Катрин Панколь
Я не умею любить мужчин.
Я умею соблазнять, завлекать, ласкать, забываться в мужских объятиях, отдавая себя без остатка, а вот любить – не умею. Я никого и никогда не подпускаю близко. Мой внутренний мир, то есть собственно я, остается для всех загадкой, тайной за семью печатями, запретной зоной. Своего тела я не понимаю, и щедро им делюсь, дарю его окружающим.
А мужчины… Они приходят вслед за жгучим желанием раствориться в чужом теле, чужих планах и словах, почувствовать, как чьи-то сильные руки подхватывают и несут. Они приходят, когда ледяной холод царит у меня в голове и ниже. И вот я устремляюсь к ним, бросаюсь в объятия, сулю им море тихих радостей и бурных утех… лишь затем, чтобы, едва насытившись, поплыть дальше, даже не обернувшись.
Я даю им все, чтобы тотчас забрать обратно. Для пущей убедительности вскрываю себе вены, но ухожу сама, прежде чем успевают зарубцеваться раны. И без устали повторяю, что мне никто не нужен, мне и так хорошо. Совсем одной. Без мужчин. И сама себе не верю, потому что мужчина – враг, без которого мне не жить.
А между тем, кругом одни мужчины, от них никуда не деться. Возьмем, к примеру, телевизор: выпуски новостей, заседания Ассамблеи, и вообще все сколько-нибудь серьезные передачи – всюду только они. В костюмах, при галстуках, пыжатся, с пеной у рта отстаивают свою правоту, делят между собой этот мир, чтобы проще было его завоевать, опустошить, разрушить. Иногда среди них, словно куст герани, возникает одинокая женщина. Где-нибудь на дальнем плане. Говорит «я согласна, я не согласна». Этакое цветочное прикрытие. Впрочем, ее мало кто слушает. Она одна из них, почти мужчина.
А женщины тем временем рекламируют кремы для удаления волос, духи, воздушные подушки, готовые завтраки и стиральные порошки или, в лучшем случае, одетые в глубокие декольте, читают пышными губами готовые сводки новостей. Специально обученные улыбаться, преклоняться, быть послушными как глина, они воспроизводят маленьких человечков в строгом соответствии с заданным образцом. Мужчины пробуют их пальчиком, облизываются, прицениваются, сопровождают их выход одобрительным свистом: «какая рама! какие подвески!», если они хороши и доступны. В противном случае их пинают ногами, пользуют наспех, глумятся, обзывают мымрами и коровами недоеными. Мужчины восхищенно цокают языком, когда перед глазами проплывает хорошенькая попка, обтянутая легким платьицем, и отрываясь от кружки пива, с похотливым огоньком во взгляде шепчут «ничего бабенка» или обзывают телками и шлюшками.
Я знаю, что не все мужики одинаковы. Бывают нежные, внимательные, щедрые, терпеливые.
И все-таки…
Я не умею любить мужчин.
Впрочем, движение есть: раньше я вообще не любила людей.
Никто меня не трогал, чужая беда оставляла равнодушной. Мне было одиннадцать лет когда умер дед. Мама плакала, одевалась во все черное, вся семья сплотилась в несчастье, а я, как ни старалась, не могла выдавить из себя ни слезинки, чтобы хоть как-то поучаствовать в общем горе. Дед ушел, и что с того? Причем здесь я? Он и не глядел на меня, никогда не целовал, не сажал к себе на колени, не объяснял теорему Пифагора, не читал сонеты Шекспира. Он рассуждал о биржевых котировках и несовершенстве мира, отводя мне роль молчаливого слушателя. А бабушка? Ее смерть тоже совершенно меня не тронула. А ведь я всегда думала, что люблю ее. Она была добрая, вечно старалась меня рассмешить, научила жульничать, играя в карты, пекла для меня яблочный пирог, готовила рагу из телятины. А когда она умерла, я даже не плакала.
Потом умерли тетя Флавия, дядюшка Антуан, Огюстен, Сесилия. А я не плакала.
Я долго жила, отгородившись от остального мира. Любовь казалась мне широкой рекой, все вокруг орошавшей. Я одна оставалась безучастной. «Любовь – это прекрасно, – думала я, – любовь – это фильмы, книги, газетные сплетни, крестины, годовщины, дни Святого Валентина, подарки, сюрпризы, младенцы, разрывы и тайны».
Я смотрела на все это с интересом, с холодным интересом. Я скрывала собственную неполноценность, сама себе казалась чудовищем, изо всех сил старалась разбудить в себе хоть что-нибудь похожее на живое чувство, на всплеск эмоций, старательно извлекала из глубин памяти самые мучительные эпизоды, чтобы ощутить себя причастной к избранному кругу способных любить и плакать, и когда, наконец, мне удавалось выдавить из себя долгожданную слезу, кругленькую, соленую и вполне оформленную, когда повод для страданий был найден, и глухие рыдания подступали к горлу, и слезы густой пеленой застилали глаза, я с ужасом осознавала, что плачу над собой. Только думая о себе, я испытывала глубокую печаль, искреннюю и безграничную. В такие минуты ничто не могло меня остановить. Незаживающая рана в сердце начинала кровоточить. Я стыдилась, пряталась, я жила, притворно соболезнуя чужому горю и сопереживая чужой радости. Я быстро научилась притворяться, и никто не мог оценить сколь бесчувственна я на самом деле.
Отец, мать, братья и сестры, дядья и тетки, кузены, кузины, бабки и деды один за другим почили в братской могиле моего равнодушия.
Лишь одно существо на целом свете было мне небезразлично: брат, мой маленький братик. Он был моложе на два года. Ради него я была готова на все: переплыть океан, осушить моря, смастерить лодку из ореховой скорлупы, потушить пожар без воды, прикончить всякого, кто посмел бы его обидеть, дернуть стоп-кран в поезде, несущемся на полной скорости. И если бы ему угрожали хищные звери, я не задумываясь, заслонила бы его своим девичьим телом. Стоило мне заметить толику печали в его вечно удивленных глазах, и я, как охотник в джунглях, готова была из засады пристрелить виновного. Сердце подскакивало в груди. Значит, у меня и вправду было сердце.
Я никогда не признавалась, что люблю его. Я щипала его, мылила ему волосы, лепила жвачку на портфель, насыпала в шляпу горчицы, вешала гирлянды апрельских рыбок на его велосипед[1], я делала все, чтобы быть к нему поближе, всеми силами скрывая свою нежность. Он поступал так же. Мы держались на почтенном расстоянии, в горе не подавая другу руки, но стоило ему отвернутся, и мой мушкет был наготове, я сражала обидчика взглядом. Я ухаживала за братом, когда у него был жар, а родители по обыкновению где-то ругались. Я читала ему на ночь невыученный урок, когда он переживал, что не сможет ответить. Я мужественно аплодировала на взлетной полосе, когда он под проливным дождем запускал свой самолетик из детского конструктора. Он был моим единственным сокровищем, только за него я боялась, только его я могла любить. Любить тайком. И так было лучше. Принимать любовь я не умела.
Он обзывался, он говорил, что я страшна, так страшна, что при виде меня совы на лету дохнут, что груди у меня как лопатки у канарейки, и мне становилась тоскливо, невыносимо тоскливо. Я в изнеможении падала на стул, чтобы перевести дыхание. Я избегала мальчишек, старалась не смотреть на себя в зеркало и сама вела себя как мальчишка. Но в те редкие минуты, когда брат одаривал меня комплиментом, я гордо выпячивала грудь и мнила себя Брижит Бордо. То были мои первые праздники любви. Я жалела, что не могу насладиться ими сполна, и мечтала, чтобы это блаженство длилось вечно… Но жизнь сложилась иначе…
Отец нас бросил. Мама выбивалась из сил, зарабатывая деньги. Любить нас, ласкать, хвалить, чтобы мы гордились собой – на это ей просто не хватало времени. Я не спрашивала себя почему. Так сложилось. Любовь в нашем доме была на последнем месте. На первом – плата за жилье, налоги, счета за электричество, дежурства в столовой, утренняя усталость, вечерняя раздражительность, утомительные поездки на метро, сверхурочная работа, чтобы мы могли носить аппарат для исправления прикуса, ездить на каникулы в Англию и брать уроки игры на фортепиано. Мы были всем ей обязаны, было бы непростительной наглостью требовать еще и любви. Она считала любовь непозволительной роскошью. Тратой времени и денег. Уделом праздных и богатых.
А денег нам вечно не хватало. Мать была загружена работой и одинока. Ждать помощи было неоткуда. Муж оказался негодяем. Он попросту смылся, бросив ее одну с четырьмя детьми. И на такого человека она потратила свои лучшие годы! Был ли он подарком? Ты смеешься? Все мужики трусы, замужество – лотерея, любовь – скоротечная болезнь. Будь начеку, моя девочка. Никогда не доверяй мужчинам, а то потом пожалеешь. Посмотри на меня: всю свою жизнь я плачу за то, что в юности позволила себя охмурить.
На эту тему она могла говорить бесконечно. Ты отдаешь им все, и ничего не получаешь взамен. Расход-приход. Цифры росли. Бухгалтерия любви пугала.
Расход-приход, эта скорбная музыка, этот глухой ритм, эта песня ненависти завладели мной без остатка. Невольная ярость вскипала во мне. Я впитала ее с горьким молоком матери. Я не могла без нее жить, я лелеяла ее, бережно растила ее в себе. Сама того не желая, я оказалась в стане мужененавистниц, причем ненавидеть научилась профессионально. Я прониклась этим ядом и ощетинилась. С этого то все и началось.
Он не шевелится. Огромный и мрачный. Окаменевший. Он лежит рядом, обнимает меня, но не раскрывает объятий. Его руки словно застыли. Он жаждет меня, а я его, но ему этого мало. Обычный праздник плоти для него ничто: он сразу требует большего. Он пишет новую историю. Он хочет знать, с ним я или нет.
– Тебе страшно? – спрашивает он в темноте спальни. В темноте моей спальни.
Страх– психологическое явление с ярко выраженной эмоциональной окраской, характеризуется ощущением тревоги, угрозы воображаемой или реальной.
Это не я придумала. Это определение из словаря Пти Робер[2]. Как точно сказано. Психологическое явление, эмоциональная окраска, тревога, угроза воображаемая или реальная.
Вначале я не испытываю страха. Я – опытный вампир. Хищно оскалившись, я кидаюсь на жертву. Я пожираю объект желания. Свою легкую добычу. Кожа трется о кожу, источая запах плоти, руки сжимают так сильно, что летят искры, волосы встают дыбом, и два разбуженных зверя, тяжело дыша, извергают поток огненных слов, хрипят друг другу в ухо. Мое тело раскрывается, отдается, бросает вызов. Ему позволено все. Оно не ведает страха, не имеет памяти. Не говорит себе: «Я делаю это в сотый раз, хватит» или «это глупо, нелепо, возьми себя в руки, сделай вид…» Нет, оно не способно притворяться. Оно гордо, храбро бросается в бой, стонет, извивается, борется, рисует в пылу сражения диковинные фигуры, придумывает, исследует. И взрывается. Действует без оглядки, плюет на репутацию. Наслаждается, расточая себя до последний капли. Оно ненасытно.
Страх возникает позднее, когда нужно приоткрыть душу и подпустить незнакомца поближе. Настает время откровений, и чужак устремляется в распахнутые ворота, спешит поделиться своими комплексами и оставить на полочке в ванной свою зубную щетку.
Но враг не дремлет, он уже рядом, он жадно принюхивается, он учуял мое свежеиспеченное счастье, он ищет брешь, чтобы ударить с тыла. Раньше он всегда заставал меня врасплох. Брал меня горяченькой, на месте преступления. Теперь он подбирается тихо-тихо, близко-близко. Подлизывается, заискивает. Доверься, доверься мне. Я не желаю тебе зла, я только взгляну на него, присмотрюсь к нему хорошенько, как-никак твой новый спутник жизни. Может, посоветую тебе что-нибудь, пока ты не бросилась за ним очертя голову. Да, я знаю, знаю, для тебя он – живой идеал, воплощенное совершенство. Ты и вправду ничего не замечаешь? Ты, что, ослепла?
Враг смакует детали, придирается по мелочам, надеется, что заботливо надутый воздушный шарик вот-вот лопнет, Я пожимаю плечами, я не сдаюсь. Любовь не должна быть мелочной. Мы принимаем любимого человека целиком, таким, каков он есть. Никто из нас не идеален. Это, конечно, верно, замечает он, одно мне кажется странным, что-то я не припомню, чтобы ты кого-то так любила… Может, ты лукавишь? Может, этой самой любви не существует вовсе? Может, человек попался не тот? Не в твоем стиле? Он сияет: стрела пущена, можно уходить. Но он еще вернется. Мы давно знакомы. Церемонии здесь неуместны.
В его словах присутствует доля истины.
Он уходит, но отравленная стрела уже достигла цели, и яд растекается по всему телу, обостряет слух, зрение, обоняние, осязание. Все мои чувства пробуждаются и бьют тревогу. Почему он так странно себя ведет? И руки у него какие-то маленькие. А еще он насвистывает на ходу, живет в этом дурацком Везуле[3], все время обнимает меня за шею и обильно потеет… И я уже готова взорваться, я воинственно надуваю ноздри и в то же время отчаянно борюсь за свое счастье: с усилием закрываю глаза, затыкаю нос, уши. Надо выстоять во что бы то ни стало. Я мобилизую все свои силы, всю свою энергию, чтобы угроза отступила, чтобы враг не проник в мою крепость. Я исследую каждый миллиметр своего тела: противник хитер. Я всегда на стреме, днем и ночью. Я начеку. Я неусыпна. Мои нервы на пределе. И когда мужчина пытается меня обнять, я подскакиваю и кричу: «Не трогай меня! Ты что, не видишь, я занята?»
Главное не расслабляться. Битва продолжается. И если в эту тяжелую минуту мужчина настаивает на своем, требует объяснений, старается взять нежностью, или напротив, демонстративно дуется, он сам, в свою очередь, становится врагом и, конечно, проигрывает. Я не могу воевать на два фронта. Старый враг, по крайней мере, хорошо мне знаком. Его упорство достойно уважения. Его жестокость восхищает. А живой человек рядом со мной страдает, ничего не понимает, и отпускает меня.
Отпускает…
Все мои романы заканчиваются одинаково.
– Я боюсь себя самой, – слышу я собственный голос в темноте спальни. В темноте моей спальни.
Меня пугает эта ненормальная, никого не подпускающая близко. Дарящая тело и прячущая душу. В наше время женщины отдаются с удивительной легкостью: так наши бабушки когда-то строили глазки.
Трудности возникают на следующем этапе. Когда тела уже познали друг друга и пора приоткрыть свой внутренний мир, когда надо вглядеться в другого человека, по-настоящему увидеть его, дарить любовь и принимать любовь. Дарить и принимать, дарить и принимать, это вечное движение куда опаснее взаимного притяжения двух тел.
Внутри меня минное поле, куда посторонним вход запрещен.
Сначала я тебя просто не заметила.
Просто не заметила.
Но ты был рядом. Я пожала тебе руку и ангельским голоском, с парадной улыбкой на губах, пропела:«Очень приятно!». Я всегда премило улыбаюсь, когда со мной кто-нибудь знакомится. Подобная учтивость ни к чему не обязывает. Проходите, не стесняйтесь, только не задерживайтесь, мне нет до вас дела. Nice to meet you, 4] и вы свободны.
А потом…
Потом вокруг была толпа народу. Вокруг нас. Между нами.
И я не столько увидела, сколько ощутила твое присутствие. Где-то вдалеке. В этой комнате, заполненной людьми, которые все болтали, болтали без умолку, старательно заполняя пустоту. И я была одной из них, и слова, слетавшие с моих губ, не нравились мне самой. Я все удивлялась: «И что это я несу? Где я этого набралась?» Слова были чужие, я пыталась за ними спрятаться, но тщетно. Маска ничего не скрывала. Посередине комнаты стояла нелепая высокая блондинка, пыталась все разложить по полочкам, держать ситуацию под контролем, казаться непринужденной, хорошенькой, этакой глянцевой картинкой. Такой я увидела себя в тот вечер.
И такой меня увидел ты… Ты сидел чуть поодаль, весь в черном, гигантским памятником громоздился на стуле, каменный, неприступный. Я едва различала твои черты, ты был еще вне поля зрения. Ты был крохотной перевернутой картинкой на моей сетчатке, маленькой-премаленькой. Так, сама того не ведая, я впервые увидела тебя.
Мы в ответе за каждое слово. Когда слово сказано, жаловаться поздно. Мы в ответе за все, что произносим. Надо быть бдительным. Из твоих уст выходят слова, враждебные тебе самой, искажающие твою суть. Они не виноваты. Это ты ненароком их обронила, и постепенно они заполняют собою всевокруг. Скоро они займут твое место, заговорят от твоего имени…
Я все еще не замечала тебя. Я была в гордом одиночестве, в окружении слов, пустых и фальшивых. Я обменивалась репликами с разными людьми обоего пола. Наконец, рядом со мной оказался какой-то тип. Увидев ладную блондиночку, он тут же раскатал губы, подошел поближе, спросил: «Где вы живете?», начал задавать всякие личные вопросы, а сам себе думает: «Аппетитная картинка, было бы неплохо…» Он хотел записать мой адрес, номер телефона, назначить свидание. Ну и что здесь такого? Вечеринки для того и существуют, чтобы люди могли познакомиться, встретиться, прикоснуться друг к другу. И нет ничего зазорного в том, что некто желает припасть своим сочным ртом к губам блондинки, недаром же она наряжалась и красилась.
Продолжение вполне предсказуемо: он обнимет ее, возможно, завлечет в свою постель и там овладеет ею.
И вдруг ты вскочил.
Ты буквально примчался из противоположного конца комнаты.
Ты решительно отодвинул стул, перестал притворяться памятником архитектуры. Ты оказался рядом со мной и своим серьезным, не допускающим возражений тоном, не глядя на меня, сообщил, что у меня нет ни адреса, ни телефона, что я переезжаю, что если этот тип желает со мной связаться, он может оставить сообщение на твоем автоответчике, и ты ему непременно перезвонишь. Толстогубый был явно не готов к подобной развязке. Он не посмел тебе возразить, обвел взглядом гостей, наметил себе новую аппетитную блондинку и оставил нас наедине.
Ты стоял как вкопанный рядом со мной. Произнес, по-прежнему не глядя на меня: «Не надо давать свой адрес всем подряд. Вы собирались дать его первому встречному».
Я ответила: «Да, конечно». В конце концов, приятно, когда на тебя смотрят, тебя выбирают, даже если это делает первый встречный. И вдруг мне стало мучительно стыдно за мою неразборчивость, за мое столь очевидное, столь невыносимое одиночество, от которого я была готова избавиться любой ценой, разделив его с «первым встречным».
– Даже если… – вырвалось у меня.
– Если что? – резко переспросил ты, и в голосе отчетливо слышалось полное неприятие банального, доступного.
Твой вопрос прозвучал так жестко, что я невольно подняла голову и, наконец, увидела тебя.
Я увидела тебя. Вернее, даже не тебя, а волну тепла и надежности, которая, отделившись от тебя, поплыла ко мне. Я еще не различала твоих черт, твоих волос, твоей фигуры, я не могла бы сказать худой ты или полный, высокий или низкий, брюнет или шатен, карие у тебя глаза или голубые, полные у тебя губы или тонкие. Я уловила только пущенный тобою импульс, который стремительно несся ко мне. Все произошло мгновенно. Тепло, источаемое твоим телом, достигло моего, и горячий поток нашептывал мне: «Я вас знаю. Этот случайный человек вам не подходит. Пожалуйста, не разбрасывайтесь по мелочам. Если вы не способны сами о себе позаботиться, о вас позабочусь я».
Ты стоял рядом со мной, возмущенный, мрачный, почти враждебный. Ты негодовал, что я так себя компрометирую, что я так компрометирую нас обоих. Глядя на твою разгневанную физиономию, трудно было представить, что несколько мгновений назад ты был на моей стороне, был так близок, что в стремительном порыве отправил толстогубого нахала флиртовать с другими блондинками.
– Вы плохо знаете мужчин, – произнес ты, глядя на меня сверху вниз. – Он мог бы вообразить, что вы доступны, что вы готовы на все.
Так мы в первый раз посмотрели друг на друга.
Ты бросил на меня тяжелый взгляд собственника, и я была счастлива, все мое существо устремилось к тебе. Ты разглядел во мне что-то ценное, слишком ценное, чтобы могло достаться случайному человеку. Это сокровище по праву принадлежало тебе, и отказываться от него ты не собирался. Тем не менее, ты все еще стоял неподвижно.
И мне вдруг захотелось схватить тебя, сбросить с пьедестала. Ты снова стал таким далеким…
Казалось, что тебе не терпится уйти.
Я задала тебе первый пришедший в голову вопрос, только чтобы ты не покидал меня, чтобы остался рядом. Ты не позволил мне связаться с первым встречным, решил, что незнакомец меня не заслуживает. Столь высокая оценка была для меня подарком, и мне не хотелось тебя отпускать.
– Вы знаете его? – спросила я, имея в виду человека, которого ты только что поставил на место.
– Нет, не знаю, – ответил ты, – но вижу его насквозь. Этакий самовлюбленный болван, который возомнил себя бог знает кем на том лишь основании, что зарабатывает кучу денег и ежегодно на месяц отправляется в какой-нибудь Заир заниматься благотворительностью, вымаливая прощение Всевышнего. Маркизик, прожигающий жизнь за написанием открыток в лучших традициях политкорректности. Ненавижу таких людей… Модных, поверхностных, которые вечно притворяются и ничего не чувствуют.
И тогда, ни минуты не раздумывая, я подскочила к тебе. Твои слова буквально подняли меня над поверхностью земли. Я была потрясена, как точно ты прочел мои истинные мысли, скрытые за умелой паутиной фраз. Я обняла тебя за шею и поцеловала в щеку. Наградила тебя звонким сестринским поцелуем. Я поняла что именно так взволновало меня: я нашла в тебе своего близнеца.
Ты отступил назад, будто пораженный молнией. Ты отодвинулся, на мгновение замер и отошел. Мы больше не взглянули друг на друга.
Это было так сильно. Так неожиданно сильно. Я взял тайм-аут. Этот поцелуй сделал очевидным то, что еще не являлось таковым. Я не мог видеть как этот тип говорит с тобой, как самонадеянно он придвигается к тебе, но я еще ничего не успел для себя сформулировать. Все во мне гудело и зудело. Стоило кому-то подойти к тебе, будь то мужчина или женщина, и я вскипал. По какому праву посторонние люди претендуют на твое время, твое внимание, твой вопрошающий взгляд? Так, сам того не подозревая, я уже ставил тебя превыше всего…
За ужином мы оказались рядом, но волна близости уже отхлынула, уступив место обычным банальностям. К нашему разговору то и дело приплетались чужие, все говорили одновременно, перебивая друг друга. И чем вы занимаетесь? Правда?.. Вы пробовали рыбу под капустным соусом? Она великолепна!
Соус такой нежный, но не растекается – как им это удается? Вы смотрели «Титаник»? Вам понравилось? Потрясающий фильм!
Пока мы ужинали, я не отрываясь смотрел тебе за ухо. Твои волосы были зачесаны назад, оставляя неприкрытым нежный кусочек кожи, и мне ужасно хотелось прикоснуться к нему губами. Ни о чем другом я и думать не мог. Я механически отвечал на твои вопросы, и хотя прекрасно помню все, что говорил тебе в тот вечер – память у меня отменная – лучше всего мне запомнился тот маленький вожделенный квадратик кожи… А что, если… Еще я помню твой запах. Я сразу вдохнул твой аромат и опьянел окончательно…
Вдруг ты поднялся, взглянул на часы и ушел.
Я сразу подумала: «У него есть подруга, есть женщина, она ждет, он поехал к ней на свидание. Он пришел сюда, чтобы убить время в ожидании встречи». В какое-то мгновение я даже позавидовала этой женщине: ей достался такой мужчина – горячий, цельный, искренний, я даже пожалела, что этот мужчина принадлежит не мне, а ведь он успел, пусть и недолго, побыть моим, такой цельный, искренний, горячий. А еще я подумала: «Так уж устроена жизнь, ничего не поделаешь». Я посмотрела тебе вслед и забыла тебя.
Забыла и все.
Я сказала себе: «Все в порядке». Я тебя не заслужила, я наговорила столько глупостей, нет ничего странного в том, что ты ушел, даже не попрощавшись, не спросив ни адреса, ни номера телефона. Я отправилась спать. В гордом одиночестве.
Мне и грустно-то не было: так основательно я тебя забыла.
Я решила навсегда отказаться от любви, уйти как уходят со сцены. Я устала от неизменности своего амплуа. Декорации обновлялись, герои-любовники сменяли друг друга, а моя роль оставалась прежней. В начале пьесы я бывала нежной и наивной, а под занавес – измученной мучительницей. Казалось, неизвестный драматург с завидным постоянством пишет для меня трагедии, а я прилежно и покорно заучиваю текст. Выбора у меня не было.
Я была подобна запряженному в повозку мулу, обреченному вечно пахать одну борозду. Решение было принято: я схожу с круга, покидаю карусель любви, где истощаются сердца.
Между тем, мое сердце еще билось. Иногда я в благородном порыве бросалась помогать детям, подругам, друзьям, всем обиженным жизнью, всем, кому не хватало воздуха и свободы. Я предлагала им взглянуть на мир моими глазами, открыть себя заново, поверить в себя. Я была преданной и востребованной. Я ничего не ждала взамен. Стоило кому-нибудь проявить ответные чувства, и я ощущала себя сбитой с толку. Я терялась, не верила, что такое возможно, а поверив, некоторое время умилялась, но уже очень скоро не знала куда деться, раздражалась, негодовала. И если меня не оставляли в покое, готова была ринуться в бой.
Почему мне так легко дарить любовь и так непросто ее принимать?
Ответ я нашла позже, гораздо позже.
Я научилась любить, пусть не всех, а только избранных и только при определенных условиях, но это был явный прогресс.
Любить мужчин я так и не научилась.
Мужчин, которые словно пушку наводили на меня свою плоть.
Я любила лишь тех из них, с кем меня связывало взаимное равнодушие плоти.
С прочими я была в состоянии войны.
Не я одна.
Другие женщины с готовностью изливали мне душу, рассказывали одну и ту же горькую историю. Припев не менялся, песня исполнялась сквозь зубы, обида и злоба били ключом. Все мужики трусливы, эгоистичны, ненадежны, скупы, тщеславны, занудны, рассеянны, бездушны. Они вечно жалуются на усталость. Их весомые машины и невесомые телефоны, незаурядные заслуги и заурядные жены, нескромные члены и скромные возможности – все это просто смешно. Подруги пели свой мрачный гимн, гордые и мстительные. То ли дело мы, женщины, отважные, прилежные, ответственные, деятельные, быстрые, стремительные, любознательные, открытые, динамичные, внимательные, свободные. Мы повзрослели. Мы избавились от корсетов, от предрассудков наших бабушек и мам, от тесемочек, булавочек, косичек, чепчиков, фартучков и рюшек. Мы не приседаем в реверансе и не идем к мужчине с протянутой рукой.
Я была одной из них. Я слушала эту жалобную песнь, и глядя на печальный хоровод подруг, сознавала, что единственное, от чего нам так и не удалось избавиться, это ненависть.
Оседлав свои метлы, они запевали новый куплет, готовые втоптать противника в землю, и с каждым словом из их гневных уст вылетали жабы, слизняки и сочился змеиный яд. Мужики превращают нас в сиделок. Они стонут, а мы их успокаиваем, холим и лелеем. Они уходят от нас бодрые и решительные. Они пользуются нашей безграничной добротой и ничего не предлагают взамен.
Мы с Кристиной сидим на остановке. Сорок третий автобус запаздывает. На нас брюки, черные найковские кеды с белыми шнурками и свободные ветровки с капюшоном. Мы вытягиваем ноги, устраиваемся поудобнее и, сжимая кулаки в карманах, разглядываем мужчин, которые проходят, не замечая нас.
– Я все делаю сама, – говорит Кристина. Я научилась полностью обходиться без мужчин. Я работаю, снимаю квартиру, плачу налоги, в кино хожу одна, отдыхать езжу с подружкой, на рождество отправляюсь к родственникам. Я ужинаю перед телевизором с подносом на коленях, ложусь в постель с книжкой, ласкаю себя сама, чтобы побыстрее уснуть. Никто меня не беспокоит, никто не дергает, не просит сделать то, сделать это. Я совершенно спокойна. Перед сном я рассказываю себе свою любимую историю, всегда одну и ту же, потом послушно закрываю глаза и засыпаю как младенец…
Она опускает голову, смотрит на свои ноги, механически болтает ими. В этой обуви она похожа на жителя дикого запада. Ее ноги свисают как две безжизненные куклы.
– Но я так больше не могу, – продолжает она. – Я смертельно устала от одиночества. Я просто сдалась. Я женщина без будущего. И знаешь, когда вот так смотришь телевизор с подносом на коленях, ужин всегда кажется холодным.
Мы с Валери сидим в маленьком кафе на улице Шмен-Вер. Выбрали столик в зале для курящих, положили перед собой пачки сигарет и зажигалки, заказали разные блюда, чтобы потом попробовать друг у друга. Валери – миниатюрная блондинка. Волосы уложены завитками, на щеках – симпатичные ямочки, педантичные реснички нависают немым вопросом о смысле жизни. Валери не ищет легких путей, однозначных решений и банальных ответов. Участь усталых и покорных – не для нее. Она хочет докопаться до самой сути, вкусить сокровенного знания, истинной правды. Сигарета прикурена, зажигалка возвращается на место. Валери затягивается с деланной легкостью. Замирает. Вдыхает. Она врала мне с самого начала, пора раскрыть карты, чтобы наша дружба наполнилась смыслом. Вот она – потаенная суть, вот он – вкус правды. Валери смотрит мне в глаза, не отводя взгляда. Должно быть, она боится, поскольку исподволь продолжает меня рассматривать. Я стараюсь быть мягкой, нежной, плавной, расслабляю руки и ноги. Я стараюсь казаться открытой, доступной. Я тоже смотрю ей прямо в глаза, пытаюсь наполнить свой взгляд любовью.
– Я тебя обманула. Человек, которого я люблю, не мужчина, а женщина. Это продолжается три года… Я пыталась себя побороть, но ничего не выходит…
Я тоже вдыхаю дым с блондинистой деланной легкостью. Так вот в чем дело. Обычная история. Может быть, не совсем обычная, ибо любовь здесь под грифом «секретно». Валери приняла мой жест за знак одобрения, за знак ответной любви. Она улыбается. Теперь она может все мне рассказать, я все равно буду любить ее.
Мы всегда встречались с ней наедине, но она говорила, что хочет встретить мужчину, родить детей.
Словно прочтя мои мысли, Валери подхватывает: «Да, я действительно хочу встретить, родить… все не так просто».
Слово «смысл» во всех его смыслах – это не так просто.
Чарли. На самом деле ее зовут Шарлотта. Она только что переехала, разбирает вещи. Полгода тому назад она встретила прекрасного иностранца, мужчину своей мечты и буквально бросилась ему на шею. Они слились в поцелуе, и прожили полгода в тесном объятии. Самолеты неустанно летали туда-сюда, доставляя ее к возлюбленному, его к возлюбленной. И вдруг что-то в ней оборвалось, будто кто-то дернул стоп-кран. Чувство кончилось. Самолеты приземлились. Сидя в своей Миннесоте, он недоумевает. По привычке бронирует место на трансатлантический рейс, но лететь больше некуда. Она раскладывает вещи по полочкам, словно пытается навести порядок у себя в голове. Машинально выбрасывает старый серенький свитер.
– Какая сила кидает нас к ним, а затем обратно? Почему так происходит?
Аннушка. Наполовину англичанка, наполовину полька. Причудливое создание, волею судеб осевшее в Париже. Учит французский, познает себя. Делит всех людей на две категории: тех, кому свойственно думать, и тех, кому это несвойственно. Ее мужчина любит красивых женщин в красивых платьях. Она же платья терпеть не может. Платья мешают ей двигаться, мешают чувствовать себя естественно. В один прекрасный вечер она решается сделать ему подарок, и в благодарность за минуты блаженства, которые он дарит ей, не скупясь, надевает платье, белое, обтягивающее, выгодно подчеркивающее грудь, талию, бедра, все то, что она любит прятать, тайные знаки ее женственности. Она красит губы, распускает волосы. Он входит в комнату и восклицает:
– Как же ты хороша, черт побери!
Он приближается к ней. Его глаза полны любви, его глаза говорят спасибо, спасибо за это платье, такое женственное, божественное, обтягивающее, притягивающее как магнит, спасибо, спасибо, спасибо. Он приближается к ней, распахивает объятия, хочет обхватить ее, унести на крыльях любви, расцеловать всю, с головы до ног. Она – его женщина, он – ее мужчина, жизнь начинается сначала. И вдруг она кричит:
– Оставь меня! Не подходи! Не прикасайся ко мне! Не говори, что я красивая! Я не могу этого слышать! Никакая я не красивая!
Она рыдает, не подпускает его, она вне себя.
Она как подкошенная валится на постель, на их общую постель, и плачет, плачет. Над собой, над ним, над этой любовью, от которой хочется бежать.
– Ну почему? – вопрошает она, жалобно растягивая губы. – Почему так непросто принимать знаки любви? Если бы ты сказала, что я красивая, я бы не испугалась. Почему мне так тяжело слышать это от него?
Почему?
Это гораздо сложнее, чем колдовские заклинания, чем проклятия, которые мы насылаем на мужчин, пожелания гореть в аду.
Мой друг Грэг. Его сердце кровоточит. Он хвалится, что нашел способ примириться с женщинами: он обходит их стороной. Держится на расстоянии. Он не был с женщиной уже два года. Целых два года. У него за плечами два развода, алименты так высоки, что он, как проклятый, снимает один фильм за другим. У него по ребенку от каждой жены. Детей он почти не видит, если не считать коротких встреч в выходные дни. Он наспех ведет их в Макдональдс, покупает им игрушки, жадно разглядывает каждую мелочь, проводит пальцем по лбу, гладит маленький носик, ротик. Без конца повторяет: «Говори мне ты, я твой папа, ты, папа» до тех пор, пока адвокат жены или гувернантка не придут, чтобы забрать их. Он толстеет, сидит на диете, отращивает бороду, путешествует, загромождает комнату смешными безделушками, пишет сценарии. Он человек богатый, влиятельный, его все знают. Когда выходит очередной фильм, критики отмечают, что он ненавидит женщин, что он вообще не любит людей. На экране хлещет кровь, раздаются выстрелы, самая преданная дружба оборачивается предательством, резня неизбежна, мужские и женские тела разлетаются на мелкие кусочки.
– Знаешь, я хотел бы снимать добрые фильмы… Но это сильнее меня.
Вечер. Мы сидим с ним в холле Нью-Йоркской гостиницы Сан Реджис. Он рассказывает мне как начал снимать.
Первую камеру ему подарила мать в обмен на небольшую услугу. Она попросила заснять свидание в номере мотеля. В комнате двадцать три. – Они не прячутся, не опускают штор, ты просто снимешь их и принесешь мне пленку. И у тебя будет камера, твоя собственная. Представляешь, своя камера, в двенадцать лет! – Мама, – спрашивает он, – а эти люди, за которыми мне придется подглядывать, шпионить, они кто? – Об этом не беспокойся, просто сними их и никому не рассказывай. Мне позарез нужна эта пленка, понимаешь? – Комната двадцать три? – переспрашивает он. – Да, да, я тебя привезу и подожду там, я буду «на шухере». Мне нужна эта пленка, очень нужна, ты мне веришь? – Хорошо, хорошо, мама, – отвечает он. Он любит ее больше всех на свете. Он спит в ее постели, когда отец не приходит ночевать, он обнимает ее, когда она тихонько плачет. – Хорошо, я поеду туда, я не хочу, чтобы ты плакала, чтобы ты грустила.
Он взбегает по пожарной лестнице на второй этаж и пристраивается на ступенях, ощущая тяжесть камеры на плече. Вывеска мотеля качается на ветру у него перед глазами. Он с трудом различает ржавые цифры «два» и «три» над дверью номера, включает камеру и резким, уверенным движением наводит ее на кровать. Мама была права, шторы подняты. Они не прячутся. Кто их может заметить в таком месте? Он смотрит вперед через видоискатель и видит постель, разбросанное белье, попеременно ловит чью-то ногу, грудь, бьющиеся бедра. Мужчина виден только со спины. Опираясь на предплечья, он склоняется над распластанной женщиной. Его белые пальцы судорожно сжаты. Мотор. Мальчик содрогается всем телом. Он понимает, что происходит что-то запретное, опасное, а он делает сейчас что-то такое, о чем будет жалеть всю свою жизнь. Он хочет остановиться, спуститься обратно, но там, в машине с откидным верхом, сидит мать и подбадривает его жестом. – Давай, давай, ну же! Чего ты ждешь? И он с нарастающим удовольствием ловит фрагменты рук и ног, животов и спин. Эти мелкие фрагменты движутся, краснеют, извиваются, тянутся друг к другу. Словно приклеившись к глазку камеры, он следит за происходящим, соучаствует. Он видит белую с черными волосами спину мужчины, смуглую женскую кожу, на которой отпечаталась резинка трусиков, а вот следа от бюстгальтера не заметно. Груди дрожат, качаются. Мужчина тоже дрожит, напрягается, отчего на шее проступают синие вены. Ягодицы у него плоские, белые. Его губы жалобно скривились, губы женщины жадно впились в подушку. Все закончилось, но мальчик продолжает снимать, он уже не в состоянии остановиться. Он ждет когда они повернутся, хочет видеть их лица. Он не знает как люди ведут себя после того как все случилось. Наверное, они светятся от счастья, целуются и, довольно насвистывая, гладят друг друга по голове. А может быть, лижутся как собачки, отряхиваются и разбегаются. Он не знает этого, но хотел бы знать. Сам он еще никогда этим не занимался. Он чувствует как что-то твердое вырастает у него между ног, он поднимает камеру, пытается поймать в объектив лицо мужчины, но видит только затылок, уткнувшийся в женскую ключицу. Его мокрые от пота волосы извиваются морскими водорослями в час отлива… И вдруг мужчина поднимается, натягивает одеяло на грудь, прижимает женщину к себе. Он поворачивается и смотрит в объектив, его взгляд острым клинком втыкается мальчику в глаз и колет, колет. Кровь бьет фонтаном. Ребенок чувствует как слепнет, он не может, не хочет больше видеть. Он стонет, камера сползает с плеча. Он ругается, ругается последними словами, до боли в связках. Он пытается раздавить камеру животом. Он не должен был, не должен был этого видеть.
Горькая слюна заполняет рот, он в сердцах плюет на женщину внизу.
А та сигналит ему, кричит: «Давай, живее, шевелись! Что ты там делаешь, черт подери! Он же тебя увидит!»
Он плюется, плачет, он хочет ослепнуть. И ничего уже больше не видеть.
Ничего уже больше не видеть.
Три месяца спустя родители разводятся. Любительская пленка приобщена к делу как неопровержимое доказательство супружеской неверности. Мать сочетается браком со своим любовником. Больше она не плачет. А мальчик больше никогда не спит в ее постели. Она получает солидные алименты, теперь у нее две машины с откидным верхом.
У гостиницы Сан Реджис останавливается автобус, туристы заполняют холл. Он смотрит на них добрыми голубыми глазами, глазами того ослепшего ребенка.
– Вот что нас с тобой ожидает, – говорит мне Грэг. – Мы тоже будем тихими безобидными старичками, ко всему равнодушными. С животиком, с соплей под носом… Будем путешествовать по миру с такими же пенсионерами.
В темноте спальни, в темноте моей спальни, я прижимаюсь к тебе сильнее, чтобы никогда не попасть в тот автобус. Я молюсь, чтобы жизнь предоставила мне последний шанс, чтобы я дала себе последний шанс.
А ты лежишь рядом каменной статуей, читаешь мои мысли, познаешь мою сущность.
На этот раз я одолею врага. Я не позволю ему забрать мою любовь, сломать мою жизнь.
Я до такой степени боялась тебя потерять, что все тебе рассказала.
Теперь ты знаешь все.
Когда враг впервые заявил о себе, когда, учуяв свежую трепещущую плоть, он явился за первой данью, все произошло так неожиданно, что я и опомниться не успела. Он сразил меня наповал. Я чувствовала себя так, словно кто-то вынул из-под меня стул и опрокинул вверх тормашками, и вот я лежу, задыхаюсь, не могу пошевелиться от боли. Я невольно обернулась, но никого не обнаружила, значит во всем произошедшем была повинна я. А между тем, я готова была поклясться, что я здесь не при чем.
Я была еще в том романтическом возрасте, когда незаметно тускнеют последние девичьи мечты. Я была безумно влюблена, время платить по счетам еще не настало. Все, кого я любила, щедро делились со мною своими заблуждениями, и я из кожи вон лезла, доказывая их правоту. Бурные романы шли сплошной чередой, пылкие признания в любви и клятвы в верности до гроба, которых, собственно никто от меня не требовал, сами собой срывались с моих уст. Неуверенная в себе, я готова была вселить уверенность в любого, кто оказывался рядом. Каждая такая история длилась недолго, наступала осень, или високосный год подходил к концу, приближая драматическую развязку, и я всякий раз рыдала, картинно вскидывая руки к потолку, но наутро неизменно просыпалась свежей и бодрой, и с радостью начинала все сначала. Каждый новый возлюбленный брал меня тепленькой, я была подобна дебютантке, водрузившей на прыщавый девичий лоб сверкающую диадему в предвкушении первого бала.
Впоследствии я нередко встречала свою первую жертву, первого мужчину, с которым я так нехорошо поступила, и он всякий раз отводил меня в сторону и умолял открыть причину моего странного поведения. И всякий раз, глядя в его обеспокоенные темно-зеленые глаза, обрамленные черным веером ресниц, над которым изящной, женственной дугой подрагивали брови, всматриваясь в эти большие нежные губы, подарившие мне несметное количество поцелуев, в этот сильный мужественный подбородок, я виновато пожимала плечами, недоумевая, что заставило меня так жестоко его обидеть.
– Я не знаю, я сама не понимаю что на меня нашло, – без конца повторяла я, надеясь этим запоздалым оправданием вселить в него утраченную уверенность.
Я протягивала руку, желая подарить ему немного тепла, дать ему понять, что я не из тех, кто сражает наповал, а затем аккуратно заносит в блокнотик имя очередной жертвы, но на его решительном лице отражалась все та же мука, старые воспоминания были по-прежнему сильны.
А между тем, подобной добычей могла бы гордиться самая бывалая хищница. Мне пришлось немало постараться, чтобы его взгляд упал на меня, чтобы именно меня он предпочел более искушенным соперницам. Он был старше, умнее, опытнее, но будучи чутким от природы, не афишировал этого, всегда обращался со мной как с равной, был нежен и предупредителен. Я расцветала с каждым днем, с каждой ночью, я принялась изучать этот мир и нашла в нем свое место, я стала думать иначе, научилась защищать свои взгляды, мои позы и фразы становились все смелее, одним словом, я взрослела, и мой внутренний мир, моя свобода обретали новое измерение. Именно с ним, мужественным и нежным, стремительным и терпеливым, я никогда не скучала, именно с ним я по-настоящему обрела себя. Ради него я навела порядок в своей хаотической жизни, ради него ступила на стезю моногамии.
Казалось, это прекрасное, волнующее, крепнущее изо дня в день чувство гармонии продлится вечно. Однако не прошло и четырех месяцев, как все рухнуло, причем случилось это совершенно неожиданно.
Была пятница. День близился к концу. Мы собирались провести выходные с друзьями на острове Нуармутье[5]. Я должна была заехать за ним, чтобы вместе отправиться к его приятелям, и уже там пересесть в более надежную машину, лучше приспособленную для путешествия. Моя сумка лежала на заднем сиденьи. Мы условились, что он будет ждать меня внизу со своим чемоданом. Как сотни парижских парочек, мы отправлялись наслаждаться соленым зеленоватым морем, и я уже мысленно вдыхала живительный морской воздух и запретную пряность ночей.
Возбужденная, влюбленная, я спустилась вниз по Елисейским Полям, обогнула Круглую площадь, и остановившись на светофоре, возбужденная, влюбленная, вспомнила вчерашнюю ночь, когда все мое тело издавало радостные стоны и содрогалось от благодарности в его объятиях. Блаженная улыбка застыла на моих губах, зажегся зеленый свет, я переключилась на первую, включила указатель поворота. До условленного места оставалось каких-то сто метров. Сто, восемьдесят, шестьдесят, сорок… Сердце радостно подпрыгивает в груди, на Круглой площади цветущие деревья рисуют причудливые узоры, розовые, сиреневые, они танцуют на месте, держа друг друга под руку. Я насвистываю себе под нос, представляю как мы будем купаться, покачиваясь на волнах, подолгу гулять вдоль берега и наслаждаться солоноватым вкусом картошки, которая продается на местных рынках по баснословной цене. Он расскажет мне как эта картошка растет, сколько времени длится урожайный сезон, потом нагнется и вырвет у меня поцелуй, который я охотно подарю ему. Он выше меня, и когда мы целуемся, моя голова уютно пристраивается на его плече. Он не давит на меня своим весом, не заставляет выгибать шею. Он не делает мне больно, когда мы обнимаемся или спим, тесно прижавшись друг к другу. Именно так познаются люди, созданные друг для друга. Подобные детали решают все. Они выстраиваются в пирамиду как белые камушки на песке. Мне хочется сигналить изо всех сил, вскочить на крышу машины и завизжать от восторга. Двадцать метров. Я поворачиваю руль вправо, и бегло взглянув в зеркало заднего вида, остаюсь довольна собой: щеки у меня вполне розовые, губы достаточно красные, а волосы – белокурые. Я поднимаю голову и вижу прямо перед собой его.
Он стоит на краю тротуара, машет мне свободной рукой. В другой он держит чемодан. Дурацкий маленький чемоданчик висит на длинном стебле руки. Или это плащ у него слишком короткий. Или сам он – карлик. Карлик с карликовым чемоданом. На его лице сияет идиотская клоунская улыбка. Зачем он так глупо улыбается? А нос! Этот нос похож на кочан цветной капусты с синими прожилками. А волосы! Мог бы хоть голову вымыть, или, на худой конец, постричься.
Я как будто впервые его вижу. Пелена любви спала, и он предстал передо мной во всей своей несуразности. Тысяча отравленных дротиков впивается в его тело, тысяча нелепейших деталей бросается мне в глаза, заставляя гаденько хихикать. Я вижу его совершенно бесформенным, дебильным, тяжелым, отвратительным. Сама мысль о том, что это чучело ко мне прикоснется, приводит меня в ужас. Я вся съеживаюсь, чтобы быть от него как можно дальше.
Он машет рукой, чтобы я остановилась. Вот болван! Я ему не шофер! Ненависть комком подступает к горлу, клокочет во мне, мешает дышать. Мне хочется бросить его здесь, отчалить на полной скорости. Никогда его больше не видеть. Не подпускать к себе близко. Не слышать как он своим противным менторским тоном вещает о тайнах картофелеводства и секретах международной дипломатии. К тому же, он уже старик. Он старше меня лет на пятнадцать как минимум. И что это еще за подозрительный блеск на воротнике: ткань протерлась или перхоть замучила?
Он садится в машину. Кладет чемодан на заднее сидение. Аккуратно пристраивает его рядом с моим. Оборачивается. Потирает руки в предвкушении скорого отдыха, вдыхает воздух, обнимает меня.
– Прекрати! – кричу я.
Я вырываюсь, отталкиваю его.
– Кисуля, – шепчет он, целуя мои волосы. – Никакая я тебе не Кисуля!
Меня тошнит. Я пошире открываю окно и в отчаянии гляжу в безоблачное парижское небо, словно ищу аварийный выход. Я сжимаю зубы. Я не отрываясь смотрю вперед, стараюсь забыть, что рядом сидит он, что нам предстоит целых два дня провести вместе. Я жду, когда ярость утихнет, пытаюсь выиграть время, но слова сами собой вырываются из моих разгневанных уст, безжалостные слова, готовые в клочья разорвать мужчину, отныне и навеки ставшего моим злейшим врагом:
– Не трогай меня! Отодвинься! Я тебя видеть не желаю!
Если бы он принял условия войны, ответил жестокостью на жестокость, если бы он решительно накинулся на проснувшегося во мне сурового врага, все, вероятно, было бы иначе, но вместо этого он попытался вразумить меня нежностью, разговорить, отвлечь. Я ожидала, что он вынет из кобуры пистолет, а он отказался от дуэли, отпустил свидетелей, вступил в переговоры, предложил мир, и потому судьба его была предрешена: я вынесла ему приговор окончательный и беспощадный. Причиной тому послужили невыразительная внешность, нелепый чемоданчик, перхоть на шее, излишняя предупредительность или ставшая вдруг очевидной заурядность типичного парижанина, собравшегося провести выходные с дамой сердца на лоне природы. Так или иначе, я словно с цепи сорвалась. Передо мной простиралась дикая прерия, я мчалась не разбирая дороги и хлестала кнутом по его кровоточащему сердцу. Он весь съежился, принялся молить о пощаде, об отсрочке приговора, но его страдания совершенно меня не трогали.
Хуже того: словно желая окончательно его добить, я провела ночь в соседнем номере с незнакомцем, пораженным столь быстрой победой. На самом же деле, его чары трогали меня ничуть не больше, чем слезы его поверженного соперника, просто я явилась в этот мир, чтобы уничтожать всякого, кто осмелится любить меня, приблизиться ко мне слишком близко, найдет меня любезной в том значении этого слова, которое встречается еще у старика Корнеля.
Я не желаю быть любезной вашему сердцу, я не хочу быть любимой.
Я не пытаюсь в себе разобраться. В любви меня привлекают только плоть, бьющаяся о плоть, сладкие судороги двух тесно сплетенных тел, преходящее наслаждение, о котором забываешь, едва насытившись, и измены. В этой мутной воде я чувствую себя как рыба: плаваю на самой глубине и от счастья пускаю пузыри. Все, что позволяет держаться на расстоянии, не подплывать близко, возбуждает во мне аппетит, зажигает страсть. Нежности, комплименты, знаки внимания и привязанности, единение двух сердец, напротив, заставляют меня содрогаться и выводят из себя.
Полгода спустя на перекрестке Сен-Жермен-де-Пре я нос к носу сталкиваюсь со своим бывшим возлюбленным. Мы приглядываемся друг к другу, примериваемся, обмениваемся новостями, наблюдаем, прощупываем. Он держит себя нарочито уверенно, как подобает свободному мужчине, идет, широко расправив плечи, те самые плечи, в которые я так любила уткнуться лицом. Зеленые с черной каймой глаза ласкают меня, отчего приятный холодок пробегает по телу. Нежный блеск этих глаз воскрешает в моей памяти восхитительные минуты блаженства, чувство полноты жизни. Мы ужинаем вместе. Он берет меня за руку и без конца спрашивает: «Почему? Почему ты так поступила?». В замешательстве я молча протягиваю ему обе руки, и в этом жесте отчетливо читается моя беспомощность. «Я вела себя как сумасшедшая, – отвечаю я ему, – помнишь, стояла полная луна?» Он смеется: «Ловко ты все свалила на луну!» «Что ты, – возражаю я, – мне было с тобой так хорошо, нет, правда.» Мы помирились, я чувствовала себя счастливой, в мире опять царила гармония. Я словно заново училась ходить…
Возбужденные, влюбленные, мы поднимаемся ко мне. «Ты моя дурочка, – со смехом говорит он, – ты моя псишка, и что на тебя тогда нашло?» Я раздеваюсь, напевая: «Сама не знаю, сама не знаю, я девушка с придурью, я загадочная». Мы говорим о том эпизоде как о печальном недоразумении, будто отравленная стрела сразила нас в тот роковой день. Он садится на постель, стягивает пиджак, развязывает галстук. Я спешу раздеться, прыгаю под одеяло. Я нетерпеливо покусываю край наволочки, таким соблазнительным кажутся мне его плечо, его теплые упругие губы, его бедра, уносящие меня далеко-далеко… Надо же было быть такой дурой! Он сбрасывает рубашку и поворачивается ко мне, счастливый, полный доверия и любви. Его глаза сияют.
– Вот увидишь, – говорит он мне. – В этот раз у нас все будет хорошо. Я о тебе позабочусь…
И в эту минуту резкий порыв ветра пронзает меня насквозь. Враг уже здесь, он леденит мне душу, парализует тело. Я сжимаю кулаки, закрываю глаза, умоляю его оставить меня. «Уходи, – умоляю я, – уходи. Пощади его, пощади его на этот раз. Я уже обидела его однажды. Он такой славный, мне хорошо с ним». Я отпихиваю врага ногами, залезаю с головой под одеяло. Я не хочу, чтобы это случилось, не хочу. Мужчина уже идет ко мне, голый, доверчивый, такой уязвимый в своей доверчивости, он светится от счастья, он рад, что я к нему вернулась. Он нежно улыбается, смотрит на меня своими ласковыми зелеными глазами, обнимает меня..
Поздно! Я вижу пред собой отвратительное чудовище, оно, извиваясь и ухмыляясь, ползет ко мне. Огромное, неуклюжее, горбатое чучело лезет под одеяло. Мерзкая скользкая жаба приготовилась к прыжку. Мое тело превращается в бетонную глыбу, последнее, что я замечаю, это дуло пистолета, наведенное на меня.
– А ведь я думала, что люблю его. Я изо всех сил старалась его любить, но ничего не вышло…
Я прижимаю тебя к себе и замираю. Я отказываюсь верить, что такой же жребий уготован мне. Когда я увидел тебя, когда ты в едином порыве поцеловала меня в щеку, я сразу понял, что наша история будет не такой как все остальные, что насждет что-то особенное. «Богом и дьяволом клянусь, – шепчу я в темноте твоей спальни, – богом и дьяволом…»
– Я каждый раз начинала сначала и каждый раз надеялась, что все получится. И сегодня я не хочу ошибиться. Это мой последний шанс. Я устала бороться. Я чувствую себя такой старой и разбитой. Я хочу быть сильнее врага, который пробирается внутрь меня и не дает мне любить. Ты мне поможешь, правда? Поможешь?
Богом и дьяволом клянусь… Я буду молиться, я готов продать душу. Я все сделаю, чтобы мы были счастливы. Мы будем вместе всегда. Я буду твоим ангелом-хранителем и твоим дьяволом, твоим любовником и палачом. Мне хватит хитрости, мне хватит нежности, чтобы не потерять тебя. Ты в моих руках, и я тебя не отпущу.
Ты прижимал меня к себе. Ты лежал рядом как каменная статуя и слушал меня. Я раскрыла карты, я рассказала тебе о своих попытках полюбить, рассказала все до малейших деталей. Я научила тебя подавлять кипящую во мне злость, чтобы ты мог с ней справиться, и чтобы мы вместе проникли в запретную зону, имя которой «любовь».
«Любовь – благосклонное отношение, воспринимаемое на эмоциональном и волевом уровнях, к некоторому объекту, который ощущается и признается положительным. Род любви определяется сущностью объекта.
Взаимная привязанность между родственниками.
Состояние при котором некто желает блага другим (Богу, ближнему, человечеству, родине) и готов посвятить им свою жизнь.
Влечение одного человека к другому, носящее преимущество чувственный характер, в основе которого лежит сексуальный инстинкт. Может иметь разные проявления.»
Определение из словаря Пти Робер.
Ее звали Эрмиона, она вела у нас в школе французский. Мне было тринадцать лет, я училась в третьем классе 6]. У нее были черные волосы, собранные на макушке в маленький плоский пучок, огромные, глубоко посаженные голубые глаза, длинный прямой нос, делавший ее похожей на Буратино, ослепительная улыбка, особенно выделявшаяся на фоне ее строгих костюмов, темно-серых или же темно-синих, и очаровательная неловкость дебютантки, особенно меня поразившая. Когда она вдруг ошибалась или под воздействием нахлынувших мыслей внезапно прерывала свой рассказ, на ее лице появлялась улыбка, милая, открытая и совершенно обезоруживающая. Казалось, она говорила: «Позвольте мне на минуту отлучиться, я скоро вернусь.» Это было похоже на избитую фразу «консьержка вышла на лестницу», только лежало в совершенно иной, романтической плоскости и будило во мне жгучее желание последовать за ней в ту неведомую даль, откуда все наши тетрадки, сочинения, отметки, повторения пройденного, игры и шутки на переменах казались глупыми и незначительными. Чем больше она от меня отдалялась, тем сильнее росло во мне это желание. Она была не учителем, она была моей героиней.
Ее уроки прошли для меня незамеченными, зато о ней самой я вскоре узнала почти все. Она только поступила на работу, только вышла замуж, только начинала жить. Весь день она мечтала об одном: поскорее покинуть эту клетку, чтобы умчаться туда, в свою настоящую жизнь. Она была готова сорваться с места задолго до звонка, и буквально летела прочь из класса, подальше от тяжелых стальных решеток, огораживающих школьный двор. Едва завернув за угол, она снимала плоские учительские ботинки, надевала туфельки на шпильках, одним движением распускала волосы, напяливала кашемировый джемпер небесно-голубого цвета, брызгала духами за левым ушком и быстро садилась в такси. Там ее ждал мужчина, и она жадно бросалась в его объятия. Кто это был: муж или любовник? Я терялась в догадках. Я смотрела как они целуются, целуются так страстно, будто делают это в последний раз, и такси трогалось с места, а я оставалась стоять, вся взмокшая от ревности, покачиваясь как в лихорадке. Я была так несчастна, что однажды даже пустилась бежать вдогонку, повисла на дверце машины и проехала так несколько метров, после чего меня отбросило на черный асфальт шоссе. Сбей меня тогда машина, они бы даже не оглянулись. Они все целовались и целовались.
Во время уроков она старалась быть подчеркнуто строгой и чопорной, чтобы скрыть мысли о побеге, но то и дело бросая взгляд на деревья во дворе, невольно выдавала себя. Она распахивала окна и, откинув голову назад, жадно вдыхала свежий воздух, рассказывая нам о страсти у Расина, о разуме у Корнеля, о трагической любви Тита и Береники, которых разлучили причины государственной важности и жестокость мужчины, неспособного сделать выбор или принять решение. «Мужчины у Расина безвольные и изнеженные», – бормотала она, неотрывно глядя на ярко-зеленую кору каштанов, развесивших плоды вдоль школьного двора, и своим низким, похожим на мужской, голосом читала нам отрывок из Расина:
Читая, она не обращала на нас никакого внимания, будто эти стихи касались ее одной и призваны были заглушить терзающую ее боль. Затем она замолкала и, повернувшись, наконец, к нам, просила переписать эти строки в тетрадь. «В то время как у Корнеля ключевыми являются темы Бога и невинности, разума и прощения, а человек пассивно и трепетно принимает волю божью, пытается выйти за пределы рационального и через послушание приблизиться к Всевышнему, у Расина на первое место выходят мужчина и женщина, любовь и ее самые странные, самые жестокие проявления. Любовь – это жестокость и изысканность, сдержанность и желание», – добавляла она, словно желая убедить саму себя.
Я слушала ее, и мне хотелось кричать. В моем воображении героини Расина облачались в джемперы небесно-голубого цвета и убегали прочь на своих шпильках. Я узнавала себя в каждом безответно влюбленном герое, которому героиня под давлением обстоятельств отдавала свое сердце. Я страдала молча, взывала ко Всевышнему. Я полюбила Корнеля[8]. Я познала боль любви, мучительное ожидание, ревность. Я специально поднимала шум на ее уроках в надежде, что она обратит на меня внимание. Я кидалась шариками-вонючками, обливала тетрадь чернилами, марала свои сочинения, чтобы она меня отругала. Я так хотела существовать в ее глазах, но мои отчаянные усилия не принесли желаемого результата, она их просто не замечала, и я отступила, напоследок обкорнав свои волосы как Жанна д\'Арк, идущая на костер. Моя мама нахмурила брови, однако та, ради которой я старалась, так ничего и не сказала.
Пришел июнь, и я словно онемела, я считала дни. Предстоящая разлука казалась мне невыносимой. В довершение своих страданий я узнала, что она уходит из нашей школы: ее муж получил новое место, и она уезжала вместе с ним за границу. На последнем уроке она вела себя странно: на ее длинных черных ресницах висели слезы, влажная пелена опутала голубые глаза, и я тешила себя надеждой, что она плачет по той же причине, что и я, что ей тоже больно со мной расставаться. После урока она не торопясь сложила тетради и книги, каштаны во дворе ее больше не волновали. Она попрощалась с нами, задержалась в учительской и медленно миновала тяжелые ворота, оставив позади школьное здание из красного кирпича. На этот раз она никуда не спешила. Она осталась в обычных ботинках, не стала распускать волосы, не надела свой кашемировый джемпер небесно-голубого цвета. Она послушно отправилась на автобусною остановку, чтобы ехать домой. Больше я ее не видела.
Пока я предавалась сладким мукам воображаемой любви, любви самоотверженной, тайной и безответной, моя мать потихоньку воспряла духом.
44
Она по-прежнему целыми днями работала, а по вечерам, склонившись над столом, вела свой строгий учет, бормотала: «расход-приход, расход-приход», при этом черная прядь падала ей на глаза, и ненавистное имя нашего отца то и дело с глухим придыханием слетало с ее губ. Она все так же сурово проверяла наши школьные задания, никуда нас не отпускала, и не позволяла ни малейших развлечений, если мы не занимали первое, или, так уж и быть, второе, или на худой конец, третье место в классе. И все-таки кое-что в нашей жизни изменилось: мать стала принимать мужчин. Она наливала им рюмочку мартини, угощала соленым печеньем, орешками, оливками от «Монопри» 9] в пластиковой упаковке и одаряла своей прекрасной улыбкой.
Она была красива, удивительно красива: высокая, темноволосая, черноглазая, длинноногая. Плечи у нее были покатые, округлые, а кожа такая гладкая и упругая, что всякий мужчина готов был осыпать ее комплиментами и поцелуями. Ее природная сдержанность, царственные манеры, умение держать дистанцию рождали в мужчинах уважение и безудержное желание. Она пыталась казаться приветливой, любезной, сговорчивой, чтобы поскорее достичь цели, позволяла своим губам расплыться в кокетливой улыбке, но взгляд черных глаз оставался холодным и пронзительным как у скупщика лошадей. Мужчины пугливыми попугайчиками порхали вокруг, а она одним взмахом ресниц указывала на счастливца, которому дозволялось поклевать оливок с ее царственной руки. Прошли те времена, когда она была наивной глупенькой девочкой, и первый встречный негодяй оставил ее без гроша с четырьмя ребятишками. Настал час расплаты, и она собирала дань, раздавая мужчинам заманчивые обещания, за которые тем приходилось платить звонкой монетой. Бросавший к ее ногам власть и деньги мог рассчитывать на орешки и рюмку мартини. Каждый платил по возможностям, как на воскресной службе, а получал по способностям. Она по обыкновению вела бухгалтерию, правила своим мирком, и взвесив дары, решала кого и в каком количестве одарить лаской.
Претенденты на ее сердце сменяли друг друга, но нам ни разу не удалось застукать кого-нибудь в ее спальне или стать свидетелями любовного свидания. Ее воздыхатели имели между собой мало общего. Был среди них обедневший деятель искусства, возивший ее по концертам, театрам и ресторанам; интеллигент в вельветовых брюках, развлекавший ее беседами о Жиде, Кокто, Фолкнере, Сартре и Бодлере и наполнявший гостиную запахом сигарет «Голуаз»; рабочий в комбинезоне, чинивший розетки, прочищавший раковину и мастеривший полки для наших учебников; спортсмен, водивший нас по воскресеньям в Булонский лес, гонявший с братьями в футбол, игравший с нами в прятки и в вышибалы; влюбленный студент, пожиравший ее глазами и рассуждавший о политике, мировой революции, Марксе и Токвилле, ублажая тем самым дремавшего в ней анархиста-подрывника; аристократ, чью сложную фамилию можно было при случае вставить в разговор, и богатый толстяк, которого она редко показывала на людях, принимала в бигуди и домашних тапочках и терпела лишь потому, что он щедро платил. Одно время к нам даже зачастил некий кюре, обеспокоенный здоровьем наших душ. «Отец мой», – величала его мать и обращалась с ним с той же ласковой игривостью, что и с остальными.
Таким образом, в ее жизни появился не мужчина, а мужчины во множественном числе. То был богато иллюстрированный каталог мужчин, и она неторопливо выбирала, руководствуясь своими прихотями и нуждами, не выпуская из рук калькулятора, по ходу дела контролируя состояние наших дневников и ковра в гостиной. По вечерам, отдыхая от тяжкого труда обольстительницы, она перечитывала «Унесенных ветром» и представляла себя в роли Скарлетт. Она обмахивалась веером на веранде плантаторской усадьбы, бережно складывала в коляску свои пышные туалеты, томно вальсировала с Рэттом, жадно рылась в заветной шкатулке, воображала себя владычицей великолепной Тары (в ней всегда ощущалась тяга к земле), высчитывала, во что обойдутся занавески, подвесные потолки, паркеты, и прежде чем выключить свет, оглядывалась, словно ожидая увидеть в дверях капитана Батлера. А наутро ей приходилось вновь наряжаться Золушкой, садиться в метро и ехать в невзрачный квартал у ворот Пуше, где она работала учительницей в начальной школе.
Ее поклонников объединяло лишь безудержное желание покувыркаться с ней в постели, но мало кому это удавалось. Она готова была отдаться лишь тому, кто устроит ее по всем статьям, чей товар окажется отменным во всех отношениях. Попасть в круг избранных было непросто, дарить свою любовь «за просто так» мать не желала. Идеальный мужчина, которого она так жадно искала и ради которого готова была потратиться на оливки, мартини и орешки, должен был быть свободным, богатым и влиятельным, одним словом, «настоящий Бигбосс», – говорила она, и эти странные слова в ее устах звучали сладкой музыкой, переливались горсткой бриллиантов, выпавших из потайного ларца. Я долго не понимала, что она имеет в виду, а когда, наконец, узнала, совсем не обрадовалась.
Несмотря на все свои трезвые рассуждения, в душе она по-прежнему оставалась наивной девчонкой, поэтому мужчина ее мечты должен был, кроме всего прочего, быть еще и красивым, высоким, сильным, хорошо одеваться, иметь машину немецкого производства, счет в швейцарском банке, семейный особняк или даже замок и говорить по-английски. Ценились также втянутый живот, легкая небрежность в прическе, кашемир и качественный парфюм. Но главное, он должен был любить ее, любить так сильно, чтобы кровоточащая рана, нанесенная неверным супругом, потихоньку зарубцевалась. Последнее не произносилось вслух, но легко читалось во всей ее позе, позе Ифигении[10] пред жертвенным костром. Она томно откидывала голову назад, словно предлагая кровавому палачу оценить совершенный рисунок шеи, великолепие плеч и декольте.
Мы глядели на нее, раскрыв рот, пораженные ее редким самообладанием, шармом и умением себя подать. К ее воздыхателям мы относились без малейшего пиетета. Тон задавала она. Когда мы все вместе сидели на кухне и ели лапшу с мясным бульоном, она разбирала своих почитателей по косточкам и от души смеялась над брюшком одного, провинциальным прононсом другого и вросшей щетиной третьего, над заиканием студента и косноязычием богатого толстяка.
Ее беспощадность приводила нас в восхищение. Мы с восторгом слушали как она разносит в пух и прах очередного хлыща или невежу, посмевшего к ней остыть. Ее ехидство было нам приятно: значит она не любит их, она останется с нами, никто не сможет ее у нас отнять.
Она была нашим темноволосым идолом, нашей мадонной, нашей секретной дверцей, центром нашей вселенной. Мы смотрели на мир ее глазами, учились жить, глядя на нее.
Дичь, попадавшая в умело расставленные силки, была далека от совершенства, и чтобы как-то себя утешить, она затягивалась сигаретой «Житан» и прикрыв глаза, предавалась приятным воспоминаниям, в сотый раз излагая нам историю своей бурной молодости, повествуя о горячих романах той сладостной поры. «Но судьбе было угодно, чтобы я досталась вашему отцу», – горько вздыхала она, завершая свой рассказ, и мы стыдливо опускали глаза, сознавая всю глубину своей ответственности, своей причастности к той роковой ошибке, хотя никто из нас не мог бы сказать, в чем именно мы повинны.
Армия поклонников ширилась. Некоторым удавалось закрепиться надолго. Наш жизненный уровень неуклонно рос. Мы слушали концерты Рахманинова и песни революционной Кубы, пили шампанское, ели свежайшую гусиную печень и трюфели во всех смыслах этого слова. Мальчики получали в подарок настоящие футбольные мячи, девочки – трубочки для мыльных пузырей и хула-хупы. По воскресеньям нас водили в кино, по субботам – на концерты. Мы учились танцевать твист и мэдисон. Наши шкафы были полны новой одежды, полки заставлены новыми книгами. В особо удачные дни мы осмеливались мечтать о стиральной машине и даже об автомобиле, который помчит нас к песчаным пляжам и великим тайнам. Поклонники приносили свои дары, а мы принимали их с холодной учтивостью, унаследованной от матери, благодарили чуть слышно, как подобает воспитанным детям, знающим себе цену. Помню как-то раз младший братик вошел ко мне в комнату, сгибаясь под тяжестью подарков очередного воздыхателя, и произнес:
– Он так старается, потому что хочет трахнуть маму.
Все изменилось после истории с богатым толстяком. Этот неприятный эпизод заставил нас иначе взглянуть на вещи. Наше восхищение матерью несколько поугасло.
Мать вбила себе в голову, что нам необходимо обзавестись загородным домом. К этой мысли ее подтолкнули многочисленные коллеги, родственники и знакомые, с пеной у рта восхвалявшие свой клочок земли, будь то летняя дачка или зимняя вилла. Все они из года в год, шаг за шагом обустраивали свой маленький участок (статус собственника обязывает!), и слушая их восторженные рассказы, мать испытывала чувство незаслуженной обиды. Она просто обязана построить себе Тару, и в этом ей должен был помочь богатый толстяк. Он владел большой скобяной фабрикой на юге, деньги текли рекой, а девать их было некуда, поскольку был он бездетным вдовцом. «Единственное, что меня смущает, – делилась с нами мать, – так это то, что он не любит бросать деньги на ветер». Ей предстояло хорошенько обработать фабриканта, чтобы он потратил ради своей Дульсинеи кругленькую сумму, причем совершенно бескорыстно, поскольку взамен мать не собиралась давать ничего. Ни грамма своей священной плоти. «Одна только мысль, что это чучело ко мне прикоснется, приводит меня в ужас», – с дрожью в голосе говорила мать, и мы вздрагивали вместе с ней. Бедняга мог изредка рассчитывать только на рюмочку мартини, а если он будет очень послушным и ну очень терпеливым, мать, может быть, выделит ему комнатку в своем замке, откуда он будет любоваться ею по вечерам как астроном далекими звездами.
Богатый толстяк сразу смекнул, что это его шанс, что только так он сможет войти в наш дом и стать незаменимым. Он возьмет на себя роль управляющего в безумных проектах нашей матери, в постройке ее Тары, и постепенно займет свое место в нашей и, главное, в ее жизни.
Так был заложен первый камень будущего домика в горах.
Чтобы не выглядеть эгоистичной, мать начала издалека, заговорила о том, как здорово было бы вывозить детей порезвиться на свежем воздухе, вдали от отравленной городской атмосферы. В то время со своими младшеклассниками она как раз проходила «Хайди» 11], и принялась мечтать вслух о деревянном домике с резными карнизами где-нибудь в альпийских лугах, с видом на заснеженные вершины и гигантские голубые ледники. В лирическом порыве упоминались также эдельвейсы, сурки, фирны, иссопы, подснежники, могучие ледяные потоки, чистые ключи, пугливые лани, шумные грозы, кочующие стада и домашние булочки. До сих пор все наши каникулы проходили в лагерях, организованных мэрией восемнадцатого округа. Там мы ходили парами под свистки вожатых, давились бутербродами с маслом и колбасой, купались строго по часам в маленьком загончике меж двух веревок, строились на берегу в липнувших к телу купальниках и отправлялись спать под звуки горна. Теперь же, если мать умело употребит свое обаяние, мы могли бы перейти в класс «землевладельцев» и привольно разгуливать по альпийским лугам, воспетым Хайди.
Богатый толстяк в два счета отыскал солнечную долину и участок для застройки. Мать принялась возбужденно и вместе с тем старательно вычерчивать планы своей Тары, в качестве компенсации позволяя обожателю брать себя за руку в те редкие минуты, когда она, задумавшись, роняла карандаш. Он хотел заполучить комнату на втором этаже, по соседству с ее спальней, но мать убедила его, что это неприлично, (что подумают дети!), и отвела ему уголок внизу, рядом с закутком для лыж. Первое время он дулся, потом согласился. В знак примирения мать чмокнула его в нос, отчего он так раскраснелся, что запоздалые угри повыскакивали с удвоенной силой. Воспользовавшись его замешательством, мать опустила его ещё ниже, и в результате бедняга оказался в подвальном этаже, рядом с котельной. «Зато вам будет тепло зимой, – пропела мать, – вы должны заботиться о своем драгоценном здоровье, вы не представляете как оно мне дорого!». Да уж, дороже некуда! Он был так потрясен, что согласился. В конце концов, ему пришлось спать на раскладушке в темном помещении, которое мать называла «кладовкой».
Впрочем, четверым ее детям повезло не больше. Мы ютилась на раскладных кроватях в двух крохотных комнатушках на чердаке. Из наших окон был виден какой-то безымянный холм. Себе же мать отвела президентские апартаменты с видом на Монблан на благородном втором этаже. Я ее не винила, все связанное с нею я принимала как данность. Мать была великолепна в своей корысти, искренна и спонтанна в своей жестокости, точна и мелочна, когда требовалось взять от жизни то, чем ее обделили. Я не строила иллюзий, не ждала, что она вдруг станет милой и доброй, меня восхищала та легкость, с какой она причиняла людям боль в своем вечном стремлении отыграться. В этом ей не было равных, она была по-своему уникальна. Мать напоминала пирата, отважного и беспощадного, жадного до наживы. Такой я ее знала, такой любила.
Богатый толстяк договаривался с каменщиками и платил, вызывал плотника и платил, электрика и платил, слесаря и платил, пейзажиста и платил… Он не щадил себя, желая во всем угодить своей Дульсинее, донимал строителей, отказался от своего серого грузовичка в пользу новенького «Пежо», ел с нами, сидя на дальнем конце стола, и изо всех сил старался не чавкать, раскуривая сигарету, тщательно следил, чтобы пепел не упал на нейлоновую рубашку, а по вечерам послушно отправлялся спать в свой подвал, в то время как мы резвой стайкой мчались наверх, от души посмеиваясь над его неуклюжестью. Если погода стояла солнечная, и снег был хорош для катания, он брал для нас напрокат лыжи и платил за подъемник, тогда мы в знак благодарности называли его «дядя» и сдержанно целовали в лысину, выбирая для этого участок без прыщей.
Пока Бигбосс похрапывал на своей раскладушке рядом с котельной, мы могли быть спокойны, что он не отнимет у нас маму. Он был нашей крепостной стеной, грубой и неотесанной, днем нам было за него стыдно перед другими, зато с наступлением темноты он отгонял прочь все наши страхи и ночные кошмары.
Эта идиллия продлилась недолго. Мы недооценили нашу мать. Резные карнизы, окно с видом на голубоватые вершины, сверкающие на солнце, натертый до блеска паркет, лесные угодья, почетный статус землевладельца – все это несколько успокоило ее, но не насытило. Она чувствовала себя королевой. Теперь ей недоставало только принца. Покоренный ею Бигбосс своим багровым лицом был похож на жабу, курил как паровоз, резал мясо складным ножиком, который при всех доставал из кармана, потел и говорил о том, как раскупаются гвозди и отвертки. Мать прекрасно понимала, что Бигбосса обаятельного, Бигбосса соблазнительного из него не выйдет никогда.
Я продолжала любить до беспамятства…
Впрочем, «любить» – не то слово, точнее было бы сказать «вожделеть». Я была полна желания. Желание делает нас больше, чем мы есть на самом деле, позволяет занять дополнительное пространство. Желание дает человеку бедному и беспомощному то же, что генералу его армия.
Я кидалась на шею всякому, кто необъяснимым образом будил во мне буйную страсть. Осмелев, я несла ему на подносе свое пламенное сердце. Признания сам собой срывались с моих губ. Не зная, что предложить, я предлагала все.
Вот я подхожу к красавчику, при виде которого мое невинное тело колотит, как в лихорадке, и облокотившись о руль его мотоцикла, бесстыдно выпаливаю:
«Покатай меня, а потом делай со мной что хочешь». Тот смеется мне в глаза. Мое предложение ничуть его не соблазняет. Он предпочитает развлекаться с другой, с местной Брижит Бардо, пышной и сдобной. Ее аппетитные формы томно вываливаются из бело-розового костюмчика, подобранный в тон платочек умело завязан под подбородком.
На дворе август. Я танцую с учеником мясника, прижимаюсь к нему вплотную, завлекаю в чулан, картинно падаю на солому, положив руку себе на грудь. Он невольно отступает, пораженный моей худобой.
Я жила с душой нараспашку, мои губы жаждали поцелуев. Я хотела познать то, что невольно угадывала, находясь рядом с матерью. Желание представлялось мне мощным орудием, оно управляло миром, повергало мужчин в трепет. Я хотела желать и быть желанной. Не хватало только партнера.
Если летом я влюблялась в парней, то во время учебного года так же безоглядно вешалась на шею девчонкам. Раз уж мне на этом празднике жизни не досталось дружка, я хотела, по крайней мере, заполучить себе пару, «лучшую подругу», чтобы хоть немного понатореть в чувствах.
Но и это оказалось нелегко. Я была в том нежном возрасте, когда границы дружбы и любви еще размыты, когда пол не имеет значения, когда увлекаются взахлеб, безотчетно. Я не подходила никому. Для одних я была «слишком», для других «недостаточно».
Мне неведомы были оттенки, полутона, загадочные вздохи, рождающие желание, печаль и смутное волнение, окольные пути, женские хитрости, робкие взгляды из-под опущенных ресниц, многозначительные паузы, несущие в себе обещание блаженства. Подобно отъявленному рецидивисту, с молоком матери впитавшему жестокость, я была воспитана в простоте и бесцеремонности, я думала, что свое можно взять только силой, только идя напролом. Отсутствие успеха среди одноклассниц меня удивляло. Значит можно любить по-другому? Но как? Почему это известно всем, кроме меня? Почему только я не знаю как подступиться к другим, я одна осталась без подружки? Огонь страсти пожирал меня изнутри, разделить его было не с кем, и по вечерам я горько плакала в темноте своей спальни. Иногда, застав меня в слезах, мать вздыхала и закрывала дверь со словами: «Что же будет, когда она влюбится?»
А я уже была влюблена. Я еще не знала в кого именно, но всем своим существом жаждала любви, тянулась к ней как замерзший путник к горячему костру. Однако любовь всякий раз обходила меня стороной, ибо правил любовной игры я не знала.
И вот однажды в конце туннеля замаячил свет.
Я влюбилась в одноклассницу по имени Натали. У нее были темные волосы, веснушки на щеках, черные глаза. Ее изогнутые ресницы были такими длинными, что когда мы с ней шли по улице, прохожие останавливались и спрашивали настоящие они или нет. Ее короткие вьющиеся волосы были мягкими и пушистыми, изящные губки маленькими, но сочными. В ее взгляде сквозили недетская печаль, твердость и надменность. Моя Натали была упрямицей, искушенной и измученной.
Я воспылала к ней страстью грубой и разрушительной. Ради нее я была готова вскрыть себе вены, бросить к ее ногам море лилий и гладиолусов, за ней я бы побежала босиком на край света. Я клялась громом и молнией, предлагала себя на роль козла отпущения. Она отказывалась, и я всякий раз готовилась к худшему, но стоило бледной улыбке замаячить на ее лице, и я опять была полна надежды. Она относилась ко мне с жалостью, и время от времени до меня снисходила. Случалось это нечасто: Натали была ветрена и любила другую. Я мучилась, страдала, но продолжала играть в вышибалы, тайком есть мел, срывать уроки, прыгать через веревочку и млеть при виде красной футболки Джонни на обложке свежей пластинки. Несчастная любовь и неуемная жажда жизни легко во мне уживались. Натали это совсем не нравилось и однажды она заявила мне…
Мы сидели с ней в комнатушке, где хранились географические карты. Учитель попросил нас принести карту Италии. Когда он вызвал нас двоих, сердце так и подскочило у меня в груди. Но пока я вставала, шла через весь класс к входной двери и шагала по школьному коридору, радость куда-то испарилась: пора было возвращаться, мне оставалось всего несколько минут наедине с Натали. А я готова была часами смотреть как она проводит языком по губам, как говорит, размахивая правой рукой, будто ищет вслепую какой-то важный документ, быстро пробегая пальцами по клавишам картотеки.
Грустная, подавленная, я смотрела на нее далеким, рассеянным взглядом в ожидании скорой разлуки. Как бы мне хотелось сесть рядом, не спуская с нее влюбленных, нежных, преданных глаз, пересчитать ее веснушки и, надув паруса моего галеона, умчать ее на край света. Я хотела бы оказаться вместе с ней в Италии, а не в этой комнатушке по соседству с уборной, пропахшей хлоркой и щавелевой водой.
Мы молча сняли со стены огромную карту, покрытую пластиком. Мы не шептались, не пихались, не переглядывались, и на обратном пути она со вздохом сказала: «Мне нравится, когда ты грустная».
Я в ответ промолчала. Я не сразу поняла что она имеет в виду.
Весь остаток дня я старательно грустила и под вечер обнаружила у себя в портфеле записку: Натали приглашала меня на полдник. Назавтра я с торжествующим воплем разбила свою копилку, и нагруженная подарками, явилась к ней в гости. Я набросилась на Натали уже с порога, чем привела ее в крайнее раздражение. Натали заметно помрачнела. Мы так и не придумали во что бы поиграть. Чем сильнее я пыталась вернуть расположение подруги, тем больше она замыкалась в себе и избегала меня. Моя несдержанность была ей противна. Больше она меня не приглашала.
Когда мы с ней ходили за картой, в моем взгляде сквозила такая печаль, такая отстраненность, что Натали, до той минуты уверенная в моей любви, невольно почувствовала себя уязвленной. Ей показалось было что моя дружба для нее потеряна, и в прелестном смущении она поспешила отвоевать свое. В любви ее привлекали только боль и непостоянство. А я хотела в любви раствориться, согреться, все отдать и все обрести. Я без конца ей надоедала, приставала к ней как уличная попрошайка. И вот ей вдруг почудилось, что я не подпускаю ее близко, и от изумления она потянулась ко мне. Сама того не подозревая, я пробудила в ней жгучий интерес к своей персоне, но всякое чувство нуждается в подпитке, и все быстро вернулось на круги своя.
Познавать любовь во всех ее волнительных оттенках мне было некогда. Дома все подчинялось строжайшему распорядку. Мать держала нас в ежовых рукавицах. Расход-приход, слезы и крики, задания, купания, рояль, акварель, и ровно в полдевятого – в постель. Мимоходом наклонившись над каждым из детей, она целовала нас беглым, почти воздушным поцелуем, и щелкнув выключателем, приказывала: «А теперь – спать. Завтра в школу».
Иногда во мне просыпалась незнакомка. Из девочки, которая ищет и не находит любви, я вдруг превращалась в неведомую и страшную дикарку. Я недоумевала, невольно поражаясь собственной жестокости.
Субботний вечер. Мы идем с ней вдвоем вдоль проспекта. Я всегда выгуливаю ее в это время, за что получаю от ее матери свои первые карманные деньги. Мне тринадцать лет – пора зарабатывать.
Сначала я на нее даже не смотрю, просто гуляю с ней и все. Она – невзрачная, плохо одетая маленькая девочка с тусклыми волосами, серым лицом и вечно мокрыми глазами. Ее зовут Анник. Она из тех, над кем все смеются, и ведет себя соответственно: стыдливо втягивает плечи, ходит сутулясь, словно стараясь занимать как можно меньше места, даже вдохнуть лишний раз боится.
Я иду по тротуару. Она семенит рядом, жмется ко мне. Я прибавляю шагу. Она тоже ускоряется и снова ко мне липнет. Я резко торможу. Она спотыкается о мои ноги, извиняется, смотрит с немым обожанием, прижимается ко мне на светофоре. Я отталкиваю ее. Она отчаянно цепляется за мою руку.
Я снова ее отталкиваю. Она отпускает руку, но по-прежнему стоит, прислонившись ко мне, стесняет меня. «Иди впереди, – приказываю я, – я за тобой слежу. И не смей путаться под ногами. Делать мне больше нечего, кроме как выгуливать потных, липких, противных соплячек». Она всхлипывает, но послушно шагает передо мной, старается передвигаться как можно быстрее, спотыкается, пытается на ходу высморкаться, чем несказанно меня бесит. Потом тихонько вытирает глаза, складывает платочек, кладет его в карман. Немецкая аккуратность, с какой она все это проделывает, приводит меня в неистовство. Я будто только этого и ждала, чтобы дать наконец выход накопившейся злости. – Тебе нравится складывать платочки? – ядовито спрашиваю я. – Нравится, да? Она молчит, не знает что ответить, испуганно смотрит на меня. Ее испуг, ее зависимость распаляют меня еще больше. Она замирает, готовится принять удар. Она боится меня, она в моей власти, я могу вертеть ею как хочу. Я мчусь по дикой прерии, и на подвластной мне территории никогда не заходит солнце. Я гордо потрясаю скипетром, и короли говорят со мной как с ровней. Я выжидаю, готовлюсь ударить побольнее. Я на вершине блаженства. Тепло разливается по всему моему телу. Я горю, я млею от удовольствия. Так мне впервые открылось наслаждение, физическое наслаждение…
Вот он, объект желания, и я не хочу раздавить его одним ударом. Мне нравится как он трясется от страха. Его судьба в моих руках, он потеет, готовится к худшему. Он заранее согласен на все. Я наслаждаюсь его страхом, пробую, смакую, облизываюсь. Я сильна как лев, могущественна как инфанта в бантах.
Я счастлива. В моих руках безответная, слабая жертва, моя собственность, моя добыча. Она предо мной преклоняется. Я – исчадье ада. Я буду мучить ее за ее же собственный счет.
Потом я с улыбкой привожу девочку домой. – Спасибо, детка, – говорит мне ее мать, – ты меня так выручила. Я успела купить все, что хотела. Анник, скажи «спасибо и до свидания».