Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Андрей ВОРОНИН

ПРОРОК

Глава 1

Провидцем был великий Лобачевский, однажды в приливе озарения подарив миру мысль, что параллельные линии пересекаются. Постичь это утверждение бытовым разумом невозможно, но тем не менее оно истинно. Так порой и разные люди, движущиеся параллельными жизненными путями, внезапно встречаются, и роковые встречи на время соединяют их судьбы.

Холодной весенней ночью, наполненной дождем и ветром, мчался с севера на юг, прорезая темноту, поезд Ростов-Архангельск. А параллельно ему по шоссе, ярко светя фарами, неслись черные «Жигули». За рулем автомобиля, чуть подавшись вперед и неестественно ровно выпрямив спину, сидел бородатый мужчина. Он смотрел на мелькающие в свете фар стволы деревьев, толстые, похожие на спины крепких мужчин, облаченных в телогрейки, на блестящую от дождя дорогу и судорожно дергающиеся по лобовому стеклу щетки очистителей. Время от времени он отрывал руку от баранки и прикасался ею к глазам, темным, глубоко посаженным под густыми бровями.

Его остро очерченный профиль, похожий на профиль хищной птицы, покачивался в такт движению. Иногда бородатый мужчина косил взглядом на поезд, мчавшийся параллельно шоссе. Перед деревенькой шоссе и железная дорога разошлись, отдаляясь друг от друга, и пассажирский поезд пропал за стеной леса. Но водитель «Жигулей» знал, что вскоре он опять увидит пассажирский состав, несущийся параллельным курсом.

«Зря я не взял с собой термос, – подумал водитель „Жигулей“, – кофе или чай поддержали бы меня. Но ничего страшного, – схему автомобильных дорог он помнил прекрасно, – километров через сорок – небольшой населенный пункт, там в буфете железнодорожной станции наверняка можно выпить чашку крепкого горького кофе. Если не повезет, то выпью чаю, его в провинции предпочитают кофе», – думал мужчина.

Часы показывали половину второго ночи. Изредка попадались встречные автомобили. Когда водитель черных «Жигулей» видел сполох света, он предупредительно убирал дальний свет, но скорость при этом не сбавлял. То же делали и водители встречных машин.

Ночью одинокие люди становятся обходительными, страх темноты притупляет до рассвета желание хамить и ссориться.

«Да, у всех дела. И ночью люди не могут отказаться от дел, куда-то спешат, словно боятся опоздать, торопятся жить, мчатся и совсем не думают о том, что человек должен спать, набираться сил, отдыхать и готовиться к дневной работе, к дневным заботам».

Небо над дорогой было глубокого черного цвета. Ни звезд, ни луны, сплошная черная пелена, похожая не непроницаемо плотный черный дым.

Голые деревья, мокрая черная земля.

Сноп света, брошенный фарами «Жигулей», выхватил облезлый столб, на котором, покачиваясь на одном болту, криво висел, указывая в черное небо, остроконечный щит с надписью «Старый Бор. 5 км». Мужчина за рулем с облегчением вздохнул: пять километров для машины – не расстояние.

Указатель не обманул. Вскоре замелькали дома, вначале деревянные, стоящие на большом расстоянии друг от друга. Затем дома начали кучковаться, расти вверх, появились двух-, трехэтажные. Вокзальную площадь обрамляли местные небоскребы – четырехэтажные строения.

Здание железнодорожного вокзала было тускло освещено, не демонстрируя, а лишь скромно напоминая о том, что и в Старом Бору ночью теплится жизнь.

Как бы ни старался путешественник минуть привокзальную площадь, проехать мимо нее, это ему не удалось бы. Через город шла одна-единственная дорога, она и вела к еще дореволюционному зданию железнодорожного вокзала. Над рельсами раскинулись два ажурных металлических моста, которыми никто в темное время суток не пользовался – пассажиры бегали прямо по путям.

«Жигули» остановились на привокзальной площади рядом с хлебным фургоном.

\"Давненько стоит этот ЗИЛ, – подумал водитель «Жигулей».

Над капотом ЗИЛа даже не поднимался легкий серебристый пар. Мужчина выбрался из машины, глянул в мутное стекло большого арочного окна с корявым переплетом. Рама буквально слоилась краской, по ней можно было изучать историю лакокрасочного производства России в двадцатом столетии. За стеклом виднелся традиционный зал ожидания, в левой части которого пестрело единственное яркое пятно – буфетная стойка.

Опершись локтями о стойку, дремала буфетчица в сказочно белом накрахмаленном кружевном кокошнике. Водитель «Жигулей» не ошибся, еще за сорок километров от поселка предположив, что буфетчица окажется толстой, розовощекой, порядком «подержанной» дамой, с золотыми сережками в отвисших мочках ушей.

Он толкнул скрипучую дверь со старомодной ручкой и очутился в просторном, очень грязном зале. В зале ожидания пахло пирожками с капустой, жаренной на старом растительном масле рыбой и еще чем-то таким, чем пахнут все железнодорожные вокзалы, неуловимым, но вечным и патологически несъедобным. Здесь расположилось с полдюжины пассажиров. Двое бомжей спали на расстеленных газетах, укрывшись телогрейками; люди, менее искушенные жизнью, дремали, сидя на исцарапанных гнутых фанерных лавках, по надписям на которых можно было восстановить не только историю поселка, но и всей России: кто когда уходил в армию, кто когда вернулся в родные места, кто закончил профтехучилище и в каком году, кто приезжал в поселок на каникулы, кто кого любил прямо на этих лавках, кто кому изменял, кто дурак, а кто гомосексуалист, кто трахает кобылу, а кто предпочитает оральный секс или удовлетворяет себя сам. Все это графическое великолепие свидетельствовало о том, что Старый Бор и его железнодорожный вокзал – места, не обделенные богатой историей.

Буфетчица, едва скрипнула дверь, повела себя как собака, прикорнувшая в будке, – открыла вначале левый глаз, затем правый. Увидев, что посетитель – человек солидный, аккуратно одетый, да и не пешком пришел (на пальце у него покачивались ключи от автомобиля) тряхнула головой. Золотые сережки закачались, буфетчица, абсолютно не стесняясь посетителя, зевнула, широко раскрыв рот, закинула пухлые руки за голову и сладко потянулась. Сна, как не бывало.

На губах проступила любезная улыбка.

Мужчина с очень прямой осанкой, с гордо вскинутой головой шел между рядами кресел, в густой шевелюре и бороде поблескивали капельки дождя. Его появление в зале вызвало определенный интерес. Бомж, настолько отрешившийся от условностей жизни, что даже не помнил года своего рождения, приподнял край телогрейки, из которой торчали клочья ваты, и принялся заскорузлыми черными пальцами тереть маленькие глазки, лишенные ресниц. Их отсутствие не было последствием болезни, они регулярно отрастали и так же регулярно сгорали в пламени спичек, когда их обладатель пытался поджигать коротенькие окурки, подобранные на перроне.

Бомж не верил собственным глазам, продолжая их тереть, словно пытался отогнать навязчивое видение. Ему казалось, что мужчина в черном не идет по заплеванному плиточному полу, а парит над ним – так ровно он двигался. «Фу, черт, как пророк Илья идет!»

И тут за арочным окном зала ожидания что-то полыхнуло: то ли милицейская мигалка, то ли молния. Молнии такой ранней весной быть не могло, а вот приезд милицейского УАЗика на вокзал был некстати. Бомж на всякий случай перекрестился, глядя на пришельца, и сел, чинно положив на колени заскорузлые ладони.

Мужчина проследовал мимо него бесшумно и плавно. Бомж накинул на плечи телогрейку, сдвинул на затылок замызганную ушанку с солдатской кокардой. Пышногрудая буфетчица попыталась отгадать, чего же закажет поздний гость. Обычно в ночное время спрашивали лишь спиртное и лишь потом интересовались закуской.

Мужчина подошел, взглянул в глаза буфетчицы и мягко произнес:

– Здравствуйте.

Буфетчица, растерявшись, трижды произнесла:

– Здравствуйте.., здравствуйте.., здравствуйте…

Мужчина скользнул взглядом по банкам, бутылкам, коробкам за спиной буфетчицы и так же тихо, как и здоровался, попросил:

– Кофе.

Буфетчица встрепенулась:

– Извините, кофе у нас, конечно, есть, растворимый, но нет кипятка.

По блестящему боку титана бежал таракан, крупный, породистый. Буфетчица закрыла его своим пышным телом, а затем резко, как каратист, нанесла удар локтем. Титан ответил гулом.

Металл еще хранил дневное тепло, и тараканы сбегались поближе к нему – погреться. Буфетчице даже показалось, что таракан пискнул. Локтем же она вытерла пятно на титане.

Мужчина стоял, глядя поверх головы женщины.

– Жаль, что придется пить холодный.

– Вам я разогрею, держу только для себя маленький кипятильник. Две минуты – и вода готова.

– Буду очень признателен, – мягким певучим голосом, от которого у буфетчицы заныло внутри, произнес ночной гость.

– Вода у нас из колодца, мягкая, в городе такой не сыщете.

Вода закипела. И если с другими посетителями буфетчица чувствовала себя существом высшего порядка, этаким демиургом, повелевающим всем вокзальным пространством, до которого в ночное время сжимался мир поселка, то рядом с предельно вежливым мужчиной она почувствовала себя грешницей, пришедшей в храм на исповедь. Даже язык, привычно произносящий брань, почему-то стал прилипать к небу, а на память сами собой приходили давно забытые любезные слова. Лицом и всем телом она демонстрировала знаки внимания, почерпнутые ею из «мыльных» сериалов.

Буфетчица схватила блюдце, принялась его протирать. Затем то же проделала с большой пол-литровой чашкой, в каких принято подавать бульон.

– Вам двойное кофе?

– Двойной, – поправляя ее, произнес мужчина. – Двойной не в смысле воды, а в смысле крепости. Пожалуйста, если можно, налейте вон в ту маленькую чашку.

Дрожащими руками буфетчица разорвала два пакетика «Nescafe» высыпала все до последней крупинки в чашку и, заморгав ясными голубыми глазами, посмотрела на посетителя:

– С сахаром?

– Без.

– Как пожелаете, – услужливо ответила буфетчица.

Властная, она, сама не зная почему, чувствовала себя перед незнакомцем не бесконечно могущественной хозяйкой Медной горы, а маленькой девочкой перед строгим школьным учителем, который все знает, может даже отгадать любую ее мысль, самую тайную, которую она и произнести не в состоянии.

Мужчина поставил блюдце с чашкой дымящегося кофе на ладонь, положил на стойку деньги и сказал:

– Я выйду на воздух.

– Конечно, пожалуйста, я же вижу, вы не украдете!

С чашкой, налитой до краев, не расплескав ни капли, он двинулся к двери, ведущей на перрон.

Массивная дверь высотой в два этажа легко открылась от прикосновения ладони. В зале ожидания остался терпкий аромат крепкого кофе, так в церкви после кадила остается смолистый запах ладана.

Держа на ладони чашку, мужчина стоял под порывами ветра, треплющего длинные волосы , и густую с проседью бороду, глядя не на приближающийся поезд, а на затянутое низкими облаками небо. Он смотрел так, словно видел сквозь них звезды.

Со скрежетом, лязгая буферами, у перрона остановился длинный состав. Над вагонами вился дымок. Из дверей выглядывали лишь проводники. Поезд спал. Только окна в последнем, почтовом вагоне ярко горели. Даже не откидывая подножку, на низкую платформу из него соскочили двое рослых молодых мужчин в камуфляжных брюках и тельняшках. Они были разогреты донельзя, не чувствовали ни дождя, ни холода, жадно хватали сырой прохладный воздух, как измученный жаждой человек хватает родниковую воду.

– Извини, земляк, – бросил один из них, задев локтем странного мужчину с чашкой кофе, – что за станция?

– Старый Бор.

Парень в тельняшке пожал плечами. Название ему ничего не говорило.

– Буфет работает?

– В зале.

И двое спецназовцев в тельняшках, сильно выпившие, но твердо стоявшие на ногах, рысью бросились к вокзалу. Они ворвались в зал ожидания так, словно у них в руках были автоматы и они проводили операцию захвата.

– Вон! – крикнул один из сержантов.

От этого крика буфетчица в страхе немного присела и втянула голову в плечи, а бомж, накрывшись телогрейкой, завалился на бок и притворился спящим, наблюдая, однако, сквозь маленькую дырочку за двумя подвыпившими ОМОНовцами.

– Водка только дорогая, – предвидя конфликт, предупредила буфетчица.

– Этого добра у нас хватает. Мать, порубать чего-нибудь найдется?

– Ребятки, вареные яйца устроят?

– Давай десяток. И колбасы два кольца. Пива, конечно, тоже нет?

– Днем все выпили.

– Чтоб они подавились, ваши алкоголики!

Парни в тельняшках вели себя странно.

На «дембелей» не походили, чувствовалось, люди выпили, но не с радости, а с горя, потому как хмель их не брал. Буфетчица, зная, что поезд стоит пять минут, работала быстро и расторопно, пакуя снедь и не забывая при этом на старомодных счетах подбивать костяшки. Калькулятору она не доверяла, хотя тот и стоял возле кассового аппарата.

– Куда путь держите, ребята?

– В Ельск.

– Домой.

– Чего такие невеселые? – бросила им вслед буфетчица.

Уже в дверях один из сержантов обернулся и недовольно бросил через плечо:

– Груз двести везем.

Поезд уже тронулся, ОМОНовцы побежали вдоль состава и ловко, даже не хватаясь за поручни, вскочили на высокую подножку почтового вагона. Напоследок они остужали лица, высунувшись из двери и продолжая прерванный походом в буфет разговор:

– ..и мужчины и женщины у них некрасивые, а дети словно звереныши. Ничего у них своего нет, оружием, и то нашим воюют, они всему от русских научились, сдохли бы без нас.

Второй сержант, словно не слышал приятеля, как случается у выпивших, говорил о своем:

– Помнишь, полковник наше отделение послал боевиков из могилы выкопать, чтобы их телевизионщики снять могли, да заодно и посчитать, сколько их наши уложили. Женщины-чеченки нас не пускали, дорогу загородили. Я поверх голов очередь пустил – разбежались.

А собака на могиле уже неделю сидела – кавказская овчарка, хозяина мертвого стерегла. Никого не подпускала. У меня рука не поднялась ее пристрелить. Полковник приказывает: «Стреляй». Я только автомат подниму, а она на меня в упор посмотрит – и не могу на спуск нажать. Худая, обозленная, но глаза огнем горят, любого, кто на могилу посягнет, готова на части разорвать.

В воздух стреляли – не ушла.

– Гришка ее из снайперской винтовки пристрелил. Потом, рассказывал, она ему каждую ночь сниться стала. Смотрит на него не мигая и клыки скалит, а глаза у нее человечьи. Говорили ему, чтобы не подбирал снайперскую винтовку возле мертвого боевика, а он ее взял.

– Кавказские овчарки – они верные.

Поезд медленно прополз мимо перрона, застучал колесами, а потом еще несколько минут звучал из темноты, скрывшись за поворотом.

– И они в Ельск направляются. Возможно, с ними я еще встречусь, – тихо произнес мужчина в черном, сделав последний глоток остывшего кофе.

Он вернулся в зал ожидания и бесшумно поставил блюдце с чашкой на стеклянный прилавок витрины.

– Спасибо, – сказал он.

Буфетчице хотелось спросить, что такое «груз двести». Ей казалось, мужчина с умными, проницательными глазами знает все на свете. Но язык снова прилип к небу, сухой и шершавый, словно специально, чтобы буфетчица не смогла произнести ни звука.

Вновь бомжу, выглядывающему из-под телогрейки, показалось, что перед ним видение. «Буфетчица – реальная, знакомая, может послать, у нее можно попросить использованный стаканчик, а вот мужик какой-то ненастоящий».

Вернее, он был слишком настоящим, пугающим своей реальностью.

Вновь за окном что-то сверкнуло. Мужчина прошел мимо бомжа, даже не взглянув на него.

Большая вокзальная дверь закрылась.

Возле «Жигулей» орудовали двое молодых парней, третий стоял, выглядывая из-за хлебного фургона. Он следил за привокзальной площадью.

Парням уже удалось открыть дверцу, один из них пытался выкрутить магнитолу, не повредив ее, второй же рассматривал кассеты, которые извлек из перчаточного ящичка.

– Хрень какая-то, – бурчал он. – Какой-то Себастьян Бах.

– Я такого певца не слышал.

Мужчина в черном появился возле них неожиданно, словно привокзальная темнота площади внезапно уплотнилась и образовала у машины человеческую фигуру с длинной-длинной тенью.

– Положите назад все, что взяли, – прозвучал бархатистый мягкий голос, в котором не слышалось угрозы, а лишь настоятельная просьба.

Парень, не знавший, кто такой Бах, пугливо оглянулся и выронил кассеты на сиденье машины. Затем, когда понял, что мужчина один и рядом с ним никого больше нет, его губы расплылись в мерзкой улыбке.

– Топай, мужик, отсюда подобру-поздорову, пока цел. Возьмем, что надо, и уйдем. И язык за зубами держи, а то мы тебе его быстро отчикаем.

– И бороденку проредим, – отозвался второй, продолжая дергать магнитолу.

– Пошли вон! – мужчина шагнул к своей машине и положил руку на плечо парню, до половины залезшему в салон.

Он секунду выждал, словно давал время грабителю одуматься и самому выбраться из «Жигулей», а затем потащил его на себя. Здоровенный парень почувствовал, что, если не разожмет сейчас пальцы, или руль оторвется, или руки, Со стороны казалось, что мужчина просто выпроваживает парня, а тот повинуется словам, а не невероятной силе. Любитель кассет, не понимая, что происходит, и думая, что его приятель просто испугался, схватил мужчину в черном за руку и попытался выкрутить запястье. С таким же успехом он мог бы попытаться закрутить штопором ветку дуба.

Еще секунда – и двое парней оказались сидящими на мокром асфальте, с ужасом взирая на спокойного мужчину, который чувствовал себя настолько уверенно, что даже не стал бить их ногами. Третий грабитель, прятавшийся за хлебным фургоном, пока еще раздумывал, броситься бежать или прийти на выручку приятелям. Легкость, с которой мужчина обезвредил его друзей, ввела его в заблуждение. Ему показалось, что приятели позорно испугались. Себя же он трусом не считал. Он запустил руку в карман и вытащил нож с выкидным лезвием. Пружина мягко сработала, беззвучно выдвинув длинное, узкое, обоюдоострое лезвие.

Пригнувшись, грабитель сделал два прыжка и, прежде чем мужчина успел обернуться, всадил ему нож в бок, под ребра, целясь в сердце.

Лезвие уперлось во что-то упругое, затем пробило его, уйдя в сторону. Нож торчал, вогнанный по самую рукоятку. Выдернуть его парень уже не смог. Мгновенно вспотевшие пальцы соскользнули с костяной накладки. Он отступил на шаг и замер, глядя на черную рукоятку. Мужчина медленно обернулся, затем, как тигр бьет лапой, мягко и стремительно толкнул убийцу ладонью в грудь. Тот пролетел те два шага, которые отделяли его от фургона, глухо ударился в жестяной борт спиной и сполз на асфальт, прямо под заднее колесо.

Мужчина в черном презрительно посмотрел на грабителей, продолжая стоять ровно и непоколебимо, словно пятнадцатисантиметровое лезвие не вошло ему в бок. Он обхватил рукоятку пальцами и, резко потянув, выдернул нож. Лезвие сверкнуло в тусклом свете фонаря, чистое и отполированное, словно его только что протерли носовым платком. Мужчина одной рукой легко сломал его и бросил обломки в лужу.

Двое грабителей, сидящих в луже, пятясь, поползли, боясь встать на ноги. Добравшись до кустов, они вскочили и, забыв о приятеле, побежали сквозь заросли, но не в темноту, а к зданию вокзала, спинным мозгом чувствуя, что только там, где светло, среди людей они могут спастись.

– Сатана, мать его… – кричал один из них.

– Где Петруха? – опомнился второй, заскакивая в зал ожидания.

– Хрен с ним!

– УходимГрабители вихрем пронеслись сквозь зал ожидания и, выскочив на перрон, запрыгали по рельсам, как испуганные зайцы, попавшие в свет фар.

Они бежали, то спотыкаясь, то высоко вскидывая колени, обливаясь потом, хотя за ними никто не гнался, никто не кричал им вслед «стой».

Грабитель, пытавшийся нанести удар ножом, пришел в себя. Он видел фигуру мужчины, стоявшего у машины, и ему показалось, что вокруг того золотится сияние, хотя это был всего лишь тусклый свет фонаря. Парень на четвереньках пополз к ногам незнакомца и, запрокинув голову, жарко зашептал:

– Не губите! Простите, я не хотел.\" простите меня…

– Ступай с Богом, – проронил мужчина и потерял всякий интерес к бандиту.

Не сгибаясь, он сел за руль, но захлопывать дверцу не спешил. Невдалеке от машины стояла молодая женщина в черном, сползшем на шею платке. Она смотрела абсолютно спокойно, словно не у нее на глазах только что пытались убить владельца «Жигулей». Рядом с ней, прямо на мокром асфальте, стояла большая дорожная сумка.

– Вы в Ельск? Садитесь, – произнес мужчина в черном, – подвезу.

Его мягкий голос вывел женщину из оцепенения. Она подошла и села на переднее сиденье.

Не говоря ни слова, мужчина выбрался из машины, поднял с асфальта забытую женщиной сумку и поставил ее в багажник. Женщина сидела так, словно ей было все равно, забрали ее багаж или нет.

– Я не ошибся, вам в Ельск?

Женщина кивнула.

Впереди заблестела большая река. «Жигули» въехали на мост, водитель глянул вправо. По железнодорожному мосту с грохотом несся состав, ярко горели окна последнего, почтового вагона.

До самого Ельска они не обменялись ни словом. Водитель даже музыку не включал, но тишина в салоне не казалась тягостной. Каждый из них был погружен в свои мысли. Они хоть и сидели рядом, но расстояние, разделявшее их, оставалось огромным.

Уже в городе женщина сделала робкую попытку расплатиться. Развернула бумажник.

Под немного потертым пластиком хранилась фотография: старик в каракулевой папахе счастливо улыбается, обнимая двух внуков и внучку в белой косынке.

– Ваши дети? – спросил Холмогоров, вглядываясь в фотографию.

– Мои. Муж снимал, потому его на снимке и нет.

– Вы мне ничего не должны, – Холмогоров отвел руку с бумажником.

Глава 2

– Еще три часа до Ельска ехать, – сказал майор Грушин, отворачиваясь от ночного, забрызганного каплями дождя окна вагона.

– Впервые не хочется возвращаться домой, – ответил сержант Сапожников, и его рука потянулась к подрагивающему на столе граненому стакану, в котором плескался спирт.

– Дай водички разбавить, Паша.

– Пей так, – ответил сержант Куницын, но чайник все же подал.

Сержант Сапожников аккуратно развел спирт в стакане, глянул в черное, похожее на речной омут ночное окно и медленно, нудно, без энтузиазма принялся глотать обжигающую жидкость.

Разбавленный на треть спирт казался неприятно теплым.

«Теплый, как кровь», – подумал сержант.

Но говорить про кровь вслух не рискнул. Это была запретная тема. Все думали о крови и смерти, но произносить эти слова никто не решался, боясь нарваться на отборный мат.

Майор Грушин передернул могучими плечами, расправил на коленях спецназовский берет. Его камуфляжная куртка, звякнув медалями, упала за спину. Он даже не стал ее поднимать.

– Ох, тяжко, ребята, никогда еще так тяжело на душе не было!

Сержант Куницын, не шевелясь, исподлобья посмотрел на майора:

– Даже не знаю, кому сейчас лучше – нам или им, – и он, не оборачиваясь, указал через плечо незажженной сигаретой без фильтра на перегородку.

В этом же вагоне, за перегородкой, в свежеструганых, пахнущих смолой деревянных ящиках тряслись вместе с тремя захмелевшими спецназовцами их погибшие товарищи, запаянные в цинковые гробы.

Прошлая командировка в Чечню для бригады спецназа из города Ельска оказалась на удивление удачной, хотя им пришлось и штурмовать Грозный, и зачищать его. Никто из роты даже не был ранен. Тогда они возвращались под бравурные марши, счастливые, звеня наградами. А вот нынешняя командировка не задалась.

В первую же неделю отряд потерял, напоровшись на засаду в горах, четверых бойцов – одного офицера и трех сержантов. Пятеро в том тяжелом бою получили ранения. И майор Грушин понимал: эти пятеро если и встанут в строй, то не скоро. Как сказали медики, их жизни вне опасности, но ранения очень серьезные.

Майор был мрачен – то несчастье в Чечне произошло слишком неожиданно.

Спирт никого не брал, спецназовцы уже четвертые сутки находились в состоянии полухмельной озлобленности. И не приведи Господь, если бы их кто-нибудь случайно зацепил! Спасало лишь то, что они ехали в отдельном почтовом вагоне, прицепленном к пассажирскому составу.

– Отсюда я дорогу уже хорошо знаю. Сейчас будет мост, – сказал сержант Куницын и крепко прижал горячую небритую щеку к холодному стеклу окна, словно капли дождя с той стороны могли остудить ее.

Стало слышно, как грохочет над ночной рекой дизель, идущий впереди состава. Последний вагон зашатало сильнее, и Олег Сапожников прислонился к майору.

Майор обнял сержанта за плечи, прижал к себе:

– Не убивайся, Олег. Война, брат, она такая… всегда забирает лучших.

Один из погибших, сержант Борис Батюшков, был двоюродным братом сержанта Сапожникова.

Они жили на одной улице, вместе ходили в школу, только в разные классы, вместе пошли служить в армию, а затем остались контрактниками.

Поезд прогрохотал по мосту и въехал в высокий лес, подступавший к самой насыпи.

– Ну вот, еще меньше осталось, – сказал майор, глядя на стакан, – налей-ка мне еще.

Куницын налил майору полстакана спирта, хотел плеснуть воды, но майор резко прикрыл стакан широкой ладонью.

– Не стоит.

Он залпом проглотил спирт и закурил. Сигарета медленно намокала в потных пальцах. Лишний, если считать по количеству пьющих, стакан, один на четверых погибших, накрытый успевшим зачерстветь ломтиком хлеба, подрагивал у самого окна. И время от времени пульсирующий ртутный блик от встречного поезда, вспыхивал на поверхности жидкости.

Майор Грушин затянулся и, промокнув вспотевший лоб волосатым предплечьем, мягко и нежно произнес:

– Вы, парни, особо не распространяйтесь, что произошло и как.

Сержант Сапожников пожал плечами:

– А что рассказывать? Глупо получилось…

– Смерть – она всегда дура, – глухо отозвался майор, успевший повоевать еще в Афганистане. – Он нервно сжимал в пятерне берет, вытирая о него вспотевшую ладонь. Курил так, словно сидел в засаде, окурок целиком прятался в огромном кулаке. Так же курили и сержанты.

Привычка стала неистребимой, по-другому они уже не умели.

Еда, разложенная на столе, оставалась практически нетронутой. Закусывали лишь хлебом и маленькими ломтиками сала. К яйцам и колбасе никто не прикоснулся.

– Полковнику я сам доложу, – не обращаясь ни к кому конкретно, сказал майор.

Эту фразу он повторил за дорогу уже раз пятьдесят, первый раз сказав ее тогда, когда узнал, сколько человек погибло. И вот теперь, на подъезде к Ельску, он произнес ее вновь.

– Хорошо ракетчикам, – избегая смотреть в глаза майору, сказал сержант Сапожников, – сидят в бывшем монастыре, и все им по хрен.

Крутят ручки, на экраны смотрят…

– Что ж ты в ракетчики не пошел?

– Не люблю я это дело. Они там жизни совсем не чувствуют.

Майор чуть заметно усмехнулся, подумав, что не чувствуют жизни и четверо его ребят, лежащие в цинковых гробах. Но промолчал, что поделаешь, вспомнил – тема смерти при всей ее актуальности остается запретной.

Но запрет на то и есть запрет, чтобы его время от временя нарушали.

– Да, глупо, – отозвался Куницын, – никакого геройства. А все разведка виновата. Они давали маршрут, говорили, впереди чисто.

– А своя голова зачем?

Майор Грушин чувствовал свою вину, хотя и сделал все так, как предписывал устав и подсказывал боевой опыт. Никто его и не упрекал, все понимали, что вины майора тут нет. Но от этого на душе становилось еще противнее. Майору казалось, что погибнуть должен был он сам, а если остался жив, то должен что-то сделать, как-то искупить гибель подчиненных. Что именно – он не мог понять, ощущая полное бессилие.

Спецназовцы замолчали, прислушиваясь к грохоту колес. Этот грохот напоминал одновременно и раскаты далекой канонады, и невнятное бормотание.

– А у Комарова жена красивая, – ни с того ни с сего сказал сержант Куницын, томно закатив глаза к низкому потолку.

– Он ее из Москвы привез.

Майор с осуждением посмотрел на сержанта, но не знал, что возразить. Жена у Комарова и впрямь была красавица, на нее заглядывались многие из бригады. , – Уедет она из Ельска. Что ей тут делать?

Детей у них нет, не успели нажить, – проговорил майор Грушин.

И тут же вспомнил, словно это было вчера, а не полгода тому назад, свадьбу Алексея Комарова, которую тот закатил на берегу реки Липы.

Вспомнил влажный грозовой воздух бесконечной, мерцающей крупными звездами ночи, вспомнил, что натанцевался до такой степени, что натер мо-золь. Стоя на обрыве, чтобы не видели гости, разулся, снял новые черные туфли с квадратными носами, стащил носки и, стоя босиком в костюме, в белой рубашке и галстуке, с непривычно аро – матной сигаретой в огромных заскорузлых пальцах, наслаждался тишиной и спокойствием. Тогда он потанцевал и с женой Васи Макарова, и с женой Леши Комарова.

Своей жены у майора, можно сказать, не было.

Уже четыре года как они разъехались. Она перебралась из Ельска в Тулу к родителям, забрав с собой двух их сыновей. В то время майор отказался от выгодного предложения и не перешел на преподавательскую работу. Ему предлагали переехать в Питер, и он, не посоветовавшись с женой, отказался. А придя домой, как последний дурак, похвалился. Жена взглянула на него так, как смотрят на смертельно больных – с легкой брезгливостью и жалостью. Жалость была недолгой. Жалела она не его, а себя. И когда майор Грушин через неделю вернулся с полигона в однокомнатную квартиру, та встретила его пустыми шкафами и короткой запиской: «Мы уехали к родителям».

Он пробовал вернуть жену, ездил в Тулу, даже пил с тестем, но жена оказалась непреклонной. Единственное, что грело майора Грушина, так это то, что за все четыре года ни жена, ни он не подали на развод, даже разговора об этом не возникло.

Сержант Сапожников задремал, уткнувшись головой в стол. Паша Куницын сидел запрокинув голову, с тлеющей сигаретой в губах.

– Ну как, Паша, уволиться не хочешь?

– Нет, майор, мне больше на гражданку дороги нет. Я теперь «духов» ненавижу люто. Теперь они все – и мирные и немирные – мои враги. Я им устрою «газават», всех буду убивать!

Нет в моем сердце, майор, ни капли жалости к ним. Сердце у меня теперь железное, что-то внутри произошло, я словно окаменел. Сжалось нутро, когда на «вертушке» ребят из гор вывозили, и не отпустило. И думаю, уже никогда не отпустит. Словно очерствел я, могу раскрошиться, но мягким уже никогда не стану. Я думал, они люди, а они звери.

Майор хотел сказать, что ему не лучше, но не смог заставить себя произнести эти слова. Лишь губы скривились, острее выступили складки, четче прорезалась линия между сомкнутыми бровями.

– Отойдешь, Паша, оттаешь. Поймешь, что и мы люди, и они люди.

– Нет, уже не оттаю. И ребята мне сказали, что теперь – все. Теперь, майор, мы их щадить не будем. Они нас не щадят, и мы не станем.

– Страшная штука – война, непонятная, жестокая, как бритва. Только прикоснешься, боли не почувствуешь, а уже видишь кровь, а когда и боль почувствуешь, совсем невмоготу.

– Знаете, – сказал сержант Куницын, глядя в пустой стакан, – Потемкин у меня на руках умирал. У него такие глаза были, майор… Такие глаза… Я смотреть в них не мог… А он меня за рукав теребит, силы уходят, пальцы слабеют, разжимаются, губы шевелятся… А слов не слыхать… шевелятся, как листья. Я нагнулся к нему и кричу: «Коля, Коля, потерпи, родной, потерпи!» Хотя понимаю, не жилец он уже, да и он понимает, а все за жизнь цепляется, что-то сказать хочет, попросить о чем-то. Так и не сумел сказать. Я вот все думаю, чтб он губами шевелил, о чем просил? Может, важное что-то сказать хотел, прощение попросить?

– Конечно, важное, – выдавил из себя майор. – Когда человек умирает, когда жизнь из тела уходит, о пустяках не вспоминаешь. Ты бы что сказал?

Куницын задумался:

– Не знаю, майор, со мною такого еще не было. Может быть, маму вспомнил бы, а может, батю. Или закурить попросил бы…

– Еще, Павел, выпьем?

– Давайте, майор.

Пашка быстро разлил спирт – на два пальца в каждый стакан. Посмотрел на майора. Тот взглянул на черствый ломтик, прикрывавший стакан, и они молча выпили.

– Скоро приедем, – вытирая ладонью губы, сказал Куницын.

– Ты бы поспал, Паша, часок.

– Не могу я спать, все Колькины губы вижу, пытаюсь услышать, а не могу.

– Тогда выпей еще.

– Спирт кончился, майор.

– Как кончился? – ужаснулся командир.

Выходило, что за четыре дня дороги выпили четыре литра спирта и не заметили этого.

– Перед самым рассветом приедем, – глядя на именные командирские часы, произнес майор Грушин.

– Я еще никого в жизни не хоронил.

– Ну вот, для тебя это впервой. А для меня дело, казалось бы, привычное. Но каждый раз все по-новому.

– В Афгане страшно было?

– Легче, не так, как здесь. Те по-русски не говорили – ни в зуб ногой, а чечены все по-русски умеют, как свои. И знаешь, что интересно, Куницын, я с чеченцами в Афгане воевал. Два лейтенанта, чеченцы, у нас в батальоне служили, хорошие парни, настоящие солдаты. А теперь они, наверное, на другой стороне воюют.

– Да уж, не с нами они, не свои…

– Вот видишь, как бывает! Там мы вместе были, как пальцы в кулаке, а здесь по разные стороны, убить друг друга норовим. Вот жизнь какая!

Скажи нам тогда, что мы друг в друга стрелять станем, морду бы набили. И я и они вместе в военное училище поступали, вместе на полигонах, в одной казарме, из одного котелка хлебали, всегда всем делились. А сейчас заклятые враги…

– Чего ж удивляться, не русские они, этим все сказано, – произнес Куницын.

В отличие от майора, он был предельно прост.

О том, кто именно его враг, не задумывался, вернее, старался не задумываться. Все они были одинаковые – злые, жестокие, мерзкие, и всех их теперь следовало убивать без капли жалости.

– Мужики сказали, когда гробы грузили, что больше в плен «духов» брать не станут, всех будут убивать.

– Это они сгоряча. Мало ли что в запале брякнут? Жизнь – она все на свои места расставит. Да и чеченец чеченцу рознь.

– Все они – гады! – убежденно выкрикнул Куницын. – Все до единого – и мал и стар! Всех их кончать надо! Что за долбанный поезд? Вроде и едем, а вроде и на месте стоим…

– Ты, можно подумать, торопишься, Паша?

– Я не тороплюсь, я в Чечне хотел остаться.

Но ребята попросили меня поехать.

«А вот меня никто не просил, – подумал майор Грушин, взял берет и вытер вспотевшее лицо. – Там проще, тут сложнее».

Минут за двадцать до прибытия в Ельск майор тронул за плечо дремавшего сержанта. Сапожников судорожно дернул головой, вскочил на ноги и глупо засмеялся.

– Что такое? Тревога?

– Успокойся, к дому подъезжаем, сержант.

Давайте, мужики, умоемся, приведем себя в порядок, а то выглядим как бандиты.

Через двадцать минут поезд дернулся и замер. На перроне уже стояли крытый тентом «Урал» и десять спецназовцев в камуфляжной форме. К составу они не подходили, ждали, когда разойдутся пассажиры.

«Слава Богу, женщин нет», – подумал майор, потуже затягивая ремень.

Куницын припал к стеклу лбом, пытаясь разглядеть лица встречавших людей.

– Вон капитан стоит, а вон подполковник, – сказал он, различив два знакомых силуэта. – Эх, тяжелое же возвращение!

– Уезжали под «Марш славянки», с песнями и плясками, – вспомнил проводы Сапожников.

– Да, действительно, тогда гремел оркестр.

А теперь тишина в ушах звенит…

Наконец перрон опустел, и майор открыл дверь вагона. Он спрыгнул на мокрый блестящий асфальт, козырнул подполковнику и тут же пожал руку.

– Здорово, Иван Ильич.

Подполковник обнял майора, похлопал по широкой спине и махнул рукой. Куницын и Сапожников тоже выпрыгнули на перрон.

– Подгоняйте машину! – негромко крикнул Куницын.

«Урал» заревел мотором, заклубился синий дым. Шофер начал медленно сдавать, пытаясь подъехать как можно ближе к почтовому вагону.

– Раненые как? – спросил подполковник, глядя на белые ящики, которые солдаты бережно перегружали из вагона в кузов грузовика.

– В госпитале.

– Остальные как?

– Отдыхают пока, – сказал майор об оставшихся на базе ребятах.

– Завтра генерал приедет, – сказал подполковник, – а может, даже сам министр.

– Какая разница, кто приедет, им-то уже все равно, не встанут по команде, даже если ее сам главнокомандующий отдаст.

Последний гроб исчез в кузове, брезентовый полог опустился.

– Поехали, Иван Ильич, мой УАЗик на площади стоит. Бойцы поедут на автобусе.

– Давай ребят с собой возьмем.

– Пошли в машину, – абсолютно не приказным тоном распорядился подполковник, обращаясь к Куницыну и Сапожникову. – Свое дело вы сделали, недельку дома побудете и назад.

Но дойти до УАЗика майор, подполковник и два сержанта не успели. Им наперерез бросились две женщины в черных платках, они буквально вцепились в гимнастерку майора Грушина. Одна из них истерично закричала:

– Майор, почему мой Коля погиб!?

Майор знал ответ: «Потому, что я жив остался, потому что другие ребята живы».

– Так уж случилось… – майор пытался вспомнить имя молодой женщины, но оно улетучилось из памяти.

Другая женщина, по возрасту чуть старше Грушина, трясла его за правое плечо и тихо плакала, иногда подвывая:

– Почему…

– Война… Они солдаты.

Сапожников с Куницыным стояли и смотрели себе под ноги. Ком подступил к горлу Куницына, он не мог произнести ни единого слова.

– Война, – выдавил из себя Олег Сапожников, – война, Света, война…

– Ой, Олежка! – женщина отпустила майора и бросилась на грудь сержанту. – Ой, Олеженька, как же я теперь буду жить? У нас дети, что я им скажу?

Подполковник молча подошел к капитану и зло пробурчал:

– Капитан, откуда они взялись? Кто сказал им, что поезд приходит сегодня?

– Они тут, товарищ подполковник, с самого вечера. Еще одна была, да ушла куда-то.