала. Я не сразу поняла что она имеет в виду.

Весь остаток дня я старательно грустила и под ве­чер обнаружила у себя в портфеле записку: Натали приглашала меня на полдник. Назавтра я с торжеству­ющим воплем разбила свою копилку, и нагруженная подарками, явилась к ней в гости. Я набросилась на Натали уже с порога, чем привела ее в крайнее раздра­жение. Натали заметно помрачнела. Мы так и не при­думали во что бы поиграть. Чем сильнее я пыталась вернуть расположение подруги, тем больше она замы­калась в себе и избегала меня. Моя несдержанность была ей противна. Больше она меня не приглашала.

Когда мы с ней ходили за картой, в моем взгляде сквозила такая печаль, такая отстраненность, что Ната­ли, до той минуты уверенная в моей любви, невольно почувствовала себя уязвленной. Ей показалось было что моя дружба для нее потеряна, и в прелестном сму­щении она поспешила отвоевать свое. В любви ее при­влекали только боль и непостоянство. А я хотела в люб­ви раствориться, согреться, все отдать и все обрести. Я без конца ей надоедала, приставала к ней как уличная попрошайка. И вот ей вдруг почудилось, что я не под­пускаю ее близко, и от изумления она потянулась ко мне. Сама того не подозревая, я пробудила в ней жгу­чий интерес к своей персоне, но всякое чувство нужда­ется в подпитке, и все быстро вернулось на круги своя.

Познавать любовь во всех ее волнительных от­тенках мне было некогда. Дома все подчинялось строжайшему распорядку. Мать держала нас в ежо­вых рукавицах. Расход-приход, слезы и крики, зада­ния, купания, рояль, акварель, и ровно в полдевятого – в постель. Мимоходом наклонившись над каждым из детей, она целовала нас беглым, почти воздушным поцелуем, и щелкнув выключателем, приказывала: «А теперь – спать. Завтра в школу».



Иногда во мне просыпалась незнакомка. Из девоч­ки, которая ищет и не находит любви, я вдруг превра­щалась в неведомую и страшную дикарку. Я недоуме­вала, невольно поражаясь собственной жестокости.



Субботний вечер. Мы идем с ней вдвоем вдоль проспекта. Я всегда выгуливаю ее в это время, за что получаю от ее матери свои первые карманные деньги. Мне тринадцать лет – пора зарабатывать.

Сначала я на нее даже не смотрю, просто гуляю с ней и все. Она – невзрачная, плохо одетая маленькая девочка с тусклыми волосами, серым лицом и вечно мокрыми глазами. Ее зовут Анник. Она из тех, над кем все смеются, и ведет себя соответственно: стыд­ливо втягивает плечи, ходит сутулясь, словно стара­ясь занимать как можно меньше места, даже вдох­нуть лишний раз боится.

Я иду по тротуару. Она семенит рядом, жмется ко мне. Я прибавляю шагу. Она тоже ускоряется и сно­ва ко мне липнет. Я резко торможу. Она спотыкает­ся о мои ноги, извиняется, смотрит с немым обожа­нием, прижимается ко мне на светофоре. Я отталкиваю ее. Она отчаянно цепляется за мою руку.

Я снова ее отталкиваю. Она отпускает руку, но по-прежнему стоит, прислонившись ко мне, стесняет меня. «Иди впереди, – приказываю я, – я за тобой слежу. И не смей путаться под ногами. Делать мне больше нечего, кроме как выгуливать потных, лип­ких, противных соплячек». Она всхлипывает, но по­слушно шагает передо мной, старается передвигать­ся как можно быстрее, спотыкается, пытается на ходу высморкаться, чем несказанно меня бесит. По­том тихонько вытирает глаза, складывает платочек, кладет его в карман. Немецкая аккуратность, с какой она все это проделывает, приводит меня в неистов­ство. Я будто только этого и ждала, чтобы дать нако­нец выход накопившейся злости. – Тебе нравится складывать платочки? – ядовито спрашиваю я. – Нравится, да? Она молчит, не знает что ответить, ис­пуганно смотрит на меня. Ее испуг, ее зависимость распаляют меня еще больше. Она замирает, готовит­ся принять удар. Она боится меня, она в моей влас­ти, я могу вертеть ею как хочу. Я мчусь по дикой пре­рии, и на подвластной мне территории никогда не заходит солнце. Я гордо потрясаю скипетром, и ко­роли говорят со мной как с ровней. Я выжидаю, го­товлюсь ударить побольнее. Я на вершине блажен­ства. Тепло разливается по всему моему телу. Я горю, я млею от удовольствия. Так мне впервые от­крылось наслаждение, физическое наслаждение…

Вот он, объект желания, и я не хочу раздавить его одним ударом. Мне нравится как он трясется от стра­ха. Его судьба в моих руках, он потеет, готовится к худшему. Он заранее согласен на все. Я наслаждаюсь его страхом, пробую, смакую, облизываюсь. Я силь­на как лев, могущественна как инфанта в бантах.

Я счастлива. В моих руках безответная, слабая жерт­ва, моя собственность, моя добыча. Она предо мной преклоняется. Я – исчадье ада. Я буду мучить ее за ее же собственный счет.

Потом я с улыбкой привожу девочку домой. – Спасибо, детка, – говорит мне ее мать, – ты меня так выручила. Я успела купить все, что хотела. Анник, скажи «спасибо и до свидания».