— Звучит мило. Пойдем туда? У них две звезды.
Выбирай, подумала я, выбирай. Все равно сам решишь.
Вы же знаете, как можно отвлечься, когда мужчины говорят о себе? Не то чтобы твое присутствие ничего не значило. Наоборот, для их речи ты крайне важна. Ты — как бы яркая трясина, которая впитывает все их мелкие победы, излучая восхищение и одобрение. Мой опыт привел меня к выводу, что им наплевать, если ты думаешь о своем, пока они тебя трахают, но если ты не слушаешь — тут они моментально звереют. И вот, значит, сидим мы за угловым столиком в “Auberge de la Croisade”, доедаем закуску из даров моря, и мои мысли далеко, но я усилием воли удерживаю правильное выражение лица. Не следует есть слишком быстро. Тогда будет очевидно, что ты ничего не сказала, но умудрилась доесть все устрицы.
Было сильно позже девяти, и роскошный летний свет успел смениться с белого на бледно-желтый, а теперь начинал дышать нежным, мирным розовым оттенком. Деревья дрожали под первым за день легким дуновением. Скатерти слегка шелестели на теплом ветру. Накрахмаленные салфетки на немногочисленных свободных местах возвышались в стаканах, как митры епископов. Отовсюду доносился приглушенный шелест разговоров.
Чудовищная французская семья в противоположном от нас углу зала все менее успешно выполняла функции машины для поглощения пищи. Двое младших детей бродили между столами и стреляли друг в друга из разнообразного пластмассового оружия. Самый младший наступил на собачку, частично погребенную в сумочке ее хозяйки. Собачка тявкнула и укусила мальчика за лодыжку. Хозяйка огрызнулась на мать бродячих пластмассовых террористов, та велела ей получше следить за своей собакой. От этой вопиющей несправедливости мне стало смешно, но Чарльз сидел спиной к ресторанному залу и продолжал бубнить, не замечая происшествия.
— Конечно, продолжать флотацию не имело никакого смысла. Поэтому мы ушли с рынка. Просто отозвали акции, выждав три дня. Я взял на себя всю ответственность за это решение.
Теперь один из будущих террористов надел маленький военный жилет с кармашками для боеприпасов и складных ножей. Жилет был велик и цеплялся за стулья. Оба ребенка затараторили “та-та-та-та-та”, путаясь под ногами у персонала. Официант, отбросив профессиональную невозмутимость, смотрел на разбушевавшихся детей с откровенной яростью.
— Одно из важнейших составляющих менеджмента — знать, когда делегировать полномочия, а когда полностью взять на себя ответственность за будущее компании. В конечном счете, все равно все в моих руках. Теперь у нас почти триста сотрудников.
Navarin d’agneau
[20]. Какой соус! Pommes de terres dauphine
[21]. Свежая зеленая фасоль, очень нежная, вся одинаковой длины. А вино производит наш мэр, чьи угодья видны отсюда — нет, слева, вот то большое поместье с пиниями вокруг въезда, на воротах написано “А.О.С. St Chinian”
[22]. Еще красного, лапочка? Очень вкусное. Улыбайся. Не жадничай. Завтра будет не хуже. Почему ты всегда ешь так, будто тебя морили голодом?
Но все отчетливей становился другой голос — слабое эхо, затерявшееся в давних годах, в далеком прошлом, только теперь оно звучало громче и яснее, чем когда бы то ни было, и этот голос говорил мне, что такое — жизнь без смысла, без упорядоченности, среди мужчин, у которых нет будущего, чья жизнь в руках других мужчин.
— …у компании есть другие возможности для развития. Не следует рассматривать такой шаг как поражение.
Каково это — знать, что твоя жизнь не имеет никакой ценности? Что мужчины, которые над тобой властны, считают, что жизнь — дешевый расходный материал.
Та-та-та-та-та.
— Ти es топ. J’ai tire
[23].
Дети опрокинули стул. Все стаканы на соседнем столе тревожно задребезжали. Мать встала и принялась орать. В ресторанных разговорах возникла одновременная зловещая пауза. Террористы были изгнаны на террасу, где сначала расстреляли испуганного рыжего котенка, а затем начали методично уничтожать ряды ярко-красной герани.
Говно, детка, блядское говно.
Келли.
— …идет война. Телефонная война. И в ней будут жертвы.
Поля были покрыты зловещим розовым сиянием, поднимавшимся из земли. Я смотрела, как темнеют воды канала. Далеко, за изгибом стоячей воды, были видны огни баржи, пришвартованной на ночную стоянку. Мимо со звоном и смехом проехали два велосипедиста в сопровождении одышливого лабрадора, исчезли за камышами, удаляясь вдоль канала в теплый ореол розового света.
Где ты, Келли? Где ты теперь?
— …и это моя задача — сделать так, чтобы мы оказались в числе победителей.
Блядские бессовестные сволочи.
— Что ты сказала, лапочка? Бессовестные? Ну, это легкое преувеличение. Но бескомпромиссным и жестким быть приходится, да. Конкуренция очень серьезная. Мы не единственные на рынке, да и не первые. Наша продукция должна быть лучше того, что предлагают конкуренты. Но у нас гораздо больше возможностей в странах третьего мира…
Та-та-та-та-та.
Герань потерпела сокрушительное поражение. Террористы осваивали ножки столов, совершая между ними короткие перебежки.
Свет снова менялся — с перламутрово-розового, нежного, как внутренность ракушки, на глубокую, густеющую синеву. Я видела, как по пешеходной дорожке на другой стороне канала к нам приближается фара одинокого велосипедиста.
Французская семья заказала сыр и мороженое. Дети выложили стрелковое оружие на стол и с возбужденными криками вырывали друг у друга меню. Moi, je… Я, мне, мое, еще.
— Ты что хочешь, лапочка? Тирамису? Или tarte aux apricots maison
[24]?
Чарльз изучал меню.
Выбирай, подумала я, выбирай. Все равно сам решишь.
Я с большей радостью напивалась до синевы в бамбергском баре с человеком, которого никогда с тех пор не видела. В те времена у меня не было денег, я носила джинсы в обтяжку, белую футболку и военную куртку с оборванными нашивками. В те времена я в одиночку моталась автостопом по Европе и материла богатых блядских сволочей вроде тебя, когда они проезжали мимо, не предлагая меня подвезти. Теперь ответь мне — я похожа на насильника, убийцу и террориста? Та-та-та-та-та. Когда-то мы направляли стволы воображаемых автоматов на твои шины.
Je veux pistache, vanille
[25].
Зеленое. Белое. Je veux.
— Может быть, все-таки абрикосовый десерт? Тирамису очень калорийное, да? А ты следишь за фигурой. Я бы предпочел, чтобы ты сейчас не поправлялась.
Я с радостной улыбкой соглашаюсь.
Велосипедист остановился на берегу напротив ресторана. Он стоит ко мне спиной. Это молодой человек с длинными волосами, в зеленой куртке. Он достает большую корзину, которая покоилась на багажнике его велосипеда. Это рыбак, он готовится к мирному ночному бдению. Не поздновато ли? Есть ли в канале рыба? Французы что — рыбачат по ночам?
Французские дети колотят ложками по столу в пароксизме бурной, бесстыдной радости. Дама с собачкой попросила счет. Хватит с нее этого бедлама. Негодование сквозит в каждой складке ее элегантного костюма. Собака чинно выползает из ее сумочки и кладет лапы на бедро хозяйки. Хозяйка убирает в карман серебряный квадратик шоколада, который подали к кофе. На потом.
— А я возьму шоколадное пирожное, — говорит Чарльз, весьма довольный собой. Он вытирает салфеткой свои красивые губы. — В Сохо теперь даже в хороших заведениях подают бумажные салфетки, — добавляет он с сожалением. — Одна из прелестей путешествия по Франции — здесь салфетки полотняные. Даже в сельских ресторанчиках вроде этого. За такие-то деньги. — Он просматривает меню. — Хочешь еще вина, лапочка? — Он размышляет, не взять ли petit alcool
[26].
Я улыбаюсь еще радостнее и ставлю бокал рядом с бутылкой. За соседним столом грянула революция: одному ребенку достается два шарика мороженого, другому — три. Официант начинает мирные переговоры, сопровождаемые визгом и криком. Дети заявляют протест, встав на стулья.
При этом я краем глаза вижу белое лицо молодого рыбака, который наблюдает за нами с той стороны канала. Ресторан все еще полон. В гуле окружающих меня голосов его белое лицо — неподвижная точка тишины и сосредоточенности. Потом он наклоняется и начинает собирать свои снасти, разложенные на траве.
Приносят наши десерты. Мой пирог оказывается рассыпчатым и очень вкусным. Чарльз сделал послабление моей фигуре. Мне позволена небольшая креманка с горкой взбитых сливок. Его шоколадное пирожное плавает в настоящем сливочном креме. Вот оно, прекрасное мгновенье. Мы — богатые, счастливые люди, уже съевшие больше, чем надо. Ужасные дети потребовали справедливости, и справедливость восторжествовала. По три шарика мороженого всем за революционным столом, и мятежи прекращаются. Наступает относительное спокойствие. Все их вооружения выложены на скатерть. В гуле довольных голосов и чавканья мы слышим, как Дама с собачкой оспаривает счет.
Я вглядываюсь в смутный синий мрак. Рыбак все еще там. Он установил массивный треугольный штатив со странной металлической коробкой на конце. Прикручивает к ней длинный металлический цилиндр. Конструкция толстовата для удочки. Может, он ставит ее на ночь и возвращается поутру.
— Что ты сказал, Чарльз?
О боже. Меня застукали. Я прослушала.
Но Чарльз настроен благодушно. Он начинает описывать французских конкурентов своей фирмы и совещания, на которых они проявляют свой взрывной галльский темперамент. Как будто в доказательство его слов дети снова поднимают вой. Они доели мороженое и теперь хотят идти домой. У этой семьи удивительное свойство — они абсолютно не обращают внимания на то, что в ресторане еще кто-то есть. Пользуются своим правом мучить, мешать и уничтожать без малейшей задней мысли только потому, что по сравнению со всеми остальными группками в ресторане их много, а нас мало. Я слышу собственный голос, как будто сквозь толщу лет протекает кран, — и голос этот вещает на полной пропагандистской мощности.
— А гетеросексуальные семьи — главная шестеренка в механизме, машина по воспроизводству рабочей силы и потребителей. Именно в семье женщины и мужчины впервые разучивают свои роли — как быть крепостными и жертвами, и как быть хозяевами.
Келли ухмыляется широкой белозубой улыбкой во все свое молодое лицо, в котором слишком много знания для такой молодости.
— Знаешь, детка, иногда мне кажется, что я понимаю психов, которые просто забираются на крышу высокого дома и оттуда выпускают очередь по всем, кого видят.
В синем сумраке я слышу отдаленный решительный щелчок на той стороне канала. Рыбак удобно устроился за пулеметом.
Он открывает огонь.
Первыми погибают элегантная дама со своей собачкой. Она наконец оплатила счет и стоит у выхода с песиком под мышкой. Очередь рассекает раздвижные двери на террасу и проходит через даму. Подобострастный метрдотель, стажировавшийся в Лондоне миляга, которому так понравилось в Уондсворте
[27], кружится под градом тяжелых пуль, как будто танцует. Стекла рассыпаются паутинками трещин. Осколки хрусталя падают в мой абрикосовый пирог. Поднимается крик — некоторые посетители необъяснимо бросаются к раскрытым дверям, прямо на линию огня. Дети кричат. Их оружие теперь бесполезно. Мозги белокурого мальчика превращаются в милую взору мешанину, забрызгавшую пластмассовые бластеры, которые подпрыгивают на столе, как попкорн. У рыбака нет недостатка в мишенях: весь ресторан в изумлении вскакивает на ноги, прежде чем попадать на пол.
У Чарльза на его безупречной груди — три аккуратные дырочки на равном расстоянии друг от друга. Та-та-та-та-та, и он грузно валится назад вместе со стулом. Мне кажется, что от него идет пар. Я экзальтированно бросаюсь на него, как делаю всегда после секса, если я сверху. Почему-то я знаю, что меня еще не убили. Но ожидаю, что вот-вот убьют. Все лампы погасли. Он по ним стрелял. В мужском туалете еще горит огонек, и кто-то ползет туда. Потом останавливается, дергается, замирает, лежит неподвижно. Шум стихает. Теперь я слышу только зловещий звон разбитой посуды. Белая рубашка Чарльза запачкана кровью. Я лежу лицом у него на груди. Боже праведный, он еще дышит. В его горле что-то страшно клокочет. Его кровь пачкает мое лицо, затекает в рот. У нее странный, отчетливый запах. Я вижу, что мои ноги и руки кровоточат от тысячи мелких осколков стекла, словно я христианская мученица, женская версия святого Себастьяна.
Про Чарльза я ничего не запомнила так отчетливо, как его смерть. Он умер мирно, благородно, в полной тишине, слегка рыгнув от глотка собственной крови. Его глаза широко открылись в изумлении, его шелковая рубашка безнадежно испорчена. Галстук, купленный в Париже, аккуратно прошила пуля. Вот и славно. Я ненавидела этот галстук — кричащий, желтый и претенциозный, с крошечными темно-синими квадратиками, его единственный прокол.
Я слышу, что в раковину стекает вода. Я слышу, как кто-то несколько раз шумно всхлипывает, а под этим — страшная, абсолютная тишина.
Потом я слышу его шаги на террасе. Как он пересек канал? Это рыбак, красивый, как борец национально-освободительного фронта, со своей снайперской винтовкой на бедре, Fusil à Répétition
[28], Fl, французский армейский стандарт. У него много видов оружия, всё — из арсенала французской армии. Он похож на скульптурный монумент во славу новой страны — длинные волосы перехвачены резинкой, лицо — молодое, чистое, спокойное, светящееся, как у ангела.
Я вижу его шнурованные сапоги, военную обувь, влажную траву, приставшую к каблукам. Он в армейском комбинезоне? Да, цвет хаки. Я никогда его не забуду. Не открывай глаза. И не зажмуривайся. Мертвым никогда не приходится притворяться мертвыми. Не дыши. Молись, чтобы он принял кровь Чарльза за твою. О господи, наш официант шевелится. Невозможно не сжаться при тупом, угрюмом стуке пуль, которые в упор входят в почти мертвое тело. Позже мне пришлось рассказывать об этом в многочисленных интервью. Я старалась, чтобы выходило как можно более живенько.
Наверное, у него есть другое ружье. Есть. С глушителем. Призрачный, властный, этот ангел, которого я случайно призвала, реет надо мной. Потом продолжает путь.
4
Переезд
Я понял, о ком идет речь, как только услышал адрес: Эллис Уильямс с женой. Еще сестра ее теперь с ними живет. Очень набожные люди, они одни молятся по-прежнему, после того, как закрылась баптистская церковь. Их старик был священником. Жена говорит, в каждой проповеди поминал геенну огненную. Если кто пошел, к примеру, на рок-концерт, — все, вечное проклятье. Эллису Уильямсу пришлось ждать четырнадцать лет, пока старик разрешил ему ухаживать за своей младшей дочерью. Видать, послушная была девочка. Любая нормальная баба послала бы папашу куда подальше и сбежала бы с женихом. Эта часовня вообще гиблое место. Гора Сион — так они ее прозвали. И вокруг ничего, кроме серых холмов, горных болот да ползучего тумана.
Моя жена была баптисткой. Она туда ходила раньше, до того, как ее семья переехала в город. Они из местных. Для них неважно, сколько ты здесь прожил. Если ты англичанин — ты чужой. Когда тесть ушел на покой, я стал заниматься семейным бизнесом — перевозками, — но так и не выучился толком говорить на их языке. Сам виноват, конечно. Так, нахватался отдельных слов, но объясняюсь с трудом. У жены-то это родной язык. Она всегда извиняется передо мной, когда пускается болтать по-своему с матерью или подружками. Я отвечаю: “Да-да, конечно, милая, не беспокойся”. Ритуал у нас такой. Ее учили никогда не говорить на родном языке при англичанах, но в нашем случае это было бы глупо: я один, а их много. И потом, ей удобнее говорить по-своему — она как будто сует ноги в разношенные тапки, расслабляется.
Так вот, Эллис Уильямс позвонил и сказал, что они наконец решились спуститься с горы. Они прожили там всю жизнь. Ну а теперь вот решили переехать, все трое. Уж двенадцать лет как старик, любитель попугать геенной огненной, отправился за вечным блаженством. Его жена умерла еще раньше, а старый фермер Эванс, муж старшей сестры, порешил себя из собственного дробовика. Они пытались выдать это за несчастный случай, но в местной лавке поговаривали другое. Ну, будем считать, трагическая случайность. Чтобы пощадить семью. И Эллис Уильямс, и обе сестрицы страдают артритом, и кто-то из них должен лечь в больницу в Бронглайс, чтобы прооперировать бедро. Они богатые. У них есть недвижимость в городе. Несколько домов. Когда в одном из тех что побольше закончился срок аренды, они решили, что надо бы подновить обои и переехать туда самим. Тут я их понимаю. На горе жуткие зимы. Ветер просто пополам режет. Деревьев нет. Только часовня, да старый дом в окружении заболоченных могил. Гора Сион.
Не то чтобы он мне все это рассказал. Моя жена в курсе местных сплетен. А Сион ее особенно интересует — все-то ей надо знать, что там да как. Я думаю, это из-за старика и его угроз насчет геенны огненной.
Люди бывают очень странные. В нашем деле слушаешь, что тебе говорят, вопросов не задаешь, свои мысли оставляешь при себе.
В тот день, когда мы отправились на гору перевозить Эллиса Уильямса и сестер, погода стояла промозглая, мрачная. Мы ехали, а время вроде как отматывалось вспять. У моря было солнечно, не слишком тепло, свежий ветер ерошил перья чаек. А ближе к горе ветровое стекло заволокло дождем пополам с мокрым снегом, по дороге потекли ручьи. Я увидел часовню издалека. Подъехав к дому, мы заметили, что окна разбиты, черепица местами отвалилась, каменные кресты на могилах покосились. Дверь хлопала на ветру, дождь заливал порог. Овцы сбились в кучу на крыльце, шерсть на их спинах топорщилась от ветра. Еще год, и от крыши вовсе ничего не останется.
Дом — длинное, низкое каменное здание. Когда-то он был белым, теперь позеленел от времени. Во дворе мы не увидели никакой живности — ни кур, ни собак. День был пасмурный, но свет не горел ни в доме, ни в пристройках. У опустевшего загона для овец стоял большой грузовик с открытым кузовом, но нигде не было видно старого хозяйского “лендровера”. Мы выбрались из машины под дождь и направились к дому. Входная дверь распахнулась. Перед нами стояла старшая сестра, крошечная седая женщина, сгорбленная, с демоническим взглядом. С такой лучше не ссориться. Я начал подумывать, что, пожалуй, был неправ насчет самоубийства Эванса. Может, он просто рот открыл лишний раз — она и сунула туда ружье.
— Все готово, — объявила вдова Эванс. Нам ясно дали понять, что упаковано все, вплоть до чайника. Мой мальчишка, Газза, шарахнулся назад и отдавил мне ноги. Вторая сестра была посмирней и вся дрожала, как будто у нее начиналась болезнь Паркинсона. Мы оказались перед горой коробок и голыми облезлыми стенами.
Многие клиенты предпочитают паковаться сами. Это можно понять. Дело-то личное, верно? Но как же трудно грузить то, что они сами запаковали. Они никогда не читают буклетов, которые я рассылаю вместе с бланками страховки. Огромные коробки набивают книгами, хрупкие безделушки рассовывают по хлипким пакетам… Иногда приходится все перепаковывать на месте, а на это уходит уйма времени. Вот и здесь нас ждал обычный хаос из торчащей соломы и неумело завязанных узлов.
Только три длинных ящика, сложенные в сарае, были упакованы профессионально, по высшему разряду, обложены толстым слоем соломы и закреплены в специально сделанных, новеньких деревянных каркасах. Эллис Уильямс объяснил, что там ценное оборудование, и эти ящики он повезет сам, в грузовике, но будет рад, если мы поможем ему погрузиться. Обе сестры вышли под дождь и неотрывно наблюдали за нами. Они здорово нервировали Газзу. Мы шлепали туда-сюда по грязи, промокнув и продрогнув до костей. Эллис Уильямс целый час аккуратно оборачивал брезентом свои ящики, пока мы грузили разваливающиеся коробки в кузов моего грузовика. Дождь никак не кончался. К полудню мир погрузился в темноту.
— О господи, скорей бы это закончить, — бормотал Газза. — У меня ноги мокрые, и от старухи жуть берет.
Мы действительно видим людей не в лучшие их минуты.
Эллис Уильямс сказал, что поедет вперед на взятом напрокат грузовике со своими драгоценными ящиками. Мы могли бы погрузить их в мою машину, там вполне хватало места. Только он и слышать об этом не захотел. Когда я предложил ему везти все одной машиной, старшая сестра налетела как коршун и стала что-то лопотать. Я не понял, что — она говорила на своем языке. Да и какая разница.
— Beth ddwedest ti wrtho fe?
— Dim byd. ‘Dyw e’ ddim o’i fusnes e’. Mae’n cael ei dalu i symud ein trysor. Does dim rhaid iddo wybod dim byd
[29].
Единственное слово, которое я понял — trysor, “сокровище”. Видимо, все, что хранилось в тайниках под полом, лежало теперь в кузове. Ну вот и все. Они заперли дверь старого дома. Ключ был старинный, девятнадцатого века. Антикварная штуковина наверное, он один такой остался.
— Когда въедут новые хозяева? — спросил я.
— Новые хозяева?
— Да.
— Никто сюда не въедет.
— А, извините. Я не понял. Я думал, вы продали дом.
— Продали? — старшая сестра прямо задохнулась. — Мы никогда не продадим наш дом! Никогда!
Эллис Уильямс поймал меня за локоть, когда я влезал в кабину.
— Не обращайте на нее внимания. Она расстроена из-за часовни. Часовня досталась какому-то архитектору из Суонси. Он ее переделает в студию или что-то в этом роде. Мы были, конечно, против, но никого из старших не осталось. Это была усыпальница…
Он замолчал. Я сказал, что все понимаю. Но они были странные люди, а я замерз, промок и хотел поскорее уехать. Как я уже говорил, мы видим людей не в лучшие их минуты. Переезд в ряду стрессовых ситуаций стоит сразу за потерей близкого человека. Некоторые так и не приходят в себя. Эти трое прожили всю жизнь на Сионе. Это ведь такая священная гора, где Моисей говорил с Богом? Или то был Синай? Отъезжая под проливным дождем от темного дома, мы видели только туман да овец. Справа от нас в неясном зловещем свете вырисовывалась часовня. Газза смотрел на нее с испугом, словно там все еще раздавались голоса, восславляющие Господа. Но на самом деле слышно было лишь, как ветер воет в разбитых окнах и перекосившаяся дверь хлопает о полуразрушенную стену.
На долгом спуске пришлось ехать медленно — серая пелена дождя заволокла лобовое стекло. Я включил дворники на максимальную скорость и дальний свет. Но все равно мы почти ничего не видели, когда наш грузовик кренился на крутых поворотах, следуя за хлопающим брезентом Эллиса Уильямса.
Я уже думал, что худшее позади, когда произошла авария.
Я ехал примерно в пятидесяти ярдах за Эллисом Уильямсом. Перед нами оказался крутой поворот, а дорогу вконец развезло. Тормоза сработали, но я не сумел вовремя среагировать. Справа, откуда-то с поля, вынырнул “лендровер”. Видно, этот тип считал, что он тут главный, и даже не удосужился посмотреть, не едет ли еще кто-нибудь. Мне кажется, он даже не понял, во что врезался. Его автомобиль просто вынырнул откуда-то из грязи и врубился аккурат в кабину Уильямса. Я выехал из-за деревьев прямо за ними, ударил по тормозам и заскользил юзом прямо на тщательно запакованное сокровище в ящиках. Чей-то гудок оказался нажатым и беспрерывно гудел.
Потом мы какое-то время сидели так, вклинившись друг в друга, — с горящими фарами, работающими моторами, вопящим в тишине гудком. Я выглянул в густеющую темноту. Из-за дождя почти ничего не было видно. Казалось, прошло очень много времени. Наконец я выключил мотор и на негнущихся ногах вылез из кабины. Газза так и сидел, неподвижно глядя перед собой. Гудок замолчал. Стало слышно, как скулит собака.
— Это шок, — сказал я, ни к кому особенно не обращаясь. — Я читал про такое.
Дождь намочил мое лицо, струи потекли по стеклам очков. Я дернул задник кузова, и боковины ящиков отвалились. Все усилия насмарку. Я, помнится, еще подумал, что если бы он согласился погрузить свои сокровища в мою машину, они бы и с места не сдвинулись. Были бы в сохранности. И тут я заметил, что в ближайшем ко мне ящике — другой ящик, старинный и не очень чистый. С одной стороны он раскололся. Я подумал, что у меня галлюцинация. Внутри была человеческая рука, почерневшая и зловещая, с прилипшим черным тряпьем. На минуту я замер, уставившись на нее. Потом полез по грязной обочине посмотреть, как там семейство.
Эллис Уильямс лежал на коленях у жены, лицо все в крови. Лобовое стекло разбито. Женщина сидела неподвижно и смотрела на дождь. Я рванул дверь. Ее заклинило.
— С другой стороны! — крикнул я. — Выбирайтесь с другой стороны!
Но они не могли выйти. Этот тип, который в них въехал, как раз врезался в дверь. Так что я пошел к нему.
— Можете сдать назад? — заорал я в окно.
— Я повредил ногу, — заскулил он. Это был крупный лысый мужчина с красным лицом.
— Но сдать назад вы можете?
Кто-то же должен был взять дело в свои руки. Я махал ему, пока он включал заднюю передачу и сдавал задом к обочине. Колеса буксовали в грязи. Собака на заднем сиденье отчаянно зарычала. Когда я отходил, он орал на собаку.
Эллис Уильямс был без сознания. Жена пыталась остановить кровь, но когда человек ранен в голову, это практически невозможно. Так что мы выволокли его на мокрую обочину и укутали, как смогли. Насколько я мог судить, сестры не пострадали. Они сидели на обочине под дождем, по обе стороны от Уильямса. Я заглушил мотор грузовика. Газза тоже вылез и сел рядом с ними. В считаные секунды его волосы намокли и облепили голову.
— Вот же черт, — бормотал он. Он так и сидел, уставившись на Эллиса Уильямса. В кузов грузовика даже не заглянул.
Я по мобильному вызвал полицию и “скорую помощь”, они приехали минут через сорок, и за это время никто из нас не пошевелился. Собака замолчала. Тот тип в “лендровере” так и сидел за рулем, дрожа с головы до ног, а мы все четверо пристроились на обочине — под дождем, на холоде, с Эллисом Уильямсом посередине.
Открытый гроб — а это был именно гроб — получил благословение Господне и крещение дождевой влагой. Впервые за многие, многие годы.
Предстояло дознание. В больнице констатировали смерть Эллиса Уильямса. У Риса Эдвардса — по чьей вине произошел весь сыр-бор — оказалась трещина в голени. А в двух оставшихся ящиках тоже обнаружились трупы в разной степени разложения. Так что на месте аварии всего насчитывалось четыре покойника, хотя только один из них был свежим.
В конце концов нас вызвали в суд, дело слушалось коронером. Мы все сидели на скамье в первом ряду: миссис Эванс, вдова Элиса Уильямса, Газза в лучшем своем костюме и я — точно так же мы сидели на той обочине в темноте, под дождем. Рис Эдвардс сидел на другой скамье со своим адвокатом. Собственно, подсудимых тут не было. Они просто пытались установить факты. Меня вызвали первым. Я сказал, что не знал и даже не подозревал до аварии, что именно было в ящиках. Потом мне было не по себе. Пусть даже я сказал правду, но мне все казалось, что я пытался себя выгородить. Миссис Эванс это заметила. Она оказалась гораздо чутче, чем я думал. Когда я сел, она сжала мою руку. Я слышал, как она прошептала что-то сестре.
— A ddylen nhw glywed у givirionedd?
— Cymaint o’r gwirionedd ag sydd raid — dim ond Duw sy’n gwybod pob peth
[30].
Я не понял, о чем они говорят. Разобрал только одно слово: Duw. Бог. Потом вызвали миссис Уильямс.
Не я один обалдел от того, что произошло. Ведь вы поймите: такая маленькая, неприметная седая женщина, лет семидесяти или даже старше; и когда я видел ее впервые, она вся дрожала и едва стояла на ногах. Но теперь она ступала твердо. И голос ее был чистым, звонким, уверенным. Когда она подняла голову и обратилась к суду, ее лицо помолодело и все светилось.
Что еще им оставалось? Тут и говорить было не о чем. Нельзя разлучать семью. Часовню продали, дом был слишком отдаленным и обветшалым, и они не могли больше жить на священной горе. Но по крайней мере они уедут все вместе: они трое, и отец, и мать, и возлюбленный супруг ее сестры. Пока не обретут вечную обитель в объятьях Господа. Баптистский проповедник был суровым и бескомпромиссным человеком, безгранично преданным Воле Господней, но он также был нежным и любящим мужем и заботливым отцом. Обожал дочерей, и в ответ встречал послушание скорее заслуженное, чем вынужденное. В жизни и смерти он оставался верным слугой Господа, и они тоже старались быть достойными своего места, как дети Господни.
— Нам не дано постичь пути Господни, но мы знаем, где искать Его. Сион не просто место, но особый способ видеть мир. И это сокровище не от мира сего принадлежало нам, и мы должны были лелеять его и охранять.
А после она говорила о том, что значил для нее Сион в юности, и позже, когда она была молодой женщиной, как красота Господа освещала их жизнь на одинокой горе. Глухое место? Может быть. Но наполненное незримым присутствием, отмеченное Его величием, горящее сиянием Его Слова. Она своими глазами видела, как ветер обращает руки Господа в колыханье теней над холмами. Она ощущала Его дыханье в тумане, Его глас в стуке града и зимних бурях. Она видела все сокровища Царствия Его в свежести ранней весны, в росе, выпадающей на зазеленевших надгробиях. Они всей плотью ощущали, что это значит — “пребывать в доме Господнем”. И да, она осталась там, потому что для нее гора Сион была самым благодатным местом на земле.
Женщина стояла перед судом, преображенная.
— Не будут делать зла и вреда на всей святой горе Моей, ибо земля будет наполнена ведением Господа, как воды наполняют море
[31].
5
Забастовка
У меня был билет на паром, отходящий первого июля в 2.30 дня из Портсмута в Кан. О забастовке мы узнали накануне из выпуска новостей. Рыбаки заблокировали все порты на Ла-Манше, включая Гавр, и паром дрейфовал в море, не имея возможности войти в гавань. Рыбаки требовали снижения налога на бензин, поскольку цены на топливо съедали их и без того скудную прибыль. Фермеры решили поддержать рыбаков и перекрыли тоннель под проливом. Они подожгли сено и высыпали несколько тонн картошки на подъездные трассы. В десятичасовых вечерних новостях показали огромный комбайн, перегородивший шоссе. Английские туристы, желающие попасть домой, выкрикивали оскорбления в адрес пикетчиков и полицейских: стражи порядка буквально заслоняли собой бастующих. Большинство туристов были пожилые и богатые. Они вылезали из своих “рейндж-роверов” и бурно возмущались по-французски. Это выглядело очень впечатляюще. С английской стороны канала возникла двадцатимильная пробка из грузовиков. В ней тоже попадались отпускники — в основном семьи с детьми дошкольного возраста. Все они говорили, что бензин в Англии еще дороже — так в чем дело? Мы-то не бастуем, хотя причин для недовольства у нас куда больше. Моя семья придерживалась того же мнения. Я возражала: у французов уйма всяких поборов; они платят налоги, о которых мы и не слыхивали — Allocations Familiales, например, или Тахе Professionnelle
[32] (этим налогом облагаются все, у кого есть хоть какая-нибудь работа — от литературного перевода до строительства дорог). Повышение цен на топливо стало последней каплей.
В конце концов рыбаки успокоились, блокаду сняли, и я поплыла во Францию.
Я всегда провожу лето на юге Франции и стараюсь за это время перевести хотя бы одну книгу. Мне нравится работать три месяца, не отвлекаясь. Мне нравится жить в языке, с которого я перевожу. И мне нравится лежать на солнце.
За рулем я обычно слушаю радио. Из новостей стало ясно: рыбаки действительно успокоились — но лишь после того, как им пообещали снизить налог на социальное обеспечение. А цены на топливо остались прежними. И это напрямую ударило по водителям грузовиков, которые прежде бормотали проклятья где-то за кулисами. Теперь они выдвинулись на авансцену и заблокировали нефтехранилища, нефтеперерабатывающие заводы и порты, куда доставлялась сырая нефть.
Я решила заправиться на последнем участке пути — на случай, если начнутся перебои с бензином. Когда я подъехала к дому, бак был полон на три четверти.
— Vous avez bien fait
[33], — сказала соседка, отдавая мне ключи.
Я всегда снимаю жилье в крошечной деревушке, где на лето сдается еще три дома, а постоянно живут только две семьи. Каждый день сюда заезжает boulanger
[34], но здесь нет ни магазина, ни бензоколонки. До ближайшего городка — восемь миль по горному серпантину. На следующий день я кинулась туда, чтобы скупить как можно больше продуктов в супермаркете. Я оказалась не одинока — другие поступали точно так же. Свежего молока в продаже уже не было.
Позвонил один из моих английских друзей.
— Хорошо, что ты проехала до блокады. Мои родственники застряли в кемпинге на Луаре — в их фургоне кончился бензин. Заправки не работают, горючего не достать ни за какие деньги.
Я купила канистру и вечером отправилась ее наполнять. Пришлось спрятать машину и целый час стоять в очереди. Заправлять машину и отдельно набирать канистру не разрешалось. Затем я вернулась домой и устроилась на задней террасе, чтобы прийти в себя. Первые несколько дней мой перевод свободно изливался из принтера со скоростью около трех тысяч слов в день. Это был захватывающий психологический триллер об актрисе, которая уверена, что ее кто-то преследует, но не может толком объяснить, кто именно. Чтобы отметить трудовые успехи, в семь вечера я налила себе глоток джина, выключила компьютер и включила телевизор. Новости, однако, не радовали: переговоры между правительством и тремя основными профсоюзами, представляющими интересы водителей грузовиков, после двух дней зашли в тупик. Премьер-министр делал отчаянные заявления в том смысле, что не уступит ни пяди, — на мой взгляд, довольно неразумно. На мосту мне повстречались соседи.
— Им нужна le bras de fer
[35], — говорили они уверенно, как будто речь шла о старинном забастовочном ритуале, который всегда заканчивается компромиссом и всеобщим согласием.
Но этого не произошло. События стали развиваться с пугающей быстротой. К концу недели все заправочные станции страны пересохли. Правительство отправило армию строить баррикады вокруг топливных резервуаров близ Парижа, чтобы бастующие водители не могли парализовать столицу. В новостях по телевизору теперь говорили только об одном, как будто остальной мир вовсе перестал существовать.
Мой перевод продвигался в том же темпе. Актрису подвергли принудительному психиатрическому лечению от параноидальных состояний.
Тем временем кончились запасы топлива в аэропортах и отменили многие внутренние рейсы. Фермеры, страдавшие от налога на топливо ничуть не меньше водителей грузовиков, блокировали рельсы и вывели из строя железнодорожное сообщение. Потом дальнобойщиков поддержали таксисты: они наводнили парижскую кольцевую дорогу медленно движущимися машинами; это называлось “Operation Escargot”
[36]. Такси двигались кругами по peripherique
[37] со скоростью пять километров в час, пока не кончился бензин; а когда он кончился, обездвиженные таксомоторы выстроились в настоящие баррикады. Заправочные станции, на которых оставалось еще хоть немного бензина, были реквизированы властями “для чрезвычайных ситуаций”. Предъявив carte professionnelle
[38] можно было получить топливо на 150 франков. Никак иначе заправиться было нельзя.
Страна замерла.
Самое удивительное, что к забастовке присоединялись все новые силы. Школы вождения вдруг захватили центр Тулузы. Пастухи из Верхней Савойи спустились с гор со своими стадами, протестуя против падения цен на баранину и увеличения импорта мяса. Нарядившись в традиционные накидки и шляпы, они осадили Сенат, грозя полиции посохами, собаками и ружьями. Еще они захватили Люксембургский сад. Овцы пожирали цветы и декоративные изгороди. Все восприняли это как должное — никому не показалось, что пастухи зашли слишком далеко. Строительные рабочие вывели свои экскаваторы и краны на посадочные полосы и принялись терроризировать аэропорты. Представители экзотических профессий, вроде специалистов по искусственному разведению устриц, вышли на баррикады возле Сета на юге, требуя компенсации за неизвестный вирус, поразивший раковины. Производители соли из Ла-Боль в Бретани сложили инструменты и навалили горы соли на ступени префектуры. Chausseurs
[39], возмущенные общеевропейскими нормативными актами, ограничивающими их свободу подстреливать все что движется в любое время года, оккупировали основные дороги, угрожая ружьями немногим оставшимся автомобилистам. Шоссе, ведущие в Испанию и Италию через южные границы страны, были перекрыты нашими местными chausseurs; кое-кого из них я знала лично. Они разъезжали во всех направлениях, набившись целой толпой в одну машину, и патрулировали пустые дороги в своих красных шляпах.
Тут рыбаки решили, что настало время потребовать новых уступок, и снова заблокировали порты Ла-Манша и Тоннель. К середине июля объявили всеобщую стачку.
Кроме того, стояла жара. У меня есть теория, что всякого рода народные возмущения всегда происходят в хорошую погоду. Нужно незаурядное мужество, чтобы выйти на демонстрацию в дождь или снег. Для такого бунта нужна выносливость. Но в эти знойные дни, в эти долгие, душные ночи было возможно все что угодно. Забастовка продолжалась.
Героиня моего перевода вбила себе в голову, что ее преследуют некие темные силы, предвестники апокалипсиса. Она одна видит, что происходит, все остальные ничего не замечают. Врач приходит к выводу, что она окончательно свихнулась, и запирает ее в психушку.
Новости по телевизору становились все более зловещими. Бастующие строители атаковали полицейских, когда те попытались расчистить взлетные полосы в Руасси. На одном из охраняемых войсками хранилищ у самого Парижа произошел взрыв. Причиной почти наверняка послужила бомба; многие были тяжело ранены. Пламя охватило склады прежде, чем успели прибыть специальные военные подразделения — pompiers
[40], разумеется, бастовали, причем уже не первую неделю. В департаментах Вар и Воклюз бушевали лесные пожары. Жителям Маноска пришлось самостоятельно защищать свои жилища. Часть города сгорела дотла. В новостях показали мэра, рыдающего на груди у супруги. Магазины, и так работавшие только полдня, стали закрываться навсегда. Улицы опустели. У меня осталось всего полбака бензина.
Boulanger перестал спускаться по нашему серпантину. Не было смысла ездить ради трех домов, при таком-то дефиците горючего. Некоторые счастливцы, живущие близко к границе, ухитрялись заправиться в Люксембурге. По телевизору показывали, как они суетливо и торжествующе наполняют баки. Британия, Бельгия, Швейцария, Италия и Германия закрыли границы с Францией. Я оказалась в западне.
Сначала я не слишком беспокоилась. Это не может продолжаться вечно, говорила я себе. Наверное, они ведут переговоры. Закулисные переговоры — обычное дело. Однако 20 июля произошло нечто, совершенно выбившее меня из колеи. Одна из моих соседок, медсестра по имени Женевьев, мать троих маленьких детей, постучала в мою дверь.
— Есть тут кто-нибудь? Est-ce qu’il у a quelqu’un?
Я все еще увлеченно переводила: в данный момент это был прекрасно написанный пассаж, в котором моя героиня воскрешала в памяти картины детства, покуда ее психотерапевт в задумчивости рисовал пальмы. Работа полностью отвлекла меня от политических событий, так что от внезапного стука в дверь я вздрогнула, и только потом услышала голос соседки. Я уже начала бояться стука в дверь.
Она не стала заходить в дом.
— Мы едем на север, в Виши, к родственникам, — сказала она. — В городе безопаснее. Все равно Франсуа не может ездить на работу. Вы не бойтесь — сюда никто не придет. По этой дороге никто не ездит. И Шиффры остаются. У нас на поездку в Виши уйдет последний бензин, так что мы уже не вернемся до конца забастовки.
— И когда она закончится, по-вашему?
— Ну… Alors… са. — Она пожала плечами. Я поцеловала ее на прощанье.
На другой день к забастовке присоединились энергетики, и не стало света. Компьютер стал бесполезен — пришлось продолжить перевод вручную. Не стало горячей воды, музыки, радио, телевидения. Но телефон еще работал. Я звонила в Англию, но не могла сказать родным ничего ободряющего.
— Трудновато. Еды мне хватит на несколько недель, даже месяцев. Но свежих продуктов нет — холодильник не работает. И у меня не осталось бензина, чтобы выбраться.
— Может, попробуешь доехать до Испании по горным дорогам? Из Барселоны еще летают самолеты. Из Мадрида уже нет. Ты разве не слышала? Забастовка распространяется.
На следующий день они позвонили снова.
— Мы ужасно волнуемся! Ты слышала — в Париже восьмерых человек застрелили прямо на улице!
— Здесь все спокойно.
На самом деле я уже ничего не знала о том, что происходит в стране. Очевидно, перед военными теперь стояла задача наводить порядок, а не околачиваться без толку возле баррикад, где мятежники швырялись в них камнями. Объявили военное положение, Париж стал выглядеть как при Оккупации. Но забастовка росла и крепла. Процветало мародерство. В Бордо застрелили мужчину, убегающего ночью с телевизором в руках. В крупных городах ввели ранний комендантский час. Моя семья пребывала в панике. Они позвонили в британское посольство в Париже, но оставшемуся там персоналу было не до нас. Моя деревенька находилась в такой глуши, что не подлежала эвакуации. Появились признаки распространения забастовки в Британии и Германии.
Я ежедневно встречалась на мосту с мадам Шиффр, и она продавала мне хлеб собственной выпечки и свежие овощи. Шиффры были пожилыми крестьянами старой закалки. Они не обращали внимания на катастрофы современного мира. Пожилая чета практически вела натуральное хозяйство, они даже заготавливали солонину, словно на дворе средневековье.
— До декабря продержимся, — невозмутимо заявила мадам Шиффр.
— Надеюсь, до этого не дойдет.
Телефон замолчал в начале августа. У Шиффров его никогда и не было, так что они и бровью не повели. Мы говорили себе, что скоро наверняка приедет хлебовоз, расскажет нам про забастовку, доложит, что происходит, и даст уйму полезных советов — как это было вначале. Но он так и не появился. И мы ничего больше не знали о внешнем мире.
Шиффры научили меня греть воду. Ведра выставлялись рядком на солнце прямо с утра, и к вечеру вода едва ли не закипала. Я принимала вполне сносный теплый душ среди побегов фасоли, баклажанов и георгинов, достававших мне до плеча. Использованная вода не пропадала даром: она текла по множеству мелких канавок к грядкам с овощами. Я продолжала работать над переводом по паре часов в день, используя бумагу и ручку, но бóльшую часть времени проводила на свежем воздухе, возделывая сад. К тому же текст становился все более нелепым: теперь героиня видела во всем Руку Провидения. И хотя повествование велось от ее имени, я все больше сочувствовала скептически настроенному психиатру. Роман утратил темп. Пока героиня изрекала зловещие пророчества, я сажала салат, окучивала баклажаны, уничтожала слизняков и сооружала изгородь вокруг виноградника, чтобы его не затоптали кабаны. Мы выращивали кабачки, огурцы, помидоры, артишоки, фасоль, лук, тыкву, перец. Я загорела, окрепла, и, поскольку до нас не доходили никакие вести о происходящем, удивительным образом успокоилась и воспряла духом.
Но порой меня одолевали сомнения: благоразумно ли это — окопаться в зеленой лощине, в полной изоляции от внешнего мира?
— Écoutez-moibien
[41], — говорил мсье Шиффр, — нас не тронули в Первую мировую, не тронули во Вторую. Если где-то война, она проходит стороной. Нужно просто ждать.
Так мы и делали. Мы жили так, как всегда жили люди в этих краях. Я стирала одежду в lavabo
[42] — весьма успокоительное занятие. Ручей тек прямо через старую каменную прачечную. Там было углубление для намыленного белья и корыто с проточной водой для полоскания. Вода — ледяная, горькая — текла из горных глубин, пахла чабрецом и лавандой. Я купила у Шиффров немного мыла. Что бы ни происходило вокруг, экономические отношения приезжих и местных оставались неизменными: они предлагали мне товар, я платила деньги.
Я ложилась на закате и вставала с петухами, чтобы сэкономить свечи. Но дни становились короче, и по вечерам, когда я закрывала ставни, из окон дуло прохладой. Мои часы еще работали. Был почти конец августа.
Тем временем Шиффры делали то, что положено делать перед наступлением осени. В конце августа начали готовить дрова на зиму. Так что мы все вышли на склон холма с тачками. Разумеется, о бензопиле не было речи. Мы наточили топор.
Как-то раз в сентябре, ранним утром, спустившись с бельем в тазике к мосту, я обнаружила, что мадам Шиффр там нет. Я вглядывалась в заросли бобов и баклажанов, надеясь увидеть ее красивое морщинистое лицо и черный платок. Я звала ее. Но в ответ раздавались лишь вздохи ветра в дубовой рощице. Меня охватил внезапный ужас. Я помчалась к их дому — первому в деревне. Ставни были открыты (они вставали раньше меня), входная дверь — тоже. Я постучалась, позвала, но ответа не было. Я потрогала кофейник. Огонь угас, но плитка и кофейник были еще теплые. Выходя из дома, я заметила, что хозяйские плащи, обычно висевшие прямо на крыльце, исчезли. Старенький фургон с ничтожным запасом бензина по-прежнему стоял в гараже. Их как будто сдуло ветром — прежде, чем они успели запереть дверь. Я поплелась вверх по дороге и оттуда посмотрела на покинутую деревню. Потом я поняла, что могло случиться. Дом Шиффров стоял первым при въезде в деревню. Он возвышался над тщательно прополотыми грядками. Остальные четыре дома, включая мой, стояли запертые, с закрытыми ставнями. Могло показаться, что кроме Шиффров здесь никого больше не осталось. Поэтому их увезли. Меня они не выдали.
Я села на задней террасе своего дома и целый час проплакала. Потом взяла себя в руки и как обычно выставила ведра на улицу.
Пока месье и мадам Шиффры были рядом, мы могли без труда оправдывать наше намеренное бездействие, игру в ожидание. Мы ждали; рано или поздно кто-нибудь приедет и скажет нам, что это все кончилось. Но теперь, когда я осталась одна, молчание окружающих гор давило на меня. Я тщательно заперла дом Шиффров и спрятала ключ в гараже. Я выпускала кур на заре, как всегда делала мадам Шиффр, и загоняла их обратно с наступлением сумерек. Я следила за садом. Погода стала тяжелой и душной. Я ждала, что скоро грянет буря.
Как-то раз ближе к вечеру небо потемнело. Я следила за приближением грозы сквозь щель в ставнях. В сарае закудахтали куры, небо разверзлось, и на горы обрушился гром. Когда ливень немного утих, я пошла посмотреть на грядки и впервые заметила, что дорога заросла травой. Машины здесь больше не ездили; охотники больше не посещали эти края по выходным. Собаки уехали в Виши вместе с соседями, о которых мы с тех пор ничего не слышали. Я осталась наедине с курами и с горами.
Набравшись смелости, я накачала шины на велосипеде. По моим подсчетам, за два часа по бугристым проселкам доехать до города можно. Рисковать и ехать по главной дороге не хотелось. Непонятно, чего именно я боялась. Толпы разъяренных забастовщиков? Колонны танков? Орды голодающих крестьян? Все это было маловероятно. Но пока не узнаю, что случилось с Шиффрами, я лучше незаметно проеду по влажной роще. Грунтовая дорога оказалась неровной и заросшей, а растения, которые я переезжала колесами, горько и остро пахли. Наперерез мне испуганно промчались два кролика. В горах уже несколько месяцев никто не появлялся. Я заметила, что птицы стали смелее: они напряженно следили за моим приближением и ждали до последнего, прежде чем вспорхнуть из-под кустов. Ястребы деловито кружили в небе и тоже ждали. Мое присутствие казалось им странным, а не пугающим. Мы словно утратили власть над земными тварями. Никто меня больше не боялся.
Электрические провода и телефонные кабели выглядели нетронутыми. Я остановилась на пригорке над Белльразом, чтобы отдышаться и бросить взгляд на деревню. Ничего не было слышно — только ветер. Дома стояли закрытые, с запертыми ставнями; все машины исчезли. И все-таки я чувствовала скорее недоумение, чем страх.
Последний отрезок пути шел под гору. Я могла ехать быстрее. Сквозь асфальт проросла трава. Я осторожно крутила педали и часто останавливалась, чтобы прислушаться, но ничего не слышала и не видела. Церковь Нотр-Дам-де-Назарет была заперта — но она всегда была заперта, даже до забастовки, так что на окраине городка ничего не изменилось. Неестественной казалась только тишина. Было жарко и ветрено. Я со зловещей ясностью слышала, как шелестят дубы и скрипят сосны. И все — больше ничего. Часы на церкви остановились. Я четверть часа прождала, не зазвонят ли они, но не дождалась. Не проезжали машины, не лаяли собаки, не раздавались голоса. В это время года, в середине сентября, vendange
[43]бывает в самом разгаре. Обычно здесь бы сновали десятки людей с огромными пластиковыми корзинами, прочесывали бы виноградники, медленно шли неровными шеренгами между лозами, смеялись бы и спорили. Крошечные тракторы тащили бы узкие красные прицепы вдоль череды длинных зеленых рядов. Теперь же виноград гнил целыми гроздьями, на нем копошились осы и мухи.
Я спрятала велосипед в высохшем водостоке и подкралась к чьей-то садовой ограде. Осторожно заглянула за нее, но никого не увидела. На пожелтевших лужайках валялись пластмассовые игрушки. Цветы герани съежились и засохли в горшках, одинокая ставня хлопала на ветру. Некоторые дома были открыты, будто хозяева выскочили на минутку купить хлеба. Я видела, что на какой-то кухне скособочилась яркая клеенка, покрывающая скамью. Я не стучалась в двери, не звала людей. Я сразу поняла, что дома пусты, что там никого нет.
Но несмотря на безлюдье, я не чувствовала себя в безопасности. Я пригляделась к дороге. На размягченном асфальте и щебенке виднелись глубокие, ровные борозды — следы танков, полустертые, но все еще заметные. Колеи заполнялись травой и пылью. Если здесь проехал танк, это было давно. Держась поближе к стенам, я пошла по средневековым улочкам в сторону route nationale
[44]. Слева стояла бензоколонка, которую месяца два назад реквизировали службы по чрезвычайным ситуациям. Логотип ELF
[45] и запредельные цены на бензин выглядели нелепо и раздражающе. Вращающаяся табличка ELF/OUVERT
[46] дребезжала на ветру. С этого все и началось — с забастовки транспорта, с топливной блокады. Здесь и надо искать. Я прислушалась. Ритмичный треск таблички казался неестественно громким. С дороги не было слышно ничего. Ни машин, ни танков, ни голосов.
Возле въезда валялись мусорные баки, пустые и перевернутые. У столбов трепыхалась пара пластиковых пакетов. Я выровняла один из зеленых мусорных баков и осторожно влезла на него. Теперь была видна вся бензоколонка. Сначала я не заметила ничего необычного. Заправка давно не работала. Одно из окон разбито, и стекло уродливыми грудами осколков покрывало ступеньки. Ветер носил по площадке обрывки газет, то поднимая их в воздух, то опуская. Валялись перевернутые ведра. Шелест и постукивание не забивали глубокую тишину, гулкую пустоту.
Потом я кое-что увидела.
Под стеной — в сущности, очень близко от меня — рядом с колонкой для дизельного топлива лежал труп мужчины. На нем все еще была униформа жандарма. Его волосы слегка шевелились на горячем ветру; коричневая спекшаяся жидкость покрывала всю верхнюю часть туловища. Я смотрела на него, не в силах шевельнуться. Ужас возникал не от картины несомненной смерти — хотя раньше я с таким не сталкивалась — а оттого, что я вообще кого-то увидела. Почему этот труп не убрали? Я наклонилась вперед. Лицо было отвернуто от меня. Я услышала тихое жужжание, и вдруг поняла, что его глаза и щека покрыты черным слоем мух.
Я спрыгнула с контейнера и ринулась прочь. Про велосипед я забыла. От него в любом случае нет проку, раз нельзя ездить по дорогам. Я двинулась обратно к своей деревне коротким путем, по тропинке через горы. В лесах я больше не осторожничала — мне просто хотелось вернуться домой, в тот уголок, который еще недавно казался таким безопасным. Я внимательно осмотрела дом — не пробирался ли кто-нибудь внутрь, пока меня не было? Но все выглядело точно так же, как утром. Я загнала в сарай протестующих кур, закрыла ставни и заперла все двери. Ставни я больше не открывала, и долгие дни после моей экспедиции в город провела в зловещей полутьме, парализованная страхом.
Но погода начала меняться. Иногда деревню на целые дни накрывал ливень; в такие дни оставалось только следить за огнем или за дорогой. Сады стали увядать. Я питалась консервами из жестянок или стеклянных банок, запечатанных парафином. Еды у меня хватило бы еще на много месяцев; свечей тоже было много. Мыться холодной водой было отвратительно, но потом я нашла новый способ согревать ее в промышленных количествах. В дымоход были вмонтированы гигантские крючья — реликт повседневной жизни девятнадцатого века. Я подвешивала над открытым огнем мрачный черный котел, украденный из хозяйства Шиффров, и мысленно благословляла богатых парижан, которые отремонтировали дом, сохранив его первозданное устройство. Теперь я спасалась от утренней свежести под несколькими слоями одежды, запиралась на все запоры и готовилась выдержать осаду, долгое ожидание.
Перевод был заброшен. В солнечную погоду я сидела, спрятавшись в траве, и смотрела, как у реки бродят куры. Собственный голос я не слышала уже шесть недель с лишним. Больше всего на свете мне хотелось вернуться домой. Календарь на моих часах показывал 23 октября. На следующее утро я упаковала в маленький рюкзак то, что теперь казалось единственно важным — теплые вещи, сухофрукты, колбасу. Остальное решительно отбросила — книги, незаконченный перевод, бесполезный компьютер, городские туфли. Даже расческу не взяла. Мои потребности постепенно свелись к двум вещам: к еде и теплу. Прочее осталось где-то в другой жизни.
Мой план — если это можно назвать планом — заключался в том, чтобы добраться до Нарбонны и как-то украсть лодку, в которой можно доплыть до Испании. Я даже воображала, что смогу сама грести вдоль побережья. Погода снова превратилась в теплое бабье лето, только по ночам стоял холодный туман. В последний раз выпустив кур, я отправилась к холмам, в garrigue
[47]. Я снова избегала дорог. Но мне никто не встретился. В сгоревшем сарае все еще стояли сельскохозяйственные машины, как чудища юрского периода — изнуренные, почерневшие. По всему плато Минервуа виноград гнил прямо на лозе. Кабаны, которые теперь хозяйничали в округе, вытоптали часть виноградников дотла. Я легла рядом со стеной и час проспала в ее тени, а проснулась лишь когда солнце поднялось и лучи коснулись моего лба. К середине дня я добралась до шоссе.
Мне пришло в голову, что основные французские магистрали еще могут быть открыты и патрулироваться, но до моря не добраться, не пересекая шоссе. Я подобралась к глинистой насыпи, пригибаясь, не высовываясь. Легла на живот, приложила ухо к земле, замерла, но не услышала ничего, кроме ветра. Я бы почувствовала вибрацию машин, будь они рядом. Но ничего не было. Ничего. Привстав на четвереньки, я заглянула за металлическое аварийное ограждение. В трещинах шоссе рос бурьян, ветер наносил на асфальт узоры из песка и играл комками сухого дрока, выдранного бурями и теперь пожелтевшего в последних лучах осеннего солнца. Я сделала глубокий вдох и встала.
Куда ни кинешь взгляд — в сторону Безье или в сторону Перпиньяна — там нет ничего, ничего, кроме света, травы, песка, ветра. Передо мной раскинулся город Нарбонна. Сады на окраинах высохли и заросли. В одном из мощеных дворов на веревке до сих пор висит белье, и его видно с дороги. Pepinieres
[48] наглухо заперты и защищены цепями. Глядя сквозь колючую проволоку, я вижу ряд цементных статуэток Венеры, одна меньше другой. Они красуются на другой стороне пруда, покрытого грязной пеной. Фонтаны давно не клокочут. Светофоры ослепли. Выгоревший автомобиль лежит на боку посреди круговой развязки. На сохранившихся сиденьях и металлических деталях — волнистые горки песка. Он так тут и лежал нетронутый — несколько недель, а может, и месяцев.
Осмелев, я выхожу из тени городских стен и по заброшенному шоссе вхожу прямо в опустевший, безмолвный город. На улицах валяются груды старого мусора, и две кошки — я впервые за это время вижу кошек — в них роются. Дверь какого-то дома распахнута настежь. На столе до сих пор стоят тарелки и бутылка оливкового масла, как будто семья собиралась поесть и вдруг была сметена прочь. Я замечаю шеренгу свечей на буфете и делаю вывод: люди еще были здесь, когда вырубилось электричество. Но это было два месяца назад. Я прохожу мимо разбитых и разграбленных лавок. Огромный плакат на витрине оптового магазина электроники пялится на меня ошметками бумаги и издевательски предлагает неограниченный доступ, если я подключусь к провайдеру wanadoo.fr. Демонстрационные образцы включены в бесполезные розетки, прикручены к полкам, их экраны навеки черны и немы. Кое-какие магазины аккуратно закрыты — зеленая сетка на витринах, тусклые металлические решетки на окнах. Везде стоят брошенные автомобили. Я крадусь по переулкам, надеясь увидеть какого-нибудь человека — живого или мертвого.
Но нет никого под деревьями на бульваре возле канала, и на главной площади никто не смотрит вниз на раскопки римской дороги — все, что осталось от погибшей империи. Никого нет в ресторанах, никого на террасах кафе, где столы и стулья свалены в беспорядочные кучи среди мусора и перевернутых баков.
Я вхожу в галерею собора и сразу чувствую: что-то изменилось. В этой гулкой пустоте присутствие другого человека изумляет и пугает. Вот он — сгорбился в каменной тени надгробий. Священник в поношенной сутане молча сидит над гробницей средневекового архиепископа. Он внимательно смотрит на меня, но не двигается, не подает никакого знака. Я очень медленно протягиваю к нему руки, чтобы показать, что не вооружена. Он все равно не двигается. Я иду на цыпочках, чтобы мои шаги не отдавались эхом от каменных стен. Подхожу к молчаливому, неподвижному священнику. Мы долго смотрим друг на друга. В его лице я вижу собственное отражение: грязное, неприбранное, дикое. Но его глаза горят. Когда я открываю рот, мой голос сдавлен и надтреснут.
— Здесь кто-нибудь остался? — произношу я свистящим шепотом.
— Dans la ville de Narbonne? Non. Je ne crois pas
[49]. — Его голос тверже моего, выговор местный, тон — деловой.
— Куда они делись?
Священник безразлично пожимает плечами.
— О часе же том никто не знает
[50]. Я жду. Как вы ждали.
— Но что же случилось?
— Vous n’etespas au courant? Вы не в курсе? Где же вы были, та fille
[51]? Была забастовка. Il у a eu une grew.
6
Париж
Это был черный “мерседес” с цифрами 75 на номерных знаках. То есть они приехали из Парижа. Мы смотрели снизу, как автомобиль ползет по серпантину к деревне. Сколько там человек? Двое, оба в темных очках. Наверное, они сняли дом Бартеза. Летом он всегда сдает его парижанам. Для отпуска вообще-то рановато, правда? Наверное, у них нет детей. А мсье Бартез дает какие-то объявления? Да, в “Монд”, в туристическом приложении. К тому же его дом зарегистрирован в агентстве. Это стоит бешеных денег. Агентство берет комиссионные. Все равно получается выгодно. Он берет больше, чем Мими за свой домик с балконом. Никакого сравнения, правда? У Эмиля Бартеза есть бассейн. Но ведь там нет воды? Или он его все-таки наполнил? Разумеется, наполнил. Вчера приезжал его племянник. Возился с хлоркой.
— Я-то предпочитаю море, — говорит Оливье.
Это больной вопрос. Бассейн во всей деревне есть только у семейства Бартезов, и нас туда не приглашают, даже если дом пустует, даже за умеренную плату. Бассейн — только для парижан. Так что мы вынуждены предпочитать море. У нас нет выбора.
Мы спускаемся к мосту и живописно прислоняемся к каменному парапету. Мы — комитет по встрече. Мы хотим хорошенько рассмотреть парижан.
Они въезжают в деревню очень медленно, с преувеличенной осторожностью преодолевают крутой поворот возле хижины Симоны. Приостанавливаются у мэрии — заброшенной и пустой; ставни, серые, как лес-плавник, стучат по стене на сильном ветру. Поворот налево на главную улицу, овощные ряды остаются позади. Бобы, картошка, горох, баклажаны, чили, паприка, кабачки, тыквы. Моя картошка, к примеру, уже выкопана. Одна из местных кошек шарахается от приближающегося “мерседеса”. Машина проносится мимо. Мы с каменными лицами пытаемся заглянуть внутрь. Оливье вежливо кивает. Ну? Что? Каково наше мнение?
Они выглядят так, как будто уже успели отдохнуть. Оба загорелые. Мужчина и женщина. Молодые, неулыбчивые, без детей. Они останавливаются перед домом Бартеза, вылезают из “мерседеса” и начинают возиться с замком на внешней двери. Мы видим, что женщина предоставляет это занятие мужчине, а сама принимается рассматривать горшки с геранью, расставленные на ступеньках. Она обрывает мертвые цветы с хирургической аккуратностью. На ней кольца и браслеты из золота. Люди очень, очень, очень богатые. Как и любой, кто приезжает в отпуск из Парижа.
Для большинства из нас максимальное приближение к Парижу — это как раз ритуальный шпионаж за приезжими отпускниками. Некоторые из нас никогда и не были в Париже. Вообще. Этот город — символ из школьных учебников, картинка на телеэкране, источник новостей, зла, повышения налогов, формуляров НДС, а для меня — еще и ближайшее консульство.
Наша деревня — очень глухая. Мы в восьми милях от ближайшей почты, в тридцати — от ближайшего супермаркета. К нам каждый день по узким горным дорожкам приезжает boulanger. Мы всегда видим, как приближается его фургон. Сюда ведет только одна дорога, отсюда — тоже одна. Нас окружают горы, покрытые дубравами, garrigue, и бешено растущее поголовье диких кабанов. По ночам мы слышим, как они роются возле реки. Мы заламываем руки и грустно качаем головой: повытопчут виноградники, нехорошо. Потом, как только наступает август, мы начинаем охотиться за ними и убивать их.
Все, кроме меня, живут ожиданием охоты. Мой ближайший сосед, Папи — ему сильно за восемьдесят, и у него катаракта на обоих глазах — все еще бродит по горным склонам, вооруженный до зубов. Женщины, конечно, не ходят собственно стрелять. Они стоят на мосту, считают белые фургоны, направляющиеся к лесам. Потом они считают вепрей, которых привозят и раскладывают посередине главной площади. Мясо либо отправляют в морозильники, либо превращают в огромные дымящиеся блюда, приправленные душистыми травами и густым соусом из красного вина. Мы стреляем, чтобы убивать. Мы стреляем ради жаркóго. Мы — охотники. Это — настоящая жизнь, о которой и мечтать не смеют изнеженные жители Парижа.
Себастьян говорит мне, что дорога туда и обратно на скоростном поезде стоит 570 франков. Пересадка в Монпелье. Заказывать билеты надо за несколько недель: reservation obligatoire
[52]. Но я не хочу в Париж. Я терпеть не могу ездить в Париж. Я слишком много там трачу и слишком много курю. Я покупаю слишком много книг и возвращаюсь с похмельем.
Рядом со мной на зеленой скамейке сидит Симона. Она считает, что когда-то Париж был элегантной столицей haute couture и светских soirees
[53], но теперь все полетело к чертовой бабушке, и город полон негров-нелегалов, которые живут в церквях или устраивают голодовки, приковывая себя к оградам в местах скопления народа. Когда-то давным-давно мы зарабатывали честные деньги усердным трудом, но теперь вокруг десятки молодых людей, которые не хотят работать, и злобные хозяева потогонных фабрик, которые платят по два франка в час. Как будто здесь легко свести концы с концами. А уж попробуй-ка поживи в Париже.
Восемнадцатилетний Оливье только что съездил с ребятами в Париж на уикэнд поразвлечься. Раньше они там никогда не были. Они спустили все свои деньги в кабаре “Крейзи Хорс” на Елисейских Полях. Все было в точности как по телевизору — абсолютно одинаковые девушки, высокие парики, овальные попки и безупречные сиськи. Все они весят 55 килограммов и ни граммом больше. Нельзя даже чуть-чуть потолстеть. Сразу же выгонят.
Я размышляю о своих колыхающихся, обширных телесах. Потом говорю Оливье, что вешу почти 85 кило.
— Тебя не возьмут в “Крейзи Хорс”, — авторитетно заявляет Оливье со всей непреклонностью юности. — Даже если ты похудеешь, все равно не возьмут. Возраст не тот.
Я постепенно превращаюсь в худший из своих кошмаров. Что за ужас — все эти стареющие эмигранты, с красным носом и заметным брюшком, что убивают время в барах, сидят на дряхлой зеленой скамье посреди деревенской площади и сплетничают с кем ни попадя. Меня привела сюда ненависть к Англии. Я живу на юге, потому что чахоточные англичане, приезжающие сюда спиваться, а потом — гнить на кладбище, подтвердят, что ничего более похожего на рай нам не увидать. Американцы тоже согласятся с этим — все до единого. И, прошу заметить, я живу не на Ривьере. Там теперь шагу нельзя ступить, чтобы не наткнуться на “Макдоналдс”, на пошлых кинозвезд, на яхты Аги-Хана, на толпы наркоманов и бродяг, которые бегло попрошайничают на нескольких языках. Нет, я живу в том закутке Франции, где прошлое — кровавая история католической резни, а настоящее — жара и виноградники. Я живу в Катаре.
В моей деревне двадцать шесть человек. Кроме меня — ни одного иностранца. У всех остальных своя земля, или работа на винограднике, или и то и другое. У меня — работа в городе; об этом говорят, мне завидуют, мне много платят. Я — диктор радиокурсов английского языка. Радиостанция вещает на весь регион. Я веду по три часовых занятия в неделю в течение учебного года и пять специализированных профессиональных уроков — каждый по восемнадцать минут — с дополнительными диалогами. В каникулы они выходят в эфир каждый вечер, в одиннадцать. К ним я тщательно готовлюсь, все записывается заранее. Если вы хотите получить от курсов реальную пользу, вам следует купить наши сопроводительные буклеты — они продаются отдельно.
Передачи в прямом эфире — это пытка. Все накладки, которые могут произойти, непременно происходят. Учителя, которые записывают мои занятия или используют их вживую во время уроков, говорят, что прямые передачи держат всех в радостном напряжении. Чудовищнее всего оказалась одна из наших выездных сессий, когда мне в голову пришла светлая мысль проинтервьюировать английских отпускников на пляже в Карноне. Их привезли автобусом из Лутона и они, видимо, проводили время в расслабленной подготовке к вечернему погрому окрестных баров. Первая же загорающая туша сулила успех: огромный розовый волосатый живот и замусоленный белый носовой платок, завязанный узелками по краям, прикрывающий шесть блеклых волосков посреди скопления рыжих веснушек.
— Простите, сэр, мы — журналисты с “Радио Катар”. Вам тут нравится?
— Отвали, приятель! — добродушно прорычал он, и мне пришлось поспешно ретироваться в чащу пляжных зонтиков.
Вот какая у меня работа. Стоит ли говорить, что мне и в голову не приходило устроиться в Париже.
На следующее утро приехал boulanger, и мы все собрались вокруг него, чтобы обменяться сплетнями. Никто не хотел признаваться, но мы ждали парижан. Вот и они, в спортивных костюмах, собираются на пробежку. В такую жару? Ух ты, да она красотка — длинные темные волосы, завязанные в конский хвост, светло-зеленая футболка оттеняет оливковую кожу. Оба так и не сняли темные очки — такие, что огибают глаза, вроде лыжной маски. Оба элегантны, как преуспевающие гангстеры.
— Bonjour.
— Bonjour.
— Bonjour, madame.
— Четыре шестьдесят.
— Merci, madame.
Говорит она.
Он ничего не произносит. Оба улыбаются, но почти незаметно.
Они удаляются трусцой. Она размахивает багетом как винтовкой. У нее очень красивая фигура. Мы все восхищены.
— Ну?
— Pas grande chose
[54].
Нам не удалось получить никакой конкретной информации. Давайте вернемся и еще раз посмотрим на “мерседес”.
С недавних пор черный “мерседес” приобрел мифический ореол. Мы заглядываем внутрь, на затемненных окнах остаются следы нашего дыхания. Мы хотим увидеть гладкую обивку, приборную панель, которая ночью светится красным огнем, мобильный телефон в маленькой кожаной кобуре, покрытый ковром пол. Ни пакетиков с чипсами, ни карт. Яснее всего мы видим собственные лица, искаженные гримасами любопытства.
— Как тот, в котором она погибла. Год назад.
— Я там была, — шепчет Клодия, и мы все в изумлении выпрямляем спины. — Да, была. Неделю спустя. Я в тот день поехала в Париж на автобусную экскурсию с бабушкой. Я жила у двоюродных братьев в Оксере. А я же раньше не бывала в Париже, так что мы решили съездить. И водитель провез нас мимо моста Альма, где на траве возле вечного огня цветы, и мы даже проехали сквозь тоннель. И водитель ехал очень-очень медленно, и показал тот столб, в который врезался черный “мерседес”, и она умерла. Стоило ей только найти любовь и счастье.
— Ты все сочиняешь! — рявкает Оливье.
— Нет. Она же ездила в Оксер. В сентябре. На неделю. Не помнишь разве? — вмешивается Симона.
Симона — тетка Клодии. Это семейная ссора. Все ссоры в нашей деревне — семейные. Мы все родственники, исключая меня. Клодия обижается и уходит. Ее правдивость поставили под сомнение. Оливье по-прежнему сомневается.
— Я не верю, что она ездила в Париж.
Но мы уже вспоминаем прошлогодние события и внутреннее устройство Парижа. Им надо было пересечь реку? Конечно, раз они ехали со стороны “Рица”. А где “Риц”, на площади Согласия? Нет, там отель “Крийон”. Риц на площади Вогезов. У кого-нибудь есть карта Парижа?
Мы заглядываем внутрь “мерседеса”. Бардачок закрыт и, возможно, заперт. Нам подмигивает красный глазок сигнализации. Парижане не держат на виду карту своего города.
На следующий день я читаю по радио школьный диктант. Это последняя передача перед les grandes vacances
[55].
В нашу деревню приехали отпускники.
Они сняли дом с бассейном.
Они ездят на большом черном “мерседесе”.
Они приехали из Парижа.
Они занимаются спортом — ездят на велосипеде, плавают, совершают пробежки.
Они не любят загорать, а ужинают очень поздно вечером.
Они продолжают вести себя так, как будто живут в Париже.
Зеленая скамейка на площади проседает под тяжестью наших догадок. Мы слышим, но не видим, как они пользуются бассейном. При этом — никаких радостных воплей или заигрывания друг с другом. Никакого хихиканья, возмущения, угроз, никаких обычных для летнего бассейна звуков. Мы слышим почти одновременный всплеск — они ныряют — дважды в день, со зловещей регулярностью, очень рано утром и в самом начале седьмого, когда солнце начинает клониться за гору. Каждое утро и каждый вечер они по полчаса рассекают голубой хлорированный прямоугольник равномерными гребками, а затем вновь появляются в черных спортивных костюмах и мерной рысцой исчезают в долине.
Как будто тренируются, а не отдыхают.
Должно быть, в Париже очень дорого ходить в спортзал. Может, они поэтому сюда приехали.
— Я однажды ездила в Париж, — говорит Симона, — перед самым Рождеством. С сестрой. С той, которая в Озере. Мы покупали подарки в “Самаритэне”
[56]. Представляете, на улице продавали омелу по тринадцать франков за пучок!
Все завсегдатаи зеленой скамейки обращают к ней взоры. Омелу можно взять в саду кузенов из Озера. Можно поехать на моей машине. Это старый тарантас, но мы впятером там вполне разместимся. Мы потратим день на то, чтобы связать небольшие пучки красными ленточками. Можно продавать их по десять франков, забить всех конкурентов и потратить деньги в Париже. Мы начинаем планировать, как проведем уикэнд в сверкающем зимнем городе благодаря красным ленточкам и лживым поцелуям под омелой.
В первую неделю августа парижане берут напрокат два легких гоночных велосипеда, обтягиваются лайкрой и превращаются в гонщиков. У него такие часы, которые следят за пульсом и пищат, если сбавишь темп. Мы смотрим, как они разъезжают по краю пропасти. Они все так же говорят нам bonjour раз в день, когда приходят за хлебом. Больше никто не слышал от них ни единого слова. Их не видели в Сен-Шиньяне. Они когда-нибудь ездят за покупками в Сен-Пон? Мы небрежно спрашиваем в супермаркете, видел ли кто-нибудь черный “мерседес” с парижскими номерами. Никто не видел.
Я звоню Эмилю Бартезу, чтобы одолжить электронасос, и по ходу неторопливой беседы интересуюсь парижанами, которые спят в его кровати и подсыпают хлорку в его бассейн.
— А, — удивленно говорит он. — Ну и что это за люди? Я даже не знаю, как их зовут. Их прислало агентство “Холидэй” из Парижа.
— На самом деле, — замечает Симона, — есть что-то очень странное в этой парочке из Парижа. Они никогда не пользуются мангалом и никогда не едят на улице.
Мы все соглашаемся. Да. Очень странно. Не пользуются мангалом. Быть беде.
Поскольку школьные радиопередачи закончились, до Rentree
[57] я веду очередную серию “Профессионального английского для профессионалов”. К нам поступил запрос из центрального управления жандармерии в Монпелье. Нельзя ли подготовить мини-серию английского для полиции? Пока у школьников les vacances? Конечно, отвечает мой продюсер. С радостью. Я не понимаю, зачем французской полиции может понадобиться английский язык. Но мой продюсер не принимает возражений.
— Многие международные преступники отказываются общаться на других языках, — объясняет она. — Для нас это возможность наконец сделать что-то общественно полезное. Не просто английский для работы с компьютером, английский в гостинице, английский в кафе, английский в турбюро, английский для заказа билетов на самолет, английский для прибытия в Лондон, английский для покупки оружия, английский для ресторанов, английский для проката машины.
— Ладно, ладно, все ясно.
Я начинаю представлять себе допросы в переводе. Методы изощренных угроз. На выходе получается язык кино. “Подпиши это признание, жалкий склизкий ублюдок, а то я размажу твои внутренности по столу”. Так никто на самом деле не говорит. Какие преступления больше всего распространены во Франции? Кража со взломом, воровство, побои и наркомания. Наркоманский английский мне неведом. Исследований по нему нет, жаргон меняется каждый день, справочников не выпускают. Я решаю выбрать английский для кражи автомобиля. Со мной такое случилось во Франции, и я в курсе лингвистических тонкостей.
У меня украли мой черный “мерседес”.
Вы уверены, что его украли?
Пожалуйста, напишите регистрационный номер.
Была ли ваша машина оснащена сигнализацией?
Вы не оставили автомобиль незапертым?
Нет, сигнализация подсоединена к центральному замку.
Был ли у него стандартный номер безопасности?
Вы в этих краях отдыхаете?
Да, мы сняли дом в горах.
Мы в отпуске.
Мы живем в Париже.