Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Инкассатор: До седьмого колена

А.Н.Воронин

Глава 1

Осторожно спустившись по трем обледеневшим ступенькам, Андрей Тучков остановился и без особой необходимости поправил на плече лямки тощего рюкзака. Щуря глаза от непривычно яркого, ничем не заслоненного апрельского солнца, которое празднично сияло в чистом, без единого облачка, пронзительно синем небе, Андрей полной грудью вдохнул холодный, сладкий, как родниковая вода, воздух и не спеша вынул из кармана мятую пачку «Беломора». Он чиркнул спичкой и ловко закурил, пряча трепещущий огонек в сложенных лодочкой ладонях. При этом его ноздри ощутили исходящий от казенного стеганого бушлата резкий, тоскливый запах карболки. Бушлат был новенький, черный; на голове у Андрея сидела глубоко надвинутая черная шапка-ушанка с поднятыми ушами, а на ногах красовались корявые кирзовые ботинки – сильно поношенные, но еще крепкие. Порывами налетавший с заснеженного поля холодный ветер трепал штанины чересчур просторных хлопчатобумажных брюк. Брюки тоже были черные, и, жадно глотая горький папиросный дым, Андрей подумал, что посреди ноздреватых, уже начавших оседать сугробов он в своем зэковском прикиде здорово смахивает на одну из тех ворон, чье тоскливое карканье доносилось до него из ближайшего березового перелеска. Приглядевшись, он увидел птиц, черными крапинками копошившихся в путанице красноватых ветвей.

Помедлив еще немного, он оглянулся и окинул прощальным взглядом непомерно высокий дощатый забор с протянутой поверху колючей проволокой. Из подслеповатого окошка КПП на него равнодушно пялился дежурный вертухай. Ему, вертухаю, это зрелище было не в новинку: очередной зэка, отмотав свой срок, покидал зону, чтобы почти наверняка вскорости вернуться обратно. «Черта с два, – подумал Андрей и угрюмо отвернулся. – Уж лучше в петлю...»

Стоять на месте было не только глупо, но и холодно; Андрей сунул в зубы окурок, поставил торчком воротник бушлата и решительно зашагал по разъезженной, обледеневшей, скользкой дороге по направлению к железнодорожному полустанку со странным названием Куяр. Оскальзываясь в ледяных, уже начавших подтаивать и оттого особенно скользких колеях, он смотрел по сторонам, дышал воздухом свободы и прислушивался к своим ощущениям. Странно, но ничего особенного он не чувствовал. Не было ни душевного подъема, ни восторга, ни даже обыкновенной радости. Восемь долгих лет он мечтал об этой минуте, а когда она наступила, оказалось, что ничего особенного в ней, в этой долгожданной минуте, нет. Все было так, словно его не выпустили на свободу по истечении срока заключения, а просто отправили в Куяр под конвоем на разгрузку вагона с цементом или, к примеру, с гравием, как это частенько случалось на протяжении этих восьми лет. Будничность свободы была почти оскорбительной, и Андрей никак не мог понять, в чем тут дело: то ли способность радоваться у него атрофировалась за время отсидки, то ли в самом деле не было в его освобождении ничего радостного – ну, вышел и вышел, чему тут радоваться? Подумаешь, событие: переход из маленькой зоны в большую...

Он выплюнул бычок на дорогу и зашагал быстрее. Солнце слепило глаза, заставляя их слезиться, и спасения от него не было: оно сверкало на ледяных ухабах разбитого проселка и делало серые ноздреватые сугробы по обочинам ослепительно белыми. Андрей шел вперед, торопясь поскорее добраться до поселка. Там, на станции, он сядет в общий вагон московского поезда и уже завтра утром выйдет на перрон Казанского вокзала. О том, что он станет делать дальше, Андрей старался не думать. В Москве его никто не ждал; с тех пор, как три года назад умерла мама, он не получил с воли ни одной весточки. Судя по всему, те, кого он когда-то считал своими друзьями, почли за благо просто забыть о его существовании; принимая во внимание некоторые обстоятельства, Андрей склонялся к мнению, что его друзья предпочли бы похоронить не только память о нем, но и его самого. Во всяком случае, рассчитывать на их помощь и поддержку после восьми лет молчания было бы нелепо.

Он невольно замедлил шаг, почти остановился, борясь с внезапно нахлынувшим желанием вернуться к воротам зоны и попроситься назад, в барак, за восемь лет сделавшийся для него чуть ли не родным домом. Да, этот дом был ему ненавистен, но такое случается и на воле – далеко не все семьи могут похвастаться благополучием и миром. Зато там, в бараке, не нужно было думать, где устроиться на ночлег и как добыть себе пропитание...

«Успеется, – с кривой улыбкой подумал он, закуривая еще одну папиросу. – Уж что-что, а это от меня теперь не уйдет. Сколько я протяну на воле – без работы, без регистрации, без денег, без крыши над головой? До первой проверки документов, вот сколько. Так что вернуться на нары я успею. Сначала надо оглядеться, понять, на каком я свете. Может, я зря на ребят грешил. В конце концов, обстоятельства бывают разные...»

Эта мысль отозвалась в глубине души привычной болью, всколыхнула давние горечь и обиду. Можно было сколько угодно твердить, что бывают разные обстоятельства, но что это за обстоятельства такие, которые могут заставить людей отвернуться от попавшего в беду друга, Андрей, хоть убей, не мог себе представить. То, что Марина не ответила ни на одно из его писем и даже не пришла на суд, он понять мог. В конце концов, она была всего лишь женщиной: молодой, красивой, любившей хорошо одеваться и ездить в дорогих авто. Они даже не были женаты, так какой верности он мог от нее требовать? Его жизнь сломалась, разбилась вдребезги, как упавшая с полки хрустальная ваза, и это вовсе не означало, что Марина должна была похоронить себя заживо на долгих восемь лет. Да какое там – восемь лет! Вот они прошли, эти годы, и что с того? Андрей Тучков теперь хуже, чем мертвый. Он никто – просто бомж со справкой об освобождении в кармане. Воистину, стоит ждать восемь лет, чтобы дождаться такого завидного кавалера!

Так что к Марине, когда-то считавшейся его невестой, у Андрея Тучкова, по кличке Туча, претензий не было. Зато к другим участникам той давней истории у него за восемь лет накопилась масса вопросов, и сейчас, шаркающей походкой бывалого зэка ковыляя через заснеженное поле к станции, он всерьез подумывал о том, чтобы получить на эти вопросы исчерпывающие ответы. В конце концов, жизнь свою он погубил не в одиночку. Помнится, друзья тоже принимали в этом посильное участие, и теперь настало время посмотреть, сильно ли они изменились за восемь лет, и предъявить к оплате кое-какие счета. Начнет он, пожалуй, с Далласа – ведь тогда, восемь лет назад, все тоже началось именно с него.

* * *

Отпраздновать тридцатый день рождения Далласа они собрались в «Старом салуне». Это было любимое заведение Далласа, который, дожив до тридцати лет, так и не сумел избавиться от пережитков раннего детства в сознании и до сих пор продолжал играть в игрушки, которые были ему недоступны в упомянутую золотую пору. Стоя на озаряемом неоновыми вспышками тротуаре у распахнутых настежь дверей шалмана, они наблюдали, как Даллас, стреляя глушителем, с шиком подкатывает к стоянке. Разумеется, он приехал на недавно купленном «Харлей-Дэвидсоне» и во всей своей красе – толстый, с нависающим над поясом кожаных штанов тугим, тоже обтянутым черной свиной кожей с «молниями» и заклепками брюхом, в неизменных ковбойских сапогах, в темных очках – и это на ночь глядя! – и очень довольный собой. К счастью, его любимой стетсоновской шляпы из бизоньей кожи на нем сегодня не было – видимо, побоялся, что ее сдует встречным ветром.

– Вот урод, – сказал Шпала.

Он бросил под ноги окурок и подчеркнуто аристократическим жестом поправил и без того безупречный узел галстука, с высоты своего баскетбольного роста наблюдая за тем, как толстый, патлатый, исполосованный блестящими змейками «молний» Даллас слезает с мотоцикла и, скрипя кожаными рокерскими доспехами, шагает к ним через стоянку.

– Надо было ему шпоры подарить, – сказал Косолапый. – Туча, ты не знаешь, где в Москве можно купить шпоры?

– Со шпорами на мотоцикле неудобно, – возразил Туча, перекладывая в другую руку пакет с подарком. – Прикинь, что будет, если она в цепь попадет. Или в спицы...

– Да, – мечтательно протянул Кастет, – это было бы зрелище. После такого зрелища половина московских детишек поверила бы в Карлсона, который живет на крыше. Как в той загадке про монтера: с когтями, но не птица, летит и матерится...

Даллас, который, разумеется, все это слышал, сделал вид, что хочет его ударить. Смеясь, они обменялись рукопожатиями и вошли в заведение, где под низким потолком слоями плавал подсвеченный разноцветными огнями табачный дым, а на сцене четверо волосатиков в ковбойских нарядах, покуривая, наигрывали что-то в стиле кантри. Шпала, коренной москвич в седьмом поколении, профессорский сынок и ярый приверженец классической музыки, озирался вокруг с брезгливым изумлением особы королевской крови, ненароком угодившей в нужник при холерных бараках. Косолапый одобрительно приглядывался к грудастым официанткам в микроскопических юбчонках, Кастет глазел на развешанные по стенам муляжи винчестеров и кольтов, а Туча рассматривал публику.

Публики было немного – в основном патлатые дядечки средних лет, одетые в потертую джинсу, которые мало ели, зато много пили и еще больше курили, с жаром что-то обсуждая. Женщин было мало, и Туча про себя отметил это обстоятельство как большой плюс: в пьяном виде Косолапый почти всегда начинал клеить чужих баб, и это, как правило, кончалось дракой.

– А здесь ничего, – заявил Косолапый, усаживаясь за столик и озираясь с довольным видом, – ей-богу, ничего. Смешное местечко. Ты смотри, какая... Ух ты, сладенькая!

Последнее относилось к официантке, которая принесла меню в нарочито грубой папке, обтянутой толстой тисненой кожей.

– Угомонись ты, маньяк, – сказал ему Даллас и жестом остановил официантку, которая вознамерилась было упорхнуть.

Он сделал заказ, ни разу не заглянув в меню, которое, судя по всему, знал наизусть. В ожидании заказанных блюд они расплескали по стаканам янтарное содержимое квадратной бутылки с этикеткой «Джек Дэниэльс» и выпили за здоровье именинника. Туча торжественно вручил Далласу свой подарок – кожаные мотоциклетные сумки с ремнями,

заклепками и прочей ерундой. Сумки привели простодушного Далласа в полный восторг; затем настал черед Косолапого, который преподнес виновнику торжества охотничий нож в роскошных ножнах из пятнистой коровьей шкуры. Шпала подарил золотую зажигалку и массивный серебряный портсигар явно не сегодняшней, старинной работы. Растроганный Даллас закричал, что надо сию же минуту выпить за дружбу, и потянулся к бутылке, но Кастет остановил его движением широкой смуглой ладони.

– Погоди, – сказал он, – это еще не все. А я что же, не в счет? Посмотри-ка, что я тебе принес.

С этими словами он поставил на стол коробку полированного красного дерева. Судя по звуку, с которым коробка коснулась поверхности стола, она была довольно увесистой.

– Открой, – предложил Кастет. Вид у него был очень довольный.

– Обязательно какая-нибудь гадость выпрыгнет, – с опаской предположил Даллас, откидывая блестящий бронзовый крючок, на который была заперта крышка. – Хреновина какая-нибудь на пружинке... Учти, Костик, я человек нервный, могу, если что, и в лоб закатать. Будет тебе тогда Карлсон, который лежит под столом...

– Открывай, открывай, ковбой, – с мягкой насмешкой сказал Кастет. – Не бойся, не укусит.

Даллас поднял гладкую крышку, и у него отвисла челюсть. Сидевший ближе всех Косолапый заглянул в коробку и длинно присвистнул. Шпала привстал, перегнулся через стол и тоже заглянул в коробку.

– Да, – с непонятной интонацией сказал он, садясь, – это да... Все-таки у тебя, Кастет, не все дома. Или это муляж? Может быть, зажигалка?

– Зажигалки, господин Шполянский, это по вашей части, – очень довольный произведенным эффектом, надменно заявил Кастет. – А мы – люди конкретные, ерундой не занимаемся. Даллас у нас ковбой? Ковбой! А какой же ковбой без нормального шпалера? Владей, Даллас! «Смит-и-Вессон», настоящий, шестизарядный, сорок пятого калибра... Только осторожно, он заряжен, и предохранителя нет...

– Блин, – восторженно выдохнул Даллас, заворожено глядя в коробку. – Ну, Кастетище, удивил! Век не забуду...

Туча привстал и тоже заглянул в коробку. В коробке, в уютном гнездышке из красного бархата, лежал револьвер – огромный, никелированный, с удобно изогнутой, расширяющейся книзу деревянной рукояткой. Здесь же лежали патроны – шесть штук, каждый в отдельном гнездышке. Медные гильзы светились глубоким красноватым светом, никелированная сталь сверкала, на гладком дереве рукоятки играли мягкие отблески цветомузыки. Подарок был роскошный и баснословно дорогой, из чего следовало, что Кастету в последнее время здорово везло в делах.

Даллас протянул руку и нежно коснулся рукоятки кончиками пальцев. Видно было, что ему до смерти хочется вынуть револьвер из коробки, но он еще не настолько набрался, чтобы делать это в кабаке, на глазах у пораженной публики. Кастет наблюдал за ним со снисходительной усмешкой доброго дяди, подарившего неразумному дитяти сладкую конфетку.

– Все, братва, решено, – объявил Даллас, закрывая коробку, – завтра валим на природу. Подальше куда-нибудь, заметано? Шашлычки замутим, а заодно и подарок опробуем. Только патронов надо прикупить, а то двенадцати штук маловато будет, – добавил он озабоченно.

– Лично я – пас, – сказал Шпала. – Такие развлечения не по мне. Так что на мне ты можешь сэкономить.

– Правда, Даллас, – сказал Туча. – Это ж твой подарок, тебе и карты в руки. Шашлыки – другое дело, тут ты на нас можешь рассчитывать.

– Твоя игрушка, тебе с ней и играть, – подытожил Кастет. – Дай бог, чтоб для дела не пригодилась.

– Это уж точно, – поддакнул Косолапый, отвлекшись от, разглядывания тугих, обтянутых нейлоном ляжек официантки, которая обслуживала соседний столик. – Это ты, Костян, правильно сказал. Подарок классный, но ты, Даллас, лучше спрячь его подальше и никому не показывай. В старости достанешь, поглядишь и вспомнишь, какие у тебя были кореша.

– – Да, – растроганно согласился Даллас, – кореша у меня – дай бог каждому... – Он снова приоткрыл коробку, немного полюбовался револьвером и опустил крышку. – Вот я и говорю: за дружбу надо выпить.

Они выпили за дружбу. Официантка принесла фирменное мясо в горшочках и салаты; Даллас отправил ее еще за одной бутылкой «Джека Дэниэльса» и раздернул «молнию» своей мотоциклетной куртки, выпустив на волю обтянутое черной хлопчатобумажной майкой брюхо. Волосатики на сцене наяривали что-то развеселое, банджо стучало и дребезжало, контрабас ухал, бренчала гитара, и тоненько взвизгивала в волосатых лапах ресторанного ковбоя старенькая скрипка с потертым грифом. Даллас в такт музыке притопывал носком ковбойского сапога, отчего его брюхо ритмично сотрясалось; Косолапый, который весь день мотался по делам и порядком оголодал, сосредоточенно наворачивал мясо, не забывая провожать глазами пробегавших в табачном дыму полураздетых официанток; Кастет задумчиво курил, обмозговывая, как видно, очередное дельце, а может, просто переваривая крабовый салат. Шпала, длинный, безупречно выбритый, аристократически утонченный и дьявольски элегантный, играл зажигалкой. Острый язычок оранжевого пламени вспыхивал и гас в его ладони, двумя теплыми искорками отражаясь в опущенных глазах Шпалы. Туча смотрел на них, друзей своего детства, испытывая что-то вроде умиления. Умиление это было в значительной мере вызвано выпитым на голодный желудок виски, и Туча на этот счет ни капельки не заблуждался; тем не менее, эти люди, как ни крути, действительно были его лучшими, самыми близкими друзьями. Они росли в одном дворе, ходили в один детский сад и учились в школе на одной параллели – Шпала, Туча и Кастет в «А» классе, Косолапый в «Б», а Даллас – в «Г». Пожалуй, если посчитать, сколько времени Туча провел в их компании, получилось бы больше, чем с кем бы то ни было, включая родителей. Вот и выходило, что роднее этих людей у него никого нет...

Пока Туча предавался этим размышлениям, Шпала опять сцепился с Далласом. Спорили они, как всегда, о музыке. Шпала, почти профессионально знавший классику и полагавший, что в течение двух последних столетий музыка только деградировала, никогда не скрывал пренебрежения, с которым относился к занятиям Далласа. Даллас уже целый год бился, пытаясь раскрутить какую-то рок-н-ролльную группу с труднопроизносимым названием – бегал по ночным клубам и студиям звукозаписи, тряс брюхом, орал, потел, уговаривал, проталкивал, – но больших успехов на ниве продюсирования пока не добился. Шпала наполовину в шутку, наполовину всерьез утверждал, что неудачи Далласа обусловлены неправильным выбором профессии. «Рок-н-ролл твой – дерьмо на палочке, ничуть не лучше попсы, говорил он, – и продюсер из тебя, как из дерьма пуля, так чего же ты хочешь? Если дерьмо сложить с дерьмом, ничего, кроме дерьма, не получится. Правда, это будет довольно большая куча говна, но что толку? Только и остается, что свалить ее на чей-нибудь приусадебный участок – может, картошка уродится или, к примеру, клубника...»

Даллас, как всегда в таких случаях, немедленно взбеленился и принялся орать, тряся патлами. Его толстые багровые щеки дрожали, студенистое брюхо прыгало; размахивая перед носом у Шпалы толстым, как сарделька, указательным пальцем, он громогласно разорялся в том смысле, что Шпала еще приползет к нему на коленях, умоляя записать новый альбом знаменитой группы Далласа на его, Шпалы, вонючей технике, которую он вагонами закупает у китайцев, а врет, что возит прямо из Европы... Кастет, который торговал палеными тачками и был равнодушен к музыке, развлекался, поддакивая то одному, то другому и не давая таким образом вареву остыть в горшке. Это была старая игра, которая им никогда не надоедала; при этом Шпала, содержавший два компьютерных клуба и между делом писавший на заказ очень недурные, оригинальные программы, никогда не отказывал Далласу в помощи и сводил принесенные им записи на компьютере, причем сводил так, как их не свели бы ни в одной профессиональной звукозаписывающей студии. Денег он с Далласа, понятное дело, не брал – такого между ними сроду не водилось, – и вся эта ругань была обыкновенным сотрясением воздуха.

Потом в разговор вмешался заскучавший Косолапый, предположив, что дела у Далласа не идут именно из-за Шпалы, который что-то химичит с записями. Шпалу обозвали диверсантом и врагом народа, после чего было единогласно решено выйти на улицу освежиться. К этому времени вторая бутылка виски давно опустела, в ход пошла третья и все были уже порядком набравшись.

Даллас кликнул официантку и наполовину в шутку, наполовину всерьез велел ей стеречь столик, чтобы всякие, как он выразился, шаромыжники не умыкнули оставленные без присмотра продукты. Выбираясь из-за стола, он сунул под мышку коробку с драгоценным револьвером. Туче это не понравилось, но он промолчал, рассудив, что оставлять без присмотра такую вещь в полутемном, полном подвыпивших людей зале действительно не стоит.

Миновав тесный, скудно освещенный и насквозь прокуренный вестибюль, они шумно вывалились на улицу и сразу окунулись в пахнущую выхлопными газами синюю прохладу позднего летнего вечера. Все было просто отлично: фонари сияли, отражаясь в полированных крышах припаркованных вдоль улицы автомобилей; неоновая вывеска «Старого салуна» мигала, озаряя стоянку красно-сине-зелеными вспышками; из открытых дверей доносилась музыка, а в жилах мягко бродил хмель, ударяя то в голову, то в ноги и вызывая теплую грусть пополам с острой потребностью сейчас же, не медля ни минуты, отдать жизнь за любимых друзей. Даллас со Шпалой продолжали перебраниваться – уже шутливо, по инерции; Косолапый, как всегда, смотрел, кого бы склеить на ночь, – тоже по инерции, поскольку, если не считать официанток, в пределах видимости не было ни одного подходящего объекта; а Кастет, оседлав любимого конька, втолковывал Туче разницу между «Ровером», который он продал на прошлой неделе, и «Саабом», который продавал сейчас. Туча слушал его невнимательно, невпопад кивая и легонько отпихивая Кастета, когда тот, разгорячившись, принимался хватать его за рукав и тащить к стоянке, чтобы там наглядными примерами проиллюстрировать свои слова.

Потом где-то вдалеке возникло комариное жужжание работающего на предельных оборотах мотора. Московский Центр даже ночью не назовешь тихим местечком, но этот звук был какой-то особенный, и Туча сразу обратил на него внимание. Потом он не раз вспоминал это обстоятельство, думая, что такая странная избирательность восприятия была не чем иным, как знаком, посланным в окутанный алкогольными парами мозг не то ангелом-хранителем, не то его же собственным подсознанием, которое уже тогда почуяло надвигающуюся вместе с этим высоким, ноющим звуком беду.

Звук приблизился, превратившись из тонкого комариного пения в прерывистый злобный рев; затем мотор невидимой машины словно захлебнулся, споткнувшись, взвизгнули покрышки, и из-за угла буквально вылетел приземистый черный «БМВ», на мгновение ослепив Тучу нестерпимо яркими огнями галогенных фар.

– Это машина, – с черной завистью протянул Кастет. – Ракета, а не машина! Разбогатею – себе такую куплю.

– Лучше укради, – посоветовал Косолапый. – А то, пока ты разбогатеешь, это будет уже не машина, а ржавый хлам.

– Отвязанные какие-то, – заметил Шпала. – Обкурились, наверное. Уж очень лихо ездят.

Водитель черного «БМВ» действительно ездил лихо. Почти не снижая скорости, он влетел на стоянку перед «Старым салуном» и только тогда ударил по тормозам. Машина пошла юзом, оставляя на асфальте хорошо различимые черные полосы, и замерла в сантиметре от высокого бордюра, напоследок задев бампером мотоцикл Далласа. «Харлей» покачнулся и медленно, будто нехотя, завалился на бок с жестяным грохотом и лязгом. Туча видел, как по асфальту запрыгали блестящие осколки разбитого зеркала. «К несчастью», – невпопад подумал он.

– Ты что творишь, урод?! – взревел Даллас, бросаясь к своему мотоциклу. – Тебя где ездить учили, чайник ты оловянный?

Водитель «БМВ» выбрался из машины и, не обращая на Далласа внимания, озабоченно разглядывал бампер. Он даже вынул из кармана платок и принялся что-то там протирать. Даллас подлетел к нему, как гонимая ураганом грозовая туча, и первым делом от души врезал носком своего ковбойского сапога по блестящему переднему крылу «БМВ». Бил он от души, и на крыле образовалась заметная вмятина.

– Ты что делаешь?! – повторил свой риторический вопрос разгневанный и не совсем трезвый Даллас, хватая водителя за плечо.

Водитель молча обернулся. Обернулся он не просто так; разгибаясь, он сделал еще какое-то движение. Что это было за движение, Туча не разглядел, но Даллас от этого движения нелепо взмахнул руками и отлетел спиной вперед метра на два, а то и на все три. Он бы, наверное, летел и дальше, но его остановила стоявшая поблизости машина. Даллас врезался в нее, опрокинулся на капот, а оттуда мешком сполз на асфальт. Водитель «БМВ» подскочил к нему и ударил ногой. Голова Далласа с отчетливым стуком ударилась о крыло машины; он неуклюже завозился на земле, прикрывая лицо рукой, и вдруг Туча увидел в другой его руке блеск никелированного металла.

Все произошло за считанные мгновения. Они бросились к Далласу; двери «БМВ» распахнулись, и оттуда горохом посыпались крепкие молодые ребята с модными стрижками. Даллас большим пальцем взвел курок револьвера.

– Стоять, сука! – благим матом заорал он, наводя «Смит-и-Вессон» на своего обидчика. – Завалю, как колхозного хряка!

Водитель «БМВ» не стал стоять, как ему было велено. Вместо этого он от души врезал ногой по сжимавшей револьвер руке, и тяжелый никелированный «смитти», дребезжа, запрыгал по асфальту. Одновременно с этим в руке у водителя возник большой тускло-черный пистолет, который тот немедленно приставил ко лбу Далласа.

На стоянке началась кутерьма. Косолапый одним точным ударом опрокинул своего противника и принялся пинать его ногами, выбивая дерьмо. Кастет, напротив, не успел увернуться, схлопотал в ухо, потом под ложечку, сложился пополам и упал на колени; длинный Шпала, несмотря на утонченное воспитание, довольно профессионально валял сразу двоих, не давая им простоять на ногах больше секунды. Один только Туча не принимал участия в увеселении: опустив руки, он неподвижно торчал посреди превратившейся в поле боя стоянки и заворожено смотрел на лежавший в полуметре от его ног револьвер.

– Ну что, козел?! – кричал водитель «БМВ», тыча пистолетом в Далласа, который, напротив, больше не кричал и вообще не рыпался, а только смотрел круглыми глазами в круглую же дырку пистолетного дула. Вся морда у него была в красных разводах, левый глаз заплыл, а окровавленные, распухшие губы смахивали на пару оладий с вишневым вареньем. – Что, мешок с дерьмом?! Что ты хочешь, а?! Тебе проблемы нужны? Ну, так ты их нашел. Что с тобой сделать, животное, – ноги прострелить? Или яйца?

Кастета уже били ногами. Он перестал сопротивляться, закрыл руками голову и подтянул колени к животу, вздрагивая от каждого удара. Шпала тоже где-то ошибся, и его балет кончился – его лупили с двух сторон, как боксерскую грушу, он шатался под градом ударов и явно выбирал местечко почище, чтобы прилечь. Из всего этого следовал неутешительный вывод, что оппоненты им попались бывалые и резкие – из тех, что сначала бьют, а уж потом разбираются, кто прав, кто виноват.

– Туча, какого хрена стал?! – прохрипел из-под скрещенных локтей Кастет. – Мочи их, уродов! Туча-а-а!!!

Туча наклонился и подобрал револьвер, дивясь тому, какой он тяжелый, удобный и весь какой-то целесообразный. Эта штуковина как будто знала, для чего она предназначена, и была горда своим предназначением. Так и подмывало пустить ее в дело; строго говоря, иного выхода у Тучи просто не было, поскольку богатырским телосложением и умением ломать челюсти он не отличался с детства.

Он выпрямился, держа револьвер обеими руками, и закричал:

– А ну, кончай базар! Буду стрелять!

На него никто не обратил внимания, и тогда он выстрелил. Первоначально Туча хотел пальнуть в воздух, но в голову ему некстати пришла мысль о том, что патронов в барабане всего шесть штук – дорогих, эксклюзивных револьверных патронов сорок пятого калибра, каких в наших широтах днем с огнем не сыщешь. Понапрасну дырявить этими уникальными штуковинами небо было как-то жалко, и Туча, опустив ствол, выпалил по черному «БМВ».

Грохнуло так, что у него заложило уши. Револьвер тяжело подпрыгнул у Тучи в руке и больно ударил в ладонь, едва не вывихнув большой палец. Заднее стекло «БМВ» помутнело, покрывшись сеткой мелких трещин, помедлило немного, словно раздумывая, не постоять ли еще немного, а потом неторопливо, как в замедленной съемке, осыпалось вовнутрь водопадом крошечных осколков.

На мгновение весь мир замер, как на фотографии; все лица одновременно повернулись к Туче с одинаковым выражением тупого изумления. Потом фотография кончилась, и началось кино.

– Ты что делаешь, падло?! – яростно закричал водитель «БМВ», оставляя в покое измордованного Далласа. – Брось шпалер, гнида! Ну, живо! Завалю!

Его вытянутая во всю длину рука с зажатым в ней пистолетом описывала плавную дугу, наводя ствол на Тучу. Это стремительное, отточенное долгой практикой движение напоминало бросок кобры. Оно было совсем коротким, но Туче показалось, что это продолжается целую вечность. Он успел понять, что в конце дуги пистолет нацелится ему прямо в лоб, успел испугаться надвигающейся нелепой, бессмысленной гибели и успел даже сделать то единственное, что еще было в его силах: конвульсивным движением сместил ствол револьвера влево и спустил курок, будучи на сто процентов уверен, что промазал и что ответный выстрел сейчас вышибет ему мозги.

«Смит-и-Вессон» гулко рявкнул, выплюнув сноп соломенного, пламени. Тяжелая пуля сорок пятого калибра ударила водителя «БМВ» в грудь, как таран. Обутые в модные туфли ноги на миг оторвались от земли; раскинув руки, водитель отлетел назад и рухнул спиной на асфальт. Он был мертв, как старая автомобильная покрышка.

Туча продолжал стоять, держа перед собой обеими руками дымящийся револьвер, не в силах поверить в реальность того, что произошло.

– Валим! – закричал кто-то.

На стоянке началась беготня, застучали автомобильные дверцы, и уже через пару секунд черный «БМВ», дико газуя, задним ходом вылетел на дорогу, развернулся и стартовал с места, как болид «Формулы-1». К Туче, шатаясь, подбежал окровавленный Кастет, сильно толкнув его плечом, вырвал из рук револьвер, хищно присел на полусогнутых ногах и, ощерив мелкие зубы, дважды выпалил вслед улепетывающей машине. Второй выстрел попал в цель; «БМВ» завилял, теряя управление, вылетел на тротуар и с ужасным грохотом врезался в угол дома.

– Вот так, – неожиданно спокойным голосом сказал Кастет и сунул револьвер Туче. – Именно так и поступают с тварями. А теперь валим, братан, пока нас тут не повязали.

Туча кивнул, машинально сунул револьвер в карман пиджака и вслед за Кастетом побежал к старенькому «мерину» Шпалы, который уже фырчал выхлопной трубой, задним ходом выбираясь со стоянки. Бледный и абсолютно трезвый Шпала сидел за рулем. Щека у него была ободрана, элегантный пиджак лопнул по шву на спине. Рядом с ним, безуспешно пытаясь зажечь сигарету, сидел Косолапый. Руки у него тряслись, зажигалка все время гасла, и сигарета не желала прикуриваться.

– Какого хрена надо было его мочить?! – заорал он, когда Кастет и Туча упали на заднее сиденье.

– Молчи, Миха, – сказал Кастет. – Туча все правильно сделал. Хорошего в этом мало, но по-другому не получалось. А все из-за этого жирного мудака с его дурацким велосипедом!

Туча посмотрел в окно и увидел Далласа, который, шатаясь, поднимал тяжелый «Харлей». В следующее мгновение мотоцикл завелся с оглушительным ревом; Даллас неуверенно взгромоздился на него верхом и выехал со стоянки.

– Поехали, Шпала, поехали, – нетерпеливо сказал Кастет.

– Куда? – напряженным голосом спросил Шпала. Он даже не обернулся, и Туче это показалось плохим признаком.

– Куда, куда... На Кудыкину гору! – зло выкрикнул Кастет. – Подальше отсюда, вот куда!

– Боюсь, Земля не так велика, чтобы мы могли убраться достаточно далеко, – сказал Шпала и включил первую передачу.

– Трогай уже, философ, – сказал Кастет и устало откинулся на спинку сиденья.

* * *

Виктор Артюхов, по кличке Даллас; Михаил Медведев, по кличке Косолапый; Анатолий Шполянский, по кличке Шпала; Константин Кудиев, по кличке Кастет. Все они прошли по делу как свидетели, и данные ими на суде показания совпадали до мельчайших деталей. Адвокату защиты не удалось сбить их и запутать, да он и не особенно к этому стремился: дело было ясное как день, и копаться в нем никому не хотелось. Благодаря крайне несчастливому стечению обстоятельств жертвой ночной драки на стоянке ресторана «Старый салун» стал работавший под прикрытием офицер ФСБ. Стремясь войти в доверие к членам организованной преступной группы, занимавшейся поставками в Москву тяжелых наркотиков, чекист буквально лез из кожи вон, показывая, какой он крутой парень. Показ этот закончился наездом на припаркованный возле шалмана «Харлей» Далласа со всеми вытекающими последствиями. Оставить убийство офицера ФСБ безнаказанным было нельзя, а сажать всех пятерых, как видно, показалось кому-то хлопотным и ненужным. Андрей Тучков не знал, кто надоумил Далласа, Шпалу, Косолапого и Кастета свалить все на него; ему хотелось верить, что это сделал следователь, но с таким же успехом все это мог придумать и кто-то из них. Или все вместе...

Как бы то ни было, Туча пошел «паровозом». Ознакомившись с показаниями друзей, он понял, что все решено без его участия, и изменил собственные показания, взяв все на себя. Да, револьвер с самого начала был у него. Это был его револьвер, который он приобрел, хранил и носил при себе совершенно незаконно, хотя и без цели продажи. Ссору с приехавшими на «БМВ» людьми затеял он, и он же первым вынул оружие, которое сразу пустил в ход, потому что был пьян и плохо соображал, что делает. И вдогонку удирающему «БМВ» тоже стрелял он, Туча, а никакой не Кастет, как он сдуру утверждал вначале. И никто не просил его «мочить уродов» – все, оказывается, пытались его удержать, отговорить, но в него будто бес вселился...

Одержимость бесом суд во внимание не принял; то, что Туча в момент убийства был пьян, сочли отягчающим обстоятельством, и ломилось ему лет двадцать – двадцать пять, да выручил адвокат и еще то, что Туча, вняв уговорам следователя, подписал признание и выторговал себе явку с повинной. Ему отвалили десятку, а потом скостили два года за примерное поведение.

Восемь бесконечно долгих лет Андрей Тучков, по кличке Туча, провел в настоящем аду. Среди тамошних демонов попадались порой и такие, которые, находясь в лениво-благодушном настроении, были не прочь растолковать ему некоторые азы. Азы же заключались в следующем: менты всегда работают по наводке, и, если тебя повязали, значит, кто-то им на тебя настучал. А если друзья, которые были в деле вместе с тобой, потом выступают на суде как свидетели обвинения, значит, сдали тебя именно они. Собрались, посоветовались и сдали, как стеклотару...

Принимая это во внимание, Туча считал, что торопиться с дружескими объятиями ему не стоит. Пожалуй, ему сейчас следовало быть очень, очень осторожным. Старые друзья наверняка помнили о нем все эти годы – очень по-своему, совсем не так, как полагается друзьям, как хотелось бы ему самому, но помнили. Помнили и боялись его возвращения... Кое-кому из них запросто могло прийти в голову, что было бы гораздо лучше для всех, если бы Туча умер – не просто ушел из их жизни, не в памяти умер, а по-настоящему, совсем умер, перестал дышать. Вряд ли до такого мог бы додуматься толстый добродушный Даллас – этого мешка с дерьмом только на то и хватило, чтобы трусливо сдать Тучу, пойти на поводу у остальных. И Косолапый как будто был слеплен не из такого теста... Но вот Кастет с его бандитскими замашками и сомнительным бизнесом был как раз тем человеком, который мог такое задумать и осуществить. Да и Шпала... Утонченный, аристократичный Шпала, превыше всего ценивший классическую музыку, полный покой и свои чертовы компьютеры. – Шпала с его холодным, расчетливым рационализмом тоже был опасен, потому что всегда, с самого раннего детства, ставил логику и целесообразность превыше эмоций. Он сам немного смахивал на компьютер, особенно в те редкие моменты, когда открывал рот и начинал излагать свое мировоззрение. Ведь уже тогда, сидя за баранкой своего «мерина» и выруливая со стоянки перед «Старым салуном», он все просчитал и понял, что Тучу придется сдать. Потому и спрашивал, куда теперь ехать, что считал самым разумным отвезти Тучу в ближайшее отделение милиции... А не отвез, наверное, потому, что счел это преждевременным. Сначала нужно было дать всем успокоиться, все как следует обмозговать, договориться с ними, убедить, что другого выхода нет...

Тогда, восемь лет назад, им, наверное, казалось, что Туча ушел из их жизни навсегда. Восемь лет – это очень долго, а восемь лет в зоне особого режима могут сойти за вечность. За восемь лет с ним могло случиться что угодно; зная характер Тучи, друзья смело могли рассчитывать на то, что в зоне он не выживет – повесится на ботиночных шнурках в загаженном сортире или его забьют насмерть в темном углу барака. Почти так все и вышло, с той лишь разницей, что Туча выжил – всем смертям назло, как сказал поэт. Если друзья помнили о нем, если проявляли к его судьбе хоть какой-то интерес, пускай себе и самый корыстный, это должно было быть им известно. Туча почти наяву видел, как они, собравшись за угловым столиком в дорогом кабаке, обсуждают, как с ним поступить, и Шпала делает предложение, исходя из логики и целесообразности, а Кастет с его острым, как пила, угловатым лицом горячо его поддерживает, не упуская случая ввернуть свою любимую поговорку: «Нет человека – нет проблемы»...

А может, никакого обсуждения и не было. Может, кто-то из них – Кастет или тот же Шпала, к примеру, – решил взять грех на свою душу целиком, не делясь с приятелями, и уже нанял специалиста по такого рода делам. Ведь, как ни крути, смерть Тучи принесла бы огромное облегчение всем – в том числе, пожалуй, и ему самому...

Пораженный этой неожиданной мыслью, Тучков остановился посреди разъезженного, скользкого проселка и долго стоял на одном месте, жуя мундштук потухшей папиросы и чувствуя, насколько чужд и не нужен он всему, что его окружало: и этому заснеженному, искрящемуся под лучами весеннего солнца полю, и безоблачному, ярко-синему небу, и березовой роще, и даже воронам, громко ссорившимся в кронах деревьев... Всем стало бы лучше, если бы он умер прямо сейчас, особенно воронам – не пришлось бы, по крайней мере, лететь куда-то на поиски падали...

Он почувствовал, как на глаза наворачиваются слезы, и сердито утерся грязным костлявым кулаком, уже окоченевшим от холода, подумав при этом, что нервная система у него совсем расшаталась – чуть что, сразу плакать... Это его по-настоящему разозлило. Полюбуйтесь, во что он превратился! Он, молодой, подававший большие надежды ученый-математик, без пяти минут кандидат наук, а в перспективе, сами понимаете, доктор, всеми уважаемый человек... Раздавленный самосвалом червяк – вот что он теперь такое! Корчится на дне грязной, взбаламученной лужи, подыхая от боли и не зная, кто его раздавил и за что. И всем на него плевать, ни у кого он не вызывает ничего, кроме брезгливости, потому что такого, каким его сделали, теперь даже на крючок не насадишь...

«Но я не червяк, – сказал он себе. – Я вам не червяк, ясно?! Червяк не умеет злиться, не умеет думать, не умеет мстить. А я восемь лет копил злость – нет, не злость, а злобу, которая, если капнуть ею на металл, проест его насквозь почище любой кислоты. И я восемь долгих лет, валяясь на койке в спящем бараке или швыряя бетон, думал, как мне с вами поступить, дорогие мои друзья, товарищи школьных игр. И я все давным-давно придумал, я все продумал до мелочей, и осталась мне самая малость: решить, запускать машинку или не запускать, брать вас к ногтю или не брать. Я и сейчас еще этого до конца не решил. Вот посмотрю на ваши сытые хари, послушаю, что вы мне скажете, и решу, как с вами быть – отпустить плодиться и размножаться или выжечь ваш поганый род до седьмого колена. Сил у меня на это хватит, и ума тоже, и решимости. Так что ждите, я скоро буду».

Он вынул из кармана бушлата разлохмаченный спичечный коробок, с четвертой попытки высек огонь, прикурил обслюненный, изжеванный бычок и решительно зашагал к станции. Стиснутые кулаки лежали в карманах, как два обледенелых булыжника, над плечом идущего рваной голубоватой лентой стелился папиросный дымок. Стоптанные каблуки грубых рабочих башмаков глухо стучали о поверхность дороги, подошвы с хрустом ломали подтаявший ледок, разбрызгивали собравшиеся в колеях длинные прозрачные лужи.

Тучков вошел в рощу. Дорога сворачивала направо, теряясь за частоколом деревьев. Где-то там, за поворотом, приближаясь с каждой секундой, гудел мотор. Туча пошел медленнее, вслушиваясь в звук работающего двигателя с настороженностью застигнутого врасплох дикого зверя. Ему вдруг захотелось нырнуть в лес, спрятаться, залечь и подождать, пока машина пройдет мимо. Разумеется, он не стал этого делать. Во-первых, в здешних краях к зэкам относились вполне терпимо, с сочувствием, поскольку половина местного населения работала в зоне, а вторая половина отсидела хотя бы по разу – если не в этой зоне, то в какой-нибудь другой. Во-вторых, ехавшая навстречу машина скорее всего не имела к нему, Туче, никакого касательства, а если все-таки имела, то прятаться в лесу все равно было бесполезно: в снегу остались бы глубокие свежие борозды, и это могло привести только к лишним неприятностям. Ведь если в машине ехали вертухаи, они обязательно остановились бы, чтобы проверить, что это за человек побежал от них в лес – уж не беглый ли зэка? Было бы очень глупо получить автоматную пулю между лопаток прямо в день освобождения...

Поэтому Туча ограничился тем, что заранее сошел с середины дороги на обочину и двинулся вдоль высокого, в половину его роста, комковатого, обледеневшего сугроба. Звук работающего двигателя приблизился, и вдруг машина выскочила из-за поворота – слишком рано выскочила, Туча ждал ее позднее. Увидев огромный и угловатый, сверкающий, как полированный антрацит, «Хаммер», Туча понял свою ошибку: он рассчитывал время, ориентируясь по громкости звука, а мотор этого американского монстра работал совсем тихо, вот он и просчитался. Да и как было не просчитаться? Восемь долгих лет он в глаза не видел никаких машин, кроме отечественных грузовиков, «уазиков» да потрепанной «Волги» хозяина, подполковника Муратова. Вообще, видеть «Хаммер» здесь, на этой дороге, в этих забытых Богом местах, было до оторопи странно; пожалуй, Туча удивился бы не больше, если бы прямо перед ним на дорогу приземлилось летающее блюдце.

Он взял еще правее, топча сугроб, и остановился, чтобы пропустить мимо себя это заграничное чудище. Номера на «Хаммере» были московские. «Братва едет, – пронеслось в голове у Тучи. – Решили кого-то из своих навестить, деньжат подкинуть, то да се...»

Он еще додумывал эту мысль, когда огромный внедорожник вдруг замедлил ход и остановился прямо напротив него. От машины ощутимо веяло теплом, и Туча поймал себя на дурацком желании подставить окоченевшие ладони под выхлопную трубу. Потом он испугался, сделал неуверенное движение в сторону леса, но остановился, поняв, что это бесполезно: схваченный коркой льда серый сугроб стоял стеной, и на его фоне черный Туча представлял собой отменную мишень.

Тонированное стекло водительской дверцы с едва слышным жужжанием плавно поползло вниз, и в образовавшемся проеме появилась широкая жующая морда с холодными, колючими глазками и стрижкой ежиком. Верхнюю губу водителя пересекал старый шрам; еще один шрам виднелся на переносице. Одет водитель был в кожаную куртку, из-под которой выглядывали воротник белоснежной рубашки и строгий однотонный галстук.

– Эй, братишка, – окликнул он Тучу, – садись, подвезу,

«Так быстро? – с тоской подумал Туча, наблюдая за размеренными движениями жующей челюсти. – Неужели конец?»

. – Спасибо, – сказал он, – я... Мне в другую сторону. Туда, на станцию.

– О чем базар, братан? Вижу я, куда ты идешь и, главное, откуда. Что же я, падло последнее – для братана литр бензина жалеть? Залезай, залезай, не парься, все нормально. Довезу с ветерком.

– Не надо, я так, – сказал Туча.

Водитель с натугой растянул губы в неком подобии улыбки. Глаза его при этом остались холодными, недобрыми.

– Залезай, – повторил он. – Сегодня я тебе помогу, завтра – ты мне... Садись, браток, а то совсем простынешь.

Мы с пацанами расспросить тебя хотим, как там, у дяди в гостях, нашим братьям живется. Ну?.. Расскажешь, чем кормят, какие байки перед сном травят...

Задняя дверь «Хаммера» приоткрылась с мягким щелчком, и Туча понял, что деваться некуда. Напоследок оглядевшись по сторонам, он на негнущихся, неожиданно утративших чувствительность ногах преодолел отделявшие его от машины два метра и, стиснув зубы, полез в пахнущее табаком и одеколоном, теплое, как внутренности сытого хищника, нутро джипа.

Глава 2

Накануне вечером Юрий Филатов затеял уборку. Конечно, время для уборки было не самое подходящее, но по телевизору опять показывали какую-то муть, книги на полках были перечитаны по двадцать пять раз, идти никуда не хотелось, и перед ним во весь рост встала очень неприятная дилемма: либо взять себя в руки и разгрести свинарник, который он опять развел в квартире, либо плюнуть на все, смотаться в ближайший магазин и провести вечер за бутылкой водки. Второй вариант выглядел предпочтительнее, но именно поэтому Юрий выбрал первый: ему всю жизнь вдалбливали в голову, что, двигаясь по линии наименьшего сопротивления, ни к чему хорошему не придешь.

Орудуя веником и мокрой тряпкой, он с невеселой улыбкой думал о том, что оказался способным учеником и крепко усвоил набор простеньких аксиом, которыми сочли нужным снабдить его семья – и школа. Он не искал легких путей, всю жизнь плыл против течения, и что в итоге? Один как перст, даже квартиру прибрать некому. И ни карьеры, ни друзей – никого и ничего, чем можно было бы дорожить и гордиться.

Потом он решил навести порядок на книжных полках и неожиданно для себя наткнулся на похороненный в кипе старых газет выпуск альманаха «Фантастика и приключения» за тысяча девятьсот семидесятый год. Это была огромная книга в твердом, обтянутом материей переплете, с фотонным звездолетом на обложке, тяжелая, распухшая, изрядно потрепанная. Это была любимая книга его детства, которой он очень дорожил и которую считал безвозвратно утраченной. Вернувшись домой с войны и не найдя ее на привычном месте, он, помнится, решил, что мама дала ее кому-то почитать, пока он бегал по чужим горам, палил из автомата и вышибал мозги из этих бородатых ишаков, чеченских боевиков. Поскольку мама умерла, спросить, кому она отдала альманах, было не у кого, и Юрий смирился с утратой, благо имел по этой части богатейший опыт, да и утрата была не из тех, над которыми пристало плакать взрослому мужчине.

Тем не менее находка его очень обрадовала, и, усевшись прямо на полу посреди сопутствующего любой генеральной уборке разгрома, Юрий положил тяжелый альманах на колени и нежно огладил ладонью потрепанный матерчатый переплет. Книга казалась какой-то чересчур толстой, гораздо толще, чем была когда-то; Юрий открыл ее и обнаружил внутри тощую стопку писем.

Это были его письма – те самые, что он писал маме с войны, а потом из госпиталя. Их было совсем немного – штук десять или двенадцать. Юрий развернул веером заляпанные фиолетовыми треугольными печатями полевой почты тоненькие конверты, пробежал глазами по датам. «Интересно, – подумал он, – что же я мог писать ей оттуда? Хоть убей, не могу вспомнить. Помню только, что очень старался как-то ее успокоить, убедить, что не принимаю участия в боях, делал вид, что у меня все нормально, если не считать смертельной скуки... А она, помнится, тоже делала вид, что верит, хотя точно знала, что я вру, что десантура на войне не отдыхает и что скучать мне там не приходится. Уговаривала не поддаваться скуке, советовала читать побольше хороших книг, не ограничиваясь одними уставами, или, если читать совсем уж нечего, почаще писать ей, она будет этому только рада. А что я мог написать? Чтобы написать хотя бы две-три странички убедительного вранья в неделю, надо обладать хоть какой-то фантазией... литературным талантом надо обладать, черт бы его подрал! А с талантами у меня всю жизнь было туго, хотя мама всегда называла меня очень способным мальчиком и страшно огорчилась, когда я поступил не на филфак, как ей хотелось, а в военное училище...»

Юрий вынул одно письмо из конверта, пробежал глазами по кривым, прыгающим строчкам. В глаза ему бросилась странная фраза: «Теку, как неисправный кран, перетаскал у ребят все портянки, и все равно эта дрянь висит до колена». Он удивленно поднял брови, а потом вспомнил, что речь шла о насморке, который он очень некстати подхватил в разгар одной из операций. Об операции в письме не было, разумеется, ни слова, хотя их тогда крепко потрепали, зато насморку Юрий посвятил целый абзац. Мама тогда посоветовала на ночь напиться чаю с малиной, принять три таблетки аспирина – ударную дозу, как она это называла, – и потеплее укрыться перед сном, надев на ноги шерстяные носки. К тому времени, как ее письмо добралось до Юрия, тот уже лежал в госпитале со своим первым пулевым ранением и напрочь позабыл о насморке. Про насморк он писал маме вечером, а в третьем часу ночи их подняли по тревоге и бросили в пекло, где простуда прошла сама собой за каких-нибудь полчаса – просто, надо полагать, организму было не до нее.

Юрий аккуратно засунул письмо в конверт и озадаченно почесал переносицу, не зная, что делать с этим эпистолярным наследием. Сжечь? А где именно сжечь, позвольте узнать? В ванне? Так соседи сбегутся, пожарных вызовут... Выбросить просто так? Нет уж, это дудки! Еще какой-нибудь бомж, сидя на корточках за мусорными баками и справляя нужду, решит почитать перед тем, как употребить по назначению...

Оставлять письма в квартире Юрию не хотелось: они были бы лишним напоминанием о маме и о его неизбывной вине перед ней. И вообще, вспоминать те дни ему было тяжело, так что судьба писем была решена в два счета.

Собрав письма в охапку, Юрий пошел на кухню, выставил на середину мусорное ведро, поставил рядом с ведром табуретку, сел на нее верхом и принялся методично рвать письма в мелкие клочки. Вскоре лежавшие в ведре засохшие объедки скрылись под ворохом бумажных клочков – пожелтевших, густо исписанных. Юрий рвал письма, держа в уголке рта дымящуюся сигарету, и думал, что жизнь надо как-то менять. Впрочем, об этом он думал уже не первый год, и не второй, и даже не пятый, а жизнь шла своим чередом, не спрашивая у него ни совета, ни разрешения...

Потом Юрий покончил с уборкой, приготовил и наспех проглотил поздний ужин и улегся в постель. Было уже начало первого, в темном дворе наступила мертвая тишина, лишь откуда-то издалека – с проспекта, наверное, – доносились завывания преодолевающего пологий подъем троллейбуса. Сна не было ни в одном глазу, и он решил почитать на сон грядущий, благо счастливо обретенный заново альманах лежал на расстоянии вытянутой руки. И он взял альманах, открыл на первой странице и начал читать, все больше увлекаясь с каждой строчкой, снова превращаясь в маленького мальчика, восторженно глотающего страницу за страницей, – подвиги, приключения, неведомые миры, парусные корабли и звездолеты, красавицы и чудовища...

Потом у него устали глаза, он закрыл книгу, выключил свет и увидел, что небо за окном уже не черное, а жемчужно-серое. «Идиот», – вслух пробормотал он, уткнулся носом в подушку и захрапел, успев, однако же, заметить, что старенький электронный будильник показывает почти половину четвертого.

Поэтому не было ничего удивительного в том, что разбудил его звонок в дверь. Звонили долго и очень настойчиво; слыша бесконечные переливы электронных трелей, легко было представить себе человека, нетерпеливо переминающегося на коврике перед входной дверью и со страдающим выражением лица давящего большим пальцем на кнопку звонка. «Заткнись, сволочь», – сквозь сон пробормотал Юрий, но звонок даже не подумал затыкаться.

Юрий понял, что заснуть снова ему уже не дадут, и открыл глаза. На дворе стоял белый день, щедрое майское солнце беспрепятственно вливалось в не занавешенное окно, золотя танцующие в воздухе пылинки. Сквозь открытую форточку доносился веселый гомон ребятни, где-то играла музыка – и стрелял неисправным глушителем старый мотоцикл, недавно приобретенный парнишкой из соседнего дома и служивший предметом лютой ненависти для всего двора. В зарослях сирени лупили костяшками по столу и азартно вскрикивали доминошники. Неделю назад, перед открытием сезона, кто-то прибил к крышке доминошного стола вырезанный по размеру кусок голубовато-зеленого пластика, и теперь щелчки костяшек напоминали выстрелы из спортивного пистолета.

В дверь продолжали наяривать с тупым упорством, достойным лучшего применения. Бормоча нехорошие слова, Юрий натянул спортивные шаровары и пошел открывать. Майка куда-то запропастилась, и он решил ее не искать – сойдет и так, он у себя дома, в конце-то концов! На ходу он прихватил со стола сигареты, сунул одну в зубы и закурил, чтобы окончательно проснуться. После первой затяжки в голове у него немного прояснилось, и он задался вопросом, кому это так неймется.

Впрочем, долго ломать голову ему не пришлось, поскольку путь от кровати до входной двери был недлинный. Юрий преодолел его в шесть или семь шагов, отпер замок и распахнул дверь.

За дверью, тиская кнопку звонка, стоял Серега Веригин, веселый алкаш из соседнего подъезда, с некоторых пор взявший моду именовать Юрия другом своего золотого детства. Если учесть, что именно из-за приставаний Веригина, который был на два года старше и третировал весь двор, Юрий когда-то записался в секцию бокса, веригинские излияния насчет их старой дружбы выглядели, мягко говоря, излишними; впрочем, кто старое помянет...

Выглядел Веригин странно. Морда у него была красная, глаза тоже покраснели и слезились, усы безжизненно обвисли, руки тряслись, а на кончике нахально вздернутого носа дрожала мутная капля, смотреть на которую было неприятно. На левой щеке у него багровела свеженькая царапина, подол рубашки выбился из штанов, а в волосах застрял какой-то мусор, среди которого Юрий с удивлением разглядел несколько комков свалявшейся пыли, как будто Серега долго ползал под кроватью, пользуясь головой вместо швабры. От него привычно и остро разило перегаром, а в правой руке он держал обтерханную спортивную сумку со сломанным замком. Сумка была полупустая.

– О, Юрик, – сказал Веригин, часто моргая и шмыгая носом. Голос у него тоже дрожал, и это было чертовски странно. – Ты дома, оказывается. А я думал, тебя и след простыл.

– А чего тогда в дверь названиваешь? – хмуро спросил Юрий, дымя сигаретой. – Думал, мыши тебе откроют?

– Так а чего делать-то? – непонятно ответил Веригин. – Я тебя разбудил, что ли?

– Вроде того, – сказал Юрий. – Заснул вчера поздно.

– Бухал, что ли? – спросил Веригин с завистью, которая была Юрию решительно непонятна, поскольку сам Серега очень редко ложился спать трезвым, даже когда работал водителем и вынужден был каждое утро проходить медицинское освидетельствование на предмет содержания алкоголя в крови.

– Читал.

– Чего? – Веригин даже носом перестал шмыгать от удивления. – Никогда тебя, Юрик, не разберешь, серьезно ты говоришь или шутишь. А у меня, понимаешь, несчастье...

– Что случилось? – спросил Юрий, неожиданно встревожившись, потому что выглядел Веригин вот именно как человек, у которого дома произошло что-то ужасное. – Что с Людмилой?

– А? – не понял Веригин. – С Людкой? А чего ей сделается, она же здоровая, стерва, что твой японский бульдозер. Из дома она меня выгнала, понял? Я тебя, говорит, алкаша, дармоеда, больше на порог не пущу. Опять, говорит, с работы выгнали... А я виноват, что выгнали? Ну, посидели в обед с ребятами, ну, застукал нас мастер... Так им ничего, а меня опять за ворота! А она орет, как ротный старшина... Ну, ты ж ее знаешь!

Юрий кивнул. Людмилу Веригину знал весь двор, да и Серегу, коль уж на то пошло, тоже знали, так что теперь, когда выяснилось, что все живы и здоровы, Филатов не испытывал ничего, кроме тоскливого раздражения и желания попросту захлопнуть перед носом у Веригина дверь. Однако остатки полученного в детстве воспитания мешали ему совершить такой откровенно хамский поступок, да и Серега был не из тех, кого смущают подобные мелочи: Юрий мог поспорить, что, очутившись перед захлопнувшейся дверью, он немедленно возобновит свои упражнения со звонком. Оставалось только дослушать его до конца, после чего как-нибудь вежливенько выпроводить вон.

– Ты, говорит, дармоед, – продолжал Серега, хлюпая носом, и Юрий вдруг с очень тягостным чувством понял, что голос у Веригина дрожит от подступающих слез. Таким он не видел соседа ни разу за всю жизнь, прожитую с ним в одном дворе, и это означало, что нелады в семье Веригиных вступили в решающую, кризисную фазу. – Денег, говорит, в дом ни копейки не приносишь, от тебя одни убытки... И веником, веником, понял? По голове. Обидно, блин! Ведь я же ее, Петлюру, в жизни пальцем не тронул, хотя хотелось, и не раз. А теперь смотри, что получается. Брательника своего из деревни вызвала – пускай, говорит, он со мной живет, от него пользы больше, а ты иди куда хошь. Квартиру я, дурак, на нее переписал... Как же, любовь до гроба! А теперь, говорит, я тебя, алкаша, дармоеда проклятущего, из квартиры выпишу, и живи, как умеешь. Вот скажи, Юрик, по-людски это или как?

Юрий подавил вздох глубокого огорчения. В голове у него со скоростью света пронесся целый рой мыслей, и все как одна самого неприятного свойства. Он подумал о том, что прогнать знакомого, оказавшегося в такой ситуации, нельзя; подумал, каково им будет вдвоем на его восемнадцати квадратных метрах, да еще при таком разительном несходстве характеров и привычек; подумал, что наверняка придется идти к Людмиле Веригиной – уговаривать, успокаивать, увещевать, давать за Серегу обещания, которые тот, разумеется, и не подумает выполнять, – словом, улаживать конфликт. А там ведь еще какой-то деревенский брат, которому улаживание конфликта, понятное дело, не в жилу, – назад, в деревню, из Москвы его вряд ли тянет. Хотя решить вопрос с братом будет как раз проще всего – отвести его в сторонку и коротко переговорить по-мужски. Главное, по морде не бить, подумал Юрий. Пару раз по корпусу, разок по почкам, и он сразу почувствует тягу к чистому воздуху и буколическим пейзажам...

– Ладно, – сказал он и нехотя отступил от дверей, давая Веригину дорогу вглубь своей территории, – заходи.

Веригин шмыгнул носом и поднял на него слезящиеся удивленные глаза с розовыми белками.

– Зачем?

– Как это – зачем? – не понял Юрий. – Поживешь немного у меня, раз такое дело. Не хоромы, конечно, но поместимся как-нибудь по-холостяцки. В тесноте, да не в обиде. А там, глядишь, и Людмила твоя оттает...

– Ага, она оттает, – протянул Веригин недоверчиво. – Вместе с Антарктидой. В один день. В один и тот же, мать его, час... Нет, Юрик. За приглашение спасибо, только я еще не совсем совесть-то потерял. Она же, кобра, как узнает, что я у тебя живу, каждый божий день будет сюда прибегать права качать. Житья ведь не даст – ни мне не даст, ни тебе. Все мозги насквозь проест, она ведь не может, когда ей пилить некого. Вот пускай брательника своего и пилит, а он пускай терпит, раз ему без московской регистрации так уж невпротык. А я уже натерпелся, хватит! Я теперь вольный казак: хочу – пью, хочу – гуляю, и никто мне не указ. Завербуюсь на какую-нибудь буровую, вернусь с чемоданом капусты, вот тогда посмотрим, кто к кому на коленках приползет. Ты, говорит, еще приползешь на коленках-то, да я, говорит, тебя все одно не пущу... Меня! Хозяина! Веником по морде, ты понял? Я ей этого, Юрик, до самой смерти не прощу. Ноги моей там больше не будет, пускай подавятся, сволочи! Говорил мне мой батя: не бери, говорил, дурак, жену из лимитчиков, ты с ней еще наплачешься. Как в воду глядел, ей-богу! Ну, теперь все! Теперь мое время настало!

Он непроизвольно всхлипнул и утерся рукавом, обдав Юрия новой волной перегара.

– Вот, вещички собрал, – сказал он и показал Юрию свою тощую сумку. – Видал, сколько добра я с этой коброй за пятнадцать лет нажил? Стал, понимаешь, собираться, хвать-похвать, а взять-то и нечего! Слушай, можно хоть сумку у тебя оставить? Куда я с ней сейчас пойду? А у тебя надежно, как в швейцарском банке. Ты же друг мой закадычный, Юрик, мы ж с тобой в одной песочнице выросли! Кому же доверить, как не тебе?

– Не вопрос, – сказал Юрий. – Давай сюда свое имущество.

Веригин отдал ему сумку. При этом она слегка приоткрылась, и изнутри отчетливо потянуло грязными носками. Юрий решил, что будет хранить сумку в ванной или, в крайнем случае, в прихожей.

– И куда ты теперь? – спросил он, так как Веригин медлил уходить, продолжая переминаться у двери.

– Так это... Куда ж русскому человеку идти, если у него несчастье? – с философским видом сказал Веригин. – В пивняк пойду, горе заливать. Только, это, Юрик... Неудобно, конечно, но моя кобра у меня все деньги отняла. Ну, буквально до копейки, представляешь?

У Юрия промелькнула мысль, уж не спектакль ли это, разыгранный с целью выманить у него денег на бутылку. Впрочем, за Веригиным такого не водилось. Когда ему надо было выпить, а денег не хватало, он всегда прямо так и говорил: одолжи, мол, до получки, а то трубы горят. Иногда он даже возвращал долги, что было совсем уже удивительно. Так что никаким спектаклем здесь, похоже, и не пахло.

Сигарета у Юрия догорела до самого фильтра. Он распахнул дверь сортира, благо далеко идти не требовалось, бросил окурок в унитаз и высыпал туда же пепел, который на протяжении всего разговора стряхивал в ладонь.

– Сейчас, – сказал он Веригину, который упрямо продолжал торчать на лестничной площадке, демонстрируя гордое нежелание обременять хозяина своим присутствием. – Сейчас, Серега, подожди секунду, я руки помою.

Он сполоснул под краном испачканную пеплом ладонь, плеснул пригоршню холодной воды в лицо, вытерся висевшим на крючке полотенцем и вернулся в прихожую. Веригин уныло маячил в дверном проеме, воняя перегаром на весь подъезд.

– Ты, может, есть хочешь? – спросил Юрий, доставая бумажник из кармана висевшей на вешалке куртки. – Или курить? Курево есть у тебя?

– Курево есть, – сказал Веригин, глядя на бумажник и шмыгая носом. – А есть я, Юрик, теперь не скоро захочу. Дома, понимаешь, так накормили, что кусок в горло не лезет...

– Черт, денег у меня негусто, – огорченно сказал Юрий, выгребая из бумажника все, что в нем было. – Погоди, я сейчас оденусь, прогуляемся до банкомата...

– Ни боже мой, – возразил Веригин, пересчитывая бумажки и аккуратно пряча их в нагрудный карман. – Что ты! Это, по-твоему, мало? Да здесь бутылки на четыре наберется! Зачем мне больше-то – чтоб вытащили у пьяного? А я сегодня, Юрик, очень пьяный буду. Но ты не волнуйся, я все отдам. Заработаю и отдам, понял?

– Понял, – сказал Юрий. – Я и не волнуюсь. Деньги ведь не главное.

– Это кому как, – сказал Веригин, выразительно оглянувшись через плечо, чтобы было понятно, кого конкретно он имеет в виду. – Некоторые за ними света белого не видят, им деньги дороже человека... Ладно, Юрик, спасибо тебе, пойду я, пожалуй. Не поминай лихом.

Внизу стукнула дверь подъезда. Серега пугливо оглянулся, но это была всего-навсего старушка с четвертого этажа – та, что держала трех болонок. Болонки шумно пробежали мимо, волоча за собой хозяйку. Веригин поспешно посторонился, но его все равно облаяли.

– Что за жизнь, – с тоской сказал Веригин, когда привязанная к собачьему поводку Марья Трофимовна скрылась из глаз. – Все на меня гавкают, даже собаки. Пойду, напьюсь.

– Ты поаккуратнее все-таки, – посоветовал Юрий.

– Ага, – равнодушно сказал Веригин.

– Рубашку заправь, рубашка у тебя из штанов вылезла.

– Плевать, – сказал Веригин, вяло пожал Юрию руку и ушел.

Юрий немного постоял на пороге, слушая, как он по-стариковски шаркает вниз по лестнице, а потом закрыл дверь и пошел готовить себе завтрак. Некоторое время мысли его были заняты Веригиным и его неприятностями, но потом он решил, что все это ерунда и комариная плешь: поругались – помирятся. Просто у Людмилы, как видно, лопнуло терпение, вот она и решила как следует припугнуть своего не в меру разгулявшегося супруга. Что же до угрозы прописать вместо него приехавшего из деревни брата, то это было даже не смешно: сбежав из родных мест, Людмила Веригина вряд ли собиралась перетащить в Москву свою многочисленную родню. Угроза – она и есть угроза, что тут еще скажешь...

Придя к такому выводу, Юрий махнул на чету Веригиных рукой, сел за стол и, прихлебывая горячий кофе из большой керамической кружки, стал придумывать, как бы ему половчее убить воскресенье.

* * *

Маша Медведева принесла напитки и – для желающих расслабляться на западный манер – наколотый лед в серебряном ведерке. Виктор Павлович Артюхов с благодарным кивком принял у нее высокий запотевший стакан, жестом отказался ото льда и покойно откинулся на спинку шезлонга, привычно проводив взглядом точеную женскую фигурку в коротеньких шортах и мизерном топике на голое тело. С головы до ног Машу Медведеву покрывал ровный золотистый загар, выгодно оттенявший ее светлые волосы; под гладкой кожей переливались ровные, тугие, очень красивые мышцы – не большие и не маленькие, а в самый раз для женщины, которая в свои почти сорок лет сохраняет спортивную форму и девичью стройность фигуры. Подстрижена Маша была коротко, «под мальчика», а в ушах у нее покачивались в такт ходьбе изящные золотые сережки с довольно крупными бриллиантами, которые то и дело вспыхивали разноцветными огнями, попадая под лучи теплого майского солнца. В каждом движении Маши сквозила спокойная умиротворенность женщины, имеющей все, о чем только можно мечтать, и это не было игрой – Маша Медведева действительно была довольна жизнью и собой, потому что ничего не знала.

А вот Артюхов знал, и это знание существенно отравляло ему жизнь в последние полтора месяца. Даже сейчас, глазея на стройные бедра жены старинного приятеля, он не испытывал обычного удовольствия, и улыбаться ему было тяжело – на душе лежал камень, становившийся тяжелее с каждым прошедшим днем. То, что на протяжении полутора месяцев не произошло ничего угрожающего или хотя бы подозрительного, ничего не меняло, и легче от этого не становилось – наоборот, хуже. Ожидание неминуемых неприятностей выматывало нервы, это была пытка, к которой Виктор Павлович готовился долгих восемь лет и которая все равно оказалась нестерпимой.

Виктора Павловича Артюхова, известного музыкального продюсера, человека богатого и знаменитого, уже давно никто не называл Далласом – никто, кроме людей, сидевших в расставленных на идеально ухоженном газоне шезлонгах вокруг дымящегося, распространяющего вкусный мясной запах мангала. Да он и не давал к этому повода – не расхаживал по Москве в ковбойских сапогах и драных джинсах, не тряс нечесаными патлами и тщательно скрывал свою детскую страсть к мотоциклам, шестизарядным револьверам, высоким скошенным каблукам, стетсоновским шляпам и музыке в стиле кантри. Волю он себе давал только в своем загородном доме, выстроенном на месте заброшенного хутора, который Виктор Павлович купил за бесценок и называл не иначе как ранчо. Там, на ранчо, он мог немного побыть собой, но удавалось это ему теперь крайне редко. Если во внешности преуспевающего шоумена и осталось что-то от прежнего Далласа, так это его брюхо, которое за восемь лет достигло весьма солидных размеров и теперь, когда он сидел, откинувшись в шезлонге и расстегнув легкую безрукавку, напоминало густо заросший уже начавшим седеть волосом дирижабль.

За лужайкой виднелся просторный, выстроенный в псевдорусском стиле трехэтажный особняк с гаражом на две машины, тонувший в море цветов. Цветущие яблони царапали ветками бревенчатые стены, в кронах басовито гудели пчелы. Из открытого окна на втором этаже, задернутого легкой тюлевой занавеской, доносилось неумелое треньканье пианино – дочь Медведева, Лера, разучивала гаммы. Ей было семь лет, Медведев в ней души не чаял и направо и налево хвастался ее талантами. Впрочем, девочка действительно была не без способностей, и Артюхов шутил только наполовину, когда обещал во благовремении всерьез заняться ее сценической карьерой и сделать из девочки эстрадную звезду первой величины.

Хозяин этого гостеприимного дома, которого ни у кого, за исключением присутствующих, не повернулся бы язык обозвать Косолапым, как и полагается хозяину, возился у мангала, следя за шашлыками. Он был в одних шортах и легких пляжных шлепанцах, и плечи у него уже успели обгореть – Косолапый был в отпуске и целыми днями торчал на озере с удочкой, прерываясь только затем, чтобы искупаться. За восемь лет он успел обзавестись усами и животиком, которому, впрочем, было очень далеко до солидного брюха Далласа.

Одетый в старые джинсы и белую футболку Константин Сергеевич Кудиев сидел по правую руку от Артюхова. Он курил, время от времени прикладываясь к стакану с ледяным виски. Кастет в последнее время начал катастрофически лысеть, в связи с чем стригся почти наголо. Кожа у него на голове уже успела загореть и поблескивала, как полированный деревянный набалдашник на спинке кровати. Его острое, угловатое лицо, в профиль напоминавшее пилу, выглядело угрюмым и задумчивым. Впрочем, Кастет всегда был немного хмурым, так что выражение его костистой физиономии вряд ли могло вызвать подозрения у Маши Медведевой.

Президент правления банка «Ариэль» Анатолий Евгеньевич Шполянский – длинный, подтянутый и вместе с тем аристократически расслабленный и утонченный – сидел слева от Далласа и, устало прикрыв глаза за стеклами очков в тончайшей золотой оправе, нюхал содержимое своего стакана, как будто там у него было не то же, что у всех, а, к примеру, французские духи. Большой знаток и поклонник классической музыки, он едва заметно морщился, когда пианино на втором этаже начинало спотыкаться и фальшивить. Единственный из присутствующих, он был в белоснежной рубашке, идеально отутюженных брюках и даже при галстуке. Все, что Шпала смог себе позволить, выехав на лоно природы, это снять пиджак, немного ослабить узел галстука и расстегнуть верхнюю пуговку на рубашке. Его черные туфли сияли на солнце; Даллас пошевелил в траве пальцами босых ног и представил, что сейчас творится внутри этих матово-черных, страшно дорогих туфель. Небось, по ведру пота в каждом, носки хоть выжимай... Впрочем, Шпала теперь, как и восемь лет назад, производил впечатление человека, который никогда не потеет, как будто в него еще в роддоме вмонтировали автономную систему охлаждения. А может, она, эта система, досталась ему по наследству, вместе с генами, хромосомами и прочей требухой...

Обнеся гостей напитками, Маша поставила поднос на столик и ушла в дом.

– Жалко, – объявил по этому поводу Кудиев. – Красивая у тебя жена, Косолапый.

– На свою глазей, – посоветовал Медведев. Он поворачивал шампуры одной рукой, держа в другой стакан с выпивкой. – Взяли моду – заваливаться ко мне целой кодлой и на мою жену пялиться. У самих товар не хуже. Вон у Далласа Ленка вообще телезвезда, по ней полстраны с ума сходит.

– Все равно жалко, – сказал Кудиев. – Зачем она ушла? Не хочу без нее. Скучно.

– Дела у нее, брат, – сказал Медведев с легкой полуулыбкой. – Дочка растет, умнеет... Давеча знаешь что учудила? Мы на первом этаже телевизор смотрели, – а она, вот как сейчас, музыкой занималась. Ну, мы слышим, что пианино бренчит, – значит, все в порядке. А потом Маша решила ей стакан сока отнести, апельсинового, чтобы, значит, подпитать будущего гения витаминами. А гений, оказывается, гаммы на магнитофон записал, включил это дело на всю катушку и «Робинзона Крузо» почитывает. Развела, как лохов! Теперь приходится контролировать.

Кастет фыркнул, Шпала улыбнулся, не открывая глаз, и снова» понюхал стакан.

– Молодец, – сказал Даллас. – Под фанеру работает и, что характерно, своим умом дошла, без подсказок. Я же говорю, быть ей эстрадной звездой!

Услышав это, Косолапый демонстративно поморщился.

– Ну, извини, – сказал ему Даллас. – Обеспечить ей карьеру выдающейся пианистки я просто не в состоянии, а вот на эстраде помогу на раз, без напряга. Ну, что ты кривишься, чудак? Сколько ты знаешь знаменитых пианистов?

А сколько из них женщин? Хочешь, чтобы твоя дочь всю жизнь в аккомпаниаторах проходила? Незавидная, скажу я тебе, доля! А на эстраде имя сделает, денег заработает, не будет у тебя, жлоба, по крайней мере, десять баксов на колготки выпрашивать, унижаться. А? Цветы, поклонники, белый лимузин у подъезда, зарубежные гастроли, портреты на каждом углу... И нищей старости не придется бояться, как нам с тобой...

– До нищей старости еще дожить надо, – перебил его Кастет. – Не о том вы говорите, друзья мои, не о том.

– А о чем, по-твоему, мы должны говорить? – агрессивно поинтересовался Даллас. Он отлично знал, что имеет в виду Кастет. Знал он также и то, что собрались они сегодня по вполне определенному поводу и что начинать неприятный разговор все равно придется, однако прямота Кудиева его покоробила. Кастет как будто торопился испортить всем настроение, которое и без него не было безоблачным.

– Сам знаешь о чем, – резко, но негромко ответил Кастет, покосившись на открытое окно. Там, за тюлевой занавеской, смолкло пианино, и теперь оттуда доносился спокойный, звонкий голос Маши. О чем она говорила с Лерой, было не разобрать. – Туча полтора месяца назад откинулся, и тебе это отлично известно. За полтора месяца оттуда, – он раздраженно ткнул большим пальцем через плечо, на восток, – до Москвы пешком дойти можно. Я печенкой чую, что он уже давно здесь – ходит, приглядывается, принюхивается...

– Да, – неожиданно поддержал его Шпала. Он открыл глаза, сел ровнее и отпил из стакана так аккуратно, что это почти граничило с жеманством. – То, что он до сих пор не дал о себе знать, кажется мне дурным знаком. С его стороны было бы вполне логично проявиться тем или иным образом. Я, конечно, не ждал, что после этих восьми лет он бросится к нам с распростертыми объятиями...

Кастет опять фыркнул, на этот раз насмешливо и почти возмущенно, бросил окурок в траву и растер его подошвой, оставив на идеальном газоне безобразную темную полосу.

– Да уж, не говори! – с огромным сарказмом воскликнул он. – Благодарить нас ему, пожалуй, и впрямь не за что!

– Не ори, – тихо, предостерегающе сказал Медведев.

Все одновременно покосились на открытое окно, откуда снова доносились гаммы, звучавшие на этот раз намного увереннее, – похоже, Маша показывала дочери, как это делается.

– Да не ору я, – с тоской сказал Кастет. – Просто... Черт, неужели о простых вещах нельзя сказать просто, по-человечески? Обязательно, что ли, болтовню разводить? Вполне логично, с распростертыми объятиями. – Тьфу! Так и скажи: у него к нам счет, а предъявлять его он не торопится. А раз не торопится, значит, либо махнул на все рукой, что на него не похоже, либо готовится, разрабатывает какой-то план. Если хотите знать мое мнение, то я считаю, что нам его надо искать. Искать, находить и либо задабривать, как сумеем, либо...

Он издал неприятный звук, напоминающий чавканье вонзающегося в глотку ножа. Далласа от этого звука передернуло, он беспокойно завозился в шезлонге, подбирая под себя ноги, и с возмущением сказал:

– Ты что несешь? Это же Туча! Мы же перед ним в долгу!

– То-то, что в долгу, – спокойно ответил Кастет.

– Вот так, значит? – зло сузив глаза, процедил Даллас. – По такому, значит, принципу ты у нас живешь, Кастет? Значит, если я тебе в следующий раз денег дам, ты меня за это друзьям своим закажешь?

– Чепуху не городи, – брезгливо отмахнулся от него Кудиев. – Есть долги и долги. Есть долги, которые отдать – раз плюнуть. Есть долги, оплатить которые трудно. А этот долг неоплатный, и ты об этом прекрасно знаешь. Восемь лет ты ему не вернешь, здоровье не вернешь, карьеру, репутацию... Что ему твои бабки, когда он жизнь по нашей милости прогадил? Невесту ты ему вернешь? А ты, Косолапый? Ты ему невесту вернешь?

– Да пошел ты, – сказал Медведев. Спокойно сказал, с какой-то странной ленцой, как будто Кастет не бил в самое больное место, а просто дружески его подначивал. Это было так неожиданно, что Кудиев замолчал и удивленно уставился на хозяина, держа забытый стакан с виски под опасным углом – того и гляди, прольется. – Так я и знал, – продолжал Косолапый, – что рано или поздно вы по этому поводу кипеж поднимете. Обмочились, орлы? Полные штаны, небось, навалили?

– А ты? – сдержанно спросил Шполянский, поправляя на переносице очки. – Ты не навалил полные штаны?

– -Я – нет, – ответил на это Косолапый. – Потому что слежу за прессой. Пресса у нас нынче почти что свободная, там что угодно можно найти.

– Например? – сдержанно спросил Шпала, и в его бесстрастном голосе Артюхову послышалась глубоко запрятанная надежда.

Косолапый неторопливо подошел к столику, поставил на него стакан, залез в задний карман шортов и достал оттуда сложенный пополам почтовый конверт без марки, печати и адреса.

– Вот, – сказал он, отворачивая клапан конверта, третий день с собой таскаю, перекладываю из кармана в карман.

Он покосился на открытое окно и достал из конверта газетную вырезку.

– Еженедельник «Московский полдень», – пояснил он, кладя вырезку на стол и снова беря в руки стакан. – За эту неделю. За вторник, если быть точным.

Шпала, сидевший ближе всех к столу, протянул длинную руку, взял вырезку двумя пальцами, расправил на костлявом колене и быстро пробежал глазами.

– О, черт, – сказал он и, сняв очки, принялся массировать двумя пальцами натруженную переносицу. Глаза у него были зажмурены, выражение лица страдальческое и немного брезгливое. – Я не думал, что это будет так, добавил он, передавая вырезку Артюхову.

Даллас взял аккуратно вырезанный ножницами прямоугольничек газетной бумаги. Для этого ему понадобилось сделать над собой усилие – брать в руки эту бумажку Далласу почему-то совсем не хотелось, и еще меньше ему хотелось знать, что там написано. Но деваться было некуда, и он взял вырезку и так же, как Шпала, расправил ее на колене. Колено у него было голое, жирное, незагорелое, поросшее густыми длинными волосами, и, мельком взглянув на него, Даллас впервые в жизни ощутил что-то вроде брезгливости к себе самому.

Сделав над собой еще одно усилие, он стал читать. «Вчера, – было написано в заметке, – при проведении плановых работ на теплотрассе в районе Сокольников, в одной из контрольных камер был обнаружен обезображенный труп мужчины, ставшего, по предварительным данным, жертвой зверского убийства. На вид убитому около сорока лет. При нем обнаружена небольшая сумма денег, пачка папирос «Беломорканал» и справка об освобождении из исправительно-трудовой колонии особого режима, выданная на имя Андрея Ивановича Тучкова. Из этого документа следует, что убитый покинул места лишения свободы в начале апреля этого года, то есть менее полутора месяцев назад. Остается только гадать, что послужило причиной...»

Далее шли рассуждения о причинах преступления и о бомжах, которые заполонили столицу. Даллас дочитал заметку до конца и еще какое-то время сидел неподвижно, низко опустив голову, чтобы никто не видел его страдальчески перекошенного лица и увлажнившихся глаз. Он чувствовал, что если заговорит сейчас, если кто-нибудь задаст ему вопрос, а он попытается на этот вопрос ответить, то обязательно не выдержит, расплачется, устроит безобразную сцену, а может быть, и драку, потому что это же был не какой-то безымянный бомж, зарезанный дружками по пьяному делу, а Туча – Туча, понимаете?!

В детстве Даллас был толстым, и его, как любого толстяка, жестоко дразнили – сначала в детском саду (с молчаливого попустительства воспитательницы, сопливой двадцатилетней девчонки), а потом в школе. До десяти лет Даллас был изгоем; Далласом его никто не называл, он был Жиртрестом, Мясокомбинатом, Лоханью, Бочкой, Дирижаблем – кем угодно, но только не Далласом и не Витькой. А потом молчаливый Туча, отличник, книжный червяк и маменькин сынок, в один прекрасный день на большой перемене сказал обступившим Далласа обидчикам: «Кончайте». Его послали подальше, и тогда щуплый Туча, к всеобщему удивлению, развернулся и дал ближайшему из далласовых обидчиков по зубам. Этим дело, разумеется, не кончилось – одного удара по зубам бывает достаточно только в плохих книжках для подростков и в снятых по этим книжкам скверных фильмах, – и с тех пор Туча дрался из-за Далласа чуть ли не на каждой перемене, утоляя внезапно проснувшуюся в нем жажду справедливости. Чуть позже к их военному союзу прибился Кастет, вечно страдавший из-за своего длинного языка, затем профессорский сынок Шпала, а потом уже и Косолапый, боевая мощь которого раз и навсегда утвердила их авторитет и пресекла все поползновения их тогдашних врагов и недоброжелателей».

Не поднимая головы, Даллас выковырял из кармана шортов сигареты и закурил. Почувствовав, что лицо перестало неудержимо дергаться и кривиться, он придал ему непроницаемое выражение, поднял голову и молча протянул газетную вырезку Кастету.

Видимо, контроль над лицевыми мышцами он все-таки восстановил не полностью, и выражение его лица не было таким уж непроницаемым, потому что толстокожий Кастет немного помедлил, прежде чем взять у него клочок газетной бумаги, а когда все-таки взял, еще некоторое время смотрел не на заметку, а на Далласа, высоко задрав густые брови и озадаченно моргая.

Потом он опустил глаза и стал читать. Читал Кастет быстро и как-то жадно; примерно на середине второго предложения правая бровь у него полезла вверх, а на губах заиграла нехорошая улыбка. Смотреть на него было неприятно, и Даллас, отвернувшись, стал разглядывать Шпалу.

Вид у Шпалы был совершенно убитый: лицо безвольно обвисло, глаза закрыты, рот страдальчески перекошен и даже галстук съехал куда-то набок. Не открывая глаз, Шпала конвульсивным движением поднес к губам стакан и опустошил его одним глотком, пролив часть содержимого на рубашку. По белой ткани начало расплываться неопрятное коричневатое пятно, но Шпала – невиданное дело! – не обратил на это ни малейшего внимания.

Тогда Даллас стал смотреть на Косолапого. Косолапый выглядел абсолютно спокойным, но в этом как раз не было ничего удивительного. Как-никак, он сам признался, что обнаружил заметку три дня назад и с тех пор с ней не расставался, таскал при себе, перекладывая из кармана в карман – из делового костюма в домашние джинсы, из джинсов в шорты, а оттуда, надо понимать, под матрас. За три дня можно привыкнуть к чему угодно, уговорить себя, что черное – это белое, и даже перестать волноваться по этому поводу...

– Ну что, – бодро сказал Кастет, возвращая заметку Медведеву, – за это дело надо выпить. За упокой души, так сказать... Ну, чего вы все надулись? Что случилось? Неприятно, конечно, но при чем тут мы? Радоваться надо, что все кончилось без нашего участия. Ведь этот вопрос так или иначе пришлось бы решать. Что, скажете, не так? А теперь беспокоиться не о чем, нет человека – нет проблемы. Только не надо пыхтеть и раздуваться, – быстро сказал он, обращаясь непосредственно к Далласу. – Я просто называю вещи своими именами. Ангелов среди нас нет, так что давайте говорить как нормальные деловые люди, без этой романтической мути. Да, история получилась некрасивая. Да, мы все перед ним виноваты. Да, мы живем хорошо только потому, что Туча жил плохо и умер как собака, под забором. Но он УЖЕ умер. Уже, понимаете? Все! Ничего теперь не поправишь, и даже извиняться не перед кем. Вопрос закрыт.

– И ты этим вполне доволен, – негромко произнес Косолапый.

– Представь себе! – резко ответил Кастет. – То есть не вполне, конечно, не надо делать из меня чудовище какое-то... Ясно, было бы гораздо лучше, если бы Туча сразу пришел к нам – с распростертыми объятиями, как Шпала говорил, – мы бы его обласкали, капусты бы ему подкинули, Шпала бы его к себе на работу устроил, в банк. Но он предпочел жить под забором. Под забором и подох. Хорошего в этом мало, не спорю, но... В общем, наверное, это единственный приемлемый вариант. Самый простой, без проблем. И вообще, обсуждать это уже поздно, мертвого не оживишь.

– Слушай, Кастет, – все так же негромко и внешне спокойно сказал Косолапый, – а ты ему, часом, не помог?

– Чего?! – вскинулся Кудиев.

– Тихо, тихо, не ори. Чего ты подорвался, как будто тебя шилом в зад тычут? Ты же сам предлагал говорить напрямик, без дипломатии. Вот я и говорю: такие дела как раз по твоему профилю, да и гнешь ты с самого начала в одну сторону: нет человека – нет проблемы. Это, между прочим, твои собственные слова.

– Дерьмо, – сказал Кастет.

– Не спорю, – согласился Косолапый. – Я вообще ни с кем из вас не собираюсь спорить, особенно с тобой, Константин Сергеевич, потому что в данном случае ты прав на все сто процентов. Я просто спрашиваю тебя как делового партнера и старого друга, не приложил ли ты к этому руку, а если приложил, то не возникнут ли у нас в связи с этим какие-то проблемы. Нам уже не по двадцать лет и даже не по тридцать, надо глядеть вперед и действовать продуманно, понимаешь? Сделанного не вернешь, и обсуждать тут нечего. Пусть мертвые хоронят своих мертвецов, как сказано в Библии... Вот я и спрашиваю: это, часом, не твоя работа?

– Нет, – с отвращением процедил Кастет, – не моя. Если бы работали мои ребята, его бы не нашли.

– Вот это другой разговор, – сказал Медведев. – Я тебе верю.

– Какие же вы суки, ребята, – с удивлением проговорил Даллас. – Какие же мы все суки!

– Тебе понадобилось целых восемь лет, чтобы это осознать? – с кривой усмешкой сказал Шпала. – И вообще, говори за себя, когда произносишь такие вещи. Я, например, себя сукой не считаю. В том деле я участия не принимал, пистолет в руках не держал, и бояться мне было нечего. Я просто посчитал, что потерять одного друга лучше, чем сразу троих, и действовал соответственно...

– И после этого говоришь, что ты не сука? – с насмешкой перебил его Кастет. – Молчи, Шпала, не срамись, калькулятор ты ходячий. Посчитал он. Молчи уж!

– Вообще-то, я хотел сказать совсем другое, – невозмутимо произнес Шпала, водружая на переносицу очки, – но Даллас меня сбил со своим самобичеванием... Я хотел сказать, что бумажка – это еще не человек.

Косолапый нахмурился и закусил губу. Кастет немного похлопал на Шпалу глазами, а потом все-таки не выдержал и спросил:

– Чего?

– Я имею в виду, что бумажка ничего не доказывает, – спокойно пояснил Шпала. – В заметке черным по белому написано: труп обезображен... Правда, там не написано, как именно он обезображен. Но сам факт, что это произошло именно теперь, и даже то, что эта заметка попалась на глаза Михаилу, наводит на определенные размышления. Слишком удачно все складывается – одно к одному, одно к одному...

– Погоди, – медленно произнес Косолапый, – ты хочешь сказать...

– Я хочу сказать, что» с момента обнаружения трупа не прошло и недели, – произнес Шполянский. – Он, наверное, до сих пор лежит в морге районной больницы или где они там хранятся. Судебно-медицинская экспертиза, то да се... Словом, всем нам не мешало бы на него посмотреть. Думаю, это можно устроить. И еще. До тех пор, пока не убедимся своими глазами, что это именно Андрей, а не кто-то другой, предлагаю считать его живым и соблюдать предельную осторожность.

. – Ну, брат, ты загнул, – недоверчиво протянул Кастет, – втроем не разогнешь... Думаешь, он...

– Выводы делать рано, – перебил его Шполянский, – но что-то меня во всей этой истории настораживает.

– Завтра же едем в морг, – решительно сказал Косолапый.

– Я не поеду, – не менее решительно возразил Даллас.

– Как хочешь, толстяк, – сказал Кастет. – Лично я поеду. Пять минут как-нибудь вытерплю, зато потом буду спать спокойно.

– Или не спать, – тихо добавил Шпала.

– Или не спать, – согласился Кастет.

Глава 3

Жаркое солнце второй половины мая злыми, колючими искрами горело на хромированных деталях корпуса огромного, как линкор, красно-белого «Кадиллака», который, громыхая и волоча за собой длинный хвост пыли, катился по грунтовой дороге среди дружно зеленеющих полей. К широкому капоту автомобиля были намертво привинчены угрожающе изогнутые рога американского буйвола; на крыльях, опираясь на расширяющиеся книзу рукоятки торчком стояли нацеленные вперед никелированные шестизарядные кольты, горевшие на солнце так, что на них было больно смотреть. На сверкающей хромом решетке радиатора красовалась лошадиная подкова, а по обе стороны от нее были укреплены длинные, начищенные до блеска шпоры. Встречный ветер вращал зубчатые колесики шпор, и они негромко позванивали.

В салоне «Кадиллака» играла включенная на всю катушку музыка в стиле кантри. Водитель, грузный мужчина в широкополой ковбойской шляпе и остроносых сапогах с высокими скошенными каблуками, курил толстую сигару, сбивая пепел в приоткрытое окно. Время от времени он вытирал потное лицо концами пестрого шейного платка, которым была повязана его жирная шея. Дорогу недавно подсыпали щебнем, машину мелко трясло; время от времени выскочивший из-под колеса камень с глухим звуком ударял в днище, заставляя водителя болезненно морщиться.

Машина обогнула росшую у самой дороги купу запыленного кустарника. Сразу за поворотом обнаружилось стадо коров. Коровы неподвижно стояли в траве, глядя на машину ничего не выражающими глазами и меланхолично перетирая челюстями жвачку. Некоторое время водитель крепился, а потом все-таки не выдержал и искоса бросил быстрый взгляд на свою спутницу. Та сидела рядом с ним на широком кожаном сиденье «Кадиллака» и, повернув красивую голову к окну, равнодушно смотрела на коров. Ее фигуру можно было смело назвать идеальной – специалистам в области пластической хирургии почти ничего не пришлось исправлять, мать-природа в этом случае потрудилась на славу, – а ее лицо, знакомое миллионам телезрителей, было красивым даже без косметики. Женщина курила и жевала резинку; она была стройна, красива, свежа, благоухала тончайшим ароматом дорогих духов; она была просто сногсшибательна, однако, увидев коров, водитель «Кадиллака» первым делом подумал о ней. В ней не было ничего общего с коровами, если не считать пола, пристрастия к жвачке и выражения лица – того выражения, которое не было видно ее многочисленным поклонникам и которое появлялось, когда известная телеведущая отдыхала одна или в узком кругу избранных. Ведя громыхающий «Кадиллак» в сторону своего «ранчо», Даллас в который раз задался неразрешимым вопросом: о чем она думает, когда сидит вот так, глазея в окошко и размеренно двигая челюстью? Думает ли она в эти минуты о чем-нибудь вообще или просто сидит, как растение в горшке, впитывая кожей солнечные лучи?

Бывали моменты – особенно по вечерам, в постели, после очередной порции секса, – когда Далласу начинало казаться, что у жены вообще отсутствует головной мозг, как у надувной резиновой куклы. Сексом она занималась умело, стонала, когда надо, но однажды Даллас увидел в зеркале ее лицо в момент наивысшего накала страсти и после этого не мог даже думать о сексе в течение целой недели. Она хрипло стонала, выгибаясь всем телом, а на лице у нее было знакомое отрешенное выражение, и челюсть мерно двигалась, перетирая жевательную резинку...

Впрочем, на людях она держалась превосходно, особенно когда молчала, и среди бомонда они считались очень яркой парой – грузный, вальяжный Даллас и его изящная красавица жена. Он давал ей деньги и комфорт, она служила ему украшением и визитной карточкой, а также недурным заменителем надувной куклы, и большего они друг от друга не требовали, поскольку знали: тот, кто требует слишком много, может лишиться всего. Положение в их семье напоминало вооруженный нейтралитет, который оба старались не нарушать.

Тем не менее в данный момент между ними имела место крупная размолвка: впервые в жизни Даллас проявил себя как домашний тиран, единолично приняв волевое решение и не слушая возражений. При необходимости он готов был действовать силой; очевидно, эта готовность была написана у него на лице достаточно крупными буквами, чтобы их сумела прочесть даже его супруга.

Дело же было в том, что жена Далласа, популярная телеведущая Лена Зверева, ждала ребенка. Узнала она об этом буквально накануне и немедленно объявила о своем намерении, пока не поздно, сделать аборт. Даллас, который по счастливой случайности оказался в этот момент рядом с ней, не менее решительно объявил, что никакого аборта он ей делать не позволит. Не стесняясь присутствия врача и другой посторонней публики, Лена назвала мужа жирным ублюдком и самодуром, после чего заявила, что не намерена жертвовать своей карьерой ради его прихоти. Даллас, который в последнее время не мог похвастаться хорошим расположением духа, взял ее за локоть, усадил в машину и уже там, в машине, напомнил, благодаря кому Лена сделала свою блестящую карьеру. Заодно он объяснил жене, что она, ее карьера, может закончиться гораздо быстрее и легче, чем началась, и что все, кому доводилось хоть раз работать в одной студии с Леной Зверевой, будут этому только рады.

В ответ на это Лена заявила, что знать его не желает и что дня с ним больше не проживет. «Посмотрим, – хладнокровно сказал Даллас, запирая центральный замок. – Выносишь, родишь и можешь убираться на все четыре стороны. Я даже помогу тебе вернуться на телевидение. А попытаешься кинуть мне какую-нибудь поганку – я тебя просто уничтожу. Вылетишь, как из катапульты, – и из программы, и с канала, и вообще с телевидения. И даже из Москвы. Поедешь в свою Тьмутаракань журналистом в районной газетенке вкалывать, грязь месить и спать с главным редактором. Мне нужен ребенок, и точка». – «А если выкидыш?» – капризно спросила слегка напуганная таким жестким отпором Лена. «А вот чтобы не было «если», поживешь до родов на ранчо», – отрезал неумолимый Даллас.

– Если ты не можешь без этой дурацкой музыки, хотя бы сделай потише, – сказала Лена, когда жующее стадо осталось позади, скрывшись за серо-желтой стеной пыли. – И перестань курить, это вредно для твоего драгоценного ребенка.

Даллас молча выкинул сигару в окно, поднял стекло и сделал музыку тише – совсем чуть-чуть, просто чтобы не спорить. Он считал кантри превосходной музыкой и не имел ничего против того, чтобы ребенок уже в материнской утробе перенимал музыкальные пристрастия отца. Правда, насчет своего отцовства Даллас испытывал определенные сомнения; время от времени ему начинало казаться, что рога у него гораздо больше и красивее тех, что привинчены к радиатору «Кадиллака». Это его не слишком беспокоило: во-первых, он и сам был не ангел, а во-вторых, у него имелись веские основания предполагать, что ребенок все-таки его – с вероятностью процентов в девяносто, если не больше.

Даллас и сам не знал, что на него вдруг нашло, отчего это ему, занятому, в высшей степени светскому человеку, ни с того ни с сего вдруг загорелось стать отцом. Возможно, виной тому были последние события, связанные с Тучковым; Даллас не хотел даже мысленно вдаваться в эти подробности, он просто поступил так, как считал нужным, и точка. Единственное, что его беспокоило в данный момент, это Лена; при полном отсутствии ума она была дьявольски упряма, и ее сегодняшняя покладистость тревожила Далласа, поскольку очень напоминала затишье перед бурей.

– Послушай, – преодолев себя, заговорил он самым мирным тоном, на какой был способен, – перестань дуться. Пойми, пожалуйста, это не прихоть. Я тебе еще раз обещаю, что на твоей карьере это не отразится. Посмотри хотя бы на Агалакову. Родила и снова работает как ни в чем не бывало. И тебе никто не станет мешать вернуться к работе. И о фигуре беспокоиться не стоит, в наше время это дело техники. Родишь в лучшей клинике, а после поступай, как считаешь нужным. Можешь даже отказаться от родительских прав, я не буду в претензии. Ну, неужели тебе самой не хочется родить?

– Ни капельки, – твердо сказала Лена. – Не понимаю, чего ты ко мне пристал с этим ребенком? Зачем он тебе понадобился, скажи на милость?

– Это трудно объяснить, – сказал Даллас. В днище машины опять с глухим стуком ударился камень; Даллас ощутил удар пятками сквозь пол и болезненно поморщился. – Понимаешь, я ведь не молодею. Ну, словом, наследник и все такое... И вообще, тебе не кажется, что в доме у нас как-то пустовато? Не дом, а декорация какая-то. Короче говоря, я и сам толком не знаю отчего и почему. Просто чувствую, что он мне необходим, и все.

– Чувствуешь, – передразнила Лена. – Сегодня чувствуешь, что он тебе необходим, а через год почувствуешь, что прекрасно можешь обойтись без него. Тогда что?

– Послушай, – терпеливо сказал Даллас, – неужели тебе так трудно сделать мне этот подарок?

– Мне-то? А ты сам попробуй, любимый, тогда и поговорим. Поделишься своими впечатлениями, расскажешь, трудно тебе было или не очень.

– Я же сказал, рожать будешь в самой лучшей клинике. В Швейцарии, в Америке... Хоть в Австралии, выбирай сама. В конце концов, всегда можно попросить наркоз.

– Кесарево? Чтобы шрам от лобка до подбородка?

– О господи, – сказал Даллас. – Ну что ты несешь? От какого лобка, до какого подбородка? Видел я эти шрамы, их пальцем закрыть можно... Одна небольшая пластическая операция, и от него следа не останется. Это же кесарево сечение, а не вскрытие! Что ты, ей-богу, как маленькая...