Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Нет! Пожалуйста!

Она тянет его к себе в комнату, запирает дверь на ключ. Виснет у него на шее. Увлекает в постель. Раздевает его. Раздевается сама. Трется кожей о его кожу. Голой кожей о голую кожу. Зажимает рукой его рот, чтобы он не раскрыл их тайну. Шаги кузена удаляются. Теперь он ищет друга этажом ниже. Андре вздыхает. Ложится на нее, теплый, тяжелый.

Она любит его. Только его. Все так же молча девочка душит его в объятиях, отчаянно, безнадежно, обхватывает обеими руками, словно боится упустить. От одной мысли, что он может уйти, ее колотит озноб. Он уйдет, уйдет. Увидев ее, он наверняка разочаровался. Она недостаточно яркая, не такая, как его одноклассницы. Не очень умная. Значит, он уйдет. Он молчит, потому что боится ее обидеть, а сам думает, что она в общем-то так себе, ничего особенного. Она его больше не увидит. Никогда.

Дрожа, она откидывает голову назад, готовая разрыдаться. Вытягивает шею, открывая ему новое пространство для поцелуев. Он сжимает ее в объятиях и шепчет, уткнувшись губами в ключицу:

— Я люблю тебя! Люблю тебя! Я никогда не смогу полюбить другую! Ты моя женщина! Ты моя любовь! Ты для меня все!

Она напрягается, сжимает зубы и, отпрянув, двумя руками отталкивает его от себя. Отталкивает с такой силой, что Андре падает с кровати. Она прячется под одеяло, отворачивается. Враждебная, ненавидящая, шипит:

— Уходи! Убирайся! Ненавижу! Не хочу тебя больше видеть! Никогда!

Он ничего не понимает, тянется к ней, пытается обнять, но она снова отталкивает его. Смеется над его глупым видом. Он стоит совершенно голый, с открытым от удивления ртом, покрасневшая кожа хранит следы ее поцелуев, на загорелых руках — белые очертания футболки.

— Урод! — кричит она. — Ты бы видел себя! Даже носки снять не потрудился!

Она хохочет, вскакивает с постели, швыряет ему одежду, распахивает дверь.

— Убирайся, а не то я закричу, что ты пытался меня изнасиловать!

И выталкивает его в коридор — нагишом. Он быстро натягивает одежду, и за этим занятием его застает кузен.

— Послушай, Андре…

— Наглый у тебя дружок… — говорит девочка. — Ладно, проваливайте оба! Мне спать пора!

Она запирает дверь и, довольная, падает на постель. Ловко она от него отделалась! Надо же, какой идиот! И еще хотел на ней жениться! И никого к ней не подпускать! Вообразил, что она мечтает принадлежать ему одному! Дурацкая история. И с чего она так на него запала? Разве можно жить с этим розовощеким идиотом, с этим дебильным ботаником?

Она вздыхает. Чувствует боль в животе.

Боль не отпускает всю ночь. Приходится подниматься с постели и бежать в уборную. Она засыпает под утро, когда сквозь ставни уже пробиваются солнечные лучи.

За завтраком Андре печален. Он бледен, неразговорчив, старается не смотреть ей в глаза.

«Какой красивый! — отмечает она про себя, намазывая хлеб медом. — Ему идет быть грустным! Он кажется таинственным и недоступным».

Руки у нее дрожат, бутерброд падает в чашку кофе с молоком.

Теперь ей совсем не хочется, чтобы он уезжал.

А он говорит, что ему пора ехать дальше. Дядюшки и тетушки отговаривают его. Неужели это так необходимо? Пусть останется, хотя бы ненадолго!

— Не могу! — отвечает он, избегая ее взгляда. — У меня куча дел. Надо работать. Пора в путь… Сейчас проверю, в порядке ли велосипед, и поеду…

Дяди и тети разочарованно вздыхают. Обещают приготовить чего-нибудь вкусненького в дорогу.

Он встает, выходит из дома, идет за велосипедом. Его ждет кузен.

Она смотрит ему вслед.

Ей нравится, когда он грустит и не глядит на нее. Ей нравится, когда он исчезает вдали. Она бежит за ним, хватает за руку, просит прощения, говорит, что вела себя как ненормальная. Можешь наказать меня, если хочешь, но не бросай, не бросай меня! Он не желает слушать, отстраняет ее. Она пытается повиснуть у него на шее. Он сопротивляется, хочет отшвырнуть ее, но не успевает: она впивается губами в его губы, и он невольно замирает. Она цепляется за его рукав, умоляет:

— Не оставляй меня, пожалуйста, не оставляй! Я хочу быть с тобой. Только с тобой.

Андре молчит, видно, что он колеблется.

Девочка хватает его за руку, виснет на нем всем телом:

— Я люблю тебя, ты же знаешь. Я люблю тебя.

Он пожимает плечами, говорит, что не хочет слушать эти глупости.

Она дрожит. Это не глупости. Она сама не понимает, что на нее вчера нашло. Клянется, что больше никогда себе такого не позволит.

Они проходят через амбар, минуют палатку. Она обнимает его за талию, он не сопротивляется. Она идет рядом с ним, подстраивается под его шаг.

— Ты мне не веришь? — спрашивает она, глядя ему в глаза.

Он не отвечает. Вид у него печальный, загадочный.

Она тащит его в палатку. Ложится на землю, задирает платье, протягивает к нему руки.

— Иди ко мне…

Он нерешительно смотрит на нее. Нависает над ней в полный рост. Она видит его длинные ноги, прямой нос, румяные щеки. Приподнявшись, берет его руку, кладет себе на живот, прижимает к своей голой пылающей коже.

Он опускается перед ней на колени, закрывает глаза.

Наклоняется ниже, ближе.

Она обхватывает его руками, притягивает к себе с такой силой, будто собирается задушить.

— Прости меня… Я сделаю все, что ты захочешь. Ты мне веришь?

Он не отвечает. Она берет его руку и легонько зажимает между ног. Он колеблется, но пальцы уже начинают поглаживать ее ягодицы и, все больше смелея, тянутся вглубь.

— Да, еще, — шепчет она, закрывая глаза.

И в миг, когда он уже готов овладеть ею, припав губами к его уху, умоляет:

— Только, пожалуйста, не говори ни слова…

~~~

На следующее утро я отправила Алану письмо.

Сначала я хотела собственноручно опустить его в почтовый ящик получателя, чтобы не волноваться, дошло ли оно по адресу, но потом решила, что подобное нахальство может не понравиться Жулику. Я смиренно отнесла письмо на почту, угол Третьей авеню и Пятьдесят третьей улицы, и спустилась в метро. Доехала до нижней части города и вышла на Кэнел-стрит.

Мне была необходима консультация Риты.

В вагоне мое внимание привлекла пара, сидевшая напротив. Всю дорогу они целовались. Она — пышущая свежестью, смешливая блондинка со вздернутым носиком, ровными зубками и блестящими волосами. Он — крепкий брюнет с рельефными мускулами и ослепительной, ничего не выражающей улыбкой. Оба они отличались той стерильной, бездушной красотой, которая чаще встречается не в жизни, а на телеэкране, в рекламе жвачки и колы. То была красота в чистом виде, безликая, бессмысленная, универсальная. Подобные типажи нравятся абсолютно всем и помогают продавать все на свете: особняки, зубную пасту, последний сборник исписавшегося барда с напомаженными волосами… Меня раздражало, как вызывающе они публично лижут друг друга, словно напоминая нам, простым смертным, что в этом городе радости любви мало кому доступны и потому редкие везунчики гордо демонстрируют свое счастье. Я бесилась и про себя ругала их последними словами. В какой-то момент я даже собралась пересесть в другой вагон, но внутренний голос сказал: «Не рыпайся, в соседнем вагоне все сидячие места наверняка заняты. К тому же не одна ты изголодалась по любви! В Нью-Йорке встретить свободного мужчину можно разве что назло статистике, соблазнить его — чистая фантастика, завоевать — сплошная каббалистика».

Мне ли этого не знать: я жила здесь довольно долго. Когда отец, смакуя пиццу, рекомендовал мне написать «серьезную» книгу, я, поразмыслив над его словами, решила на время покинуть родину. На ум пришли имена Хемингуэя, Миллера, Гертруды Штайн и Скотта Фицджеральда. Я вдруг ударилась в романтику и решила всем им подражать, правда, очень по-своему.

В самом начале своего добровольного изгнания я как-то решила через окно перекинуться парой фраз с соседом, жившим в доме напротив. Расстояние между нашими окнами было сантиметров шестьдесят, и я ежедневно наблюдала, как он пыхтит над мольбертом, сама между тем энергично барабаня по клавишам. Я прилепила на стену один из советов Ника: «Не констатируй — демонстрируй!» — и работала, не жалея сил, воображая себя новой Фланнери. А в окне напротив трудился сосед-живописец, и в один прекрасный день я пригласила его на поздний завтрак, на местном наречии именуемый «бранчем». Он долго отнекивался, отказывался разделить мою скромную трапезу, состоявшую из двух яиц всмятку и французских тостов, но в конце концов, стыдливо примостившись на краешке стула, подсел к моему столу.

Узнав, что я иностранка, он поведал мне причину своего смущения. Приглашение на завтрак в устах женщины звучит, по его мнению, вызывающее. Местные жительницы готовы на любую хитрость, лишь бы затащить самца в свою постель. Будучи холостым мужчиной стандартной сексуальной ориентации, без вредных привычек, бедолага не знал, куда спрятаться от своих эмансипированных соотечественниц. Он постоянно был начеку, запирал дверь на три замка, не вступал в разговоры с незнакомками и завтракал исключительно в обществе проверенных людей. В тот день я узнала немало любопытного о взаимоотношении полов в городе Нью-Йорке. Что касается соседа, то больше мы с ним не виделись. Вероятно, он опасался, что я попытаюсь вторгнуться в его жизнь…

Все мои последующие американские приключения только подтвердили первоначальные мрачные догадки. Судьба свела меня с Терри в битком набитом автобусе. В тот вечер я стояла, зажатая со всех сторон, отчаянно вцепившись в кожаную петлю, и вдруг почувствовала, что теряю равновесие. Кто-то из стоявших рядом своим студенческим рюкзаком толкнул мою сумочку от «Блумингдэйла». Это был Терри. Я приняла его извинения. Мы познакомились. Узнав, что я француженка, он проникся ко мне благожелательным интересом и с подчеркнутой галантностью начал задавать вопросы.

Отличительными особенностями Терри были: поставленный голос, незаурядная эрудиция, восковые щеки, голубые кукольные глаза, длинные ресницы и ухоженные ногти. Будучи принципиальным противником зимней одежды, он не носил пальто. Был аспирантом Колумбийского университета: изучал особенности празднества Потлач у индейских кочевников. Собирался посвятить этой волнующей теме свою диссертацию. Мы стали встречаться. Он водил меня в кино смотреть фильмы «по специальности» с участием именитых социологов, с годами все более походивших на предмет своего исследования, кочевых индейцев. Мы посещали концерты, где я изо всех сил старалась не заснуть под монотонную музыку Джона Кейджа. Ходили в Музей современного искусства, где Терри заботливо объяснял мне, в чем разница между почерками Джаспера Джонса и Раушенберга. Иногда он приглашал меня посидеть в кафе в нижней части города, но и там без устали твердил о том, что празднество Потлач сыграло ключевую роль в развитии примитивных культур. И всякий раз я невольно вздрагивала, поймав на себе взгляд его пронзительных ледниково-голубых глаз. Слова Терри звучали веско и сурово. Он просвещал меня с ласковым снисхождением терпеливого учителя. Я не смела до него дотронуться, боялась разрушить ту непередаваемую книжную романтику, которой были полны наши с ним встречи. Внимательно его слушала и все ждала, когда же он сделает первый шаг. И вот, по прошествии пятнадцати лекций в кафе, пяти познавательных фильмов и трех концертов экспериментальной музыки, Терри решился наконец меня поцеловать и даже залез ко мне в постель.

Его белые плечи уже блестели во мраке, вожделенные губы почти касались моего уха, аромат свежей крепкой плоти дразнил воображение, но прежде, чем заключить меня в объятия, Терри на минуту замер и, приподнявшись на локте, объявил, что желает со мной объясниться, пока его ум не замутился блаженством соития. Он поведал мне, что у него есть девушка и встречаются они на регулярной основе последние четыре года. Сообщил ее точный возраст, род занятий, религиозную принадлежность. Рассказал, что она сочиняет талантливые стихи и записывает их в тетрадку в кожаном переплете, а по воскресеньям печет ему превосходные кексы под музыку великого Шуберта. Он добавил, что нежно любит свою девицу и что имя ей Виолетта. По взаимному согласию они позволяют друг другу некоторую степень свободы, и благодаря этой чудесной поправке к договору я и пребываю в настоящий момент нагая в объятиях Терри. Закончив свою речь, он подождал, пока я кивну, подтверждая, что осознаю, сколь скромное место отводится мне в его жизни, после чего улегся сверху и принялся любить меня со свойственной ему серьезностью и вдумчивостью.

Обескураженная услышанным, я не ощутила ровным счетом ничего, никакого возбуждения, ни малейшего намека на приближение экстаза. Приоткрыв в темноте глаза, я с неподдельными интересом наблюдала за его показательным выступлением. Он пользовал меня усердно и технично, благо в наше просвещенное время искусству любви может в некоторой степени научиться каждый. В постели он вновь продемонстрировал эрудицию, тщательно обработав каждую мою эрогенную зону. Ему были знакомы все существующие позы, и в каждой из них он был неизменно энергичен, ритмичен и точен, виртуозно работал бедрами, умело пользовался языком. Я наблюдала за ним удивленно и отрешенно, ничего не ощущая, даже не притворяясь. Впрочем, Терри был слишком озабочен собственными действиями и на мою реакцию не обращал ни малейшего внимания. Он старался ничего не упустить, показать все, что умеет. Закончив соло мастерским поглаживанием моей правой скулы, Терри одарил меня едва заметной улыбкой: он был уверен, что я на седьмом небе от счастья. Довольный собой, он вышел наконец за пределы моей плоти. Я вновь ощутила блаженное чувство свободы, ощупала себя с ног до головы, словно проверяя, все ли на месте, не умыкнул ли Терри какую-нибудь часть моего тела. Смысл произошедшего был мне недоступен.

Минуту назад я занималась любовью с мужчиной, который теперь, сидя на краю постели, надевает носки, заправляет рубашку в брюки и приглаживает волосы, следовательно, этот мужчина — мой любовник.

Да неужели?

Вы сказали Терри?

Кто такой Терри?

Не знаю. Мне вообще ничего о нем не известно. Про Виолетту я теперь знаю практически все и уж точно все про славное празднество Потлач, а вот про Терри — увы.

Мне так и не довелось познакомиться с ним поближе.

В тот вечер, нежно поцеловав меня на прощание, он покинул мой дом и больше не вернулся. Исчез совершенно бесследно, не оставив ни малейших улик, ни единого волоса на подушке для генетической экспертизы. Я тщетно ждала звонка, письма, условного стука, скорбного сообщения из больницы, краткой заметки в «Нью-Йорк Пост». После чего решила, что со мной что-то не в порядке: наверное, у меня несвежее дыхание и уйма физических недостатков. Вероятно, я была не на высоте, то ли дело Виолетта…

Два года спустя, проездом оказавшись в Нью-Йорке, я стояла в очереди у «Дина и Делуки», держа под мышкой целую коллекцию французских сыров. Мое внимание привлек мужчина с восковыми щеками, голубыми глазами и длинными ресницами. Собрав сдачу тонкими пальцами с ухоженными ногтями, он обернулся, и его сумка едва не протаранила мою. Я приняла его извинения. Улыбнулась. Переложила сыры, освобождая руку для дружеского пожатия. Я не держала на него зла. Мне было интересно, как поживают его диссертация и его Виолетта.

Но он был уже далеко…

И вот теперь, глядя на целующихся в вагоне варваров, я терзалась вопросом: есть ли у Алана подружка?

Рита мне все расскажет.

Рита знает все: она ясновидящая, гадалка, практикующая в подвале жилого дома на Форсайт-стрит, того самого, где я некогда обитала, работая над «серьезной» книгой. Я все пыталась уяснить, что в Его понимании означает «серьезная». Четкого определения Он не давал, называл имена. Одни и те же. Шатобриан, Эмиль Золя, Хосе Мариа де Эредиа и почему-то Жан Вальжан. «Нет такого писателя», — возражала я, довольная, что отыграла очко. «Неважно, — отвечал Он, — ты прекрасно понимаешь, что я имею в виду. Не стоит звонить из-за таких пустяков — это слишком дорого…» Я в слезах вешала трубку. Шла к зеркалу. Находила себя уродливой, ненужной, заурядной.

Желая поддержать меня в трудную минуту, Тютелька процитировала Монтескье. Его изречение звучало примерно так: «Серьезность — щит для глупца». Я переписала эту максиму каллиграфическим почерком и отправила Ему заказным письмом. Он не ответил.

Так или иначе сопротивляться было поздно, Он посеял во мне сомнения. Я глядела на свою вторую книгу, ту самую, над которой тогда работала, и четко понимала: она не «серьезная». Писательство давалось мне подозрительно легко. Я донимала себя вопросами и все больше терялась. Неужели Шатобриан писал и болтал одинаково? Скорее всего, да. В ту пору не было ни телевидения, ни других подобных глупостей, дурно влияющих на речь человека, поэтому ничто не мешало Шатобриану трепаться в исключительно серьезной манере. И писал он соответственно. В то время Франция воспринимала себя всерьез, и Шатобриан в своем замке де Комбур отражал воззрения эпохи. Он встречался за чаем со своей подругой Рекамье, и речь их звучала выспренне, была полна изящных оборотов и изысканных слов. То был пир языка! Придаточные предложения переплетались причудливым бисером, сослагательное наклонение так и витало в воздухе, а романтичные описания с блеском завершали картину.

А Поль Валери, живший относительно недавно? С ним дело обстояло сложнее. Что, интересно, он говорил другу: «Мне пора в объятия Морфея» или же «Пойду подрыхну»? Вторая версия представлялась мне более вероятной.

Значит, говорил он по-людски, а писал совершенно иначе.

Он хотел, чтобы его стихи звучали серьезно.

Я оказалась между двух стульев. Как же мне писать: языком живых людей или другим, двухсотлетней давности? Не упуская ни малейшей детали, воспевать на десяти страницах кровать под балдахином или непосредственно переходить к восторгу горничной, трепетно отдающейся графскому сыну?

На занятиях Ника подобными вопросами никто не задавался. Более всего там ценилась точная передача эмоций. Достаточно было взглянуть на рожи соучеников, и сразу становилось ясно, сумели ли вы произвести на них должное впечатление, удалось ли вам донести до них переживания своих героев. Стоя перед нами в своих развалившихся кроссовках, Ник повторял: «Неважно „как“, главное — „о чем“». Я увязла в клубке неоднозначных вопросов, не могла разрешить великую дилемму и в результате писала все меньше и меньше. Время шло, я размышляла, деньги таяли. Сначала я снимала квартиру в престижном районе, потом франк по отношению к доллару стал падать, я переезжала, и каждое мое жилище было скромнее предыдущего. Последним пристанищем стала комната на Форсайт-стрит.

В парке напротив дома обитали бродяги и гуляли местные шлюшки. Мне пришлось кардинально изменить походку и стиль одежды. Я старалась ничем не выделяться. Носила старые джинсы, старую куртку, старые кроссовки. Брела вдоль стены, занавесив глаза челкой, втянув голову в плечи и сжимая в кармане деньги, предназначенные первому встречному, который настойчиво попросит меня раскошелиться. Для пущей убедительности приставив нож к горлу.

В подъезде не было ни консьержа, ни домофона. Гости кричали под окном, и я кидала им ключи. В носке или в перчатке. Необходимо было точно прицелиться, чтобы ключи не угодили в помойку. Отдельного туалета мне не полагалось. Приходилось делить удобства с соседями: пятидесятилетним художником, страдающим запорами, и молодой польской иммигранткой.

Девушку звали Катя. Она считала себя человеком с твердыми принципами, в подтверждение чего без конца повторяла две-три заезженные фразы. Подобные особи меня невероятно раздражают, но обходиться без Кати я не могла. Она прекрасно знала окрестности и умела бороться с тараканами. От нее я узнала о существовании «тараканьих мотелей» — картонных коробок, которые выглядят ярко и нарядно, скрывая внутри ядовитую вязкую субстанцию. По замыслу производителей, таракан, привлеченный красочным объектом, должен проникнуть внутрь и сгинуть навеки. «They check in, they never check out»[31] — гласила реклама. Слоган не врал, но проблема была в другом: тараканы крайне редко наведывались в «мотель». Умные насекомые не ловились на броскую приманку, предпочитая держаться на расстоянии. Внутрь забредали только маразматики, невротики и разини, то есть ничтожный процент тараканьей популяции, в целом исключительно крепкой и жизнеспособной. Тараканам даже атомная бомба не страшна, настолько они живучи.

Я тоже выжила.

Привыкла.

Даже полюбила этот квартал.

И его обитателей. Трижды в неделю я пробуждалась под звуки органа. Служба шла по-испански. Дородные матроны в фартуках выгуливали свое потомство. Мальчишки запускали самодельные фейерверки и покачивали бедрами в такт музыке, доносившейся из гигантских приемников. Бродяги волокли свои тележки, набитые выброшенными бутылками и коробками. Шлюшки курили марихуану, а в дни везения баловались кокаином, сидя на капотах брошенных автомобилей. Копы при исполнении равнодушно проходили мимо. Мы обменивались приветствиями: «Hi! Sweetie, how are you today? Fine and you? Fine, thank you»[32]. Я сутулилась, а они, напротив, стояли навытяжку, выставляя напоказ игривые бюстгальтеры. В полночь, спустившись за сигаретой в бар «Ла Бодега», я снова нос к носу сталкивалась с ними. В перерывах между клиентами они забегали сюда передохнуть и, сидя у барной стойки, заклеивали лаком стрелки на колготках, вычищали грязь из-под ногтей, жевали резинку и обсуждали клиентов. Среди последних преобладали белые клерки, забредавшие сюда в костюмах и галстуках, чтобы в промежутках между деловыми встречами получить свою порцию грязного секса. Надушенные белые жены с ухоженными ногтями подобных вольностей им не позволяли. «Blow job»[33] девушки предпочитали делать коренным американцам, но с представителями прочих этнических групп ощущали себя свободнее.

«У америкосов яйца чистые, а в башке — тараканы», — говаривала Мария Круз, хорошенькая восемнадцатилетняя пуэрториканочка в тесных джинсах и розовых виниловых сапожках на высоких каблуках. Она была у девиц душой общества. «Такие забитые, скажу я тебе. Мы работаем не покладая языка, избавляем их от комплексов».

Слушая Марию Круз, подруги покатывались со смеху, а она, царственным жестом хлопнув по стойке, заказывала всем по чашечке кофе. Мария Круз была местной звездой. Родилась она в Гарлеме, в бедном латиноамериканском районе. Сбежав из дома в пятнадцать лет, попала в молодежную банду, каких в Бронксе развелось немало. Жили они воровством, промышляли в богатых кварталах, а потом, вернувшись в свое логово, по-братски делили добычу. Однажды Мария Круз решила не возвращаться. Она брела по Пятой авеню, засунув руки в карманы краденой куртки, и разглядывала гигантские лимузины, из которых выходили дамы в роскошных платьях и кавалеры в смокингах. Разодетые швейцары услужливо распахивали перед ними двери. В тот вечер Мария Круз дала себе слово, что когда-нибудь она тоже будет ездить на таких машинах. И ей сразу стало легко и весело, будто желанная перемена статуса уже свершилась. Запрыгнув на скамейку, она заговорила сама с собой: «Надо жить так, будто я уже богата… Надо работать над собой, надо стать сильнее, чтобы удача не застала меня врасплох, чтобы я была готова к роскоши и богатству. Главное — не пасовать. Побеждает тот, кто смел…»

В тот памятный вечер Мария Круз предалась мечтам. В тот вечер она в первый и последний раз ощутила себя свободной. Она несла себя по улице как королева. Воображала себя «той самой знаменитой» мисс Марией Круз. Она — известный парикмахер-косметолог, у нее свой Институт красоты на Мэдисон-авеню. Трехэтажное здание с небесно-голубыми кабинками, ковровые дорожки — светло-серые… нет, тоже небесно-голубые, а светло-серыми у нас будут двери, и на каждой из них серебряная табличка с именем мастера. Окрыленная мечтой, она шла вдоль Пятой авеню и была счастлива, что вырвалась из банды, что ей больше не придется мчаться по тротуару, спасаясь от погони, отчаянно стуча каблучками по асфальту. В два часа ночи Мария Круз улеглась на ступеньки богатого дома в Верхнем Ист-Сайде и, мысленно выбирая цвет занавесок и форму для мастеров, нанимая парикмахеров, прикидывая расценки, зарплаты и часы работы, незаметно заснула. На следующее утро, обслужив первого в своей жизни клиента, Мария Круз заработала на кофе с глазуньей. «В первый раз я получила два бакса и семьдесят пять центов! С тех пор мои ставки выросли! И ваще, живу я на Манхэттене. Не в самом, конечно, раю, но все впереди… В один прекрасный день я распрощаюсь с Хосе, достану заначку и открою свой институт…»

Я готова была слушать Марию Круз всю ночь, но за ней неотступно следил Хосе, а клиенты на длинных машинах разъезжали вдоль парка. Мария Круз залпом допивала кофе, поправляла колготки, приглаживала мини-юбку из искусственной кожи, надувала щеки, как кларнетист, и возвращалась на службу.

Еще одним поводом спуститься ночью в бар «Ла Бодега» было общение с Ритой. Она страдала бессонницей и раскладывала за стойкой гадальные карты. В то время Рита являла собой довольно жалкое зрелище. Она безуспешно пыталась похудеть, страдала нервными припадками и ночи напролет просиживала в баре, передвигаясь при помощи табурета на колесиках. Рита была так слаба, что все необходимое всегда держала под рукой: карты, кофе, морковные палочки, сигареты, салфетки, румяна. Иногда владелец бара оставлял ее за стойкой одну, обслуживать ночных посетителей. Барменша из Риты была никудышная. Она изнуряла себя диетами и потому плохо соображала. Просишь салями, а получаешь пачку «Салема». Впрочем, на Риту никто не обижался, потому что она бесплатно гадала на картах. Ясновидческие способности от диеты не страдали. Рита видела «вспышками», и на почве голода ее зрение только обострялось. «Еда отягощает ум, — менторским тоном заявляла Катя. — Mens sano in corpore sano[34]… Американцы неправильно питаются. Жрут свои консервы и тупеют».

Катя хотела знать, сумеет ли она добиться успеха и поселиться в верхней части города, среди богатых и удачливых. Меня интересовало, получится у меня «серьезная» книга или нет. Рита не понимала, что я имею в виду, мои путаные объяснения ее не устраивали, дело упорно не двигалось с мертвой точки, карты сулили нечто противоречивое. В качестве компенсации Рита предсказывала мне новые романы, новых любовников, разрывы и полеты на самолетах. Обещала встречу с брюнетом, и со вторым брюнетом, и с третьим… и большую любовь. При этих словах я вскакивала и принималась ее пытать. Когда? Когда же это случится? Когда я встречу свою большую любовь?

Но точного времени Рита назвать не могла, она «видела» только факты.

Рита скажет, что у меня будет с Аланом. Позвонит ли он завтра вечером или же в ожидании его звонка я успею перечитать «Илиаду» и «Одиссею».

Я спускаюсь по Кэнел-стрит, миную китайский квартал, сворачиваю на восток, прохожу мимо китайской прачечной, куда некогда сдавала белье. С владельцем приходилось объясняться на пальцах: он ни слова не понимал по-английски. Я на полной скорости пролетаю по Бауэри и оказываюсь на Форсайт-стрит.

Ритина гадальная лавка находится на том же месте. Похоже, дела идут неплохо. Рита обновила вывеску. На фасаде красуется ладонь с красными и зелеными линиями, а также золотистая колода карт и надпись: «Рита Морена. Узнай свою судьбу». Я толкаю дверь. Оторвавшись от журнала, Рита плывет мне навстречу.

Именно плывет, потому что передвигаться иначе Рита неспособна: весит она не менее центнера. Килограммы жира мешают ей ходить, заставляя клониться то влево, то вправо. Она встает и волной рахат-лукума устремляется ко мне. Я успела позабыть, что она такая толстая.

Худеть она больше не хочет. Говорит, что жир защищает ее от домогательств. Без этого студенистого слоя она была бы совершенно беспомощна в нашем жестоком мире. Она уже побывала худой, хорошенького понемножку. Ее потрясало, что люди подходят к ней совсем близко, практически вплотную. Это приводило ее в ужас. Сбросив лишний вес, она вновь оказалась на грани нервного срыва. Доктор забыл ее предупредить, какие опасности подстерегают в этой жизни тех, кто решился быть стройным. Их все хотят, все вожделеют, буквально рвут на части. Рита рано поняла, что мир жесток. «С тех самых пор, как родители предложили мне поиграть с тостером в ванной», — смеется она. Теперь на ее теле выросла защитная броня, талия, бедра, икры надежно укутаны. Рите больше нечего бояться. Отныне она полностью владеет ситуацией. Рита обнимает меня, приподнимает, целует, ставит на пол и, радостно повизгивая, щиплет обеими руками.

— Ты пришла! Класс! Два года прошло, и никаких вестей! Что случилось?.. Ой, подожди, помолчи, у меня «вспышка»! Ты встретишь мужчину. Здесь, в Нью-Йорке. Я его вижу… Он высокий, красивый. Влюбится в тебя как безумный… Не перебивай… Я его вижу. Еще вижу самолеты и снова самолеты… Потом свадьба… Он иностранец, брюнет. Вижу большой праздник, на тебе зеленая блузка… Да, именно… И пальма в углу…

Я висну у нее на шее, целую ее. Ну, что еще ты видишь? Но Рита утомилась, она падает на стул. Миг озарения позади.

— А что потом?

— Все будет хорошо… Я это чувствую. Вы поженитесь и…

— Ты уверена? Уверена, что не ошиблась?

Рита дуется. Вбирает один подбородок в другой. Отворачивается. Гигантской гармонью сплющивается на стуле.

— Ну прости, пожалуйста, это я от волнения… Понимаешь, я именно такого встретила и теперь не смею надеяться. Все получилось по-дурацки… Я его случайно послала…

— Он еще вернется, вернется… Расскажи, как ты? Что твой отец? Он умер?

Я киваю, и в горле снова застревает комок. Когда кто-то говорит о Нем вслух, мне становится страшно. Будто я только что впервые получила официальное подтверждение Его смерти, узнала, что Он умер окончательно и бесповоротно. Я вздрагиваю, внутренне съеживаюсь. В эту минуту я похожа на зябкую старушонку.

— Тебе тяжко? Очень тяжко?

А ты как думала…

— Надо довериться Богу, ты понимаешь меня? Надо верить, что Он там, наверху, что Он наблюдает за тобой.

Я качаю головой. Этот вариант мне не подходит.

— А ты попробуй… Помолись Пресвятой Богородице.

Она тычет пальцем в пластиковую Мадонну, которая стоит на верхней полке, одним локтем упершись в радиоприемник, другим задевая вентилятор.

— Она тебя поймет. Если твой отец умер, это значит, что отпущенное ему время истекло…

— Я не верю, Рита. Не верю и все. Не получается. Когда он умер, все родственники дружно молились, а я завидовала им лютой завистью… Я бы с радостью помолилась, чтобы было не так больно. Изо всех сил пытаюсь поверить, но ничего не выходит. Будь я верующей, все было бы не так безнадежно. Я не сомневалась бы, что однажды встречусь с ним вновь…

Слезы текут по моему лицу.

Рита встает, подплывает к холодильнику, достает мороженое под названием Health Bar Crunch[35].

— Недавно появилось. Ты такое уже пробовала?

Я утвердительно икаю. Мне известны все сорта и виды мороженого. За три недели я успела наверстать упущенное. Рита ставит мороженое на столик, втыкает в него две ложки, плюхается на пуфик.

— Держись… Сейчас я тебе пасьянс разложу.

— Расскажи, как там все остальные… Катя, Мария Круз, старый художник, у которого запоры?

— Этот никуда не делся… Все такой же!

Она тасует карты. Колода сделана на заказ, все карты — в форме сердечка, с позолоченными краями.

— А что Катя?

— Вернулась к себе в Польшу. Она влипла в историю, наделала глупостей. У нее закончилась виза, и она нашла себе фиктивного мужа. Брачного афериста. Он жил тем, что женился на иностранках. За две штуки баксов. Катя у него была восьмая… Аферист попался. Сдал Катю. Законы теперь суровые. Они все проверяют, вызывают новобрачных на перекрестный допрос, чтобы проверить, действительно ли те живут вместе. Катю спросили, где у них в спальне выключатель, спит ли ее муж в пижаме или голый. Она ни на один вопрос не смогла ответить… Ее отвезли в аэропорт… Под конвоем…

Рита пожимает плечами. Я делаю то же самое. Все в этом мире суета сует.

— Катя мне написала из Варшавы. Ее родители разорились. Они отдали все свои сбережения, чтобы отправить ее сюда…

Рита протягивает колоду, предлагая мне «снять», раскладывает карты, отодвигает мороженое.

— А Мария Круз?

Видно, что этот вопрос задел ее за живое. На мгновение она замирает с колодой в руке. Потом кладет карты, хватает ложку и нервно тычет в стаканчик с мороженым.

— Ну что тебе сказать? После твоего отъезда у нас были сплошные несчастья… И этим не кончится, я так чувствую…

Я даю ей съесть пару ложек, а потом снова потихоньку перехожу к вопросам. Марию Круз я любила. Она была не то что бы красивой, но яркой… Десны у нее были ярко-розовые, а волосы густые и жесткие, словно у куклы, этакая черная блестящая грива. Она открыла мне неведомый дотоле мир. Благодаря ей я спустилась с небес на землю. Слушая Марию Круз, я не просто этому училась, я будто заново узнавала саму себя. В такие минуты я жила интенсивнее и чувствовала острее. Казалось, моя душа вот-вот вырвется наружу. Я всегда ощущаю нечто подобное в минуты сильного потрясения… Однажды я спросила, как она заставляет себя сосать незнакомых мужчин, от которых зачастую еще и разит. Она посмотрела на меня свысока и ответила едко, ехидно: «А как ты заставляешь себя часами просиживать за машинкой? Че молчишь, а? Как тебе это удается? Это ведь не женская работа! Это работа для мужика! Нет, правда! Писателю нужны яйца, такая мощная пара яиц!» С этими словами она приподняла на ладони воображаемые писательские яйца, и все ее подруги дружно заржали. Я уткнулась носом в чашку кофе и с тех пор зареклась спрашивать Марию Круз о работе, все больше сидела молча и слушала.

— Она подсела на коку, — говорит наконец Рита, — потом на героин. С подачи Хосе… чтобы больше из нее выжимать. Он говорил, что у Марии Круз мания величия, что она слишком много о себе воображает. Вот он ее и прижал… Теперь она особо не рыпается. Хосе выпьет из нее все соки и выбросит на помойку. Жалкое зрелище… Он гонит ее работать в верхний город, подальше от подружек… Ну давай, сконцентрируйся, что мы спросим у карт?

— А ты что же?

— А что я могла сделать? Что я могу против Хосе? И ведь предупреждала я ее… Видела, что ее ждет, а она мне не верила, считала себя самой умной…

Она оседает на своем пуфе, прислоняется к стене, устало вздыхает. Радость внезапной встречи со мной на время заслонила все ее печали, а теперь тяжелые мысли мучают ее с новой силой.

— Ты видела, во что превратился наш квартал, там, где Четыре авеню?

Я качаю головой, объясняю, что добиралась на метро.

— Здесь все поменяли, все перестроили. Видать, скоро мне придется переезжать. Отсюда уже многие убрались. Четыре авеню… Помнишь, там никто не хотел селиться. А теперь мэрия решила обустроить район, и все кишмя кишит подрядчиками. Они покупают старые развалюхи, приводят в порядок, продают квартиры по баснословной цене. Художники здесь больше жить не смогут… Если не успеют по-быстрому прославиться и разбогатеть! Скоро дойдет очередь и до меня! А куда мне ехать? Здесь прошла вся моя жизнь…

Ее нижняя губа печально сползает вниз, к подбородку.

— А карты? Что они тебе обещают?

Рита пожимает плечами. Карты молчат, но что-то подсказывает ей: пора складывать вещи. Перебираться в Бруклин или в Квинс.

— Ну, давай посмотрим, где теперь твой папочка! Хочешь?

Когда с гаданием и мороженым было покончено, наступил вечер. Рита заразила меня своим унынием.

Мне было грустно, несмотря на то что карты тоже сулили встречу с брюнетом. Я не слишком верила в Ритин провидческий дар, хотя бы потому, что папочка мой, по ее мнению, пребывал на небесах, под крылышком у Господа. Как бы не так!

— Я вижу его в раю. Он такой спокойный, умиротворенный, смотрит на тебя.

— Так я тебе и поверила!

— Ты должна мне верить, тебе надо молиться…

— Не буду!

— Почему?

— Не верю я во все это… Посуди сама: если он существует, почему бы ему немного не постараться для меня, не совершить небольшое чудо, чтобы я в него уверовала? Ну, например, сделать так, чтобы завтра мне позвонил Алан… Ведь это же несложно.

— Это было бы слишком просто…

— Вот-вот. Старая песня. Мы страдаем, рискуем, принимаем на себя тяжкие удары судьбы, а он знай себе прохлаждается…

— Мы еще поговорим об этом, — ласково проворковала Рита, — непременно поговорим.

Эта интонация показалась мне знакомой. Так разговаривают религиозники, которые звонят в двери, рекламируя свой божественный товар. Заманивают честных граждан в свои сети. Если вы не клюете на наживку, они становятся мягкими, сговорчивыми и на время оставляют вас в покое, а потом с новым рвением принимаются за свое.

Мы вышли на улицу. Рита немного меня проводила. Мы дошагали до района Четырех авеню в самой нижней части города. Нашим взорам открылись полуразрушенные кирпичные дома, изъеденные ржавчиной, пострадавшие от бесчисленных пожаров. На пустырях, поросших сорной травой, чернели остовы сгоревших машин, высились груды мусора. Некогда этот квартал был предоставлен в полное распоряжение бедняков, муниципальные власти предпочитали ни во что не вмешиваться, даже улицы здесь были безымянные.

— Они и сюда добрались? — спросила я.

Рита кивнула. Ей было не просто перемещаться в пространстве. Она пыхтела, опиралась на мою руку.

— Весь квартал уже прибрали к рукам. Ты посмотри, одни копы кругом. Теперь здесь особо не погуляешь, то ли дело раньше…

И действительно, на каждом углу красовался коп с наручниками наготове, вооруженный пушкой и резиновой дубинкой. У каждого из них была рация. Они стояли, поглаживая курок, готовые выстрелить в бесплотную тень, плывущую на встречу с наркодилером, в безобидного бродяжку, подыскивающего себе местечко для ночлега. Рита продолжала свой печальный рассказ. Мэрия без труда победила в неравном бою. Скоро в этих местах не останется ни единого шприца, ни единой ночлежки, ни единой шлюшки. Все будет готово к приему новых владельцев — господ, облаченных в тройки, и их аэробических жен. Каждый квадратный метр в городе должен стать рентабельным. Мне снова пришла на ум статуя Свободы. Я задумалась о том, что она олицетворяла раньше и что олицетворяет теперь… Она по-прежнему возвышается над Стейтен-Айлендом в своей складчатой тоге, с факелом в руке и гостеприимной улыбкой: «Welcome[36] в страну Справедливости и Равенства». Раньше это приветствие звучало правдоподобно, теперь же в Америке правит не закон, а доллар, сильный заглатывает слабого, подрядчики выселяют Риту. А статуя стоит себе на пьедестале, подобная золотому тельцу, с безмятежной, равнодушной улыбкой взирая на это безобразие.

Некоторое время мы молча шагали рядом, потом попрощались. Рита, переваливаясь, заковыляла по направлению к лавке, а я села в автобус и поехала в верхнюю часть города, в мир Бонни Мэйлер.

Было уже совсем темно.

Сидя в автобусе, я подумала, что если мой папочка и впрямь находится сейчас подле Жулика, то, стало быть, двери рая открыты для всех, прямо-таки распахнуты. А на пороге стоит зазывала.

Нет, честное слово, во всем должна быть мера!

~~~

Она сама не понимала.

Не понимала, почему у нее такие проблемы в общении с молодыми людьми.

Все ее романы строились по одному сценарию. Она ощущала себя влюбленной, покуда юноша был далек и молчалив. Но стоило ему подойти поближе, и она тут же начинала сомневаться в своих чувствах. Самое ужасное начиналось, когда он изрекал роковое: «Я люблю тебя». Ей внезапно становилось дурно… В буквальном смысле. Приходилось пулей лететь в уборную. Сидя на стульчаке, тупо разглядывая свои приспущенные джинсы, она рыдала, терзая себя вопросами и подозрениями.

Откуда в ней столько злости?

Разве она не хочет быть любимой? Не стремится к этому изо всех сил? Вечерами, лежа в постели, она грезила о муже и детях, о домике с соломенной крышей и совместном поедании кукурузных хлопьев поутру. «Ты же мечтаешь о семейной жизни, — заклинала она саму себя, — так сделай над собой усилие. Возьми себя в руки. Признание в любви — отнюдь не оскорбление. Нет ничего обидного в том, что человек готов всю свою жизнь положить к твоим ногам… Ты для него — свет в окошке. Так радуйся своему счастью!»

Иногда ей удавалось себя убедить.

Она держалась день, неделю. Стиснув зубы, наблюдала, как он носится со своей любовью, строит планы на будущее, их общее будущее, умиляется при виде детей, решает, на каком этаже они будут жить, выбирает скатерть для кухонного стола, идеальный район, модель телевизора. Она терпела, не позволяла себе сорваться. Приказывала своему телу слушаться. Разрешала себя целовать, в минуты близости говорила и делала все, что положено, но ничего не чувствовала. Ничего. Желая добавить блюду остроты, она внушала себе, что он ее разлюбил, что он лжет, а на самом деле собирается бросить ее, избить, сбагрить первому встречному. Эти фантазии ненадолго вырывали ее из тисков повседневности, превращая любовника в загадочного незнакомца, и кровь в жилах начинала бурлить с новой силой…

Но очень скоро все возвращалось на круги своя. Он слишком нежно на нее смотрел… Слишком много говорил. Она не сдавалась. Обещала себе, что дальше будет проще, главное — пережить эту тяжелую минуту… И она снова будет трепетно принимать его ласки. А идиотские проекты совместного проживания не будут ее бесить и смешить.

Она терпела.

А потом неожиданно уходила. Говорила что-то невразумительное и исчезала. Избавлялась от него под случайным предлогом. Раз и навсегда. И прыгала от радости. Невыносимая тяжесть сваливалась с плеч.

Он, конечно, звонил. Умолял вернуться. Просил объяснений. Спрашивал, что он такого сделал, в чем его вина?

Что она могла объяснить?

Все происходило помимо ее воли. «Мне очень жаль», — говорила она. И не кривила душой. Не блефовала.

После каждого разрыва она встречалась с отцом. Они отправлялись лакомиться устрицами в «Руаяль Виллье». Ему это было удобно: ресторан располагался на Его ветке.

Она докладывала. Он комментировал.

«Сам виноват, — говорил Он. — Нельзя быть таким кретином. Ты для него слишком хороша… А он вообразил, что ты будешь вечно принадлежать ему одному! Болван, честное слово, полный болван! С чего он взял, что ты его любишь? Он что, чокнутый? Он признался тебе в любви? Да что этот сопляк понимает в любви? Что он вообще понимает в жизни? Классно ты его кинула, девочка. Классно ты их всех кидаешь. Это в порядке вещей. Любовь — сплошное кидалово. Так-то».

«Думаешь?» — отзывалась она.

Ей вдруг становилось грустно.

Сплошное кидалово…

Она почему-то начинала тереть глаза, потом руки. Будто пыталась очиститься от прилипшей грязи.

Приходилось признать, что отец был прав.

Он и сам приходил расправляться с ее любовниками. Заявлялся к ней домой. Без предупреждения. Неожиданно раздавались два коротких звонка, и начиналась битва. Он буквально прижимал их к стенке, оскорблял, допрашивал: «Ради чего вы встречаетесь с моей дочерью? Не слышу? Что? Молчите? Не хотите отвечать? Ладно, я за вас отвечу! Вы встречаетесь с ней только ради секса. Вам нравится ее трахать. Вы не ее любите, вы трахаться любите. Вы даже не понимаете, что значит любить мою дочь…» Очередной поклонник неловко оправдывался. Отец приказывал несчастному не юлить, смотреть прямо. Честный человек, совесть которого чиста, никогда не отводит глаз. Окончательно сбитый с толку, бедняга уже не понимал, как выпутаться из этой дурацкой ситуации. Отец ненадолго замолкал, позволяя сопернику передохнуть, и тот уже думал, что все позади и можно наконец вздохнуть спокойно, расправить плечи, улыбнуться, обратить все в шутку… но затишье было обманчиво. Переведя дыхание, отец принимался орать так, что вспухали вены на висках. Он вопил, стонал, бешено вращал зрачками, багровел, бледнел, потрясал кулаком. Все лицо Его покрывалось красными пятнами, слюни свисали до подбородка. Молодой человек пятился назад, извинялся, говорил, что, вероятно, произошло недоразумение, надевал плащ и убирался восвояси, предварительно подав ей знак: мол, еще увидимся, созвонимся.

Нередко подобное свидание оказывалось последним.

Впрочем, иногда юноши попадались смелые и уходить не спешили. Тогда отец распалялся еще сильнее, приходил в бешенство. Он размахивал руками, задыхался от злости, пинал ногами дверь, диван. Орал: «Он трахает мою дочь!.. Трахает мою дочь!!! Только и может, что трахать мою дочь!» Приходилось звать на помощь соседей, чтобы вытолкать Его за дверь.

Она ощущала себя совершенно обессиленной. Захлопнув входную дверь, бежала в свою комнату и сидела, прижавшись к стене, стиснув зубы, заткнув уши, зажмурив глаза, уткнувшись коленями в подбородок. Ничего не видеть, ничего не слышать, ничего не знать. А отец все не унимался.

Она слышала, как Он ревет, спускаясь по лестнице.

Он останавливался на каждом этаже, набирал в грудь воздуха и орал: «Он ее трахает… трахает… только это и умеет… трахает мою доченьку!» Его вопли были слышны во всем доме. Двери отворялись, жильцы кричали: «Хватит! Вы знаете, который час?» Он отдавал им честь и шел дальше.

На каждом этаже история повторялась.

Оставшись наедине с любовником, она принималась кричать вдогонку отцу, будто тот мог ее слышать: «Я не твоя собственность! Оставь меня в покое! Я не твоя! Я ничья! Оставьте меня все в покое! Отстаньте от меня все!»

Юноша не понимал, чего она добивается, не мог взять в толк, что происходит, должен ли он уйти или остаться, сказать что-то в свое оправдание или промолчать, утешить ее или, наоборот, потребовать объяснений. Он нервно теребил ворот рубашки. Вскакивал и застывал посреди комнаты. Садился на постель. Как-то странно смотрел на нее. Она взрывалась: «Что ты на меня уставился? Отвернись! Ты что, первый раз меня видишь? Чего тебе надо? Что ты задумал? Молчишь? Боишься сказать правду?» Ответа не было, и она снова затыкала уши, потому что снизу по-прежнему доносились вопли отца. Казалось, это никогда не кончится. Он никогда не замолчит. Она вжималась в стену, словно желала исчезнуть, кануть в пустоту, спастись от Него раз и навсегда.

Наконец, прокричав страшную правду на каждой лестничной площадке, погрозив кулаком, пописав на улице между двумя автомобилями, застегнув ширинку, осыпав проклятиями всех, кто смеет трахать Его доченьку, отнимает у Него его девочку (О! Его любимую маленькую девочку!), вволю нарыдавшись у капота чужой машины, Он неспешно убирался восвояси. Консьержка закрывала окно и зычным голосом рассказывала своим дочерям про господина, который грязно ругался и писал на улице. Только тогда она вынимала пальцы из ушей, вытирала ладонью глаза, рот, поворачивалась к любовнику…

И не узнавала его.

Он был совершенно белым.

Белым.

Крошечным.

Он вдруг обесцветился и уменьшился. Стал слабым, нелепым.

Как он здесь оказался? Что она в нем нашла?

Он пытался ее обнять. Она начинала орать. Пусть он не трогает ее! Не смеет к ней даже прикасаться! Никогда! Он внушает ей отвращение. Раздражает своей неуемной страстью! Какая грязь! Грязь!

Пусть убирается. Она больше не желает его видеть. Ей все осточертело.

Почему все они к ней липнут? Все чего-то требуют. Она никому ничего не должна. Ничего ему не должна. И всем остальным. Она всех ненавидит. Все мужики отвратительны. Ей противны их руки, губы, члены… Пусть катится ко всем чертям! И она буквально выпихивала незадачливого любовника из квартиры, захлопывала дверь у него за спиной. Вот так-то! С одним покончено!

Ей не хватало покоя. Воздуха. Пространства.

Она задыхалась. Срывала свитер, рубашку. Отшвыривала в угол. Стягивала джинсы. Заворачивалась в покрывало. Голая. Абсолютно голая. Лежала на кровати и горько плакала. Ничего не получится. Никогда ничего не получится. Все одно то же, повторяла она, и слезы ручьями лились из глаз.

Она давала себе слово, что больше никогда Его не увидит, не подпустит к себе, не позволит ломать свою жизнь. Он специально все портит. С самого детства. Он всегда беззастенчиво вторгался в ее жизнь: Его девочка не смеет никого любить, кроме Него, своего папочки! Власть отца над ней была столь велика, что она выросла именно такой, как надо было Ему, а теперь вот изо всех сил пытается полюбить другого, всем сердцем, всем лоном, — и неизменно терпит крах, и всякий раз возвращается к Нему.

А Он только этого и ждал.

Он ведь тоже был одинок. Постоянно женился, делал детей налево и направо, а в результате оставался один. Он считал, что это в порядке вещей и не тяготился одиночеством, ведь у Него была дочь. Ни одна женщина на свете и в подметки не годится Его дочери.

Она нарочно припоминала все его выходки, скверные поступки, мелкие предательства. И мечтала о мести. Не видеть его больше! Пусть теперь Он поплачет.

Не отступать.

Она держалась, считала дни, недели. Сбивалась со счета.

Как поживает твой отец? Спасибо, хорошо. Вообще-то я его давно не видела, знаете, у нас последнее время как-то не складывается. Она произносила эти слова совершенно естественно. Веселеньким звонким голоском. Такой интонации она за собой не помнила. Все оказалось очень просто. До смешного просто. Сбросив с плеч тяжкий груз под названием «любимый папочка», можно вновь ощутить себя маленькой девочкой. Свободной маленькой девочкой. Почему же она так безумно Его любила? Да просто была беззащитной, как воробышек, вот Он и вертел ею как хотел. Больше Ему это не пройдет. Воробышек нынче стреляный. Не даст себя охмурить. Папочка, вы сказали? Я о нем даже не вспоминаю. Мне и без него неплохо живется. Особо не скучаю… А вы думали, я буду скучать? С какой стати! Я и без него не пропаду. Она упивалась собственной смелостью, бравируя вожделенной свободой. Хорохорилась изо всех сил.

И вдруг нежданно-негаданно, невесть откуда всплывала тоска по Нему. Незаметно пробиралась все глубже и глубже и взывала, взывала к Нему. Так губы тонущего тянутся из глубины к вожделенному воздуху.

И взывают, взывают к Нему.

Ненасытные, упрямые губы. Плачут, требуют. О папа, папочка мой! Где ты? Куда запропастился? Перед кем размахиваешь своими длиннющими руками? Кому с пеной у рта доказываешь свою правоту? Кому морочишь голову своими глупостями, воображая себя великим мудрецом?

Внутренний голос следовало задушить.

Она носилась по городу. Мчалась как ненормальная, без устали работая руками, ногами, языком. Молола всякий вздор, несла полную чушь. Громко и четко твердила встречным и поперечным, что все кончено. Все кончено. А по ночам снова возникал противный писклявый голосок. Его необходимо было душить. Она ворочалась в постели, повторяла: «Запомни: Он — подлец, подлец. Забудь Его! Забудь!» Но битва была проиграна: ей страшно Его не хватало. Себя не обманешь. Тело переставало слушаться. Она тянулась к телефонной трубке и едва успевала вовремя схватить себя за руку… Глаза искали Его в толпе. Ноги рвались к нему…

Ей становилось все труднее контролировать себя.

Она заводила нового любовника. Прижималась к нему. Сдави меня посильнее в своих объятиях! Я хочу раствориться в тебе, хочу, чтобы мы были неразделимы! Она рвала на нем волосы, кусала до крови. Я люблю тебя одного. Буду любить всегда. Тебя. Одного тебя. Забери меня, увези меня. Далеко-далеко. Она сходила с ума, теряла рассудок. Впечатывалась в него всем телом, желая оставить след, чтобы назавтра он не оставил ее одну. Ее мучил постоянный страх: вдруг он завтра уйдет и не вернется. Он ничего не понимал. Пытался ее успокоить. Опасался, что она его задушит. Она впивалась в его кожу своими ногтями, в его губы — своими зубами, сжимала его плоть своей плотью, его бедра — своими бедрами, терлась кожей о кожу до ссадин. Стремилась дать ему все блаженство, которое женщина способна дать мужчине. Ее губы изучили каждую клетку его тела. Я твоя — гетера, путана, рабыня. Наслаждайся мною, я вся для тебя. Только не уходи. Я зажму ногами твои ноги, и ты останешься. Не бросай меня, не бросай. Возьми меня с собой, возьми с собой. Ее неистовство казалось ему смешным. Умоляю, скажи, что любишь меня, что любишь меня больше всех на свете. Иначе жизнь потеряет смысл. Твоя любовь дает мне силы для борьбы с Ним… Любовник пожимал плечами, недоумевал. Девица попалась чрезвычайно экзальтированная!

Она неотступно следовала за ним, не давала ни малейшей передышки. Требовала постоянного внимания.

Он оставался с ней. И она, торжествуя, гордо шла рядом с ним, висла у него на руке. Счастливая собственница. Признанная госпожа.

Он позволял себя превозносить.

Она сопровождала его повсюду, из страха… Страха мучительного, упоительного. Летела к нему на волшебных крыльях страха, мчалась по воздуху, словно безумная, покачиваясь, шла ему навстречу, прижималась, успокаивалась, переводила дыхание. По ночам пыталась спрятаться в его теле, лежала, засунув голову ему под мышку, уткнувшись губами в его грудь, прикрыв глаза. Он молчал, не сдерживал ее, позволял боготворить свое тело, большое, крепкое, твердое. Обхватив его руками, она чувствовала себя в безопасности. Ей не нужны были слова. Она повторяла одну и ту же волшебную фразу, напевала ее, словно колыбельную, пытаясь убаюкать, успокоить себя. Прижимаясь губами к его груди, впиваясь зубами в его кожу, ногтями — в его плечи, обнимая бедрами его бедра, впитывая его тепло, она повторяла свое заклинание. «Я люблю тебя, люблю тебя, люблю тебя. Я люблю тебя, люблю тебя», — твердила она, пока он брал ее на полу рядом с кроватью, прижав спиной к двери, опрокинув на сиденье автомобиля. «Я люблю тебя, люблю тебя, люблю тебя, люблю тебя, люблю тебя. Возьми меня, возьми все, что у меня есть, забери меня, убей меня», — шептала она, сомкнув веки, словно ослепнув.

Он смотрел на нее в изумлении.

Почему она так за него держится? Она что, сумасшедшая?

Почему она так сильно его держит?

Я люблю тебя, люблю тебя, люблю тебя… Она бормотала свое заклинание до полного пресыщения. До краев была полна любовью. Своей к нему любовью. Она ощущала прилив свежих сил всякий раз, когда сжимала его железной хваткой, когда он забывался в ее объятиях, ронял голову ей на грудь, его руки и губы сдавались на ее милость. И, сломив сопротивление, усыпив его потоком нежностей, она устремлялась вперед, впивалась зубами, вонзалась ногтями, проникала в самый мозг, стремясь очистить его от посторонних мыслей, подпитывалась его силой, управляла его руками, ногами. Он не имел ничего против. Повсюду таскал ее за собой. Повиснув у него на шее, она победно взирала на окружающий мир. Отныне она не боялась встретиться лицом к лицу с Ним.

С Ним.

Она пыталась убедить себя, что полна решимости и отваги. Что ей в общем-то наплевать на Него. Что теперь они вдвоем противостоят Ему одному…

Ей вовсе не обязательно с Ним встречаться, но почему бы и не встретиться? Не помериться силами?

В глубине души она знала, что смертельно тоскует. Однако сдаваться не желала. Искала удобный предлог, весомую причину не звонить Ему просто так. Искала, искала, а противный писклявый голосок принимался за свое, теребил, торопил, изводил. «Ну что тебе мешает Ему позвонить, — пел голосок. — Ты теперь сильная и вдобавок храбрая!» «Подожди, подожди, — оправдывалась она. — Я что-нибудь придумаю, непременно придумаю. А то Он еще решит, что я за Ним бегаю… Только этого мне не хватало! Но ты не расстраивайся, я как-нибудь все устрою…» Она из последних сил держала себя в узде, но в один прекрасный день, почуяв, что возьмет ее тепленькой, Он являлся к ней сам.

У входной двери раздавались два коротких звонка. Дзинь-дзинь, а вот и я. И на пороге, распахнув объятия, возникал Он.

— Доченька!

— Папочка!

Они бросались навстречу друг другу, она льнула к отцу, Он кружил ее на руках, как маленькую, и кричал: красавица моя, любовь моя, милая моя дочурка! Неужели мы можем с тобой поссориться из-за какого-то мужика? На кой черт он нам сдался! Кому они нужны, эти мужики? Ну скажи мне, пожалуйста, кому они вообще нужны? Уж поверь моему опыту, я столько красивых баб в этой жизни отымел. Ты моя принцесса, ты лучше всех. Давай одевайся, это надо отметить. Пойдем закажем устриц, выпьем по бокалу мускаде. Пусть нам принесут белого, самого что ни на есть изысканного. Наводи красоту, и пойдем…

И они под ручку выходили из дома.

Отец царственной походкой вплывал в ресторан, по-царски вальяжно выбирал вино и по-царски небрежно платил. Он отвоевал свое и светился счастьем.

Под конец ужина, когда оба чувствовали себя немного уставшими и малость перебравшими, Он наклонялся к ней и буквально впивался губами в ее ухо. Она вздрагивала, пыталась высвободиться.

— Папа, перестань. Не надо меня так сжимать, мне нехорошо.

Но Он будто не слышал ее слов. Окутав ее отяжелевшим взглядом голубых глаз, спрашивал:

— Ну, и кто у нас нынче в фаворе? Как зовется наш новый хахаль? Уж столько времени прошло с тех пор, как я выставил того сопляка. Держу пари, у нас завелся кто-нибудь новый.

— Папа, прекрати. Оставь меня в покое. Я не собираюсь это обсуждать.

— Это почему? Что, новый тоже попался не слишком?

— Папа, хватит. Ты прекрасно знаешь, чем все это закончится…

— Да что я такого сказал? Ты все принимаешь в штыки. Уж и пошутить с тобой нельзя. Никакого чувства юмора! Ужас какой-то! Истинная дочь своей матери!

— Папочка, умоляю тебя, не начинай все сначала, пожалуйста.

Она с мольбой взирала на отца, но тот не унимался. Высасывал устрицу-другую, прикладывался к бокалу и продолжал:

— Ну скажи мне, на кого он похож? Что поделывает, а? Чем, собственно, промышляет? Да я что такого спросил? Ты что, стесняешься его? Ты его стыдишься?

— Папочка, умоляю, послушай меня, прекрати.

— Хорошо, уже прекратил. А теперь представь, что я нос к носу столкнусь с ним на улице и даже не узнаю. Каким идиотом я буду выглядеть!

Опустив голову, она молчала. И только тогда Он замечал, что ее пальцы судорожно вцепились в скатерть, глаза уставились в угол стола, локти напряжены, как пружины… Только тогда Он оставлял ее в покое, говорил:

— Ну вот, как мы раньше с тобой веселились, а теперь даже имя узнать нельзя… Ладно, дочка, забыли, давай лучше выпьем…

Она через силу улыбалась, поднимала бокал, чокалась с отцом, поддерживала разговор. Твердила себе, что Его уже не изменить, что теперь она выросла и должна принимать Его таким, каков Он есть… Но ненависть клокотала в животе, во рту, во всем теле. Она не позволяла себе дрожать, боялась выплеснуть свои эмоции. В эту минуту отец казался ей ужасным, безобразным. Каждая Его черта вызывала отвращение: длинный нос, огромный рот, мешки под глазами, торчащие из десен зубы… Он давил ее своей любовью — вязкой, склизкой, мерзкой! В эту минуту она тихо Его ненавидела.

Их отношения зашли в тупик. В полнейший, беспросветный тупик…

Ненависть прибывала. Ненависть вперемешку с отчаянием: выхода нет. Нет и не будет. Покуда отец жив, Он ее не отпустит. Из этого тупика не выбраться. Силы неравны. Она послушно ела устрицы, а Он говорил и говорил: о своей работе, о стройках, о том, как приструнил коллег. Она делала вид, что слушает, а сама украдкой поглядывала на часы, прикидывая, долго ли еще придется Его терпеть. Всем своим существом она рвалась домой. Там ее ждал другой. При этой мысли она светилась от счастья. Он ждет ее дома. Когда она придет, он примет ее в свои объятия и скажет, что любит ее, ее одну. И ужасный вечер сразу останется в прошлом…

Она вырвет у него признание в любви. Непременно. Он просто обязан сказать, что любит ее. Без его любви жизнь не имеет смысла.

Ни малейшего смысла.

~~~

После визита к Рите я отправилась за зеленой блузкой, причем не куда-нибудь, а в «Шаривари», роскошный магазин на пересечении Коламбуса и Семьдесят второй, торгующий исключительно итальянской и французской одеждой. С любовью не шутят: я выбрала лучшее, что нашлось в магазине, — длинную тунику отличного кроя из чистого шелка насыщенного теплого зеленого цвета. В таком прикиде только и остается, что куковать под пальмой в ожидании Волшебного принца, который не замедлит объявиться. Я решила не смотреть на цену, пока не выйду из магазина. Боялась, что в последней момент рука дрогнет, поэтому, протянув кредитную карту, я подписала чек не глядя, зато, очутившись на улице, первым делом потянулась за распечаткой. Идея отовариться вслепую оказалась удачной. Кончено, при таком подходе мои скромные сбережения в скором времени сойдут на нет, но на этот раз я себя прощаю… Слишком многое поставлено на кон, дешевая блузка может все испортить. Итак, экипировка готова, остается лишь дождаться, пока Алан прочтет письмо и позвонит или наткнется на купюру с разукрашенным Вашингтоном. Это может занять кучу времени, а я не слишком терпелива. И вообще: вдруг у него есть подружка?

Забыла спросить у Риты. А по телефону «вспышки» не работают, лучше не рисковать. Я пыталась смириться с томительным ожиданием и не накручивать себя понапрасну. Те, кто не торопится, всегда вызывали у меня уважение. Терпение в нашу суетливую эпоху сродни мудрости, если не святости. Чтобы на тебя снизошла эта благодать, нужно особым образом сконцентрироваться. По правде говоря, со мной это случается нечасто, зато в редкие минуты спокойствия и высокого безразличия я явственно ощущаю, как трепещет на ладони моя душа. В такие мгновения я, не колеблясь, принимаю решения, знаю, что мир принадлежит мне, а мое место под луной абсолютно законно. По-буддийски отстраненная, загадочная и воздушная, с печатью мудрости на челе, я плыву по миру, излучая покой.

Я спускалась по Коламбусу, призывая себя расслабиться. Между тем город жил своей лихорадочной жизнью, прохожие переругивались и толкались, водители сигналили изо всех сил. Один рекламный плакат восхвалял «самый быстрый напиток в мире», другой — чудесное лекарство, позволяющее в одночасье справиться с болью: «Ваше время слишком ценно, чтобы тратить его на болезнь». А я, наоборот, специально тяну время. Сжимая в руках блузку, на которую возлагаю нешуточные надежды, намеренно замедляю шаг. В Америке не принято без дела слоняться по улицам, это выглядит подозрительно, могут даже документы попросить. Тут нужно суетиться, стремительно мчаться навстречу удаче. Это называется «to make it»[37]. Всякий лопух, прибывший в Нью-Йорк с двумя баксами в кармане, припадает губами к асфальту, восклицая: «I’m going to make it»[38], после чего отправляется дрыхнуть на ближайшую скамейку, а пробудившись, вновь принимается фантазировать на ту же тему.

Здесь на каждом шагу попадаются уличные торговцы, которые не так давно благоговейно лобызали асфальт. Соорудив прилавок из трех досок, они продают что попало: шерстяные шлемы, зонтики, воздушных змеев. Неважно, чем вы промышляете, важен сам принцип «to make it», а он очень прост. Первым делом вы отправляетесь на рыбный базар, разгружаете грузовик с треской, зарабатываете адскую боль в пояснице и пять баксов. На эти деньги покупаете по оптовой цене два шерстяных шлема, в первый же морозный вечер выкладываете их на импровизированный прилавок и предлагаете озябшим прохожим по десять баксов за штуку. Итог — пятнадцать долларов чистой прибыли. Вы покупаете восемь новых шлемов (на этот раз оптовик делает вам скидку — вы с пеной у рта доказываете, что дела идут превосходно и скоро вы будете скупать его дерьмовые шлемы вагонами), эстетично раскладываете их посреди тротуара и продаете по двенадцать баксов каждый. Дует шквалистый ветер, гирлянды сосулек вырастают на простуженных носах, а их хозяева буквально вырывают друг у друга ваши допотопные изделия, попутно проклиная непогоду и коварных синоптиков. К концу недели вы зарабатываете кругленькую сумму и инвестируете по новой. Из Кореи только что прибыла целая партия шлемов — правда, с размером вышла накладочка, они малость натирают, но это уже не ваша проблема: в дерматологи вы не записывались, и вообще — гарантийное обслуживание не предусмотрено. Вскоре оказывается, что ваши обороты выросли в несколько раз и в одиночку вам уже не справиться. Почесав репу, вы снимаете крошечную лавчонку, обзываете ее «Голова в тепле» и начинаете торговать по-настоящему. Нанимаете продавщицу и двух вязальщиц, желательно вьетнамок — они самые компактные — и сажаете их в заднем помещении. Тут вас озаряет: в тон шапкам можно производить варежки, носки и шарфы. Главное — нанести на всю эту дрянь какую-нибудь броскую фразу, вроде «Paris, New York, forever, nevermore, Oh! la! la!»[39], и тогда можно будет загнать ее подороже. У входа вешаете фотографию знаменитой актрисы, чей щенок однажды поднял лапку прямо под вашей вывеской. Просите продавщицу надеть что-нибудь покороче, а вьетнамок — потесниться: отныне их будет четверо. За окном по-прежнему бушуют метели, и это наводит вас на мысль запустить производство игривых шерстяных колготок, на которых будут вышиты мужские имена и нежные словечки. Идея обречена на успех, магазин не выдерживает наплыва покупательниц, и вы арендуете помещение по соседству. Заказы поступают со всех концов страны. Журналисты наперебой фотографируют ваш эксклюзивный товар, восклицая: «Прелестно! Восхитительно!» Между делом просят бесплатный образец для старшей дочки. Вы одариваете их вожделенными колготками, а назавтра ваш портрет красуется в прессе. Обороты растут с каждым днем, и вы нанимаете еще парочку вьетнамок, компактных до невозможности. Сажаете их в подвале — места у вас в обрез. Каждые два часа позволяете им выйти подышать, но с вычетом соответствующих минут из зарплаты. Потом приобретаете грузовик и нанимаете водителя для доставки заказов в торговые центры. Покупаете домик в Саузхемптоне и на выходные отправляетесь туда. Проклинаете пробки, воскресные пробки, это ужас, кошмар, особенно летом! Летом на дорогах творится нечто невообразимое! Эту ценную информацию вы сообщаете вьетнамкам, которые избавлены от изнуряющих вылазок за город: до городских пляжей добираться гораздо проще, чем до так называемых элитных, экологически чистых. Впрочем, вязальщицы не имеют шанса лично оценить качество общественных пляжей — они работают без выходных… но, будучи нелегалками, вынуждены верить вам на слово и делить свое скромное пространство с новыми подругами. Иначе — тут вы улыбаетесь, будто собрались пошутить, — иначе вам придется их заложить и родина вновь примет их в свои объятия. Если же они будут безропотно сносить свою долю и работать как заведенные и даже носа не казать на улицу, то, возможно, им тоже однажды улыбнется судьба, и они будут сами торговать шлемами или набедренными повязками, какая, собственно, разница, главное, что они тоже смогут добиться успеха, в погоне за которым приплыли сюда. Такова Америка, поясняете вы, закуривая сигару и наполняя едким дымом их закуток в четыре квадратных метра. В эту страну отовсюду сбегаются жаждущие успеха.

Интересно, каким образом Алан сколотил свое состояние? Небось тоже прячет в подвале вьетнамок? Или эту грязную работу проделал за него папаша? Надо же, мужик торгует колготками, а я из-за него места себе не нахожу, шурупами к полу себя прикручиваю, только бы не броситься ему на шею! Что это со мной? Я же от горя с ума сходила, ела себя поедом, но стоило Алану замаячить на горизонте, траур как рукой сняло, словно под черной вдовьей вуалеткой, случайно откинутой ветром, обнаружилась кокетливая шляпка.

А причина всему — запястья с черными волосками…

И прозрачные ногти…

И рука у меня на затылке…

И белоснежная улыбка…

И могучий торс, которому всюду тесно…

И огромные ноги, упершиеся в подбородок, когда такси занесло…