Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Воронин Андрей

Тень каннибала



Глава 1

Микрорайон возвышался на самом краю города, издали сильно напоминая ряд высоких и обрывистых береговых утесов. Он тупым клином вдавался в изрезанные шрамами дорог, вытоптанные, распаханные, сотни лет назад освоенные и обезображенные, давно переставшие быть бескрайними просторы подмосковных полей и перелесков. С большого расстояния огромные параллелепипеды многоэтажных зданий казались монолитными, как белые меловые скалы и такими же несокрушимыми и древними. На самом же деле микрорайон был молод по любым меркам — не только геологическим и историческим, но даже и по меркам быстротечной человеческой жизни. Последние строители ушли отсюда каких-нибудь восемь-десять лет назад, прихватив с собой, свои чадящие и грохочущие механизмы, будки, щитовые заборы и вагончики, но их дух — дух масляной краски, известковой пыли, горячего битума и солярки, — казалось, до сих пор незримо витал здесь, среди еще не успевших покрыться грязными потеками светлых стен, над широкими улицами и шумными голыми дворами.

Сразу за кольцом троллейбуса начиналась роща — все, что осталось от шумевших здесь сотни лет назад бескрайних лесов. Когда-то в этих местах с гиком и леденящими кровь воплями гуляли татары, бородатые мужики с рогатинами и топорами охотились на медведей и неосторожных путников; по узким лесным дорогам, бряцая железом, скакали княжеские дружины и отряды опричников. Старухи из окрестных, ныне прекративших свое существование деревень поговаривали, будто еще лет двести назад в этих местах жили члены какой-то странной секты, поклонявшиеся неведомо кому — не то древним идолам, не то сатане — и отправлявшие жутковатые обряды, во время которых чуть ли не угощались человечинкой. Впрочем, старух никто не слушал, да и сами они, похоже, не очень-то верили в свои сказки — все это были разговоры по принципу «не любо — не слушай, а врать не мешай». Говорили также, что в свое время здесь сотнями расстреливали врагов народа и что где-то тут, в этой самой замусоренной пустыми бутылками и пакетами из-под чипсов роще, расположены массовые захоронения жертв сталинского режима… А может быть, вовсе и не сталинского режима, а, наоборот, немецко-фашистской оккупации. На эти разговоры тоже никто не обращал внимания. Да и кто, в самом деле, может с уверенностью заявить, что прямо под ним, на глубине двух-трех метров, нет ни единой человеческой косточки?

Зато вид из окон стоявших на окраине домов открывался самый что ни на есть приятный: зелень деревьев, небольшие тенистые пруды и даже безымянный ручей, который еще не успели спрямить, одеть в бетон и обозвать «водно-зеленым комплексом». Разумеется, при ближайшем рассмотрении оказывалось, что земля под деревьями вытоптана, замусорена и покрыта пятнами старых и новых кострищ, дно в прудах илистое, а в мутной грязно-зеленой воде плавает все тот же вездесущий мусор. Тем не менее близость к природе, пусть даже такой обезображенной и полумертвой, с лихвой искупала те неудобства, с которыми была сопряжена каждая поездка в центр города. Роща и пруды сразу стали любимым местом отдыха новоселов. Зимой здесь катались на лыжах, а летом устраивали пикники, загорали и купались. Отдельные сумасшедшие пытались ловить в прудах рыбу и, по слухам, иногда ухитрялись что-то поймать; впрочем, рассказам удачливых рыбаков не верил никто, в том числе и они сами. Единственный раз, когда в местных водоемах действительно что-то ловилось, был полтора года назад.

Тогда какой-то движимый административным энтузиазмом «озеленитель» из муниципалитета отдал распоряжение завезти и выпустить в пруды две цистерны мальков карася и плотвы. Рыбаки явились, когда цистерны еще не успели уехать, и к вечеру того же дня рыбу всю выудили.

С конца октября и до самого начала мая в микрорайоне было довольно неуютно — как, впрочем, и во всех без исключения микрорайонах. Придерживая у горла концы воротников, продуваемые до костей, озябшие прохожие последними словами кляли талантливых архитекторов, ухитрившихся разработать проект, превративший место, где живут люди, в идеальную действующую модель аэродинамической трубы. Действительно, на главной улице микрорайона дуло даже тогда, когда вокруг не было ни ветерка. По запутанным лабиринтам дворов гуляли страшные сквозняки, гудя и завывая в узких бетонных арках и проходах. Развешанное в лоджиях белье реяло по ветру, как вымпелы боевых кораблей, и часто рвалось с веревок, норовя унестись в облака; в такт налетающим порывам ветра вибрировали и дребезжали оконные стекла.

В начале марта на микрорайон сырым ватным одеялом опустилась оттепель. Казалось, серые тучи, устав странствовать по небу, прилегли отдохнуть на заснеженную землю да так и остались здесь, намертво застряв в бетонных рифах шестнадцатиэтажных корпусов. Утром и вечером микрорайон тонул в сыром липком тумане. Сугробы сделались рыхлыми, потемнели и стали понемногу уменьшаться в размерах, пропитывая замерзшую землю ледяной талой водой. На тонких голых ветвях блестела вода, которая непрерывно капала с деревьев и кустов, наполняя рощу бесконечным таинственным шорохом. Лед на прудах пожелтел и больше не вызывал доверия, дороги превратились в реки отвратительной серо-коричневой жижи, которая веером разлеталась из-под колес и неопрятными наростами налипала на днища автомобилей. В эти серые дни микрорайон казался отрезанным от города и от всего остального мира. Он словно застыл в ожидании какого-то события — скорее страшного, чем приятного, — и однажды утром событие свершилось.

От универмага, который стеклянным кубиком торчал на краю микрорайона, к автобусной станции через лес вела хорошо утоптанная, скользкая по случаю оттепели тропа, проложенная гражданами, которых по тем или иным причинам не устраивал троллейбус, хотя до конечной остановки от универмага было буквально рукой подать. Тропа эта пользовалась дурной славой — не столько потому, что здесь действительно происходило что-то нехорошее, сколько потому, что оно, это нехорошее, могло произойти здесь в любой момент. В каждом городе и в каждом микрорайоне есть такие места, надежно укрытые от любопытных глаз, глухие и небезопасные. В таких местах, как правило, нет фонарей, и сюда очень редко заглядывают милицейские патрули. Осторожные обходят такие места стороной, и только беспечные рискуют появляться здесь под покровом темноты.

Летом тропу, о которой идет речь, можно было назвать живописной естественно, если научиться не замечать вездесущего мусора, бесстыдно белевшего среди вытоптанной травы, и не обращать внимания на блеск валявшегося тут и там бутылочного стекла. В ясные зимние дни здесь бывало по-настоящему красиво, а в оттепель… Что ж, оттепель — дело особое, и, чтобы увидеть красоту в многообразии оттенков грязно-серого цвета, нужно быть настоящим художником или счастливым влюбленным, настолько опьяненным гормональной бурей, чтобы существование вещей безобразных или хотя бы просто некрасивых было незамеченным.

Трое приятелей, шагавших в то туманное мартовское утро по тропе в сторону автостанции, не были ни художниками, ни влюбленными. Впрочем, ни туман, ни шорох падающих в ноздреватые сугробы капель не оказывали на них угнетающего воздействия по той простой причине, что все трое были очень молоды и еще не вступили в тот возраст, когда люди обращают внимание на подобные мелочи. Если вам шестнадцать лет от роду и вы с друзьями решили прогулять занятия в ПТУ, то промозглая туманная сырость и слякоть под ногами вряд ли способны испортить вам настроение; а если у вас к тому же есть пачка сигарет и мелочь на пиво, то жизнь становится прекрасной независимо от погоды.

— «Продиджи» твои — фуфло, — авторитетно заявил Леха Пятнов по прозвищу Пятый, на ходу закуривая сигарету от одноразовой зажигалки. Серый ты, Тюха, как ментовские штаны. Куда стадо — туда и ты. Скоро ты мне скажешь, что Киркоров — это круто.

Жека Малахов, шагавший по узкой тропинке чуть позади Пятого и Тюхи, засмеялся и с уверенностью произнес, поправляя под мышкой тощую дерматиновую папку на «молнии»:

— Не скажет. Постесняется. Он Киркорова по ночам слушает. Под одеялом, блин, втихую. «Ой, мама, шика дам…»

— Козлы вы, — делая вид, что совсем не обиделся, проворчал Андрей Пантюхин, которого приятели для краткости называли Тюхой. Слова Пятого задели его за живое, и он изо всех сил старался не показать этого. Пятый служил Тюхе примером для подражания. Тюхе вовсе не нравилась музыка «Продиджи», и он упомянул о появившемся у него новом альбоме этой группы только для того, чтобы немного приподняться в глазах своего насмешливого приятеля. Тем более что каких-нибудь полгода назад Пятый сам носился с этими «Продиджи» как с писаной торбой. Тюха был тугодумом и не всегда шагал в ногу со временем. Откуда, в самом деле, ему было знать, что «Продиджи» для Пятого — вчерашний день, пройденный этап и вообще, как он выразился, фуфло? Тюха чувствовал себя обманутым. Купленный на Горбушке за сумасшедшие деньги свежий компакт-диск «Продиджи» был ему совершенно не нужен. Уж лучше бы он просадил эти деньги в баре…

— За «козлов» ответишь! — воскликнул Малахов и с разбега прыгнул Тюхе на спину, обхватив его всеми четырьмя конечностями.

Тюха покачнулся, но устоял. При росте в сто восемьдесят пять сантиметров он весил девяносто три килограмма и, как правило, очень твердо стоял на земле. Иметь его в приятелях было выгодно: соображал он медленно, зато в драке равных ему не было. Пятый, у которого излишне бойкий язык частенько опережал мысли, считал это Тюхино качество очень полезным и частенько прятался за его широкую спину, не переставая при этом подчеркивать собственное превосходство.

— Ответь за «козлов», а то загрызу! — грозно рычал Малахов, делая вид, что собирается вцепиться зубами Тюхе в загривок.

— Попался, урод! — подхватил Пятый и выплюнул в сугроб сигарету. Мочи попсушников!

С этим боевым кличем он подскочил к Тюхе и изо всех сил толкнул его в плечо. Обремененный скакавшим у него на плечах Малаховым, Тюха поскользнулся, оступился и с треском завалился в торчавшие из сырого ноздреватого сугроба кусты. Придавленный его весом Малахов завопил, барахтаясь в мокром снегу и хохоча во все горло. Пятый, тоже вопя и смеясь, обеими руками сгреб здоровенную пригоршню липкого мартовского снега и швырнул этот увесистый ком в распростертого на спине Тюху. Ком попал Тюхе в грудь, разом превратив его в заснеженное чучело.

— А! — возмущенно завопил Тюха. — Вот вы как, собаки волосатые! Сейчас обоих закопаю!

Обессилевший от смеха Малахов наконец выскребся из-под тяжеленного Тюхи и попытался удрать на четвереньках. Тюха ухитрился поймать его за ногу, и Малахов снова плюхнулся в снег. Пятый швырнул в Тюху еще одну пригоршню снега, а потом подскочил к приятелю, сорвал с его головы старенькую кроличью шапку и, размахнувшись, забросил ее в кусты подальше от тропинки.

— Ну, Пятый, ну, на хрена?! — обиженно взревел Тюха. — Совсем оборзел, что ли? Кто теперь за ней полезет?

— Кто, кто, — деловито отряхивая снег с кожаной куртки, сказал Пятый. — Конь в пальто. Кому надо, тот и полезет.

— Урод, — проворчал Тюха, поднимаясь на ноги и тоже принимаясь чиститься. — Блин, все шмотки насквозь промокли. Детский сад какой-то… Мне моя старуха за шапку башку отвинтит.

— Факт, — хихикая, подтвердил Малахов. — В этой шапке еще ее дед Зимний брал. Семейная, типа, реликвия.

— Заглохни, мудак, — уже без намека на шутку сказал Тюха, очень болезненно воспринимавший критику подобного рода. Семья Пантюхиных жила небогато, и угнаться за своими более обеспеченными приятелями Тюхе было тяжело.

Малахов послушно заглох, поняв, что дело может плохо кончиться. Тюха злился медленно, но, разозлившись, долго не мог успокоиться.

Кое-как отряхнув мокрый снег со своей потертой кожанки, Тюха вздохнул и, треща кустами, полез за шапкой. Его ноги при этом почти по колено проваливались в изрядно осевшие, но все еще довольно глубокие сугробы. Малахов наклонился, поднял свою папку и рукавом стер с нее снег. Пятый снова достал сигареты, закурил сам и угостил Малахова.

— Винишка бы сейчас, — сказал он. — Слышь, Тюха, может, скинемся?

Тюха не ответил. Он даже перестал трещать кустами и хрустеть снегом. Приятели посмотрели на него с легким недоумением. Тюха стоял спиной к ним метрах в десяти от тропинки, уставившись на что-то у себя под ногами. Пятому и Малахову были видны только его туго обтянутые потертой кожанкой плечи и коротко остриженный затылок с торчащими красными ушами. Поначалу Пятый решил, что Тюха никак не может отыскать свой знаменитый головной убор, но Пантюхин стоял столбом и даже не вертел головой, озираясь по сторонам. Впечатление было такое, будто Тюха ни с того ни с сего впал в столбняк, а то и вовсе превратился в одну из тех дурацких деревянных скульптур, которые устанавливают на детских площадках в скверах и дворах.

— Эй, Тюха! — позвал Малахов. — Слышь, ты чего? Чепу свою потерял, что ли?

Пантюхин молчал, продолжая стоять совершенно неподвижно. Где-то в отдалении хрипло каркнула ворона. Пятого вдруг передернуло, словно кто-то плеснул ему за шиворот ледяной воды. Из всех троих он был самым сообразительным, и поза Тюхи с каждой секундой нравилась ему все меньше. Он уже начал понимать, что произошло что-то непредвиденное.

Тюха вдруг начал пятиться, спиной вперед возвращаясь на тропинку. Примерно на полпути он зацепился ногой за какую-то деревяшку, которая сломалась с гнилым треском. Пантюхин покачнулся и взмахнул руками, удерживая равновесие.

— Ты чего, Тюха? — повторил Малахов. На этот раз Пантюхин обернулся. Пятому показалось, что широкое лицо Тюхи сделалось непривычно вытянутым и острым, а цвет его почти не отличался от цвета ноздреватых мартовских сугробов. На этом грязно-белом фоне расширенные глаза Тюхи выглядели ненормально большими и темными.

— Блин, — выдохнул Тюха, с трудом разлепив синевато-белые губы.

Остановившись на приятелях, его глаза приобрели более или менее осмысленное выражение. Повернувшись спиной к тому, что лежало в сугробе, Тюха с треском и пыхтением устремился к тропинке, разгребая ногами рыхлый снег и отмахиваясь руками от хлещущих со всех сторон мокрых ветвей. Он торопился так, словно боялся, что его вот-вот схватят сзади за ногу точь-в-точь как он схватил Малахова пару минут назад. Он даже рот разинул от напряжения, и, глядя на его перекошенную физиономию, Пятый окончательно понял, что их сегодняшняя прогулка не задалась с самого начала.

Выбравшись на тропу, Тюха первым делом протянул к Пятому трясущуюся руку, и тот безропотно отдал ему свою сигарету. Пантюхин одной могучей затяжкой выкурил ее почти до фильтра, обжег пальцы, зашипел и бросил окурок под ноги.

— Б-блин, — повторил он, избегая смотреть в сторону кустов. Пятый заметил, что Тюха так и вернулся без шапки.

— Ты чего, братан? — пристал к нему недалекий Малахов.

Тюха перевел на него немигающий взгляд и энергично потряс головой, словно пытаясь таким образом поставить на место перепутавшиеся извилины.

— Чего, чего, — сказал он неожиданно нормальным голосом. Краски начали понемногу возвращаться на его лицо. — Жмурик там, вот чего. Подснежник, елы-палы…

— Обалдел, что ли? — по инерции спросил Малахов.

Но Пятый уже понял, что шутки кончились.

— Какой жмурик? — спросил он, хватая Тюху за рукав кожанки. — Где?

— Б-баба, — с трудом выговорил Тюха. Его снова начало трясти. — Голая. Синяя, блин… Там. Т-ты в нее моей шапкой почти попал. Чуток не хватило, а то бы прямо в рожу…

— Аида посмотрим, — решительно скомандовал Пятый.

— Ты что, с дуба рухнул? — возразил Малахов. — Надо когти рвать, а то еще скажут, что это мы ее… того.

— Найдут — хуже будет, — ответил на это Пятый. — Тогда уж точно не отмажешься. Пошли, говорю. Ты что, Жека, в штаны навалил?

— Шапку мою захвати, — попросил Тюха, непослушными пальцами выковыривая из мятой пачки сигарету.

— А ты? — удивился Пятнов, но, бросив на приятеля еще один взгляд, махнул рукой. — Ладно, стой тут, калека… Пошли, Жека. Посмотрим, что он там надыбал…

Решительно раздвигая кусты, он сошел с тропинки и двинулся туда, где минуту назад столбом стоял Пантюхин. Малахов беспомощно оглянулся на Тюху, пожал плечами и без всякой охоты последовал за Пятым. Продираясь через кусты, он все время оглядывался, словно ждал, что Тюха вот-вот окликнет его и позовет обратно, так что, когда Пятый вдруг остановился, Малахов наткнулся на него, как на дерево.

Пятый стоял в разрытом ногами Тюхи мокром снегу и молча смотрел на что-то прямо перед собой. Малахов проследил за направлением его взгляда и едва успел отвернуться в сторону. Если бы он этого не сделал, его стошнило бы прямо на спину Пятнову. Все время, пока он кашлял, тужился и отплевывался, Пятый молча стоял на месте, глядя в одну точку, а потом, медленно наклонившись, поднял валявшуюся на снегу шапку Пантюхина и начал пятиться к тропинке.

Милиция прибыла через полчаса, а уже к вечеру микрорайон гудел от слухов и домыслов, как осиное гнездо, в котором кто-то энергично пошуровал палкой.

* * *

Полковник устало прикрыл глаза и немного помассировал веки пальцами. Он знал, что заниматься этим при подчиненных не стоило, но в последнее время с глазами творилось черт знает что: к концу дня они напрочь отказывались смотреть на белый свет. У него было такое ощущение, словно в глаза сыпанули песка. Раньше так бывало после двух, а то и трех проведенных без сна ночей, теперь же для возникновения подобного эффекта достаточно было просто отработать полный рабочий день.

«Старею, наверное, — подумал полковник, усилием воли заставляя себя открыть глаза. — Податься, что ли, на пенсию?»

Чтобы немного потянуть время, он вынул из кармана сигареты, вытряхнул одну из пачки и принялся задумчиво постукивать фильтром по краю стола, словно в руке у него была «беломорина» с нуждавшимся в прочистке мундштуком. Кто-то торопливо чиркнул зажигалкой, и полковник погрузил кончик сигареты в ровное оранжево-голубое пламя, одновременно окинув своего предупредительного подчиненного строгим взглядом: подхалимов он не любил. Впрочем, зажигалка принадлежала капитану Резникову, которого, насколько знал полковник, можно было обвинить в чем угодно, кроме подхалимажа. Поэтому полковник лишь благодарно кивнул и откинулся на спинку кресла, окутавшись облаком серого табачного дыма.

— Хорошо, — негромко сказал он, — давайте продолжим.

Горло у него все еще немного саднило от крика, а правая ладонь онемела от недавнего удара по столу. В кабинете стояла нехорошая настороженная тишина. «Старею, — снова подумал полковник. — Вот и орать на подчиненных начал, как какой-то фельдфебель…»

Сигарета, казалось, была набита конским волосом пополам с навозом. Полковник недовольно поморщился и, щурясь, всмотрелся в сделанную мелким шрифтом надпись повыше фильтра. «„Мальборо“, — подумал он. — Надо же! А воняет, как какая-нибудь „Лайка“ или „Дымок“…»

Дело, разумеется, было не в качестве сигарет, а в их количестве, и полковник Сорокин прекрасно об этом знал. Знал он также, что по возвращении домой супруга непременно проинспектирует выданную ему утром пачку и обязательно выскажет свое нелицеприятное мнение по этому поводу. Естественно, мадам Сорокина будет совершенно права, утверждая, что он губит себя собственными руками и притом за собственные деньги, но ему-то, стареющему милицейскому полковнику, вряд ли станет легче от сознания ее правоты…

Сорокин с отвращением раздавил только что закуренную сигарету в переполненной пепельнице, отлично зная, что скоро полезет за новой. «Ну и ладно, — снова раздражаясь, подумал он. — Некогда мне сейчас заниматься психоанализом и копаться в ерунде. У меня собственных дел по горло». «Ишь, притихли, — подумал он о подчиненных. — Наверняка приготовили еще какую-нибудь гадость и ждут, пока я вытяну ее из них клещами. И ведь придется тянуть, никуда не денешься. Такая у нас работа…»

— Ну, — глуховато сказал он, поднимая глаза и обводя знакомые лица, что притихли? Чья очередь? Докладывай, Жуков, что там у тебя.

Черноволосый приземистый крепыш Жуков, действительно похожий на жука, нехотя встал со своего места, скрежетнув по паркету ножками стула. Он по обыкновению был в штатском. Серый пиджак в мелкую черную клетку, казалось, вот-вот лопнет на его каменных плечах, высокий ворот черного свитера плотно облегал короткую шею. Жуков вздохнул, почесал кончик носа коротким и толстым указательным пальцем с квадратным ногтем и отступил на шаг от стола.

— У нас, товарищ полковник, как всегда, — сказал он. — Свеженький труп. Если кто хочет, могу поделиться…

— Пошути, пошути, — сказал ему Сорокин. — Шутник, трах-тарарах… Филармония по тебе плачет.

Жуков снова вздохнул, подошел к висевшей на стене кабинета подробной карте Москвы и ткнул пальцем куда-то в самый ее краешек, указав на окраинный микрорайон, далеко за границей Кольцевой автодороги.

— Вот здесь, — сказал он, — в лесочке. Трое учащихся ПТУ обнаружили труп молодой женщины…

— Погоди, — перебил его Сорокин. — А что эти пэтэушники делали в лесу в марте месяце?

— Там, товарищ полковник, есть тропинка. Они, местные то есть, по ней к автобусной станции напрямик бегают. По асфальту чуть ли не километр крюка получается, а тут раз — и ты уже на месте. Минут за десять, не больше. В общем, шли они на занятия и наткнулись… Насчет этих ребят все чисто, товарищ полковник, я лично проверил. И потом, труп пролежал там не меньше двух недель. То есть за две недели эксперт головой ручается. На самом деле могло быть и больше, потому что, сами понимаете, зима.

Он опять вздохнул и некоторое время молча разглядывал карту, словно силясь разобрать набранный мелким шрифтом текст подсказки.

— Труп лежал в стороне от тропы, — продолжал он, — на расстоянии примерно восьми метров, л, был засыпан снегом. В последние несколько дней было тепло, снег стаял, и вот…

— Подснежник, — со вздохом произнес кто-то.

— Так точно, — уныло подтвердил Жуков. — Так что раскрыть преступление по горячим следам не представляется возможным.

— Несчастный случай исключен? — уточнил Сорокин, хотя и без того понимал: если бы речь шла о несчастном случае, Жуков не стал бы докладывать об этом на совещании.

— На двести процентов, — ответил Жуков. — Труп раздет, имеются следы насилия… — он замялся. — Откровенно говоря, товарищ полковник, эксперт подозревает, что мы имеем дело со случаем каннибализма.

По кабинету пробежала волна негромкого ропота, в которой полковник без труда различил чей-то приглушенный возглас: «Ни хрена себе!» «Господи, подумал Сорокин. — Он что, с ума сошел? Какой, к чертям собачьим, может быть у нас на Москве-реке каннибализм? И ведь что интересно: года не проходит, чтобы не прокатился по городу слух, что где-то кого-то съели под водку и соленые огурчики… К счастью, на поверку эти слухи всегда оказываются пустыми. Вот только эксперт…»

— Поподробнее, пожалуйста, — попросил он и незаметно для себя полез в пачку за очередной сигаретой.

— Результаты вскрытия будут только завтра, — сказал Жуков. — Пока что мы имеем только данные поверхностного осмотра, но и они, я бы сказал, впечатляют. У трупа удалены внутренние органы — сердце, печень, почки, — а также срезаны мясистые участки бедер, икроножных мышц, рук и спины…

— Да какое там, на спине, мясо? — негромко пробормотал кто-то.

— Балык, — так же негромко, но довольно резко ответил сидевший рядом с Сорокиным капитан Резников.

— Причина смерти пока не установлена, — продолжал Жуков, — но эксперт говорит, что можно почти не сомневаться в ее насильственном характере. Далее. Час назад поступило сообщение, что труп удалось опознать. Ольга Белоконь, студентка, уроженка и жительница Москвы. Проживала в этом самом микрорайоне. Каждое утро ездила в институт на автобусе. Пропала около трех недель назад, о чем в местном отделении милиции имеется поданное родственниками заявление.

— Нашлась, значит, студентка, — устало констатировал Сорокин.

— Так точно, товарищ полковник.

— Еще что-нибудь есть?

— Не очень много. Эксперт утверждает, что… ну, что ее… черт… в общем, что разделали ее очень аккуратно. Он сказал, профессионально. Работали каким-то очень острым инструментом, возможно, даже хирургическим скальпелем.

— Вряд ли это сделали бомжи, — заметил кто-то.

— Экспертиза покажет, — сказал Жуков. — У меня есть предварительная версия… Вы позволите, товарищ полковник?

— Докладывай, — сказал Сорокин.

«Вот так, — грустно подумал он. — Теперь у нас завелся каннибал. Или просто псих, считающий себя каннибалом. Если честно, не ощущаю разницы. М почему мы не можем их просто убивать? Террористов, маньяков, грабителей, способных размозжить женщине голову кирпичом, чтобы завладеть сумочкой с тощим кошельком, насильников, извергов, садистов… Мораторий на смертную казнь — ах, как это гуманно! Как это соответствует духу времени!.. Человек подкладывает взрывчатку в подвал жилого дома и плевать хотел на нас, на суд и вообще на всех на свете, потому что максимум, что ему грозит, — это пожизненное заключение. А там, в перспективе, за большие деньги хороший адвокат добьется пересмотра дела, срок скостят, а потом амнистия, или условно-досрочное освобождение, или просто побег, подготовленный оставшимися на воле друзьями… Каннибал… Хотел бы я посмотреть на психиатра, который отважится назвать вменяемым парня, жрущего на ужин филе своего соседа. Одно утешение: наши психушки в большинстве своем хуже любой тюрьмы…»

— Тот факт, что преступник удалил внутренние органы, — говорил между тем Жуков, — наводит на мысль о ритуальном характере убийства. Возможно, мы имеем дело с проявлением какого-то тайного религиозного или мистического культа, связанного с принесением человеческих жертв…

— А как насчет мясистых частей? — перебил его Резников. — Странная какая-то получается жертва.

— Ничего странного, — подал голос сидевший на дальнем краю стола майор Ребров. — Ритуальный каннибализм известен с древнейших времен. Ты что, в детстве книжек не читал? Съевший тело врага автоматически наследует все его положительные качества…

Сорокин сломал в кулаке незакуренную сигарету и бросил ее в стоявшую под столом корзину для бумаг. «Вот так сюрприз, — подумал он. — Как нарочно, приберегли для пятницы. Плакали мои выходные…» Ему было тошно не то от усталости, не то от чрезмерного количества выкуренных за день сигарет, не то от зрелища выпотрошенного, мастерски разделанного трупа, которого он никогда не видел, но который тем не менее неотступно маячил у него перед глазами.

— Прошу внимания, — негромко сказал он, и разговоры за столом смолкли. — Давайте все-таки не отвлекаться на исторические исследования. История и теоретические обоснования ритуального каннибализма — это, конечно, интересно, но мы к сожалению, имеем дело с практикой. Я согласен с Жуковым: это можно принять в качестве рабочей версии. Одной из версий, скажем так. Нужно прощупать всех сектантов, всех знахарей, колдунов и гуру, которые орудуют в том районе. Свяжитесь с местными, пусть напрягут свою агентуру. Может оказаться, что мы имеем дело с обыкновенным маньяком… Это, на мой взгляд, хуже всего. Проработайте все связи этой Белоконь. Вдруг ее зарезал дружок, какой-нибудь студент-медик. Зарезал из ревности, а потом разделал, чтобы пустить нас по ложному следу. В общем, надо работать… Кстати, мне помнится, у нас было что-то такое, связанное именно с этим районом…

— Так точно, — торопливо сказал Жуков. — Я как раз собирался вам напомнить. Исчезновения. За два месяца — три заявления от граждан, у которых пропали родственники. Белоконь — одна из этих пропавших.

— Значит, — медленно произнес Сорокин, — у нас есть основания полагать, что остальные тоже найдутся.

— Да, — негромко согласился капитан Резников. — И находок может оказаться больше, чем заявлений о пропаже. Бомжи, одинокие люди, иногородние…

— Фу, — снова подал голос Ребров. — Бомж — это же невкусно!

«А, чтоб тебя! — подумал Сорокин, сдерживая желание снова грохнуть кулаком по столу. — Кругом остряки! Только одни орудуют языком, а другие медицинским скальпелем или чем-то в этом роде…»

— А может быть, это чеченцы? — предположил кто-то. — Нет, погодите, не смейтесь! Если бы я хотел создать в городе атмосферу террора и нездоровых слухов, я не стал бы пользоваться взрывчаткой.

Тем более что со взрывчаткой сложно. А так — разделал десяток человек, и готово: весь город стоит на ушах, во всех газетах сплошные людоеды, и все косятся друг на друга — не торчит ли у кого-нибудь из-за пазухи окорок Марьи Ивановны…

Сорокин припомнил прочитанную давным-давно статью какого-то американца, который на полном серьезе утверждал, что каннибализма как такового никогда не существовало. Автор с цифрами и фактами в руках доказывал, что слухи о каннибализме создавались искусственно и возникали в разных частях света именно тогда, когда государство вело или собиралось начать колониальную войну. По мнению исследователя, такие слухи были призваны оправдать массовое уничтожение врага: дескать, это не люди, потому что они едят друг друга и пьют кровь христианских младенцев. «Да, — подумал полковник, — это очень удобно. Многие были бы рады узнать, что зажатые в угол боевики начали от бессилия ловить и жрать прохожих на московских улицах. И кто-то дальновидный мог решить, что если такой ситуации нет на самом деле, то недурно было бы ее выдумать». «Следовательно, — с ядовитым сарказмом мысленно подытожил Сорокин, — мы тут имеем дело с политической провокацией, организованной ФСБ с целью создания образа врага. Осталось только поймать на Арбате лицо кавказской национальности, до ушей перемазанное кровью и с куском человеческого мяса в зубах. Вот уже много лет я шагу не могу ступить без оглядки на этих уродов из ФСБ. Потому что никогда нельзя с уверенностью сказать, разыскиваешь ты уголовника или офицера контрразведки, возомнившего себя первым заместителем Господа Бога на грешной земле. А, пропадите вы все пропадом!»

Кабинет опустел. Сорокин еще немного посидел за столом, время от времени косясь на дверцу замаскированного деревянной панелью стального сейфа, где у него хранилась бутылка армянского коньяка. С одной стороны, немного расширить сосуды не мешало бы, а с другой — ну какое удовольствие хлестать дорогой коньяк в одиночку, без компании, как лекарство? Сплошной перевод продукта…

В животе у полковника неприлично заурчало. «Вот именно, — подумал он. — Да еще без закуски… Хотя закуска — дело наживное. Позвонить дежурному, вызвать его в кабинет, завалить, разделать и схарчить под коньячок. Елки-палки, неужели у нас в Москве завелся людоед? Быть этого не может! Людоед — это персонаж страшной сказки или, к примеру, какого-нибудь старинного приключенческого романа о дикарях. „Робинзон Крузо“ или что-нибудь в этом роде. Даниель Дефо, Жюль Берн или, скажем, Фенимор Купер. А в наше время, в благополучной и сытой, в общем-то, Москве… Да что им, в самом деле, колбасы не хватает?»

«Конечно, дело не в колбасе, — подумал он, вставая и подходя к карте. — Пожалуй, Жуков прав: это какой-то ритуал, и отправляет его явный маньяк, доморощенный жрец какого-нибудь Маниту или Мумбо-Юмбо… А ловить маньяка занятие не из приятных. Маньяки — ребята хитрые и непредсказуемые. Предугадать их следующий ход практически невозможно по одной простой причине: они действуют бескорыстно, из любви к искусству…»

«А Ребров-то прав, — решил полковник, задумчиво разглядывая тупой клин микрорайона, расчерченный на неровные четырехугольники тонкими линиями улиц. — Молоденькая студентка действительно вкуснее старого пропитого бомжа. Ну, и что это нам дает? Какие будут практические соображения, товарищ полковник? Есть, например, предложение собрать по Управлению всех симпатичных сотрудниц моложе сорока лет, нарядить их в штатское и наводнить ими район. Впервой нам, что ли, удить рыбку на живца? Вот только что ты станешь делать, полковник, когда кого-нибудь из этих девчонок ненароком съедят? А? То-то, дружок… И как ты объяснишь этот свой план начальству? А объяснять придется — и здесь, в Управлении, и в мэрии…»

На столе затренькал городской телефон. Полковник недовольно покосился на него, бросил взгляд на часы и снял трубку, уверенный, что звонит жена.

Он не ошибся. Супруга интересовалась, почему он до сих пор на работе и как зовут его новую секретаршу. Сорокин, мысли которого были заняты совсем другими вещами, не сразу понял намек, а когда понял, то даже не разозлился, а лишь тоскливо вздохнул в трубку. Услышав этот вздох, жена сразу изменила тон и спросила, стоит ли ждать его к ужину.

— Конечно, — сказал Сорокин. — Сейчас еду.

Положив трубку, он взял со стола пачку сигарет и заглянул вовнутрь. В картонной пачке сиротливо болталась одна-единственная сигарета. Сорокин снова вздохнул, сунул сигарету в зубы и чиркнул зажигалкой.

По дороге домой он велел шоферу остановиться у табачного киоска, вышел и купил пачку «Мальборо». Здесь же, у киоска, он содрал с пачки целлофановую обертку, вынул сразу шесть сигарет и спрятал их в карман пальто. Пачку он положил в другой карман и вернулся в машину, несколько успокоившись по поводу того, что скажет госпоже полковнице. Наблюдавший за этими маневрами водитель сдержал понимающую улыбку. В другое время он непременно отпустил бы шутливое замечание, но сейчас, судя по выражению лица полковника, момент для шуток был самый неподходящий.

На светофоре включился желтый сигнал, и машина с Сорокиным рванулась с места и растворилась в городских огнях, с плеском разбрызгивая колесами талую коричневую жижу.

Глава 2

Черная полковничья «Волга» с торчавшей на крыше длинной гибкой антенной радиотелефона плавно затормозила у тротуара. Водитель давил на педаль тормоза так нежно, словно между ней и его подошвой лежало сырое куриное яйцо, но машина все равно прошла юзом не меньше метра, с неприятным мокрым шорохом скользя по бурой снеговой каше. Сидевший сзади полковник недовольно поморщился, но промолчал: ничего страшного не произошло, а манеру срывать свое дурное настроение на подчиненных он считал хамской и недостойной цивилизованного человека затеей.

— Вас подождать? — спросил водитель, обращаясь к зеркальцу заднего вида.

— Даже не знаю, — после короткой паузы, во время которой он недовольно жевал губами, медленно ответил полковник. — Ну, подожди минут десять… А в общем-то, не стоит, наверное. Отправляйся в гараж. Если что — доберусь домой на такси.

Этот расплывчатый, не слишком уверенный ответ был настолько не в духе полковника, что водитель даже не отважился еще на одну реплику. А уж о том, чтобы спорить или вылезать с какими-то своими инициативами, не могло быть и речи: водитель знал своего патрона не первый год и отлично видел, что любое неосторожное слово может тронуть с места лавину полковничьего раздражения. Конечно, потом успокоившийся и устыдившийся полковник непременно выкопает похороненного под этой лавиной подчиненного, отряхнет ему одежду, похлопает по плечу и даже извинится, но кому от этого станет легче? Пусть уж лучше чудит по своему усмотрению…

Водитель полковничьей «Волги» хорошо знал дом, возле которого ему приказали остановить машину. Это да еще предательское позвякивание, периодически доносившееся из лежавшего рядом с полковником кейса, позволяло предположить, каким именно образом намерен сегодня отдыхать полковник. «Что ж, — решил водитель, — все мы люди, все мы человеки — от генерала до рядового. Ничто человеческое нам не чуждо — по крайней мере, до тех пор, пока здоровье позволяет. И разве есть лучший способ снятия стресса, чем выпитая в хорошей компании бутылочка?»

Его так и подмывало поделиться с полковником своими соображениями по этому поводу, но он молчал, твердо зная, что слово — серебро, а молчание золото. Тем более что некстати оброненное слово в данном случае могло обернуться вовсе не серебром.

Полковник распахнул дверцу и, прихватив кейс, выбрался из машины. Пола его длинного черного плаща при этом проехалась по густо забрызганному дорожной грязью крылу автомобиля.

— Черт подери, — проворчал полковник, безуспешно пытаясь стереть грязное пятно тонкой кожаной перчаткой. — Что за свинство, в самом деле? Неужели нельзя было помыть машину?

— Утром, — лаконично отозвался водитель, решив выбрать из двух зол наименьшее и все-таки подать голос.

— Что — утром?

— Утром мыл, — со вздохом сказал шофер, отлично зная, что последует дальше. — В восемь ноль-ноль.

— А сейчас сколько времени? — как по-писаному, спросил полковник.

Водитель, которому оставалось только покориться жестокой судьбе, бросил короткий взгляд на вмонтированные в приборную панель часы и отрапортовал:

— Шестнадцать сорок три.

— Вот именно, — еще злее сказал полковник, окончательно раздражаясь из-за собственной не правоты.

— Так погода какая, — плачущим голосом заныл водитель. — Сколько ни мой, все равно через два метра то же самое…

— Естественно, — саркастически проворчал полковник, — погода… У нас всегда и во всем виновата погода. Просто не страна, а сборище климатических аномалий.

— А я тут при чем? — обиделся водитель.

— А тут все ни при чем, — сказал полковник. — Все сидят по уши в дерьме и разводят руками: что это, дескать, за напасть такая?

— Точно, — пошел в контратаку водитель. — Вот и я думаю: и что это за напасть?

Полковник немного помолчал, стоя над открытой дверцей и переваривая это заявление.

— Поговори у меня! — выдавил он наконец. — Я смотрю, наш гараж пора переименовывать в филармонию. Сплошные артисты разговорного жанра, а машину помыть некому.

Оставив таким образом за собой последнее слово, он с лязгом захлопнул дверцу и, повернувшись к машине спиной, решительно зашагал к узкой арке, которая вела во двор старого дома на Малой Грузинской. Снежная каша разлеталась из-под ног серыми брызгами, сырой промозглый ветер шевелил короткие, уже начавшие заметно седеть волосы на гордо вскинутой голове. Полковник чувствовал себя далеко не лучшим образом, и глупая пере-г палка с водителем не способствовала улучшению самочувствия.

«Погода и в самом деле дерьмо, — думал он, сворачивая в арку. — Не стоило набрасываться на водителя… А, к черту! Кто на него набрасывался? Если бы я на него действительно набросился, он бы костей не собрал. Подумаешь, слегка намылил шею… Настоящий начальник должен быть как орел из легенды о Прометее, то есть регулярно налетать на подчиненного и клевать его печень… А, будь проклят этот Забродов с его дурацкими афоризмами! Еще один клоун на мою голову. Сейчас непременно начнет приставать со своими подколками…»

Знакомого оливково-зеленого «Лендровера» на привычном месте почему-то не оказалось. Полковник Мещеряков удивленно приподнял бровь и недовольно нахмурился. Илларион по телефону сказал, что будет дома. Но где же в таком случае его машина? Неужели уехал?

«Ну и денек, — подумал полковник. — А я свою машину отпустил… Собственно, может, это и к лучшему. Нашел, кому жаловаться на жизнь Забродову! Илларион таких вещей не признает в принципе. Если он решит, что кто-то из его друзей нуждается в помощи, то он ее, эту помощь, обязательно окажет — советом, или деньгами, или более радикальными методами… Но плакаться ему в жилетку бесполезно. Не поймет. Да еще и на смех поднимет. И, что самое неприятное, будет при этом прав на сто процентов. Сам он никогда и никому не жалуется, просто не умеет. Конечно, спецназ ГРУ — не институт благородных девиц, там слабонервных не держат. А Илларион — не просто спецназовец. Он — инструктор спецназа, пускай себе и бывший. В нашем деле, как верно заметил какой-то безымянный гений, бывших не бывает».

Размышляя подобным образом, полковник по инерции продолжал твердо шагать вперед. Уже в подъезде он вспомнил про мобильный телефон, но махнул рукой: ему оставалось всего-навсего несколько лестничных маршей — плевое дело для зрелого мужчины в приличной физической форме. «А для кабинетного работника, — вдруг ехидно произнес у него в мозгу посторонний голос, подозрительно похожий на голос Забродова, — такой подъем может послужить неплохой зарядкой. Просто для профилактики, чтобы седалище ненароком не сделалось шире плеч…»

— Мерзавец, — выругался полковник, сам не понимая, кого конкретно имел в виду — себя или Забродова, без спроса поселившегося у него в голове.

Он поднялся на пятый этаж и по привычке забарабанил в дверь кулаком, хотя Илларион давным-давно установил звонок — по его, Андрея Мещерякова, настоянию, между прочим. Спохватившись, полковник перестал стучать и ткнул пальцем в кнопку.

Из-за двери донеслось противное электрическое дребезжание, от которого Мещеряков, как всегда, поморщился. «Господи, — привычно подумал он, — где Илларион раздобыл этот звонок? Таких ведь давно не выпускают! Или он сам его смастерил?»

Нервы у полковника все еще были на взводе, фантазия разгулялась, и он против собственной воли представил, что при желании могли смастерить умелые руки инструктора учебного центра спецназа ГРУ Иллариона Забродова из стандартного электрического дверного звонка и кое-каких дополнительных деталей — тоже, в общем-то, стандартных, но гораздо менее доступных массовому потребителю. Разумеется, это была чепуха: даже Забродову вряд ли пришла бы в голову фантазия минировать собственную дверь, — но Мещеряков поймал себя на том, что снял палец с кнопки звонка с излишней поспешностью.

— Иду, иду, — донеслось из-за двери. — Только взрывать не надо!

Полковник вздрогнул и с подозрением покосился на кнопку звонка. Только после этого до него дошел смысл произнесенной Илларионом фразы: неугомонный Забродов, конечно же, имел в виду, что после стука и звонка нетерпеливому гостю осталось воспользоваться разве что взрывчаткой, и, как всегда, не потрудился не только оставить свою сомнительную шуточку при себе, но даже облечь ее в мало-мальски доступную форму-Дверь открылась, и Мещеряков увидел Забродова.

— Ты что, в запое? — спросил он после долгой паузы, на протяжении которой внимательно и с легким чувством брезгливости разглядывал своего старинного приятеля и бывшего подчиненного.

«Конечно, — подумал он. — Рано или поздно это случается с большинством из нас. Особенно с теми, чья жизнь внезапно и нелепо потеряла смысл: ослепшие художники, оглохшие музыканты, спортсмены, прикованные к инвалидному креслу, любящие мужья и отцы, в одночасье потерявшие семью… А также офицеры элитных подразделений, по тем или иным причинам ушедшие из армии в расцвете сил и карьеры. Такие либо идут в наемники, либо спиваются к чертовой матери и, сидя у себя на заставленной пустыми бутылками кухне, пьяным голосом орут маршевые песни в половине второго ночи…»

— В запое? — удивленно повторил Забродов и вдруг словно сломался. Плечи у него обвисли, он неприятно ссутулился, со скрипом потер пегую недельную щетину, которой густо заросли его впалые щеки, и пьяно причмокнул безвольно распущенными губами. — Какой может быть запой, Андрюха? А если бы даже и так, так кто ты такой, чтобы задавать такие вопросы? Ты мне больше не начальник, понял? И пью я, между прочим, на свои кровные… Кровные, понял? Заработанные кровью — своей и чужой. Да что я тебе рассказываю! Ты ведь лучше меня знаешь, сколько на мне крови…

Мещеряков быстро оглянулся на пустую лестничную площадку у себя за спиной, уперся ладонью в грудь Забродову и толкнул его в глубину прихожей. Делая это, полковник испытывал сильнейшие опасения: Илларион, похоже, был совершенно невменяем, а сошедший с катушек специалист его профиля и квалификации представлял собой очень серьезную опасность — смертельную опасность, если уж называть вещи своими именами.

Забродов, впрочем, послушно подался назад, дав полковнику возможность переступить порог и закрыть за собой дверь. При этом он — Забродов, разумеется, а не полковник, — запутался в собственных ногах и непременно грохнулся бы на пол, если бы не успел схватиться рукой за висевший на стене пятнистый армейский бушлат. Вешалка затрещала, но выдержала.

— А?! — с гордостью воскликнул Забродов. — Р-р-реакция! Ни у кого такой нет, только у нас, офицеров спецподр-р-разделений… А ну давай теперь я тебя толкну. Посмотрим, наш ты человек или агент Ант… Антанты. Если не свалишься — значит, наш.

«Ну и денек, — подумал Мещеряков. — Единственное, чего мне теперь не хватает для полного счастья, так это вернуться домой и поссориться с женой из-за какой-нибудь ерунды».

— Я не упаду, — сказал он, стараясь не морщиться.

— М-да? — с пьяным удивлением произнес Забродов. — А почему?

— Потому что позади меня дверь, — сказал полковник. — Ладно, Илларион. Я, пожалуй, пойду. Позвони мне, когда проспишься.

— Погоди, Андрюха, — взмолился Забродов. Он, казалось, пьянел прямо на глазах. — Слышь, ты, того… Ты понимаешь, какая история… В общем, рубликов сто не найдешь? До пенсии, а?

Мещеряков торопливо полез за пазуху, вынул бумажник и, борясь с нервной дрожью, протянул приятелю требуемую сумму. Ему казалось, что он спит и видит страшный сон: наяву такое не могло происходить.

Забродов подался вперед, чтобы взять деньги, в очередной раз потерял равновесие и вцепился в воротник полковничьего плаща, чтобы не упасть.

— Р-реакция, — заплетающимся языком повторил он, возя ногами по полу в безуспешных попытках принять вертикальное положение. — Нас с ног не собьешь… Нам, Андрюха, нет преград ни в море, ни, сам понимаешь, на суше…

Мещеряков вдруг насторожился и повел носом. Спиртным от Забродова не пахло. «Неужели наркотики?» — ужаснулся полковник, а в следующий миг с глаз его словно упала пелена.

— С-скотина, — прошипел он, отрывая пальцы Забродова от лацканов своего плаща. — Пусти, недоумок, ведь помнешь же! Что за идиотские шутки?

— Ну вот, — разглаживая на полковничьей груди плащ, совершенно трезвым голосом сказал Забродов, — уже и обиделся. У меня, видите ли, идиотские шутки. А вопрос, который ты задал вместо приветствия, не был идиотским? С чего это ты взял, что у меня запой?

Мещеряков сердито дал ему по рукам и самостоятельно привел лацканы плаща в окончательный порядок.

— А ты себя в зеркало видел? — проворчал он. — Папуас ты хренов! У тебя что, лезвия кончились?

— А, ты про это! — Илларион снова потер подбородок со скрипом, от которого Мещерякова передернуло. — А что, по-твоему, все бородатые мужчины — алкоголики?

— Нет, не все, — буркнул Мещеряков, — но очень многие. Особенно это касается таких, как ты, бородатых внезапно и скоропостижно. К тому же борода тебе совсем не идет.

— Да где ты видишь бороду?! — возмутился Забродов. — Так, немного щетины… Тоже мне, армейская жилка! Устроил тут утренний осмотр! Может, тебе еще подворотничок показать? Я что, не имею права немного расслабиться?

— Имеешь, — согласился Мещеряков. — Черт с тобой, зарастай хоть до самой… гм… поясницы. У меня только один вопрос, прежде чем мы оставим эту тему. Вот ты решил расслабиться… Ну и как, получается?

— Да как тебе сказать… — Забродов снова со скрежетом почесал щеку. Весьма относительно. Понимаешь, эта дрянь все время чешется, и спать на ней невозможно — колко. Так что эксперимент можно считать окончательно провалившимся. И потом, ты прав, эта свиная щетина мне не идет. Как увижу себя в зеркале — не поверишь, пугаюсь. Кто это, думаю, ко мне в дом забрался? Да ладно, хватит об этом. Давай раздевайся, проходи. Сто лет тебя не видел. Кстати, ты очень вовремя. Я тут собрался в некотором роде попутешествовать, побродить…

— И где же ты собрался бродить? — снимая плащ, спросил давно привыкший к частым отлучкам Забродова полковник. Он уже перестал сердиться: шутки и розыгрыши Забродова были сродни атмосферным явлениям, а кто же злится на погоду?

— Да я еще и сам толком не решил, — признался Илларион, принимая у него плащ и с подчеркнутой аккуратностью вешая его на плечики. — Россия большая, и в ней сколько угодно мест поинтереснее Подмосковья.

— Да уж, — с легкой завистью сказал Мещеряков. — Подмосковье в марте это… гм, да. Выходит, я действительно вовремя. И надолго ты решил исчезнуть?

— Да как получится. На день, на год — ну откуда мне знать? Как карта ляжет, в общем.

— Цыганское отродье, — пробормотал Мещеряков. Ему вдруг сделалось тоскливо. «Что за сучья жизнь, — подумал он. — Все время приходится выбирать, отказываясь от одного во имя другого. И почему-то в самом конце очень часто оказывается, что ты выбрал не то, что следовало выбрать, и отказался от того, что было тебе действительно нужно… Вот Забродов, к примеру, легко и непринужденно — во всяком случае, если смотреть со стороны, — отказался от карьеры кадрового военного. Генералом ему теперь уже не стать, да и полковником, пожалуй, тоже. Зато он волен жить, как ему вздумается, идти куда глаза глядят и отвечать при этом только за себя».

Полковнику вдруг представилась бесконечно длинная вереница одинаковых дней, которые ему предстояло прожить до ближайшего отпуска… а потом до пенсии… а, черт! Горячие дела уже позади, теперь ими занимаются другие те, которых он, полковник Мещеряков, будет посылать на смертельный риск, сидя в своем уютном, просторном, хорошо освещенном и отменно проветриваемом кабинете. Однообразие, тоска, серость… А теперь еще и Забродов собрался исчезнуть — то ли на день, то ли на год… За год при его способностях можно дважды обогнуть земной шар без денег и документов. Вряд ли он станет это делать, но главное-то не в этом. Главное, что он располагает такой возможностью, а вот полковник Мещеряков — увы… Да и не в этом суть. Суть в том, что не к кому будет заскочить на огонек, некому пожаловаться на служебные неприятности — без подробностей, конечно, очень аккуратно, но все-таки…

— Не вешай нос, полковник, — принимаясь скрести подбородок, весело сказал Илларион. — Что ты, как красна девица, закручинился? Аида на кухню, займемся твоим чемоданчиком.

— Нюх у тебя, Илларион, как у служебной собаки, — проворчал Мещеряков, вслед за хозяином входя в комнату.

— Так дрессировочка! — откликнулся Забродов. — На таможне псов натаскивают на героин, а вы с Сорокиным меня уже который год на коньяк дрессируете. Я его теперь через любую стену чую, если хочешь знать.

В комнате царил страшный кавардак — вещь в этом доме, в общем-то, довольно редкая. Мещеряков видел подобный разгром всего пару раз, когда нелегкая заносила его сюда во время затеянной Забродовым генеральной уборки. Повсюду в беспорядке разбросаны книги и какие-то антикварные штуковины, многие из которых Мещеряков не смог бы даже назвать, не говоря уже о том, чтобы догадаться об их назначении. Впрочем, он никогда не ломал над этим голову — для него все эти вещи были просто более или менее забавными безделушками, которыми падкий до всего красивого и, главное, старого Забродов набивал свой дом.

Многие книги были открыты на разных страницах, словно Илларион рылся в своей богатой библиотеке в поисках какой-то информации. Полковник не стал задумываться, что искал в этих пыльных книженциях его приятель. Наверняка это был какой-нибудь пустяк наподобие забытой строчки стихотворения никому не известного арабского поэта или даты выхода в свет какого-нибудь богословского трактата. «Видимо, опять поспорил со своим Пигулевским, подумал полковник. — И, как всегда, по поводу какой-нибудь ерунды… Зато теперь у этих двух маньяков есть занятие. Не будут ни спать, ни есть, пока не разберутся, кто из них прав, а кто, как они выражаются, невежда и выскочка. Перелопатят тонны старой бумаги, наглотаются пыли, накричатся до хрипоты, сто раз обзовут друг друга ослами и неучами, а потом сядут пить чай среди собственноручно учиненного разгрома. И оба, черт бы их побрал, будут полностью довольны собой и друг другом, поскольку с их точки зрения во всем этом есть какой-то смысл, совершенно недоступный пониманию окружающих».

«Странно, — подумал он. — Ну, ладно, Пигулевский — антиквар, букинист, человек не от мира сего — изначально, по определению. С ним все ясно, он таким родился и таким умрет. Но Забродов!.. Ведь что такое офицер спецназа? Гора мышц, два километра шрамов, краповый берет набекрень, каменная морда с волчьими глазами и голос, от которого стекла в окнах дрожат… Нет, шрамов у Иллариона хватает, и с мышцами у него тоже полный порядок, хотя по виду этого не скажешь. А бойцов таких еще поискать, да и найдешь ли еще — вот вопрос… Но! Краповых беретов он сроду не носил и не признавал — ему это, видите ли, смешно. Он, видите ли, полагает, что кичиться своим умением убивать людей неэтично. Никто и никогда не слышал, чтобы капитан спецназа ГРУ Забродов повысил голос, хотя, надо признать, не было случая, чтобы тот, к кому он обращался, его не услышал. Не говоря уже о том, чтобы не выполнить отданный этим негромким, неуместно интеллигентным голосом приказ. И книги! Ведь он же их не просто коллекционирует, как другие значки или монеты. Ничего подобного! Он же все их прочел, и не по одному разу! Он же специалист в этом деле, это даже его Пигулевский признает. Вот и спрашивается: как он ухитряется совмещать несовместимое? Ведь если бы тот же Пигулевский вдруг ни с того ни с сего начал ломать ребром ладони кирпичи и снайперски стрелять в полной темноте на голос, у всех бы крыша поехала от удивления. А к Забродову привыкли, хотя профессиональный солдат с его замашками — явление ничуть не менее, а может быть, и более уникальное, чем годный к строевой службе букинист.

— Эй, полковник! — донесся из кухни голос Забродова в сопровождении музыкального позвякиванья коньячных рюмок. — Ты там, часом, не заснул?

Мещеряков напоследок огляделся еще раз. Ему показалось, что вычурных антикварных безделушек в квартире Забродова как будто прибавилось. Впрочем, виной тому вполне мог оказаться царивший в комнате кавардак. Пожав плечами, полковник двинулся на кухню, по дороге едва не свалив громоздившуюся на краю стола шаткую пирамиду из книг.

Забродов уже поджидал его за наскоро накрытым столом, потирая ладони от нетерпения. Побриться по случаю прибытия своего бывшего начальника он, разумеется, даже не подумал. Запутавшись взглядом в его наполовину седой щетине, Мещеряков невольно поморщился: ну что это такое, в самом деле? Не офицер, а какой-то бродяга, разбойник с большой дороги…

— Не кривись, не кривись, господин полковник, — заметив его гримасу, сказал Забродов. — Ты знаешь, как звали одного из сыновей Ноя? Того самого, который отвернулся от своего отца, когда тот лежал на земле нагой и пьяный?

— Понятия не имел, что у Ноя были сыновья, — присаживаясь к столу, сказал полковник. — И как же его звали, этого брезгливого древлянина?

— Его звали Хамом, — самым невинным тоном сообщил Забродов. — Ты что, правда этого не знал? Хамом, Хамом, не сомневайся. Интересно, верно?

— Да пошел ты, — отмахнулся полковник. — Давай, наливай, а то и без тебя тошно.

— Его звали Хамом, — повторил Забродов и, рассмеявшись своим беззвучным смехом, наполнил рюмки.

После третьей Мещерякову немного полегчало. Оттаяв, он поведал Забродову о своих неприятностях — разумеется, в самых общих чертах, не вдаваясь в подробности, которых Иллариону, как человеку штатскому, знать теперь не полагалось. Впрочем, бывший инструктор учебного центра без труда сложил два и два и додумал то, о чем умолчал полковник.

— Что ж, — сказал он, — потомки Ноя расплодились по этой грешной земле, и среди них, увы, было немало сыновей Хама. Чем ты, собственно, недоволен, Андрей? Всю жизнь мы только и делаем, что жалуемся друг другу на дураков, а их почему-то никак не становится меньше.

— Живучие, сволочи, — кровожадно заметил Мещеряков, сосредоточенно выковыривая из своей пустой рюмки ненароком упавшую туда хлебную крошку. Прямо как тараканы.

— У меня была бабка, — сказал Забродов.

— Ну да?! — оживился полковник. — Никогда бы не подумал!

— Не перебивай, а то твои звезды тебя не спасут. Просто вспомнилось вдруг… Мы ей говорим: ба, у тебя в щах тараканы! А она их ложкой оттуда выбирает и говорит: „Сами вы три дня не умывались. Никакие это не тараканы, а угольки“.

Мещеряков глубокомысленно потер пальцами подбородок.

— Ну и что? — спросил он, не дождавшись продолжения.

— Да ничего! Я же говорю, вспомнилось. Мещеряков брезгливо вытер палец с прилипшей к нему размокшей хлебной крошкой о бумажную салфетку, между делом подумав о том, что Илларион, видимо, все-таки начинает стареть. Вот уже и о бабке своей заговорил, хотя раньше узнать что-либо о прошлом капитана Забродова можно было только из его личного дела. Надо же, у Забродова — бабка! И бриться перестал, черт седой…

— Гадость какая, — сказал он.

— Это ты о чем?

— Да о тараканах же. Ну, и вообще… О жизни, короче говоря. Ты Сорокина давно видел?

Илларион, который в это время закуривал сигарету, искоса посмотрел на приятеля поверх привычно сложенных лодочкой ладоней.

— Давно, — сказал он, запрокидывая голову и выдувая в потолок толстую струю дыма. — А что? Опять вы вдвоем что-то затеваете?

— Ни боже мой, — поспешно ответил Мещеряков. — Просто, как ты говоришь, вспомнилось. По ассоциации с тараканами в щах.

— По-моему, Сорокин не похож на таракана, — задумчиво сказал Илларион. — Хотя его коллеги в массе способны навести на подобную мысль. Особенно те, которые из ГИБДД.

— Эти, скорее уж, клопы, — хмыкнул Мещеряков. — Кровососы придорожные. Но я тебе про другое толкую… Налей-ка, а то всухомятку как-то… не так, в общем.

Илларион налил. Полковник взял рюмку, зачем-то понюхал и снова поставил на стол, не притронувшись к коньяку.

— У Сорокина на работе скандал, — сказал он.

— Прямо как у тебя, — вставил Забродов.

— Не совсем. Знаешь, не хотел бы я сейчас оказаться в его шкуре. Представляешь, в городе завелся людоед.

— В нашем городе? — уточнил Илларион, не проявляя при этом никаких эмоций, словно каннибализм в средней полосе России был явлением привычным и даже обыденным.

Мещеряков назвал район.

— А, — сказал Илларион, — припоминаю. Там, по слухам, раньше какие-то сектанты кучковались. Чуть ли не сатанисты, кажется. В общем, место с историей. Хотя история в данном случае, скорее всего, ни при чем. Я всегда говорил, что в этих бетонных муравейниках кто угодно может сойти с нарезки.

— Но людоедство! — гадливо морщась, воскликнул Мещеряков. — Вот ты, например, смог бы съесть человека?

— Запросто, — не задумываясь, ответил Забродов. — Естественно, если мне придется выбирать между каннибализмом и поеданием, скажем, дождевых червей, то я предпочту последних. Но в безвыходной ситуации… В общем, смог бы. Разумеется, такого близкого друга, как ты, я бы есть не стал. Нашел бы кого-нибудь менее симпатичного и более упитанного.

— М-да, — сказал Мещеряков.

В словах Иллариона не было ни тени шутки, ни намека на пьяную браваду. В безвыходной ситуации он действительно был способен поддерживать в себе жизнь любыми средствами и употреблять в пищу невообразимую дрянь — от лебеды до кузнечиков и дождевых червей включительно. И оказавшись, скажем, заваленным в каком-нибудь подвале вместе со свежим трупом, он без колебаний съел бы своего невольного соседа, не дожидаясь, пока мясо испортится. „Впрочем, — тут же подумал полковник, — я опять не прав. Будучи заваленным, Илларион бы все-таки подождал с трапезой: а вдруг откопают и застукают во время приема пищи? Некрасиво может получиться…“

Он невольно представил себе исхудавшего до предела, грязного и небритого — прямо как сейчас! — Забродова, который в кромешной темноте зубами рвет человечину. Его передернуло. „Свят, свят, свят, — подумал полковник. — Боже сохрани! Что-то у меня сегодня воображение расшалилось… К дождю, что ли?“

— Опять ты кривляешься, как макака в обезьяннике, — сказал невежливый и нечуткий Забродов. — Выпей вот лучше. И закусывай, закусывай! Не бойся, котлеты не из соседа, а из гастронома.

— Болван, — вместе с парами коньяка выдохнул полковник, тыча вилкой в котлету. Аппетит у него вдруг начисто пропал, и он раздраженно бросил вилку. — Язык у тебя, Илларион, без костей. Ты же отлично понимаешь, что я имею в виду.

— Понимаю, — сказал Илларион, — но чувств твоих, увы, не разделяю. Табу на каннибализм, которое кажется тебе всосанным с молоком матери, на самом деле постоянно нарушалось. Оно нарушалось бы еще чаще, если бы мы, как встарь, жили натуральным хозяйством. Тебе приходилось когда-нибудь забивать или разделывать свинью? А корову? Могу поспорить, ты даже курицу никогда не потрошил. Поверь, когда занимаешься этим впервые, аппетит отшибает так основательно, что вообще перестаешь понимать, зачем ты это делаешь. Возникает сильнейшее искушение сделаться вегетарианцем, ей-богу. Так что многих наших современников сдерживает не столько цивилизованное воспитание, сколько страх, неумение и элементарная брезгливость. Насколько мне известно, никто ни разу не потрудился поинтересоваться мнением самих свиней по этому поводу. Думаешь, под ножом они визжат от радости? Да что там свиньи! Возьмем лошадь. Старый, проверенный, красивый и общепризнанно умный друг человека. Даже сейчас есть люди, готовые жизнь отдать за своего коня, а раньше их было еще больше. И что же, это кому-нибудь мешало за обе щеки уминать сервелат?

— Чепуха и банальщина, — сказал Мещеряков, воспользовавшись паузой в рассуждениях Забродова. — Ах, курочку жалко! Человек все-таки не курочка. Ты что, согласен, чтобы тебя съели?

— Я не согласен, чтобы меня закололи, как кабана, — ответил Илларион. — А что будет с моим телом после смерти, мне безразлично. Сам посуди, Андрей: какая разница, кто тебя съест — черви, какие-нибудь шакалы в горах или сосед по лестничной площадке? Некоторые, например, завещают свои тела анатомическим театрам, и после смерти их тупыми скальпелями режут на куски неумелые студенты, двоечники и лоботрясы. Это, по-твоему, лучше? Помню, у нас в полевом госпитале медбратом служил один такой… Окончил медучилище, получил диплом фельдшера и — в военкомат! Так вот, он рассказывал, как подрабатывал в анатомичке. Он там, видишь ли, головы вываривал.

— Что? — несколько сдавленным голосом переспросил Мещеряков.

— Головы, — повторил Илларион. — Вываривал. Положит в бак и варит до полного обалдения, пока, значит, мясо само отставать не начнет. Я так понимаю, им зачем-то были нужны черепа… Так вот, включил он как-то ночью плитку, открыл учебник и, ясное дело, закемарил. Ну, вода у него, конечно, выкипела, и пошло это дело гореть. Сгорело основательно — так, что и спасать нечего. Проснулся он от смрада. Кругом дым, вонь — в общем, полный апокалипсис. Заглянул он в свою кастрюльку, выматерился, открыл окошко и шварк туда эту самую голову вместе с кастрюлей! Благо под окошком сугроб без малого в человеческий рост. А наутро шла мимо бабулька, бутылки собирала. Видит — кастрюля… В общем, насилу откачали. А ведь тоже человек был.

— Врешь ты все, Забродов, — сказал полковник. Ему вдруг почудилось, что в кухне пахнет паленым. — Врешь и не краснеешь. Причем уже не в первый раз. Мне кажется, эту историю я от тебя уже слышал.

— За что купил, за то и продаю, — ответил Илларион. — А знаешь, к чему я это тебе рассказываю? Я считаю так: то, что какой-то маньяк предпочитает человечину другим сортам мяса — его личное дело. Страшно другое: он убивает людей — живых, здоровых, почти наверняка молодых и красивых…

— Почему молодых и красивых?

— Да потому что кому охота копаться в стариковском сале и счищать с морщинистой шкуры бородавки?

— Какая гадость, — с отвращением повторил Мещеряков. — А ты циник, Илларион.

— Я прагматик, — ничуть не обидевшись, парировал Забродов. — Причем исключительно в тех случаях, когда мне это выгодно.

Мещерякову показалось, что это опять была цитата, вот только он не знал, откуда именно, и потому не стал рисковать, уличая Иллариона в плагиате.

— Наше время — время прагматиков, — продолжал Забродов, подливая коньяку себе и полковнику и закуривая новую сигарету. — Я не знаю, хорошо это или плохо, но таково положение вещей. А этот ваш каннибал… Он романтик. На свой извращенный лад, конечно, но романтик — безумный и безнадежный. Вероятно, ему кажется, что он действует во имя каких-то высших целей, приносит жертвы какому-то мрачному божеству, которое в знак благодарности подарит ему вечную жизнь или что-нибудь еще столь же скучное и бесполезное, сколь и вожделенное для этого несчастного психа. И как бы он ни хитрил, как бы ни путал следы, наш прагматичный Сорокин непременно наступит ему на хвост своим тяжелым милицейским сапогом.

— Ты так говоришь, словно тебе его жалко, — заметил Мещеряков.

— Жалко, жалко, не сомневайся. Мне всех жалко, поскольку все мы части единого целого. Другое дело, что этот ваш маньяк — больная часть, объективно приносящая вред и потому подлежащая скорейшему удалению. Встретившись с ним на улице, я бы отвел его в укромный уголок и там пришиб не задумываясь, как комара. Если твоя конечность поражена гангреной, ты предпочтешь расстаться с ней, а не с жизнью, но это ведь не означает, что тебе ее не будет жалко, правда?

— Опять ты полез в кухонную философию, — проворчал Мещеряков. Неужели нельзя выпить спокойно и поговорить о чем-нибудь более аппетитном, чем каннибализм?

— С удовольствием, — сказал Илларион. — Хочу лишь напомнить тебе, что ты первый затронул эту тему.

— Ну, так я ведь просто пересказал свежую сплетню, — стал оправдываться Мещеряков. — А ты развел тут… тьфу ты, черт! Развел какую-то прозекторскую, честное слово. Даже блевать потянуло.

— В туалете лампочка перегорела, — быстро предупредил Илларион. Учти, полковник: запачкаешь пол — заставлю убирать.

— Прагматик, — пробормотал Мещеряков. Это прозвучало как ругательство. — Слушай, а капусты у тебя нет? Что-то я после всех этих разговоров на мясо смотреть не могу.

— Есть огурцы, — сказал Илларион. — Бочковые, соленые. Дать?

— Коньяк с солеными огурцами… Как-то… Мещеряков с сомнением покрутил в воздухе вилкой.

— Коньяк с капустой, конечно, лучше, — иронически заметил Илларион. Особенно с квашеной. Очень утонченное сочетание. Так дать тебе огурец?

— Не огурец, а огурцы, — строго поправил его полковник. — Давай, жлоб, открывай свои закрома.

Забродов рассмеялся и полез в холодильник, где на нижней полке у него стояла трехлитровая кастрюля с купленными накануне солеными огурцами.

О каннибале они больше не говорили, и, когда в одиннадцатом часу вечера подвыпивший полковник Мещеряков погрузился в такси и отправился к себе домой, настроение у него уже было не такое поганое, как в начале вечера. Общение с Забродовым, как всегда, помогло, и оставалось лишь сожалеть о том, что Илларион опять уезжает на неопределенный срок.

Уже подъезжая к дому, полковник спохватился, что так и не спросил у Иллариона, куда подевался его автомобиль, но потом расслабился и махнул рукой: какая, в сущности, разница?

Глава 3

После работы Сиваков ненадолго заскочил домой, чтобы перекусить и переодеться. Войдя в свой подъезд, он повел носом, и его лицо расплылось в довольной улыбке: на лестнице пахло свежими пирогами, да так, что рот у него, как у собаки профессора Павлова, мгновенно наполнился слюной. Этот запах мог означать только одно: из деревни приехала теща, и они с женой по своему обыкновению весь день провели на кухне, стряпая и сплетничая почем зря. Сиваков ничего не имел против: с тещей у него сложились распрекрасные отношения, не говоря уже о жене. Что же касается стряпни, то в этом искусстве теща Сивакова не знала себе равных, и ее дочь в полной мере унаследовала это полезное качество. Теща была дамой старомодной, о феминизме и эмансипации ничего не знала и знать не хотела, и порядок, который она установила в доме своей дочери, вполне устраивал Сивакова. Частью этого порядка, между прочим, была сытная и очень вкусная еда, к которой в будние дни по вечерам, а в выходные к обеду непременно прилагалось умеренное количество ледяного и чистого как слеза тещиного самогона.

Подумав о самогоне, Сиваков запустил пятерню под фуражку и огорченно поскреб затылок. Эх, жизнь! Сейчас бы, в самом деле, опрокинуть стопочку холодненького, со слезой, первача, да закусить хрустким огурчиком прямо из бочки, да потом еще пирогом — большим, сдобным, душистым, с пылу, с жару, с лучком и яйцом… Поинтересоваться деревенскими новостями, рассказать теще свежий анекдот — она их просто обожает, — похвалить ее стряпню, пожаловаться на начальство и в утешение получить еще одну ледяную стопочку… Эх!

Жена и теща давно стали для Сивакова единственными родственниками. Отца он не помнил, а мать-алкоголичку уже к шестнадцати годам возненавидел до такой степени, что, выпорхнув из родного гнезда, не захотел иметь с ней ничего общего. Он даже взял себе фамилию жены, поскольку в первые годы учебы в школе милиции мать частенько доставала его, появляясь в совершенно непотребном виде под окнами общежития, пьяным голосом вызывая любимого сыночка. Случалось это, как правило, когда у нее кончались деньги. Через две недели после его свадьбы мать сгорела по пьяному делу вместе со своим полуразвалившимся домом. Сиваков не любил говорить об этом. Его жизнь была четко поделена на две половины: до женитьбы и после. Возможно, с точки зрения строгой морали позиция лейтенанта Сивакова могла показаться довольно уязвимой, но он жил, как умел, и такое положение вещей его более или менее устраивало.

Сиваков строго откашлялся, поправил сползшую на нос фуражку и пробежал пальцами по пуговицам форменной куртки, приводя в порядок не столько одежду, сколько собственные мысли. Он работал участковым инспектором всего второй год и еще не успел махнуть рукой на свои обязанности. Разумеется, по всем законам он имел полное право провести этот вечер в кругу семьи, попивая самогоночку под пироги и соленые огурчики, болтая о пустяках и поглаживая жену по коленке перед экраном телевизора. Но разве может настоящий участковый инспектор позволить себе такое, когда по его участку шастает настоящий маньяк, высматривая очередную жертву? Да что там маньяк! На участке Сивакова вовсю орудовал людоед, и мириться с таким положением вещей лейтенант не собирался. И дело тут было вовсе не в нагоняях, которые он регулярно получал от начальства начиная с марта месяца. В отличие от многих своих коллег, лейтенант Сиваков работал не за страх и даже не за деньги, а за совесть, и нагоняи тут были ни при чем. Да и начальство Сивакова, по правде говоря, отлично понимало, что криком и угрозами тут ничего не добьешься: задача, с которой вот уже три месяца не могли справиться матерые сыскари с Петровки, вряд ли была по плечу рядовому участковому инспектору.

Так считало начальство. Сиваков, как дисциплинированный сотрудник органов внутренних дел, с начальством не спорил, но при этом имел на сей счет свое собственное мнение. У него и в мыслях не было сомневаться в высоких профессиональных качествах оперативников с Петровки, но он не без оснований полагал, что знает свой участок как-нибудь получше этих заносчивых капитанов и майоров в штатском. Они приходили и уходили ни с чем, а он, лейтенант Сиваков, жил здесь, ежедневно с головой окунаясь в водоворот слухов и предположений, которые строило взбудораженное и насмерть перепуганное население микрорайона.

„Да, — подумал Сиваков, медленно поднимаясь по лестнице. — Уж чего-чего, а слухов и предположений за эти три месяца накопилось столько, что хоть сейчас садись и пиши толстенную энциклопедию. Если каждой версии, выдвинутой старухами в очередях или на скамейках у подъездов, посвятить по коротенькому, строчки на три-четыре, абзацу, по-“ лучившийся том все равно потянет килограммов на пять, а то и на все восемь… И очень может быть, что в этом нагромождении пустопорожней болтовни, как жемчужина в навозной куче, скрывается зерно истины. А для того, чтобы отыскать его, это крохотное зерно, необходимо запастись терпением и, главное, не бояться замарать руки».

Укрепив таким образом свой боевой дух, Сиваков легко преодолел последний лестничный марш и позвонил в обитую рыжим дерматином дверь своей однокомнатной квартиры. Ему открыла жена, румяная и разгоряченная — сразу видно, что только что от плиты. На кухне громыхала посуда, а сытный дух пирогов, как только открылась дверь, сделался таким плотным, что его, казалось, можно было резать ножом.

Сиваков чмокнул жену в горячую щеку, а потом, не удержавшись, нащупал ртом ее губы, одновременно пустив правую руку прогуляться от тонкой беззащитной шеи через мягкую набухшую грудь к округлой тугой выпуклости живота. Раньше он часто слышал, что беременная женщина, если она любима, становится особенно желанной, но никак не мог в это поверить. Ну как, в самом деле, можно хотеть заняться любовью с чем-то, что больше всего напоминает страдающий круглосуточной тошнотой колобок? На поверку, однако же, оказалось, что молва не лгала, и, проведя ладонью по прикрытому шелковой тканью халата тугому полушарию, Сиваков против собственной воли почувствовал растущее возбуждение.

Жена со смехом дала ему по рукам и высвободилась, поправляя растрепавшиеся волосы. Сиваков крякнул с притворным огорчением, снял фуражку и закрыл за собой дверь.

Сидя за столом в кухне и уплетая пироги с обжигающим чаем под добродушную тещину воркотню, Сиваков снова думал о работе — вернее, о том, что не давало ему покоя в последние три месяца. Как бы он ни старался хотя бы на время забыть о маньяке-людоеде, его грязная тень постоянно маячила где-то на заднем плане, сделавшись привычным фоном для всех мыслей и повседневных дел лейтенанта Сивакова. Больше всего на свете Сиваков хотел изловить этого мерзавца — не ради премий, очередного звания или благодарности от начальства, а просто потому, что это была его работа. Сиваков был молод и хотел прямо смотреть людям в глаза — тем самым людям, с которыми ему ежедневно приходилось встречаться по долгу службы.

Когда неделю назад ему пришлось урезонивать разбушевавшегося алкаша в доме напротив, тот без обиняков заявил: «Ты, начальник, сначала маньяка посади, а потом уж приходи меня сутками пугать. Может, я хочу, чтоб ты меня на десять суток упрятал. Может, мне на улицу выйти боязно, оттого и пью…» Это, конечно, был обыкновенный пьяный бред, но, с другой стороны, что он, Сиваков, мог на это возразить?

Страшнее всего, по мнению Сивакова, было то, что внешне маньяк, скорее всего, ничем не отличался от окружающих. Если бы он расхаживал по микрорайону, непринужденно помахивая обглоданной берцовой костью, изловить его было бы гораздо легче. Но людоедом мог оказаться кто угодно, и в последнее время Сиваков ловил себя на том, что избегает поворачиваться к окружающим спиной, словно кто-то в самом деле мог в любой момент прыгнуть ему на загривок и впиться клыками в шею.

Поужинав, Сиваков вышел в лоджию и закурил сигарету, наблюдая за тем, как между домами микрорайона сгущаются вечерние тени. С прудов тянуло мягкой прохладой, воздух был по-деревенски чист. Пахло сосновой хвоей, молодой листвой, сеном и — совсем чуть-чуть — разогретым за долгий и жаркий майский день асфальтом. Где-то звонко бухал о бетонную стенку резиновый мячик, звенели детские голоса. Потом, словно по команде, в этот пискливый хор пароходными сиренами начали один за другим вклиниваться зычные голоса мамаш, которые зазывали своих детишек по домам. Сиваков посмотрел на часы и вздохнул: было двадцать ноль-ноль. В голосах, которые окликали заигравшихся на улице детей, не было ничего, кроме родительской тревоги, но участковому инспектору упорно чудился горький упрек, обращенный непосредственно к нему, лейтенанту милиции Павлу Сивакову. Чувство вины стало совершенно нестерпимым после того, как две недели назад в кустах за ручьем был обнаружен разделанный, словно мясная туша, труп двенадцатилетней девочки. Убийца даже не потрудился как следует спрятать тело. Он просто срезал с него самые мясистые куски, а остальное бросил в кусты, как ненужный мусор.

Сиваков глубоко затянулся сигаретой, обжег губы и выбросил окурок в сгущающиеся сумерки. Тлеющий красный огонек прочертил в синеющем воздухе стремительную дугу, ударился об асфальт пятью этажами ниже, подпрыгнул и покатился, рассыпаясь на десятки гаснущих искр. По дороге прямо под лоджией, в которой стоял лейтенант, медленно прокатилась патрульная машина, слепо шаря по стенам бледными пятнами включенных фар. Сиваков проводил взглядом тлеющие рубиновые точки габаритных огней и вздохнул: нужно было собираться, а это означало очередной спор с женой… а сегодня, черт подери, еще и с тещей.

Как ни странно, на сей раз теща решительно приняла его сторону, снова доказав Сивакову, что была и осталась мировой женщиной, и даже не просто женщиной, а человеком. Собственно, если разобраться, этого можно было ожидать. Теща всю жизнь проработала директором сельской школы, и котелок у нее варил как следует. Во всяком случае, узнав, что зять на ночь глядя собрался уходить из дому, она не стала кудахтать и хватать его за одежду, а спокойно и твердо сказала своей дочери:

— Помолчи. Он мужик, и это его работа. А с тобой тут ничего не сделается. Тем более что я здесь. Ступай, Паша. Я тебя подожду. Вернешься пропустим по пять капель для расширения сосудов.

Ободренный подобным образом, Сиваков рассовал по карманам служебное удостоверение, старенький плоский фонарик в облупившемся черном корпусе, сигареты, спички и табельный пистолет — вычищенный, смазанный и заряженный, с восемью патронами в обойме и одним в стволе. Кладя оружие в карман, лейтенант твердо знал, что, если придется, рука у него не дрогнет. Конечно, потом придется написать тонну рапортов и объяснительных записок, но эта перспектива его не пугала. «Только попадись мне, — одними губами шептал Сиваков, спускаясь по лестнице. — Только попадись!..»