Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— А! Вот видишь! Я права. Вечно ты чего-то боишься, представляешь себе худшее, прячешься от воображаемых неприятностей, а я — никогда! Результат: никогда или почти никогда ничего плохого не случается и я наверху! Рим у моих ног, римляне подбирают полы тог, чтобы ко мне приблизиться. Кстати, вы в курсе, что Младшенький знает латынь?

Они пробормотали, что нет, понятия не имели. Она заключила:

— Вот так-то. Болтает на латыни, и вообще, могу сказать, этот малыш — вовсе не неуклюжий рыжий альбинос, а нечто иное… Парнишка очень интересный, надо встречаться с ним почаще, и он не устанет нас удивлять!

Потом повернулась к Гэри и бросила как бы между прочим:

— А сегодня вечером, Гэри, что мы будет делать сегодня вечером? Не торчать же дома… Может, встретимся с Питером и Рупертом, они вроде в Париже. Отпразднуем, потанцуем, будем пить «Джонни»-гуляку[36] и курить сигареты, от которых кружится голова. Потому что я в таком настроении, мне не усидеть на месте. Давай в полночь расцелуем весь народец и отправимся праздновать!

— Я бы хотела спуститься с Гаэтаном в подвал, мам. Возьмем свечку, бокал шампанского и пойдем целоваться туда, где все началось… — объявила Зоэ с видом инокини, собирающейся в путешествие по святым местам.

— Гэри! Ты слушаешь меня? — всполошилась Гортензия.

Гэри не слушал. Он быстренько писал эсэмэску, спрятав руку с телефоном под стол.

— Гэри! Что ты там делаешь? — возмутилась Гортензия. — Бьюсь об заклад, ты даже не слушал про мою гениальную идею.

«Она говорит с моим сыном так, будто он — ее собственность, — Ширли не могла удержаться от этой мысли. — Восстань, сынок, возмутись, скажи ей, что получил эсэмэску от Шарлотты Брэдсберри, что она в Париже и ты бежишь к ней на встречу».

Гэри поднял голову и улыбнулся. Может, правда Шарлотта, понадеялась Ширли. «Не нравится мне, когда так собственнически относятся к моему сыну. — И тут же обозвала себя матерью-наседкой. — Но ведь у меня только он и остался!» — попыталась она оправдаться. Она полузакрыла свои большие измученные глаза женщины, которая вынуждена прежде времени сойти со сцены, женщины, теряющей любовь, которую ждала со всей страстью изголодавшейся самки. «Не буду больше изголодавшейся самкой, — подумала она, хлеща себя жестокими словами, чтобы вновь обрести утраченное достоинство. — Ты все подмечай, но не злись по пустякам и дай этим двоим любить друг друга так, как им хочется, не твое это дело». Она почувствовала, как отчаяние растет и крепнет в ней, и стала нашаривать пальцами край скатерти, чтобы мять его и комкать и так успокоиться.

— Это Маэстро, он поздравляет меня с Новым годом! — сказал Гэри, закрывая телефон. — Пожелал счастья в новом году. Сказал, что счастлив, полон планов и ждет одну женщину, которая уехала на каникулы в Париж. Мне кажется, он влюблен…



В час ночи, поцеловав ветку омелы, Ширли, девочек, Гаэтана и Гэри, постелив в гостиной красивую белую скатерть, сложив все приборы с перламутровыми ручками, вымыв тарелки и потушив свечи, проводив свою страдающую подругу, которая надеялась забыться сном, Жозефина вышла на балкон, чтобы произнести свои пожелания серебряному растущему месяцу.

Первое января. Первый день нового года. А где ее застанет последний день грядущего декабря? В Лондоне или Париже, одну или с кем-то? С Филиппом или без Филиппа, который не позвонил и тоже, возможно, смотрит сейчас на месяц со своего английского балкона.

В момент, когда вытягивала перину на балкон, она услышала тихий женский смех, и мужской голос шептал: «Ядвига, Ядвига!» — а потом тишина, ни звука. Она представила прорезающий ночь поцелуй и увидела в этом знак. И тотчас побежала за телефоном, чтобы позвонить мужчине на английский балкон.

Затаив дыхание, набрала номер. Подождала несколько гудков. Стиснула зубы, попросила: «Возьми трубку». Потерла виски. Он вышел. На мгновение захотела повесить трубку. «А что я ему скажу? С Новым годом, я думаю о тебе, скучаю по тебе? Плоские, пустые слова, которые ничего не говорят о моем бешено бьющемся сердце и мокрых от страха руках. А если сейчас он пьет шампанское с друзьями или, что еще хуже, с разомлевшей красавицей, которая повернет к нему голову и, наморщив брови, спросит: «Это еще кто?» И тогда останется мне только тонкий лунный серпик, чтобы согреться». Она провела пальцем по холодной плитке балкона, потерла ее немного, словно чтобы согреть, чтобы стать смелее. Нарисовала круглую рожицу со стоящими дыбом волосами, большим носом и широкой глупой улыбкой. «Ну, значит, либо он не слышит, либо вообще выключил телефон. Когда он склонился ко мне в полумраке театра, его рот показался мне таким большим, и он взял мое лицо в руки, словно желая выучить его наизусть… Помню, шерсть его пиджака показалась мне мягкой и нежной. Помню, как его горячие ладони обхватили мою шею и я задрожала, забыла обо всем на свете… Это не просто безобидные дружеские знаки внимания. Он наверняка вспоминает обо мне, когда первая ночь года опускается на скверик напротив его квартиры. Он спрашивает себя: где я? Почему не звоню?

Подойди, Филипп, подойди. Или я сброшу вызов, и никогда уже у меня не хватит смелости позвонить. Не хватит смелости подумать о тебе, стыдливо не потупившись и горестно не вздохнув по упорхнувшему счастью. Опять стану благоразумной женщиной, смирившейся с тем, что радость миновала. Я знаю эту роль наизусть, неоднократно ее исполняла, но мне хотелось бы изменить текст в первую ночь нового года. Если не хватит смелости в эту благословенную ночь, я не осмелюсь уже никогда…»

Никогда! И едва она мысленно произнесла это ужасное слово, уничтожающее всякую надежду, как тут же захотела сбросить вызов — чтобы надежда еще оставалась.

Но с другой стороны Ла-Манша чья-то рука сняла трубку, прервав песню телефонного гудка. Жозефина едва собралась прошептать в трубку, что это она, как женский голос произнес:

— Да!

Женский голос.

Жозефина онемела.

Из трубки в ночь неслись вопросы. Женщина спрашивала: «Кто у телефона?» Она объясняла: «Я не слышу, здесь очень шумно!» Она уже сорвалась на крик: «Кто это, кто это, говорите же…»

«Никто», — чуть не сказала Жозефина. Это никто.

— Алло, алло! — сказала еще женщина с сильным лондонским акцентом, смягчающим слоги, приглушающим гласные.

— Дотти! Я нашел твои часы! Они в вашей комнате, на ночном столике у папы. Дотти! Пошли с нами на балкон. Там в парке салют!



Голос Александра.



Каждое слово убивало ее. Ваша комната, папин ночной столик, пошли с нами…

Дотти живет у него. Дотти с ним спит. Дотти проводит с ним сочельник. Он целует Дотти в первую ночь нового года. Его горячие ладони обхватывают ее шею, его губы спускаются к шее Дотти…

Боль охватила ее могучей волной, повлекла за собой, понесла, бросила и вновь подхватила. Несколько простых слов разрезали ее на кусочки. Каждодневных слов из повседневной жизни. Спальня, ночной столик, балкон. Ничего не значащие слова. Она стиснула грудь, успокаивая боль, сдерживая ее, словно заряд, готовый взорваться.

Подняла голову к небу и спросила: «Почему?»

Почему?



— Ну, теперь ты довольна? Нашла свои часы? — спросил Филипп, обернувшись к Дотти, вышедшей на балкон.

— Прекрасные часы. Ты мне подарил их в нашу первую ночь[37], — ответила Дотти, скользнув к нему поближе. — Мне холодно…

Он обнял ее так рассеянно, как придерживают дверь в кафе. Она это заметила, взгляд ее потух.

«Что сейчас делает Жозефина?» — подумал Филипп, глядя на красные и зеленые ракеты, разрывающиеся в черном небе гигантскими бархатными тысяченожками. Она не позвонила. Она бы позвонила, если бы была у себя с Ширли, Гэри и девочками. Значит, она не дома… В ресторане… С Джузеппе… Они поднимают бокалы и шепчут друг другу пожелания. Он в темно-синем блейзере и рубашке в бело-голубую полоску, на которой вышиты его инициалы, волосы у него каштановые, а глаза зеленые, как болотная вода, чуть кривая улыбка. Он всегда улыбается и жестикулирует, когда говорит. Он восклицает: «Ма-а-а!» — всплескивая руками в знак удивления или ярости. Он угощает ее шоколадом «Джандуйя», лучшим в Турине, потому что научил ее ценить вкус сладкого. И декламирует ей стихи Гвиницелли, поэта-трубадура двенадцатого века, которые так поразили Жозефину, что она переписала их и отправила Ирис по почте в Межев. Ирис прочла стихи вслух, встряхивая головой и повторяя: «Бедная моя сестричка, вот же дурочка! В ее возрасте переписывать стишки! Ну и кулема…»



Io voglio del ver la mia donna laudare,
Ed asembrarli la rosa e lo giglio
Più che Stella diana splende e pare,
E cio ch’e lassù bello a lei somiglio[38].



Филипп сунул потом открытку в карман пиджака. Ему эти стихи тоже показались прекрасными. Любовь так чудесно звучит по-итальянски. А потом он призадумался, почему они так ему понравились.

— Мне холодно, я схожу за свитером, — сказала Дотти, высвободившись.

Глаза ее блестели от слез.



— Тебе грустно? — спросил отца Александр.

— Нет. Почему ты спрашиваешь?

— Ты думаешь о маме… Она любила салют. Знаешь, иногда мне ее не хватает. Хочется сказать ей что-то, а ее нет.

Филипп не знал, что ответить. Потерял дар речи, проглотил язык, застигнутый врасплох. И смелости тоже недоставало. Говорить — значит называть вещи словами. «Если у меня вырвутся какие-то неловкие, неосторожные слова, Александр их запомнит. Но тем не менее я должен поговорить с ним…»

— Это тем более странно, поскольку мы не особенно много с ней разговаривали… — добавил Александр.

— Я знаю… Она была сдержанной, скрытной… Но она любила тебя. Она ложилась в твоей комнате, если ты долго не засыпал, баюкала тебя, а я из-за этого приходил в ярость!

— С тех пор как Бекка здесь, и еще Дотти, все стало гораздо лучше, — сказал Александр. — Было так грустно, только мы вдвоем…

— Да?

— Мне нравится жить как сейчас.

— Мне тоже…

Он говорил правду. Они провели вместе праздники. Каждый нашел в доме свое место. Бекка в бельевой, переделанной в комнату. Дотти и он — в его комнате. Присутствие Дотти было легким и необременительным: она ничего не требовала и дрожала от скрытого счастья, боясь слишком явно выказать его, чтобы не спугнуть. Анни болтала с Беккой, показывала ей открытки родной Бретани. «Брест. Это Брест, а вот это Кимпер, — повторяла она, — Кимпер». У Бекки не получалось произнести ни «Брест», ни «Кимпер», она мычала что-то невнятное, вечная английская овсянка во рту.

— Я доволен, папа.

— А я доволен, что ты доволен.

— Не хотелось бы, чтобы что-то менялось.

Бекка пошла спать в половине первого: «Как только у меня появился настоящий дом, я стала все время спать. Превратилась в настоящую маленькую старушку. Комфорт разнеживает. Я уже не та отважная нищенка из парка». Она говорила улыбаясь, но можно было догадаться, что она действительно так думает и ей это не слишком нравится.

— Я даже думаю, что никогда не был так счастлив… — вздохнул Александр.

Он посмотрел на отца. Широко улыбнулся. Как мужчина мужчине.

— Я счастлив, — произнес он вновь, глядя на финальный букет салюта, озаривший парк.



Зоэ и Гаэтан спустились в подвал. Со свечкой, спичками, шампанским на дне бутылки и двумя бокалами. Гаэтан чиркнул спичкой, и подвал озарился мерцающим неверным светом. Зоэ поджала под себя ноги и съежилась, ругая про себя холодный и твердый пол.

— Помнишь, как в первый раз… тут, в подвале, с Полем Мерсоном?

— Что-то Поля не видно…

— Должно быть, уехал в горы, на лыжах кататься…

Она запахнула ворот пальто и сунула подбородок в воротник. Воротник был довольно колючий.

— Через три дня ты уезжаешь, — прошептала она.

— Не думай об этом. Это совершенно ни к чему.

— Не могу удержаться…

— Тебе так нравится быть несчастной, страдать?

— А ты будешь страдать, а? — спросила она, подняв к нему обеспокоенный чуткий нос женщины, которая всегда настороже.

Она неуверенно чувствовала себя с этим новым человеком, который пытался казаться взрослым и владеть ситуацией. Она больше ни в чем не была уверена. Наверное, она такая — влюбленность. Ни в чем не быть уверенным, сомневаться, бояться, воображать себе самое худшее.

Он уткнулся носом в волосы Зоэ и ничего не ответил.

Зоэ вздохнула. «Любовь — это как американские горки, взлетаешь и падаешь, все меняется каждую секунду. Вдруг я уверена, что он любит меня, и готова плясать от радости, и так же вдруг уже не уверена и готова сесть на землю и умереть на месте».

— А зачем ты моешь голову каждый день? — спросил Гаэтан, двигая носом в волосах Зоэ.

— Потому что не люблю, когда по утрам они пахнут… пахнут сном…

— А мне вот нравится по утрам чувствовать сон в твоих волосах…

И тут тело Зоэ расслабилось, плечи опустились. Она прижалась к нему, как зверек, который прячется в тепле другого зверька, чтобы уснуть, и протянула ему бокал, чтобы он наполнил его шампанским.



Жозефина скользнула в кровать под бочок к Ширли. Та спала на спине, скрестив на груди руки. Жозефина подумала о лежащих статуях святых Средневековья, о тех замечательных мужчинах и женщинах, которых они представляли. Скульптуры, лежащие на слое камня или мрамора, защищали именем Господа провинцию, аббатство, замок, которые разоряли банды мародеров и воинственных соседей, от огня, от потоков расплавленной смолы, от бесчинств солдат, которые отрезали носы и груди и насиловали женщин. Мы — две женщины, разоренные мужчинами, две женщины, которые лежат бок о бок, сжав кулаки, в ледяной тишине замка или монастыря. Лежат, потому что мертвы. В Средние века спали сидя, вытянув ноги, обложившись подушками, поддерживающими тело под прямым углом. Горизонтальная позиция казалась опасной. Она означала смерть.

Дю Геклен толкнул дверь комнаты и свернулся у изголовья кровати. Жозефина улыбнулась в темноту. Он уловил ее улыбку, подошел, лизнул ей руку. Собака у ног лежащей статуи означала верность. «Дуг прав, я верная женщина, — подумала Жозефина и погладила Дю Геклена. — Я верная женщина, а он спит с другой».

Ночью Ширли проснулась и услышала, что Жозефина тихонько плачет.

— Почему ты плачешь? Нехорошо начинать год со слез…

— Это все Филипп… — всхлипнула Жозефина. — Я ему позвонила. Дотти подошла к телефону… В общем, она спит с ним. Она даже живет у него, в его комнате, и мне от этого так больно… Она не могла найти свои часы, а они были на ночном столике у Филиппа, и в этом не было ничего необычного…

— Ты с ним говорила?

— Нет… Я положила трубку. Я не могла говорить с ним… Я услышала, как Александр все это говорит, обращаясь к Дотти… Он кричал: я нашел твои часы, они у папы на ночном столике…

Ширли не была уверена, что уяснила все до конца. Лишь понимала, что Жозефине плохо и не стоит требовать от нее более подробных объяснений.

— Сегодня не наш день, а?

— Нет, вообще не наш, — подтвердила Жозефина, жуя кусочек простыни, чтобы сдержать рыдания. — Год начался из рук вон плохо…

— Но у нас целый год, чтобы все исправить!

— Я уже ничего не могу исправить. Закончу дни как Хильдегарда Бингенская. В монастыре…

— Ты себе льстишь, нет? Она же была вечной девственницей.

— Я отказываюсь от любви… И потом, я слишком стара! Мне уже скоро сорок пять…

— Через год!

— Моя жизнь закончена. Я прошла свой круг. — И она зарыдала пуще прежнего.

— О-ля-ля! Зачем ты все валишь в одну кучу, Жози?! О\'кей, он проводит новогоднюю ночь с Дотти, но ты сама отчасти в этом виновата… Ты молчишь, не появляешься, не звонишь, торчишь здесь, во Франции, как столб…

— А как мне прикажешь действовать?! — вскричала Жозефина, выпрямившись в кровати. — Это муж моей сестры! Я ничего не могу с этим сделать!

— Но твоя сестра умерла!

— Да, ее больше нет, но я непрерывно о ней думаю…

— Подумай о чем-нибудь другом! Подумай о ее прахе и стань наконец живой, желанной, сексуальной!

— Я совсем не сексуальная, я некрасивая, старая и глупая…

— Этого-то я и боялась! Ты совершенно чокнутая… Вернись на землю, Жози, этот мужчина великолепен, и ты вот-вот его упустишь со своим трауром безутешной вдовы! Это ты его бросила, а не он!

— Как это я его бросила?! — остолбенела Жозефина.

— Вот так… Целуешься с ним как ненормальная, а потом не подаешь признаков жизни!

— Но ведь он тоже целовал меня как ненормальный и после этого мог бы позвонить!

— Да его достало посылать тебе цветы, письма и сладости, которых ты не замечаешь или выкидываешь в мусорное ведро! Поставь себя на его место! Всегда нужно поставить себя на место человека, если хочешь его понять…

— Ты можешь объяснишь мне, что происходит?

— Да все очень просто. Так просто, что ты даже об этом не подумала! Он был один на Новый год. Пригласил друзей и попросил Дотти помочь ему принимать гостей. Ты следишь за моей мыслью?

Жозефина кивнула.

— Дотти приехала с большим зонтиком, в теплых ботинках, теплом пальто, толстом свитере, напоминаю тебе, что в Лондоне на Новый год был снег, можешь посмотреть метеосводки, если не веришь, и тогда он сказал ей, что она может переодеться, платье, туфельки, губная помада, сережки, я уж не знаю, что там еще!

Она изобразила жест той, которая уж не знает, что там еще, воздев руку к потолку.

— Он предложил ей переодеться в его комнате… Она помогала ему накрывать на стол, стряпать, они смеялись и пили на кухне, они друзья, Жози, друзья… как мы с тобой, не более того! А потом она пошла принять душ, положила часы на ночной столик Филиппа, нарядилась, накрасилась и вернулась в гостиную к Филиппу, Александру и их друзьям, забыв в комнате часы… Вот что случилось, и ничего более… А ты устраиваешь из этого роман с продолжением, представляешь себе Дотти в прозрачной ночнушке в постели Филиппа, да еще с обручальным кольцом на пальце! Ты воображаешь себе их первую брачную ночь и рыдаешь в подушку!

Жозефина спрятала подбородок в простыню и внимательно слушала. Ширли права. Ширли в очередной раз права. Именно так все и происходило… Как хочется поверить в придуманную Ширли историю… Хорошая получилась история. Но она почему-то в нее не верит. Видно, подобная версия может успокоить таких, как Ширли, но только не ее, не Жозефину.

Она никогда не тянула на роль героини.



Когда влюблен, вечно придумываешь себе истории. Придумываешь соперников… или соперниц, кто как. Придумываешь интриги, сорванные украдкой поцелуи, авиакатастрофы, молчание в телефонной трубке, внезапно сломавшийся телефон… Придумываешь опоздания на поезд и потерявшиеся письма, ни минуты покоя. Как будто счастье противопоказано влюбленным… Как будто счастье существует только в книгах, детских сказках и на витринах магазинов. Но не на самом деле. Или оно бывает так мимолетно, что утекает между пальцами, и только удивляешься, отчего в руке ничего не осталось…



Свеча догорала, слабый огонек дрожал на тонком фитиле.

Скоро в подвале станет совсем темно. Зоэ боится. Она чувствует, как комок в животе надувается и надувается, и пытается сдуть его, надавив на живот руками.

Гаэтан замолк. Он тоже, наверное, чувствует опасность.

Первый день нового года. Они вдвоем в подвале. Через три дня он уедет. И они не увидятся еще до… еще до… до чего? Еще долго.



Это случится сегодня вечером.

Опасность…

Сейчас или чуть позже.

Это случится.

Они уже не могли решиться посмотреть друг другу в глаза.



Неоновая лампа в подвале загорелась, и они услышали звук шагов.

Они прочли один и тот же страх в глазах друг друга.

Услышали приближающиеся шаги, голоса людей, которые заблудились. Они искали паркинг, «кажется, это здесь, — утверждал один голос, — нет, здесь». Потом дверь хлопнула, неоновый свет мигнул и погас.

Гаэтан долил себе из бутылки последние капли. Зоэ подумала: «Для храбрости, он так же боится, как я». Она попыталась разглядеть его в темноте, темный неясный силуэт, от него исходила опасность. Ее сердце колотилось со скоростью сто семьдесят ударов в минуту. Хотелось встать и сказать: все, давай пойдем. Она ничего не понимала. В голове и животе у нее творилось нечто безумное. Словно пульсы бились во всем теле. Она не была уверена, что сможет устоять на ногах.

Он расстелил пальто Зоэ, снял с нее туфельки и колготки. Ему понадобилось время, чтобы разобраться с застежками лифчика, и Зоэ чуть не рассмеялась, но смех внезапно повис в воздухе. Она больше не знала, смеяться ей или дрожать от страха. Смеялась и дрожала одновременно. Дрожала как осиновый лист, и его рука на ее спине дрожала тоже. В подвале было холодно, но ее бросило в жар. Она тихо пробормотала: «Это в первый раз…» Он ответил: «Знаю, не волнуйся…» Голос больше не дрожал, Гаэтан вдруг показался ей высоким, взрослым, гораздо более взрослым, чем она, и она задумалась, приходилось ли ему когда-нибудь делать это. Но спросить не решилась. Ей захотелось прижаться к нему, довериться ему, страха уже не было. Он не причинит ей зла, теперь она это знала.

Он снял кроссовки, расстегнул штаны, стянул их, стоя на одной ноге, чуть не упал, она засмеялась.

Потом он лег на нее, и она сказала: «Поговори со мной таким голосом, который меня успокоит».

Он не понял, что она имеет в виду. Он повторил: «Я знаю, знаю, не бойся, я здесь…» — как будто в подвале была какая-то еще опасность, кроме него самого.

И тогда она почувствовала, как становится легкой-легкой.

И тогда все сразу стало легко. Или голова пошла кругом, или она потеряла голову. Они остались теперь только вдвоем, как ей показалось, они даже одни во всем городе. И сердце города перестало биться. И ночь сгустилась, чтобы укрыть их. «Я безумно люблю тебя, — сказал он тем голосом, который ее успокаивал. — Я не сделаю тебе плохо, Зоэ, я так люблю тебя, Зоэ». И это короткое имя, это Зоэ, шелестящее в ночи, когда она лежит обнаженная рядом с ним, ей страшно, она скрещивает руки на груди, это имя, которые все подряд произносят по много раз на дню, Зоэ, в лицее или дома, это короткое имя развернулось, стало уникальным, стало огромным, стало гигантским, оно охраняет ее, и она больше не боится. Земля перестала вращаться, мир затаил дыхание, и она тоже затаила дыхание, когда он вошел в нее тихо и нежно, не принуждая, не торопясь, и она открылась для него, она больше ни о чем не думала, ничего не слышала, только это было важно, любовь, которая в их телах, любовь, которая занимает все их тела целиком. Она — только для него, и он — только для нее, и они составляют полную карту мира с крыльями, круглую карту мира с корнями, и они путешествуют в пространстве. Все кружится, кружится… Все кружится, не останавливаясь, и она не знает, вернутся ли они назад.

А потом…

Они разомкнули объятия, он повернулся к ней, она к нему, и они ошеломленно уставились друг на друга. Он пропел строчку из песни Кабреля — «я до смерти люблю тебя, я люблю тебя до смерти» — и она поцеловала его медленно, как опытная женщина.

Она никогда уже не будет прежней. Она это сделала.



Они вернулись домой, в широкую кровать Зоэ.

Гаэтан по дороге сказал: «Давай не поедем на лифте» — и они пустились наперегонки по лестнице. Гаэтан побежал первым, и она закричала: «Ты жухаешь, это нечестно, ты не подождал меня на старте!» Она не была уверена, что сможет сейчас бежать с этим новым женским телом, этими новыми женскими ногами. И женской грудью. Кости ломило, она шла, расставив ноги. Ей казалось, она внезапно выросла и все это сразу заметят. Она прокрутила весь фильм в голове и подумала, что никогда больше не сможет мечтать о первом разе, представлять его, фантазировать. От этого стало грустно. Но не очень. Она не слишком горюет еще и потому, что фильм ей понравился. Очень понравился. Она спросила себя: «А Эмме так же повезло? И Гертруда уже это сделала. А Паулина?» Она помчалась вверх по лестнице. Он остановился, она бросилась к нему, он покружил ее, получилось как в балете, потом они целовались на каждом этаже. Им больше не страшно, больше не страшно. Они это сделали.

Зоэ заметила, что на ее губах блуждает идиотская улыбка. На его лице была такая же. Они оперлись, обессиленные, на косяк входной двери. Едва не теряя сознание, потянулись друг к другу, уперлись лбами, соприкоснулись губами…

— Никому не скажем, — сказал Гаэтан.

— Никому не скажем. Это наш с тобой секрет, — ответила Зоэ.

И ей захотелось растрезвонить его по всему свету.



Было десять утра, когда Гэри и Гортензия вышли из ночного клуба Show Case под мостом Александра III.

Они остановились подождать Питера и Руперта, которые заигрывали с молодой хорошенькой гардеробщицей. Они хотели забрать ее с собой, просили найти подружку, чтобы получилось две пары, а девушка молча улыбалась в ответ и вытирала пальчиком зеленые тени, расползшиеся по утомленным векам.

Гортензия и Гэри оперлись на каменную балюстраду над водами Сены. Они вздохнули в едином порыве — до чего же прекрасен Париж, и заговорщически толкнули друг друга локтями.

Бледное серо-желтое свечение отражалось в черных водах, создавая иллюзию зыби, и туман длинной белой простыней струился над рекой. Под мостом прошел пароход, пассажиры с мостика закричали: «С Новым годом!» — протягивая к ним бутылки и стаканы. Они вяло помахали в ответ.

— Девчонка никуда не пойдет, — сказал Гэри.

— А почему нет?

— У нее еще не закончилась ночная смена, она падает от усталости, до смерти хочет спать, переворошила сегодня кучу чужих пальто, выдала кучу номерков, и ее достали праздные гуляки, которые пытаются с ней заигрывать…

Она мечтает только об одном: упасть в свою теплую постельку и уснуть.

— Мсье — тонкий психолог, — улыбнулась Гортензия, погладив рукав Гэри.

— Мсье наблюдает за людьми. И еще мсье очень хочет вас поцеловать…

Она поколебалась мгновение, качнулась, закрыла глаза и наклонилась над балюстрадой, нависшей над выщербленным камнем набережной.

На губах Гортензии играла легкая улыбка, и улыбалась она явно себе самой.

— Хотел бы я знать, о чем ты думаешь, — сказал Гэри.

— Я думаю про свои витрины. Через двадцать четыре часа я буду знать…

— Достала ты меня!

К ним подошли Питер и Руперт. Гэри оказался прав — девушка мечтала только о теплой постельке.

— Ну что, голубки? Будем праздновать первый день нового года? — спросил Питер, протирая круглые очки концом длинного шерстяного шарфа, оставлявшего на всем клочья пуха.

— Ничего не будем праздновать! — сказал Гэри, резко отстраняясь от Гортензии. — Лично я пошел домой…

— Меня-то подожди! — закричала Гортензия вслед, но он уже стремительно удалялся из виду, воротник куртки поднят, руки оттягивают карманы.

— Что это с ним? — спросил Питер.

— Ему кажется, я недостаточно романтична…

— Если ему нужна романтичная девушка, он явно обратился не по адресу, — заметил Питер.

Руперт заржал. Он попивал шотландский виски прямо из горлышка бутылки, которую сунул в карман, выходя из клуба.

— Вчера вечером у Жана мы играли в покер в Интернете, и я выиграл стриптизершу, — похвастал Руперт.

— А вас кто приютил? — спросила Гортензия, отказавшись от мысли остановить Гэри.

— Дядюшка Жана.

— Кто такой этот Жан?

— Наш возможный новый сосед…

— Как это?

— Тебе еще не сказали? Нам пришлось начать поиски нового жильца…

— Могли бы и со мной посоветоваться…

— Мы не уверены, что сможем дальше оплачивать жилье, — объяснил Питер. — Сэм с минуты на минуту ожидает увольнения, он съезжает и возвращается к родителям. У него ни гроша за душой…

— Все сейчас разорены, — добавил Руперт. — Все сваливают, Сити пустеет, банкиры устраиваются в «Макдоналдс» продавать картошку фри, ужас просто! Ну вот мы и поехали в Париж. Нас Жан пригласил. К своему дяде.

— Я уехала всего на десять дней, и вы этим воспользовались, чтобы все переиначить…

— Мы еще не решили, но очевидно, что Жан — наш новый друг… — хором произнесли оба парня.

— Он француз?

— Да. Француз, и вполне достойный… На первый взгляд у него не слишком выигрышная внешность, тебе, может, сначала будет с ним неприятно…

— Хорошенькое начало, — зевнула Гортензия. — Мне уже скучно.

— Он учится в Лондонской школе экономики, изучает экономику и международные финансы, работает, чтобы оплатить себе сэндвич и крышу над головой, соблазнить его тебе вряд ли захочется… так как у него акне, а мы знаем, как тебе нравятся чистые лбы и розовые щеки чистеньких, здоровеньких, аппетитных мальчиков!

— Мне придется делить ванну с этим прыщавым…

— Мы еще не решили, но он нам нравится, это точно… — сказал Питер.

Она поворчала для проформы. Она ведь знала, что жизнь этих парней с каждым днем становится все труднее: те, кто работает, молятся о том, чтобы сохранить место, другие зависят от родителей, которые, в свою очередь, молятся о том, чтобы сохранить место.

А кроме того, она была бы в ярости, если бы они выбрали девчонку.

Она не любила девчонок. Ненавидела ужины с подружками, кудахтанье, охи и ахи, откровенные разговоры, совместный шопинг, улыбки, скрывающие зависть. С девчонками всегда нужно осторожничать, продвигаться крадучись, учитывать их слабости, щадить чувства.

А она предпочитала идти прямо к цели. Быстрее получается, когда идешь прямо к цели. И к тому же ей абсолютно нечего сказать людям.

— Либо так, либо они хотели поднять нам всем троим плату с учетом цен, которые растут на глазах…

— Прямо до такой степени? — скептически поинтересовалась Гортензия.

— Все подорожало, к «Теско» уже не подступиться! Черносмородиновая «Рибена»? Не подступиться! Чипсы «Уокерс» с уксусом — не подступиться! Темный шоколад «Кэдбери»? Не подступиться! Хрустящие крекеры «Каррс»? Не подступиться! Отвратные свиные сардельки, которые мы обожаем, — а не подступиться! Вустерский соус? Держи карман шире! И билеты на метро опять подорожали!

— Так что времена нынче тяжелые, дорогая Гортензия…

— Да плевать мне на это! — заявила Гортензия. — Мне хочется мои витрины! И даже если мне придется спать на тротуаре, я буду просыпаться среди ночи и работать, работать, потому что я хочу, чтобы они стали моим триумфом…

— Но ведь мы не сомневаемся в этом, ни на секунду не сомневается!

И тут же прощаются, раскланиваются, расшаркиваются — и уходят, ссорясь из-за бутылки виски.

Бредут через мост, в сторону квартиры дядюшки парня по имени Жан. «Улица Лекурб, улица Лекурб, нам направо или налево?..»

— Это где-то во Франции! — орут они, кружа по улицам.



Гортензия возвращается пешком. Ей необходимо поразмыслить на ходу, гвоздя каблучками мостовые города. Париж устало потягивается после праздничной ночи… На скамейках, на помойках, возле светофоров полно пустых бутылок из-под шампанского и пивных банок. Париж, город прекрасный и сонный, город томный и ленивый, город любви. «Унеслась моя любовь. Исчезла в тумане серого утра, ушла, яростно сжимая кулаки в карманах куртки… Полоса тумана уцепилась за серые парижские крыши. Унеслась моя любовь, унеслась моя любо-о-овь», — напевала она, прыгая через водосточные желобы, покрытые тонким прозрачным ледком.



Гэри спал посреди кровати. Одетый.

Она положила мобильник ему под подушку.

Если вдруг мисс Фарланд позвонит раньше назначенного срока…

Если вдруг…

Легла рядом.

Уснуть не получалось. Завтра она уезжает. Будущие двадцать четыре часа пройдут как краткий сон, который она должна наполнить радостью и добротой. Помириться с ним. Вернуть волнующее веселье поцелуя перед Гайд-парком, напротив остроконечных вершин Гайд-парка. Когда-нибудь они будут целоваться в Центральном парке, и белки прискачут есть у них из рук. Они сговорчивые, эти белки. Подманить их ничего не стоит. Да и что такое, в конце концов, белки? Крысы с хорошей репутацией. Ничего более. Отнимите у нее плюмаж хвоста — и останется пушистая крыска. Мерзкая пушистая крыска на двух ногах. Гортензия захихикала сама с собой, почесывая нос. Одному мы с умилением улыбаемся, другое заставляет нас брезгливо морщиться. А чего вы хотели, все зависит от внешности. От того, как себя подать. Деталь, всего лишь деталь, — и крыса становится белкой. Прохожие бросают ей орешки, а дети просят завести такую дома.

Ей захотелось разбудить Гэри и объяснить ему разницу между белкой и крысой.

«А ты знаешь, почему дельфины водятся только в соленой воде?

Потому что от перца они чихают».

Уснуть не удавалось.

Вдруг захотелось отметить Новый год каким-нибудь сильным, ярким переживанием.

Она провела пальцем по лицу Гэри. Он так красив во сне: черные ресницы бросают тень на щеки, рот полуоткрыт, губы припухли от сна, на щеке след от подушки, он слегка похрапывает, как мужчина, который поздно лег, его щетина уколола палец Гортензии, она остановилась…

Остановилась…

Сегодня они будут целоваться.

Сегодня они проведут вместе ночь. Их первую ночь. Она сумеет заставить его простить себя.

Он не устоит.



— Дорогой мой Шаваль, я назначила вам свидание в этом кафе в первый день нового года не просто так, это имеет высокое символическое значение…

Шаваль выпрямил спину. Он сидел чуть криво на стуле, пряча под столом пальцы с обгрызенными ногтями. Чтобы произвести на Анриетту хорошее впечатление, он надел пиджак, галстук, намазал гелем волосы цвета воронова крыла, подправил бакенбарды и заказал бутылочку воды «Виттель».

— Вы наверняка в курсе, что мсье Гробз и я — мы расстались, развелись…

Шаваль кивнул с боязливым видом — как собака, которая подкарауливает неожиданное движение жестокого хозяина и потому ведет себя очень и очень смирно.

— Мы развелись, но я оставила за собой право носить его имя… Я зовусь Гробз, как и он. Анриетта Гробз. Вы следите за моей мыслью? Марсель Гробз, Анриетта Гробз… Марсель, Анриетта… — Она говорила с ним как с умственно отсталым ребенком. Настаивала, подчеркивала. Он подумал, что она напоминает его учительницу начальных классов. — Я подписываю письма буквой А… Которая вполне может сойти за М… А, М, А, М…

А Шаваль вдруг вспомнил набеги Гортензии на «Эйч энд Эм».

Она заходила в магазин, изящной маленькой жадной ручкой проводила по стопкам туник, топиков, шарфов, джинсов, пальто, трещала вешалками, тр-тр-р-р-р, доставала, укладывала, доставала, укладывала, забегала в кабину, мерила, махала рукой продавщице, чтобы попросить другой размер, другой цвет, другую модель, выскакивала, щеки горят, прядь волос растрепалась, и наконец выставляла свои трофеи перед кассой. Шаваль доставал карточку, оплачивал. Нес пакеты до машины. Гортензии достаточно было высказать малейшее пожелание, он тут же был наготове. Взамен ему нужно было лишь приласкать ее тело, такое желанное, или, если ее охватывал порыв благородства, воспользоваться восхитительным узким проходом к блаженству.

— «Эйч энд Эм…» — мечтательно повторил он, ковыряя под столом заусенцы.

— Шаваль! — прогремела пожилая дама, стукнув по стакану длинной ложечкой, которой она размешивала сахар в лимонном соке. — Вы где там, а?

— Я с вами, мадам, я с вами…

— Не лгите! Ненавижу лесть! Вы думали о ней, ведь правда?

— Нет, я пытался понять про А и про М.

— Но это же ясно как день, милый мой дружок!

Она недобро взглянула на человека, сидящего напротив. Тощий, как скелет. На нем были черные джинсы, пиджак, явно только что из химчистки, поношенные ботинки, и его лицо, его профиль, тонкий, как лезвие кинжала, казался почти прозрачным, до такой степени он был безжизненным. Вышла вся жизнь. Бледный обезличенный статист. Что ей делать с таким невыразительным партнером? Прогнав черные мысли, она настойчиво продолжала свою мысль:

— Если вы подпишете письмо буквой А или буквой М, можно же перепутать. Я таким образом могу вполне правдоподобно отдавать команды от имени Марселя Гробза с печатью Марселя Гробза, за его счет, а потом все это развернуть и заставить вложиться в предприятие, товары которого будут проданы… по дешевке через не слишком солидных распространителей, которые увидят в этом прибыльную сделку и набросятся на такую возможность. И тут-то вступаете в игру вы… Вы устанавливаете связь между этими цепочками и мной. Вы знаете покупателей, знаете цены, знаете прибыли, знаете количество, которое следует заказывать, вы займетесь коммерческой стороной, а я займусь организацией и администрированием…

— Но это же бесчестно, мадам Гробз! — воскликнул Шаваль, который в мгновение ока рассчитал масштаб аферы.

— Ничего не бесчестно, я просто получаю назад мое добро! Меня обобрали, Шаваль. Ограбили… Я должна была получить половину, а я ничего не получила. Ни-че-го. — Она звучно щелкнула ногтем о передние зубы, чтобы продемонстрировать масштаб грабежа. — Может, вы скажете, что это честно?

— Послушайте… То, что произошло между вашим мужем и вами, меня не касается. Я не имею никакого отношения к этой истории. Я чуть не попал в тюрьму за то, что пытался играть с подписями и мутить с финансами… Судьба оказалась ко мне благосклонна. Но если меня сцапают во второй раз, я залечу за решетку, и на этот раз уже надолго…

— Даже если вы с этого поимеете кругленький счет в банке? Уж я-то вас отблагодарю! Я возьму на себя все расходы, все финансовые риски, я буду подписывать заказы, ваше имя не будет фигурировать ни в одной расходной книге, ни в одном почтовом отправлении, нигде. Вы просто будете служить мне фасадом. Не такая плохая цена за то, чтобы побыть прикрытием!

— Но, мадам, это такой тесный мирок, все тут же станет известным! Нас сразу раскусят, как простачков!

Анриетта заметила, что он выдал себя. Он сказал: нас раскусят. Значит, заключила она, он не против идеи преступного заговора. Ему просто не хочется сидеть в тюрьме. Это доказывает, что у него в голове винтики еще кое-как вращаются. Он не так деградировал, как могло показаться. В нем проснулся аппетит к жизни.

Она на мгновение задумалась. Он не то чтобы не прав. Мир производителей товаров для дома действительно ограничен, их сразу заметят. Если оперировать малыми количествами. А кто говорит «малые количества», тот говорит «малые прибыли». Об этом и речи быть не может. Значит, нужно найти другой способ завалить папашу Гробза. Она нахмурила брови, помешивая чай в стакане.

— У вас есть другие идеи? — спросила она, не сводя глаз со стакана.

— Нет, — дрожа, ответил Шаваль, который не оправился еще от мысли о тюрьме. — По правде сказать, незадолго до встречи с вами я уже подвел жирную черту под идеей испытать судьбу… Разве что в лото, не более.

— Пф-ф-ф… — фыркнула Анриетта, пожав плечами. — Это занятие для ничтожеств. Кстати, часто они и выигрывают, а почтенные и образованные люди никогда!

— Потому что должна быть справедливость. Лото утешает страдальцев.

— Лотошная мораль! — скривилась Анриетта. — Вот абсурд! Что вы несете, Шаваль?! Вы ищете оправданий собственной лени!

— Это все, что мне осталось… — опять принялся извиняться Шаваль, сутуля плечи.

— Да, в вас и правда мало честолюбия, мало запала! Я думала, вы похитрее… Возлагала на вас огромные надежды. Вы прежде были предприимчивей и коварней…

— Я же говорил вам, она выжала меня как лимон, разбила мою жизнь…

— Да прекратите говорить о себе в прошедшем времени! Проявитесь наконец как сильный, могучий, богатый человек… Вы не урод, у вас порой появляется интересный блеск в глазах, вы забавный. У вас есть шанс вернуть ее. Если не по любви, так по расчету, и между тем и другим грань нечеткая, а результат одинаков!

Он поднял к ней взгляд, исполненный смутной надежды, надежды, которую он давно перевел в реестр утерянных вещей.

— Думаете, если я стану очень богат, она вновь ко мне вернется?

Он все-таки предпочитал страдать от ее выходок, чем прозябать без малейшей надежды еще пострадать.

— Ничего не могу сказать… Я уверена, что она оценит ситуацию. Богатый мужчина — в любом случае привлекательный мужчина. Само собой разумеется. Это просто, как дважды два. Это то, на чем держится мир.

Вспомним Клеопатру. Она любила только могучих мужчин, мужчин, которые предлагали ей земли и моря, мужчин, готовых за нее убить, да что я говорю, убить, — устроить массовую резню! Она не ломала себе голову по поводу всяких условностей! А Гортензия больше похожа на Клеопатру, чем на Изольду или Джульетту.

Он не осмелился спросить, о ком речь, но уловил сравнение с Клеопатрой. Однажды вечером он вместе с матерью смотрел этот фильм, попивая отвар тимьяна, потому что они оба были немного простужены. У Клеопатры были фиалковые глаза Элизабет Тейлор и большая трепещущая грудь. Он даже не знал, на что смотреть: на огромные фиалковые, властные, зовущие глаза или на млечные полушария, которые вздымались и опускались на экране. И тогда не удержался и на некоторое время скрылся в туалете.

— А что понадобится сделать, чтобы разбогатеть? — спросил он, выпрямившись, грандиозные груди Клеопатры словно приподняли его над землей.

— Найти некий ход, некую комбинацию для нас двоих, причем верный ход… Я не слишком-то щепетильна, знаете! Рвусь в бой…

— Если бы только я мог вновь ее обрести… Снова погрузить свой меч в эти влажные, горячие ножны…

— Шаваль! — завопила Анриетта, стукнув кулаком по столу. — Не желаю никогда больше слышать, как вы говорите такое о моей внучке! Понимаете меня? А не то я вас выдам полиции нравов. В конце концов, вы сами признались, что у вас были предосудительные отношения с девочкой неполных шестнадцати лет… Это прямиком приведет вас в тюрьму. А знаете, что в тюрьме делают с насильниками маленьких девочек?