Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Андрей ВОРОНИН

ИНКАССАТОР: УТРАЧЕННАЯ РЕЛИКВИЯ

Глава 1

Плотные серые облака, которыми на протяжении многих недель было затянуто небо, в одночасье снялись с места и уползли куда-то в сторону Уральского хребта. Они ушли незаметно и тихо, словно цыганский табор после удачной кражи с лошадиного рынка, и, проснувшись поутру, город увидел над собой яркое, как полированная жесть, небо, а в небе – солнце, которое тоже изменилось до неузнаваемости. Оно перестало быть просто шариком слепящего ледяного света, и лучи его больше не высекали из сугробов миллионы морозных искр – они ощутимо грели, и сугробы буквально на глазах начали оседать, истекая талой водой.

По ночам с обнаженного черного неба на город спускался мороз – не мороз, собственно, а обычные ночные заморозки, которых кое-как хватало лишь на то, чтобы покрыть мокрый асфальт тонкой ледяной корочкой. Корочка эта начинала таять, как только ее касались первые лучи утреннего солнца, и радующийся весне прохожий, бывало, даже не успевал сменить выражение лица – так и рушился, выделывая ногами сложные танцевально-акробатические па, с блаженной улыбкой на бледной незагорелой физиономии.

Словом, в город наконец-то пришла весна, которая, как утверждает статистика, является временем депрессий, авитаминоза и резкого повышения количества самоубийств. Сидя по вечерам перед телевизором с бутылкой пива в одной руке и бутербродом в другой, Юрий Филатов склонялся к мысли, что медики и статистики в чем-то, несомненно, правы. Сам он, как ни странно, вместо тяги к самоубийству испытывал некоторый душевный подъем, поскольку терпеть не мог зиму, но вот у его телевизора – как, впрочем, и у всех телевизоров на бескрайних просторах матушки-России – явно прорезались суицидальные наклонности. Чертов ящик прямо-таки криком кричал, умоляя вышвырнуть его в окно, и бывали моменты, когда Юрия так и подмывало пойти ему навстречу. Телевизор в его представлении постепенно превратился в нечто вроде огромной клизмы, с помощью которой Юрию промывали, увы, не кишечник, а мозги, причем за его же деньги.

Можно было выключить этот ящик, но по вечерам в квартире было чертовски пусто и одиноко. К тому же, выключив свой телевизор, Юрий немедленно начинал слушать бормотание соседских. Это было еще хуже: соседские телевизоры он не мог переключить на другой канал, не говоря уже о том, чтобы заставить их заткнуться.

Но помимо вечеров, к сожалению, существовали еще и дни – солнечные весенние деньки, которые Юрию было абсолютно нечем занять. Неторопливо прогуливаясь по улицам и бульварам, где талая вода весело сверкала на солнце и дворники в оранжевых жилетах размеренно тюкали серые ноздреватые наледи, бывший офицер воздушно-десантных войск Юрий Филатов часами раздумывал над одним и тем же вопросом: как могло случиться, что в огромном уравнении жизни он оказался выведенным за скобки? Жизнь кипела вокруг, пузырясь и булькая, а он, Юрий Алексеевич Филатов, лежал посреди этого кипения и бурления, как подброшенный в котел с солдатскими щами булыжник, не оказывая ни малейшего влияния на вкус варева, не развариваясь и даже не меняя цвета, – просто лежал, и все.

\"Безделье, – думал он, шагая куда глаза глядят и щурясь на весеннее солнышко, – безделье и отсутствие необходимости зарабатывать на кусок хлеба – вот и все ваши беды, товарищ бывший старший лейтенант.

Или бывший товарищ старший лейтенант – это уж кому как нравится. Бывший товарищ, в общем… Сытая праздность, приправленная благими намерениями, между прочим, до добра не доводит. Именно она когда-то погубила Россию, и, сколько теперь ни лепи двуглавых орлов на место пятиконечных звезд, назад дороги нет.

Почему нет? Да потому что нет, и точка! Просто не существует…\"

Изредка до него долетали отголоски событий, имевших к нему косвенное отношение; однажды он увидел в газете рекламу вновь открывшегося бойцовского клуба, где обеспеченные москвичи могли всласть побить друг другу морды, не опасаясь при этом угодить за решетку.

Из любопытства Юрий посетил одно из клубных собраний, но был разочарован: дорогостоящий балаган с выправленной по всей форме лицензией, боксерским рингом и дежурящим в зале медиком в золоченых очках не шел ни в какое сравнение с подвальной империей Адреналина, где никто ничего не гарантировал, кроме анонимности, и где кровь нисколько не напоминала кетчуп, а выплюнутые зубы никто не торопился вставлять. Бледная поганка, выросшая на трупе организованного покойным Адреналином клуба, показалась Юрию совершенно никчемной, не заслуживающей даже того, чтобы ее растоптали.

Это было просто доходное предприятие вроде казино или публичного дома – грязное, конечно, но в существование чистого бизнеса Юрий Филатов перестал верить уже давно.

Вернувшись в тот вечер домой, Юрий надрался – крепко, по-настоящему. В краткий миг просветления, наступающий порой у мертвецки пьяного человека за мгновение до того, как он упадет лицом в тарелку, Юрий вдруг понял: да, черт подери, вся беда именно в том, что ему давно хочется кого-нибудь растоптать. Хочется просто потому, что ничему другому он не обучен. Любой нормальный человек на его месте, имея деньги, сразу вложил бы их в какой-нибудь бизнес и жил бы себе припеваючи, в равной мере получая от жизни и радости, и неприятности. С капиталом в полтора миллиона долларов можно было начать настоящее, большое дело, но в бизнес Юрия Филатова почему-то не тянуло. Да и начинать свое дело на ворованные деньги не хотелось…

\"Бизнес – дело тонкое, – разглагольствовал, бывало, сосед и друг детства Юрия, веселый пьяница из соседнего подъезда Серега Веригин. – Тут, Юрок, понятие требуется. По-английски дело – это бизнес, а по-французски… Ну, угадай, как будет «бизнес» по-французски?

Афера, вот как! Не веришь мне, посмотри в словаре. Вот и получается, что бизнесмен и аферист – это одно и то же… Я так понимаю: либо ты кровь пьешь, либо из тебя, а третьего не дано. Не хочешь пиявкой быть – иди вкалывать руками, или на рынке торгуй, или детишкам в школе мозги компостируй, или, к примеру, в больнице горшки за полутрупами выноси. А какой-нибудь аферист в галстуке будет кровь из тебя сосать да над тобой же и смеяться: дескать, кто ж ему, барану, виноват, что он деньги из воздуха делать не умеет?\"

Юрий молча кивал, соглашаясь, и наполнял стаканы, думая о том, что такая жизнь, несомненно, способствует развитию алкоголизма, причем в самой тяжелой форме.

Дело было вечером, делать было нечего… Как тут не выпить? Тем более что препятствий к этому никаких нет и не предвидится.

Да, становиться пиявкой ему все еще не хотелось, да и донором, если честно, тоже – благодарствуйте, побыл уже в этой шкуре, хватит. Он понимал, что оказался в уникальном положении человека-невидимки – абсолютно свободного, никому ничем не обязанного и при этом никому не нужного. Банк исправно выплачивал ему проценты с присвоенных полутора миллионов, что позволяло Юрию вести праздное и при этом безбедное существование этакого рантье. Иногда он приводил к себе женщин; случалось, что женщины приводили его к себе, но дальше третьего свидания дело обычно не продвигалось: Юрию быстро становилось скучно, и, как только это происходило, разрыв делался неизбежным.

\"Морда у тебя, Юрок, очень уж прозрачная, прямо как трехлитровая банка, – прокомментировал однажды эту тенденцию Серега Веригин, у которого, казалось, всегда было наготове оригинальное суждение на любой случай. – С первого взгляда видать, чего там внутри – варенье или, скажем, соленые огурцы. Не умеешь ты, Юрок, фигу в кармане прятать. Я, к примеру, всегда вижу, когда мне от тебя отчаливать пора, – на морду твою гляну и вижу, как будто на ней все большими буквами пропечатано. В общем, браток, не морда у тебя, а стенгазета, с такой мордой только ротой и командовать… \"

Словом, зима у Юрия Филатова выдалась тяжелая, пьяная и скучная, и наступившая весна не принесла облегчения. Наверное, именно поэтому однажды он проснулся ни свет ни заря и понял: все, дальше так продолжаться не может.

За окном – как всегда, незашторенным – серели ранние предрассветные сумерки. Знакомые силуэты мебели в полумраке казались чуждыми и таинственными. Старенький электронный будильник на прикроватной тумбочке показывал пять с минутами – с какими именно, Юрий не разобрал, потому что в последнее время будильник начал барахлить и вместо обозначавших минуты цифр на дисплее ярко зеленели какие-то неудобопонятные угловатые закорючки. «Вот тебе и дело, вот и забота, – подумал Юрий, поворачиваясь на бок и взбивая подушку ударом кулака, – пойти и купить новый будильник. А то, не ровен час, на работу проспишь…»

Он закрыл глаза и понял, что не тут-то было: сна нет осталось ни в одном глазу, сомкнутые веки так и норови ли разомкнуться, а по всему телу разливалось ощущение бодрости и готовности свернуть горы. \"Выспался, – подумал Юрий. – Ей-богу, выспался впрок, на год вперед.

Чертов бездельник!\" Впрочем, дело наверняка было не только в этом: Юрий чувствовал, что сегодня что-то должно измениться – то ли погода, то ли его жизнь, то ли он сам.

– Тургеневская барышня, – сердито проворчал он и открыл глаза. – Предчувствия у него! Дегенерат…

Не включая свет, он сел на кровати и нашарил ногами тапочки, а рукой – лежавшую на тумбочке рядом с будильником пачку сигарет. «Дегенерат», – мысленно повторил он, чиркая колесиком зажигалки и погружая кончик сигареты в оранжевый язык пахнущего бензином пламени. Курить натощак – это была, конечно же, смертельно вредная привычка, но к тому, чтобы вот так, в одночасье, без всякого перехода, начать здоровый образ жизни, Юрий не был готов. Да и зачем это нужно – вести здоровый образ жизни, – он как-то не очень понимал. Чтобы жить до ста лет? Господи, да кому это надо?!

Пепельницы возле кровати не было, да и быть не могло. К этой маленькой хитрости Юрий начал прибегать около двух месяцев назад. Это был один из многочисленных способов заставить себя утром подняться и начать новый, ничем не заполненный день. В самом деле, когда просыпаешься и видишь прямо у себя под носом сигареты, невозможно не закурить, а стряхивать пепел прямо на пол – свинство. Вот и приходится вставать и брести на кухню за пепельницей – а куда денешься?..

Прихватив сигареты и зажигалку, Юрий вышел на кухню. За окном стало еще чуточку светлее, и он подумал, что дело движется к весне – вон в какую рань светает. Он подошел к окну, отыскал на заставленном всякой всячиной подоконнике пепельницу в виде синей фарфоровой рыбы, сбил туда пепел и стал смотреть в окно, время от времени делая неторопливую затяжку.

За окном расстилался все тот же знакомый с малолетства старый двор, расчерченный дорожками из треснувших, утонувших в земле бетонных плит, утыканный перекладинами для выбивания ковров, перекрещенный веревками, на которых хозяйки по старинке сушили белье, заросший старой корявой сиренью и высокими деревьями, поднявшимися из памятных Юрию тоненьких прутиков. Прихваченные ночным морозцем лужи тускло поблескивали среди грязных наледей, с крыш соседних домов и стоявших в глубине двора железных гаражей свисали, подстерегая невезучего прохожего, разнокалиберные клыки сосулек. Юрий ожидал увидеть на востоке, над крышами хрущевских пятиэтажек, чуть зеленоватое зарево занимающегося восхода, но было еще слишком рано, и небо оставалось равномерно серым по всему горизонту.

Странное ощущение бодрости, даже свежести какой-то, переполнявшее каждую клеточку его тела, все никак не проходило. Гадая, к чему бы это, Юрий поставил на газ чайник и, пока суд да дело, выкурил еще одну сигарету. Чайник тоненько засвистел, Юрий снял его с плиты и перелил кипяток в пузатый заварочный чайник – старенький, с отбитым носиком, оставшийся от мамы.

Попив чаю и совершив утренний туалет, он оделся, положил в карман сигареты и, уже натягивая ботинки, подумал, куда, собственно, его несет. Никаких дел на улице у него не было, а с другой стороны, что еще оставалось делать? Не водку же перед телевизором глушить в шесть утра!

Во дворе ему перебежал дорогу лохматый рыжий кобель. Хвост у него был пушистый, загнутый, как положено, бубликом, острые уши смешно торчали в стороны, костлявый от недоедания зад казался упитанным благодаря густой длинной шерсти, образовавшей что-то наподобие толстых меховых штанов. Словом, личность была знакомая, встречались они едва ли не каждый день, и Юрий счел своим долгом вежливо поздороваться.

– Привет, бродяга, – сказал он. – Кто рано встает, тому Бог подает, так?

Кобель, не останавливаясь, окинул его равнодушным взглядом и потрусил дальше – ему было недосуг беседовать с первым встречным, тем более что в руках у этого встречного не усматривалось ничего съедобного.

– Собака меркантильная, – обозвал его Юрий, но кобель даже не подумал обернуться.

Свет горел уже почти во всех окнах, да и на улице было отнюдь не пустынно – люди спешили на работу.

Москва просыпается рано, намного раньше, чем провинциальные городки, где можно встать в семь утра, не спеша позавтракать в кругу семьи и в восемь уже быть на своем рабочем месте. Выйдя из лабиринта дворов на улицу, Юрий оказался в плотном людском потоке, который двигался в направлении метро. Лица у всех были деловитые, хмурые, а порой и ожесточенные, готовые к неизбежной давке в общественном транспорте – одним словом, утренние. Глядя на эти лица, неторопливо вышагивающий Юрий ощущал привычную неловкость: спешить ему было некуда, а что до общественного транспорта, то его услугами он перестал пользоваться уже давным-давно, предпочитая передвигаться если не пешком, то в автомобиле. Поэтому, не дойдя двух кварталов до станции метро, он свернул в боковую улицу и вскоре уже шел мимо чугунной ограды, за которой чернели голые деревья парка.

Ограду эту Юрий помнил с детства. Она была набрана из длинных и толстых прутьев, которые заканчивались коническими наконечниками, выкрашенными бронзовой краской. Когда-то, прочтя в «Книге будущих командиров» о гоплитах – панцирной пехоте древних греков, вооруженной длинными тяжелыми копьями, Юрий представлял себе эти копья именно такими – не отдаленно похожими на прутья парковой ограды, а в точности такими же – и, помнится, поражался нечеловеческой силе древнегреческих пехотинцев, способных держать наперевес эти неподъемные дубины из черного чугуна.

Вмурованные в кирпичную арку ворота были заперты на замок, но зато калитка стояла нараспашку, и Юрий без раздумий вошел в парк. Он прошел по заплывшей корявой наледью аллее всего два десятка шагов, и этого хватило, чтобы город исчез. Сзади изредка доносился шум проезжавшей по улице машины, но эти звуки существовали отдельно от того, что окружало Юрия, а потому почти не воспринимались. Вокруг него чернел частокол старых парковых деревьев, молчаливо ждавших весны; все было только серое или черное, как на черно-белой фотографии, лишь небо над головой понемногу начинало наливаться неяркой утренней голубизной. Под ногами похрустывал нестойкий ночной ледок, где-то хрипло каркнула ворона, ей ответила галка – на октаву выше, но тоже не слишком благозвучно.

Юрий целенаправленно забрался подальше, в самый центр парка, откуда городской шум был уже не слышен, отыскал утонувшую в обледенелом сугробе скамейку, забрался на нее с ногами и сел на спинку, как делал, бывало, в юности. Он вынул из кармана сигареты и не спеша закурил, рассеянно поглядывая по сторонам. Ему подумалось, что было бы, наверное, неплохо с годик провести на необитаемом острове или в глухом лесу, где не ступала нога человека. В добровольном отшельничестве люди во все времена видели либо чудачество, граничащее с безумием, либо подвиг самоотречения во имя служения Богу – одно из двух, без вариантов. Юрию Филатову сейчас казалось, что общественное мнение на протяжении многих веков ошибалось: никакой это был не подвиг и никакое не чудачество, а самое обыкновенное бегство. Человеку просто требовался тайм-аут, чтобы разобраться в самом себе, стряхнуть с души грязь, которая налипла. А Бог… Что ж, это верно сказано: Бог в помощь. А люди в этом деле не помогут, они могут только мешать очищению, даже если люди эти – монахи…

Где-то гулко, на весь парк, пролаяла собака – судя по голосу, довольно крупная. Юрий затянулся сигаретой и подумал – далеко не впервые, – не обзавестись ли и ему мохнатым приятелем. Конечно, живущая в городской квартире собака – это заведомый бездельник и дармоед, но, с другой стороны, собака лучше телевизора, потому что у нее умный взгляд, с ней можно перекинуться словом и она никогда, ни при каких обстоятельствах, не станет промывать тебе мозги.

«А с третьей стороны, – подумал Юрий, – телевизору абсолютно безразлично, жив ты или помер. В отличие от собаки, он не станет тосковать и не околеет от голода в пустой квартире, если вы, Юрий Алексеевич, в очередной раз отыщете приключение на свою задницу и упокоитесь с миром в какой-нибудь придорожной канаве. „Мы в ответе за тех, кого приручили“, – сказал Экзюпери, а он был очень неглупый человек – в отличие от вас, Юрий Алексеевич…»

Собака залаяла снова, на сей раз гораздо ближе, и вскоре Юрий услышал цокот когтей по наледи и азартное сопение, а через мгновение источник этих звуков, поскользнувшись на вираже и с трудом удержавшись на ногах, вылетел из-за поворота аллеи, азартно махая толстым, как полено, хвостом. Это была крупная овчарка рыжеватой масти, с угольно-черными чепраком и маской – судя по некоторым признакам, кобель. Заметив Юрия, пес описал вокруг скамейки широкую дугу и остановился в двух шагах от человека, вывесив длинную розовую тряпку языка. Дыхание вырывалось из его приоткрытой пасти клубами белого пара, обведенные черным глаза смотрели на незнакомого человека с любопытством и, как показалось Юрию, с хитрецой: испугается или нет?

– Привет, – сказал Юрий. – Хау ду ю ду?

Пес дружелюбно гавкнул и вежливо махнул хвостом.

Он был чертовски похож на другого пса, которого Юрий знавал когда-то, – настолько похож, что это наводило на мысль о полной идентичности. Юрий усмехнулся: конечно же, этого просто не могло быть. Слишком много времени прошло с тех пор, да и вообще… Вообще, где Москва, а где Грозный?

Он потащил из пачки новую сигарету, задумчиво разглядывая собаку. Пес был вылитый Шайтан – ни прибавить, ни отнять. Сам не зная, зачем это делает, Юрий негромко позвал:

– Шайтан!

Пес поставил уши топориком, сел, склонил голову набок и два раза мотнул тяжелым хвостом.

– Шайтан? – удивленно повторил Юрий, и пес дважды пролаял – как показалось Юрию, тоже не без удивления.

– Ай, не морочь голову, – сказал Юрий. – Так не бывает, понял? Просто твой хозяин – правоверный мусульманин, а ты плохо себя ведешь, вот он и обзывает тебя шайтаном, правда?

При слове «шайтан» уши собаки опять дрогнули, как будто пес стриг ими невидимую бумагу, и шишечки над его глазами, похожие на брови, приподнялись, придав собачьей морде уморительное выражение напряженного внимания.

– Что за черт? – пробормотал Юрий, убирая в карман незажженную сигарету. – Нет, брат, так дело не пойдет. Твою личность просто необходимо прояснить…

Тут его взгляд упал на собачий ошейник, и он пораженно умолк. Ошейник точно был тот самый – вручную сделанный из офицерского ремня и украшенный заклепками, которые какой-то ротный умелец смастерил из донышек стреляных автоматных гильз, он выглядел именно так, как должен выглядеть кожаный ошейник после нескольких лет непрерывной носки. Даже небольшой, грубо присобаченный к ошейнику кармашек с застегивающимся на кнопку клапаном, куда они, бывало, клали записки или донесения, все еще был на месте, и Юрию вдруг захотелось проверить, не лежит ли там захватанная грязными пальцами бумажка, на которой коряво, второпях нацарапано: «Снайпер на водокачке, обхожу слева, прикройте» – или что-нибудь в этом же роде.

Юрий медленно встал на скамейке, не сводя глаз с собаки. Пес тоже поднялся и несколько раз требовательно гавкнул.

– Молчи, дурак, – слезая со скамейки, – пробормотал Юрий. – Откуда тебя принесло? Ты не привидение, часом?

Шайтан – конечно, Шайтан, а кто же еще?! – опять залаял, знакомо припадая на задние лапы и выбрасывая из белозубой улыбчивой пасти клубы пара.

– Фу, Шайтан! – послышалось от поворота аллеи, откуда минуту назад выбежал пес. – Фу, кому говорят!

Ко мне!

Пес в последний раз гавкнул, адресуясь к Юрию, скрежетнул когтями по льду и длинными прыжками ринулся на зов. Двигался он с удивительной для своего весьма почтенного возраста легкостью. Юрий проводил его взглядом и увидел человека в камуфляжном бушлате и лыжной шапочке, который спешил навстречу собаке.

– Вот и хозяин, – негромко пробормотал Юрий и все-таки закурил. – Сейчас посмотрим, бывают на свете чудеса или все ограничивается одними дурацкими совпадениями.

– Извините, – поравнявшись с ним и слегка замедлив шаг, сказал хозяин собаки. – Не бойтесь, он не кусается.

Юрий заглянул под лыжную шапочку, сделал поправку на время и пришел к выводу, что чудеса таки случаются.

– А я и не боюсь, – с усмешкой сказал он. – Я сам кусаюсь, понял?

Хозяин пса по кличке Шайтан взглянул на него с холодным удивлением, слегка покоробленный, но ничуть не напуганный таким ответом. Юрий глубоко затянулся сигаретой и, щурясь от дыма, посмотрел ему прямо в глаза.

В лице собачника что-то дрогнуло.

– Е-мое! – произнес он.

– Ага, – сказал Юрий, снял правую перчатку и протянул собачнику руку. – Здорово, что ли?

Их ладони встретились с коротким треском, похожим на звук пистолетного выстрела.

* * *

Лев Григорьевич аккуратно припарковал свой блестящий «Мерседес» на стоянке перед домом и выключил двигатель. В салоне стало тихо, и он сразу услышал, как снаружи жизнерадостно чирикают, радуясь весне, пьяные от тепла и солнечного света воробьи. Солнце било в слегка забрызганные талой водой стекла машины. Как только «Мерседес» остановился, в салоне стало стремительно теплеть – почти как летом.

Лев Григорьевич со стариковской неторопливостью взял с соседнего сиденья свою широкополую шляпу, водрузил ее на серебряную, без малейшего намека на плешь голову и, натягивая тонкие кожаные перчатки, невольно покосился на заднее сиденье.

Портфель – объемистый, кожаный, с ремнями, пряжками и всем прочим, что полагается иметь солидному, представительному портфелю, – стоял на том самом месте, куда его поставил хозяин. Да и куда он мог деться? По дороге Лев Григорьевич нигде не останавливался, ни с кем не заговаривал и даже не опускал стекла, опасаясь ушлых московских барсеточников, охочих до легкой наживы.

М-да… В ходе своей продолжительной карьеры Льву Григорьевичу часто приходилось опасаться – чего-нибудь, кого-нибудь или за что-нибудь, – но впервые опасения его были столь смутными и в то же время сильными. Он был антиквар с почти сорокалетним стажем и, разумеется, всю жизнь боялся ограбления, но сегодня эта боязнь вышла за рамки привычных опасений, и впервые в жизни Лев Григорьевич жалел, что не обзавелся пистолетом. Хлопоты, связанные с оформлением разрешения на ношение оружия, всегда казались ему чрезмерно обременительными и, по большому счету, пустыми – ну в кого он, старый человек, мог стрелять?

Он, если хотите знать, вообще не понимал, как можно стрелять в живого человека… Однако сегодня старый антиквар остро сожалел о том, что в карманах у него нет ничего смертоноснее авторучки «паркер» с золотым пером и связки ключей, которой при большом везении можно было, наверное, пришибить какую-нибудь полумертвую мышь. Увы, Лев Григорьевич сегодня опасался вовсе не мышей, хотя в иное время мыши, как известно, являются заклятыми врагами антикваров. Он и сам толком не знал, чего именно боится и, главное, почему. Ведь случалось же ему нашивать в своем портфеле и более ценные, редкие и гораздо более опасные вещи, чем та, что лежала в нем сейчас! И, что характерно, никаких видимых причин для страха у него не было: никто не следил за его машиной, никто не отирался около подъезда, низко надвинув засаленную кепку и по локоть засунув руки в карманы кожаной куртки, и никто во всей огромной Москве не знал и знать не мог о том, что лежало сейчас у него в портфеле…

«Странная штука, – подумал Лев Григорьевич, разглаживая на ладонях тонкие кожаные перчатки и озираясь по сторонам, – причин для страха нет, а страх – вот он, тут как тут…»

Тут ему вспомнилось, что беспричинный страх, повышенная нервозность, подавленность и прочие штучки в том же духе могут служить предвестием приближающегося сердечного приступа, и он зябко поежился, хотя в машине было тепло, если не сказать – жарко. Уж что-что, а сердечный приступ ему сейчас был совершенно без надобности – как и в любое другое время, впрочем.

Антиквар снова оглянулся на портфель. Тот стоял на широком заднем сиденье трехгодовалого «Мерседеса» с самым невинным видом, напоминая почему-то бесхозную сумку, подброшенную кем-то в вагон метро, – сумку, содержащую в себе мощный тротиловый заряд и не, сколько килограммов болтов, гвоздей и стальных шариков. Впрочем, Лев Григорьевич отчасти понимал, в чем тут дело. Если бы подробности его последней сделки каким-то непостижимым образом сделались достоянием гласности, содержимое портфеля могло шарахнуть похлестче тротилового фугаса – так шарахнуть, что от Льва Григорьевича вместе с его солидным и, слава богу, вполне легальным бизнесом не осталось бы и мокрого места.

Антиквар тронул рукой в перчатке свои тоненькие, аккуратнейшим образом подстриженные и подбритые в ниточку седые усы и криво улыбнулся собственным мыслям. Черт подери, бултыхаясь в выгребной яме, невозможно не запачкать рук, и в его карьере было немало сделок, сомнительных с точки зрения как закона, так и морали. Однако сегодня, не совершив, в общем-то, ничего противозаконного, он, как никогда, чувствовал себя не в своей тарелке.

– Добрые дела наказуемы, – пробормотал он, вынимая из кармана кашемирового пальто тонкий золотой портсигар и задумчиво вертя его в руках. – Эти древние, прах их возьми, умели-таки сочинять афоризмы!

Чуть приспустив оконное стекло со своей стороны, Лев Григорьевич выдвинул пепельницу, достал зажигалку – тоже золотую, очень изящную – и закурил, выпустив толстую струю серого табачного дыма сквозь стиснутые зубы. Дым ударился о ветровое стекло, заклубился, пополз по нему в разные стороны и лениво потянулся к щели приоткрытого окна. Сигарета была дорогая, с каким-то новомодным патентованным фильтром, облегченная до предела, и Лев Григорьевич поймал себя на том, что яростно работает щеками, пытаясь высосать из набитой сушеной травой бумажной трубочки то, чего там в помине не было. Более всего на свете ему сейчас требовалась настоящая, крепкая и вкусная сигарета да еще, пожалуй, глоточек коньяка, а лучше не глоточек, а рюмочка или даже фужер. Увы, подобной роскоши он не позволял себе уже очень давно – с тех самых пор, как знакомый кардиолог, выражаясь, по обыкновению, образно и витиевато, посоветовал ему либо отказаться от вредных привычек, либо сразу, не растягивая удовольствия, выброситься из окна. Сейчас, мусоля безвкусную, как карандаш, сигарету, антиквар сердито подумал, что кардиолог – просто старый дурак, а он, Лев Григорьевич Жуковицкий – дурак вдвойне, что его послушался. Как будто не ясно, что на свете нет ничего вреднее и смертоноснее самой жизни! Ты можешь не пить, не курить, кушать один кефир пополам с сырыми овощами, бегать трусцой по утрам и гулять на свежем воздухе вечерами – словом, выполнять все предписания этих изощренных садистов в белых халатах, – но, если при этом тебе будут каждый божий день трепать нервы, долго ты все равно не протянешь.

Сидеть в припаркованной на самом солнцепеке машине в шляпе, пальто и перчатках было жарко и чертовски глупо, но Лев Григорьевич все равно медлил выходить: ему почему-то казалось, что, как только он с портфелем в руке выберется из машины и пойдет к своему подъезду, пути назад уже не будет. «Э, – подумал он устало и обреченно, – как будто он есть сейчас, этот путь… Ведь ясно же было, с первого взгляда ясно, что оттуда надо бежать без оглядки, но разве я мог упустить такой случай? Да и никто не мог бы, наверное…»

Внезапно над самым его ухом раздался глухой стук в стекло. Антиквар вздрогнул так сильно, что наросший на кончике сигареты кривой столбик пепла сорвался и беззвучно рассыпался в пыль на груди его черного кашемирового пальто. Повернув голову, Лев Григорьевич со смесью досады и облегчения увидел буквально в десяти сантиметрах от своего лица, прямо за стеклом, физиономию соседа по лестничной площадке, который, склонившись и отставив объемистый зад, обеспокоено заглядывал в салон «Мерседеса». Только сейчас антиквар вспомнил, что минуту назад рядом с его машиной кто-то припарковался, и, бросив взгляд направо, увидел там ржавую колымагу соседа, уже в течение многих лет пытавшуюся сойти за автомобиль.

– Григорьич, привет! – с кретинической жизнерадостностью воскликнул сосед, дыша в щель опущенного стекла густым луковым запахом. – Ты в порядке?

– Здравствуй, Артем Иванович, – сказал Жуковицкий, стараясь дышать через раз. – Спасибо, со мной все в полном порядке.

– Да? – усомнился сосед. – А чего ж ты тогда народ пугаешь? Сидишь тут, понимаешь, как истукан и даже не шевелишься… Я, понимаешь, смотрел-смотрел, а потом думаю: нет, думаю, надо подойти, проверить.

Вдруг, понимаешь, человеку плохо…

Слово «понимаешь» он произносил в точности так, как это делал предыдущий российский президент, и Лев Григорьевич неожиданно подумал, что сосед, наверное, долго тренировался, добиваясь нужного звучания.

Эта мысль вызвала у него новый приступ раздражения, и именно поэтому антиквар заставил себя улыбнуться, сверкнув великолепным набором металлокерамики. Он всегда придерживался мнения, что врагов и недоброжелателей нужно тщательно выбирать, а не наживать как попало и потому лишь, что тебе лень лишний раз улыбнуться.

– Спасибо, Артем Иванович, – повторил он и потушил сигарету в пепельнице. – Все в порядке. Это я так… Устал немножко. Дай, думаю, посижу, сигаретку выкурю…

– А! – обрадовался сосед. – Ну, раз все в порядке, тогда я пойду, пожалуй.

Он ушел. Лев Григорьевич еще немного посидел неподвижно, глядя ему вслед и прислушиваясь к собственным ощущениям. Сердце все еще учащенно билось, как после быстрого бега, и антиквар подумал, что не коньяк ему, старому дураку, нужен, а валерьянка – много валерьянки. Вот именно, полный фужер. Сигарета догорела. Тлела она, как и все импортные сигареты, со скоростью бикфордова шнура, а удовольствия от нее не было никакого – как говорится, по усам текло, а в рот не попало. Лев Григорьевич сердито воткнул окурок в пепельницу, где уже было полным-полно его собратьев, и, изогнувшись на сиденье, попытался увидеть окна своей квартиры. Это ему удалось, но легче все равно не стало. Окна были как окна – двенадцатый этаж, без малого тридцать метров от земли и еще четыре этажа до крыши и тройные стеклопакеты, которые, кстати, не мешало бы помыть… Что окна? Если кому-то понадобится, вовсе незачем спускаться с крыши и лезть в окно, можно войти и через дверь…

Шестнадцатиэтажная башня неряшливой глыбой серого бетона вонзалась в пронзительно-голубое весеннее небо. С козырьков над подъездами еще капало, но уже довольно вяло – снега на них почти не осталось. Капли сверкали на солнце, как крупные бриллианты, по высохшим бетонным плитам пешеходной дорожки с утробным воркованием расхаживали сексуально озабоченные голуби. Клумбы перед домом все еще были укрыты рваным грязно-белым одеялом, да на газонах вдоль проезжей части громоздились черные от грязи островерхие сугробы, похожие на уменьшенные модели горных хребтов, но асфальт уже был чист и сух – солнце, вернувшись с каникул, работало на совесть, пожирая разлагающийся труп поверженной зимы. На скамейке перед подъездом сидели старухи. Лев Григорьевич их не знал, благо размеры дома позволяли не знать тех, кого он знать не хотел, и не чувствовать себя при этом хамом и отщепенцем, но старухи его узнавали и неизменно с ним здоровались, так что ему волей-неволей приходилось с ними раскланиваться. Старухи были сезонным явлением природы, вроде оттепели, сосулек или – вот именно! – подснежников, и Лев Григорьевич здоровался с ними так же привычно и бездумно, как раскрывал зонтик во время дождя или застегивал воротник пальто при сильном ветре.

Но сегодня все было совсем не так, как обычно, и пенсионерки, гревшие на первом весеннем солнышке свои старые кости, выглядели мрачно и зловеще, словно сидели у подъезда не просто так, а с какой-то нехорошей целью. Лев Григорьевич иронически подумал, что паранойя, похоже, заразна, но легче ему от этого почему-то не стало. Казалось, та штуковина, что лежала сейчас у него в портфеле, каким-то образом влияла на все окружающее; она как будто криком кричала, ставя всех на свете в известность о своем присутствии, и антиквар заподозрил, что это именно она, а не пристрастие к табаку и генетическая предрасположенность довела своего прежнего хозяина до столь плачевного состояния. Она так ощутимо давила на психику, словно обладала собственной волей, и Лев Григорьевич неожиданно подумал, что, вполне возможно, так оно и есть. В конце концов, многие поколения людей были в этом твердо уверены. Так что же, все они были круглыми идиотами? Ведь что получается? Люди тысячу лет верили во что-то, а потом пришел некто и сказал, что все это чепуха и сказки для дурачков, а кто не согласен – пожалуйте к стенке… Да, стенка – очень убедительный аргумент, с помощью которого можно доказать все на свете: что черное – это белое, что люди ходят на головах и носят шляпы на, гм… словом, где придется. Но Земля не станет в одночасье плоской оттого, что нам так удобнее; окружающий мир состоит из реалий, которые очень мало зависят от наших суждений и желаний и еще меньше – от господствующей идеологии и моды.

Вот так-то. Люди веками верили в то, что содержимое портфеля Льва Григорьевича наделено не только собственной волей, но и властью творить чудеса. Веками! И не просто верили, ибо верить можно в любую чепуху, а знали – знали так же непреложно и твердо, как то, что трава зеленая, вода мокрая, а камень, если его подбросить, непременно упадет вниз. Они знали, а вот Лев Григорьевич Жуковицкий не знает и на этом простеньком основании полагает всех, кто жил на свете до него, дураками, наивными мистиками и мракобесами… Так кто в таком случае дурак? То-то и оно.

Жуковицкий снова снял шляпу, перчатки, вытер тыльной стороной ладони покрытый испариной лоб и закурил еще одну сигарету. Рассуждать на подобные темы хорошо дома, в кругу близких приятелей, за накрытым столом, а главное – отвлеченно, безотносительно к злобе дня. Но вот так, наедине с самим собой, в машине, да еще имея за плечами эту штуку… Это было, мягко говоря, неуютно, и Лев Григорьевич неожиданно изменил свое первоначальное решение. Собственно, первоначального решения никакого и не было, он просто ехал куда глаза глядели и приехал в результате домой, а вот теперь, немного отойдя от первого шока и подумав, принял решение, в котором не было ничего от рефлекторной реакции.

Словом, Жуковицкий понял, что ни за что, ни под каким предлогом не понесет эту штуку домой, потому что не сможет спокойно спать, находясь с нею под одной крышей. Это было что-то вроде парадокса: по идее, лежавшая в портфеле вещь должна была оберегать своего владельца от всех мыслимых невзгод, да вот беда: вещица, по мнению Льва Григорьевича, вовсе не относилась к разряду предметов, коими можно владеть единолично и безнаказанно. Говоря по совести, у никогда не отличавшегося набожностью и суеверностью антиквара язык не очень-то поворачивался назвать ее предметом…

С отвращением раздавив в пепельнице безвкусную облегченную сигарету, Жуковицкий потянулся к ключу, который все еще торчал в замке зажигания. Двигатель «Мерседеса» послушно ожил, наполнив салон легкой вибрацией. Лев Григорьевич сдал назад, аккуратно развернул машину носом к дороге и выехал со стоянки, наслаждаясь чувством бесшумного скользящего полета, всегда возникавшим у него во время езды на этом автомобиле. Донимавшие его проблемы сразу отступили на второй план, как бывало всегда, стоило лишь ему сесть за руль и вывести машину со двора. Мокрое дорожное покрытие ярко блестело на солнце, на обочинах дороги ковырялись грязные механические монстры, сгребая остатки ноздреватых, слежавшихся до каменной твердости сугробов, и их оранжевые проблесковые маячки были почти незаметны в ослепительном сиянии погожего мартовского дня. Лев Григорьевич опустил солнцезащитный козырек, но это не помогло: лужи и ручейки талой воды на асфальте блестели не хуже солнца, и, чтобы надежно укрыться от этого беспощадного сверкания, следовало, наверное, поднять капот. Недовольно поморщившись, Жуковицкий открыл отделение для перчаток и водрузил на переносицу старомодные солнцезащитные очки в тонкой стальной оправе. Стекла в очках были фотохромные, называемые в народе «хамелеонами», и, оказавшись на свету, они немедленно потемнели. Глазам стало легче, зато видимость сразу ухудшилась. Лев Григорьевич терпеть не мог темные очки, в них он всегда чувствовал себя наполовину ослепшим, и многочисленные киногерои, не снимавшие черных стекол ни днем, ни ночью, вызывали у него искреннее недоумение и сочувствие. Ну ладно, киногерой – существо, можно сказать, мифологическое и мало соотносящееся с реальностью; но ведь актеры – живые люди, как же они-то ухитряются играть в черных очках и не сшибать при этом декорации? Да что актеры!

У них ведь и в реальной жизни подражателей хоть отбавляй…

Забавляясь подобными рассуждениями, от которых, увы, за версту разило обыкновенной стариковской воркотней, Лев Григорьевич не заметил, как проехал насквозь весь Кутузовский проспект, проскочил мост и очутился на Новом Арбате. Перестроившись в крайний правый ряд, он включил указатель поворота и свернул в открывшийся по правую руку узкий, густо заставленный припаркованными автомобилями переулок. Ближе к Арбату машин почему-то стало меньше; Жуковицкий свернул еще раз, теперь налево, и почти сразу остановил машину, вплотную притерев ее к бровке тротуара.

Магазин – или, как предпочитал называть свое заведение сам Лев Григорьевич, лавка, – разместился на первом этаже углового дома, так что витрина стеклянным фонарем выходила сразу в два переулка. Вставленные в массивные и вместе с тем изящные дубовые рамы тонированные стекла придавали разложенным в витрине предметам благородный коричневатый оттенок старины – с виду гораздо более благородный, чем настоящая старина. Это была всего лишь дань времени – увы, не прошедшему, а настоящему; сами по себе предметы, выставленные в витрине, вовсе не нуждались в том, чтобы их искусственно старили, ибо подделок Лев Григорьевич у себя в лавке не держал. Если вещь, которую продавал антиквар Жуковицкий, выглядела старой, то она и была старой, без дураков, вопрос лишь, насколько старой… Ну, так ведь торговать совсем без обмана нельзя – оглянуться не успеешь, как останешься без штанов. Да и безнравственно это – торговать без обмана. С какой стороны ни посмотри, все равно безнравственно. Про коллег говорить нечего, так ведь и покупатель порой только о том и мечтает, чтобы его обманули – не обсчитали вульгарно, не ограбили среди бела дня, а просто убедили в том, что он сделал великолепный выбор и что бесполезная безделушка, которую ему приспичило приобрести, как раз и есть именно то, что ему необходимо в жизни. Хочет он, к примеру, чтобы его подсвечник или портсигар датировался не началом двадцатого века, а концом семнадцатого – ради бога! Самостоятельно определить возраст своего приобретения он все равно не в состоянии, тратиться на повторную экспертизу станет едва ли, да и не родился еще, наверное, эксперт, который в здравом уме и твердой памяти решился бы оспаривать мнение Льва Григорьевича Жуковицкого.

Лев Григорьевич заглушил двигатель, поставил машину на ручной тормоз и с облегчением снял темные очки. Нужно было выходить. Здесь, перед входом в лавку, он почему-то чувствовал себя уютнее, чем на стоянке перед собственным домом. Впрочем, с некоторых пор он стал хранить наиболее ценные экспонаты своей коллекции именно здесь, в лавке, где имелась надежная сигнализация, видеонаблюдение, двое дюжих, да к тому еще и вооруженных охранников, патентованный сейф – словом, все, что ассоциируется со словом «безопасность», за исключением, разве что, колючей проволоки, минных полей и пулеметных гнезд.

Он надел шляпу, сунул перчатки в карман пальто, выбрался из машины и, открыв заднюю дверь, взял с сиденья портфель. «Мерседес» приветливо пиликнул и подмигнул габаритными огнями, сигнализируя о том, что центральный замок заперт и охранная сигнализация задействована.

Лев Григорьевич поправил шляпу и неторопливой походкой двинулся к магазину.

Зеркальное стекло двери во весь рост отразило его респектабельную фигуру в черном пальто, широкополой шляпе и безупречном деловом костюме. Из-под пальто выглядывал длинный белый шарф; подбритые в ниточку усы и седая шевелюра делали Льва Григорьевича похожим на американского сенатора или, точнее, на артиста Кадочникова, исполняющего роль американского сенатора в каком-нибудь старом, еще доперестроечном фильме.

Модельные кожаные туфли на тонкой подошве, не предназначенной для хождения по корявому асфальту и тем более по грязи и лужам, блестели тем особенным глубоким матовым блеском, который получается, когда высококачественную кожу тщательно и умело начищают не менее качественным обувным кремом. Легкий ветерок, которым тянуло вдоль переулка, подхватывал исходивший от Льва Григорьевича тонкий аромат французского одеколона и уносил его в сторону Арбата, на зависть гуляющим там провинциалам.

Лев Григорьевич повернул затейливую, сработанную под старину медную ручку и вошел. Колокольчик над дверью прозвенел привычную мелодию, извещая персонал о его прибытии. Особой нужды в таком средстве оповещения не было, ибо прямо у двери стоял подтянутый молодой человек в строгом деловом костюме и с непроницаемым выражением лица, свойственным, как давно заметил Лев Григорьевич, всем без исключения охранникам. На лацкане его темно-серого пиджака белела запаянная в пластик табличка с именем; в левой руке молодой человек держал портативное переговорное устройство, а под пиджаком у него, если приглядеться, угадывалась наплечная кобура, в которой лежал вовсе не газовый пугач.

Охранник вежливо поздоровался с хозяином магазина; продавцы, которых здесь было четверо, то есть ровно вдвое больше, чем покупателей, также выразили ему свое почтение. Рассеянно покивав им в ответ, Лев Григорьевич пересек набитый диковинными предметами торговый зал и отпер дверь своего кабинета.

– Марина Витальевна, – сказал он своей заместительнице, обернувшись с порога, – будьте любезны, сделайте так, чтобы меня никто не беспокоил хотя бы в течение часа. Мне нужно… Словом, я буду занят.

– Хорошо, Лев Григорьевич, – сказала Марина Витальевна, молодящаяся дама лет сорока восьми, кивая головой в короне золотистых волос, вероятнее всего крашеных. – Я обо всем позабочусь. Заварить вам чаю?

– Чаем душу не обманешь, – несколько вымученно пошутил Лев Григорьевич, которому опять пришла на ум мысль о рюмке коньяка. В былые времена он всегда держал в сейфе бутылочку этого живительного напитка; честно говоря, она и сейчас там стояла, но теперь коньяк все больше доставался гостям, а хозяину оставалось только облизываться да вовремя пополнять запас этой универсальной смазки, незаменимой при совершении сложных сделок.

Дверь кабинета закрылась за ним с легким щелчком.

Жуковицкий повернул барашек задвижки и, не снимая шляпы, подошел к своему письменному столу. Стол был дубовый, очень массивный, очень старый и очень, очень большой. Из-за опущенных жалюзи в кабинете царил приятный полумрак; полуденное солнце, пробиваясь сквозь поставленные почти вертикально планки, расчертило стены и пол косыми линиями света и тени. В этом полосатом сумраке таинственно мерцал зеленый абажур настольной лампы; начищенные до блеска медные украшения стоявшего в углу старинного сейфа поблескивали, как детали некоего сложного фантастического механизма из романа Жюля Верна.

Лев Григорьевич аккуратно поставил портфель на середину стола и только после этого разделся, убрав пальто и шляпу в старинный платяной шкаф красного дерева. Шкаф этот у него не раз пытались купить и предлагали, между прочим, очень недурные деньги, но Лев Григорьевич уже давно достиг благословенного равновесия между своими желаниями и возможностями, получив тем самым редкое право вести дела по собственному вкусу: что хотел, продавал, а что не хотел… Ну а что не хотел, то, соответственно, не продавал, и уговорить его переменить решение в подобных случаях было, мягко говоря, затруднительно. Авторитет Жуковицкого был высок и непререкаем, денег ему хватало, он сам мог выбирать себе клиентуру и никогда, ни при каких обстоятельствах не брал в руки предметы, происхождение которых казалось ему сомнительным.

«До сегодняшнего дня не брал, – мысленно поправил а он себя, садясь в резное кресло с прямой высокой спинкой и кладя на колени портфель, – А теперь вот взял. Но как же было не взять? Ведь это же, можно сказать, святое дело, дело совести…»

Лев Григорьевич с сомнением покосился на опущенные жалюзи, но поднимать их не стал: присутствие в этой комнате яркого солнечного света вдруг показалось ему неуместным, почти непристойным и едва ли не кощунственным. Вместо этого он включил настольную лампу, одним нажатием кнопки превратив полдень в полночь, и, потянув за ремни, расстегнул портфель.

Из верхнего ящика стола он достал сильную лупу с подсветкой, а из портфеля – плоский сверток в коричневой вощеной бумаге, перекрещенный клейкой лентой.

При виде свертка сердце у него снова тревожно стукнуло, и Льву Григорьевичу пришлось напомнить себе, что дело, за которое он взялся, – святое дело. Быть может, именно в этом заключалась причина дискомфорта: он не привык делать дела, основываясь на понятиях совести, чести и уж тем более святости. Товар – деньги – товар – вот как во все времена совершаются сделки, вот по какому закону живет любой нормальный человек.

А тут…

Он вооружился острым перочинным ножиком, готовясь разрезать клейкую ленту вместе с вощеной бумагой, но спохватился и сначала потушил в пепельнице окурок.

Повредить такую старую, овеянную мистическим ореолом вещь, случайно уронив на нее тлеющий уголек, было бы непростительно. Да и вообще, курить, держа в руках ЭТО, казалось Льву Григорьевичу, мягко говоря, невежливым и даже рискованным.

Антиквар отодвинул подальше от себя пепельницу, подавил желание перекреститься, перерезал скотч и развернул бумагу. Темный от времени лик глянул на него с неровной поверхности доски, и Лев Григорьевич замер, встретившись взглядом с огромными, неестественно яркими на темном фоне глазами Богородицы.

Глава 2

Лихой восемнадцатый год оторвал подъесаула Байрачного от родной станицы, закружил, завертел и бросил в седло. Много было пролито крови, много взято на душу смертных грехов, и не раз доводилось подъесаулу получать отметины – и от пуль, и от казачьих сабель, и от – иного железа, которого в ту пору хватало с лихвой.

Поначалу поддался Степан Байрачный на горячие слова казачьего вахмистра Семена Михайловича Буденного и отправился вместе с ним воевать за народное счастье. Однако уже через два месяца стало ему казаться, что никаким народным счастьем тут и не пахнет, а пахнет одной резней да грабежами, как будто не русские люди стремя в стремя ходили с ним в сабельную атаку, не казаки с Дона и Терека, а оголтелая татарва, набежавшая с дикой степи за ясаком. Горько стало подъесаулу Байрачному, тошно и муторно сделалось ему, и стали его донимать вопросы, над которыми он прежде вовсе не задумывался. По счастью, у него уже тогда хватило ума не лезть с этими вопросами к первому встречному-поперечному, потому как он подозревал, что ответом на все его недоумения будет револьверная пуля да безымянный бугорок в степи, от которого через год и следа не останется.

Но вопросы вопросами, а война – войной. Когда в чистом поле сшибаются две конные лавы и острое железо так и норовит раскроить тебе череп вместе с зудящими внутри него вопросами и сомнениями, поневоле приходится отмахиваться, отбиваться – одним словом, убивать.

И он убивал, делая это с каждым разом все более умело и точно. Вечерами на привале, у разложенного в разоренном крестьянском дворе костра, вопросы возвращались, создавая ощущение медленного и неотвратимого погружения в трясину, откуда нет и не может быть возврата.

Комиссары не уставали повторять, что никакого Бога нет и что, следовательно, ответ за свои дела Степану Байрачному придется держать только перед революционным народом, однако подъесаул, как ни старался, до конца поверить в это так и не сумел.

Поэтому, промаявшись в красной коннице товарища Буденного еще три месяца, одной ненастной ночью посланный в дозор Степан Байрачный исчез – исчез вместе с шашкой, наганом и конем, которого привел с собой из дома, с самого Терека. Никто не знал, куда он подевался, однако уже через две недели буденновский разъезд попал в засаду, и единственный уцелевший боец, вернувшись к своим, матерясь и раздирая на груди ветхую, заляпанную своей и чужой кровью гимнастерку, клялся, что видел среди напавших на разъезд беляков Степку Байрачного в новеньких, с иголочки, погонах и фуражке с кантом.

На Байрачного долго охотились, но он знал, что делал, когда уходил от Буденного, и не давал охотникам спуску.

Он и сам охотился на своих бывших товарищей по оружию, как на бешеных псов, – рубил в капусту, прицель но бил из верного винта, да и наган его тоже не лежал без дела в кобуре. Случалось ему также и вешать, и жечь, а бывшего своего взводного, красного казака Ваську Бесфамильного, охочего до крови и чужого добра припадочного душегуба, он до смерти забил голыми руками – с трех ударов забил, между прочим, благо силы ему было не занимать, а ненависти и подавно. Да и вообще, ненависти в ту пору на Руси хватало – ненавистью был пропитан воздух, ненавистью сочилась земля, и солнце по вечерам смотрело с неба налитым кровью, ненавидящим глазом.

И случилось так, что весной девятнадцатого года, аккурат на Пасху, казачий разъезд, которым командовал есаул Байрачный, наехал в поле на крестный ход, срезанный на корню пулеметным огнем с буденновской тачанки. Мужики в бородах и чистых рубахах, бабы в платках, попы в ризах и даже детишки – все перемешалось на дороге в одну кровавую, нашпигованную свинцом кучу, припорошенную пылью. Тела еще не остыли – казалось, их всех просто сморил сон, и даже поднятая колесами пулеметной брички пыль осела не до конца.

Байрачный осадил коня, глянул и оттянул пальцем подбородочный ремень фуражки, как будто тот его душил. На черных от загара скулах вздулись, опали и снова вздулись каменные желваки.

– Значится, так, хлопцы, – проговорил он голосом, похожим на карканье кладбищенской вороны. – Слушай, значится, диспозицию. Диспозиция такая: с седла не слезать, покуда эту суку не догоним. Кто отстанет – пристрелю своей рукой. Если кто несогласный, говори сразу – чтоб, значит, после время не тратить.

Несогласных не нашлось. Байрачный натянул повод, собираясь повернуть коня, и тут на глаза ему попалась икона, лежавшая в пыли ликом вниз. Поддавшись безотчетному порыву, есаул спрыгнул с седла и поднял легкую, звонкую от сухости доску, с которой кто-то грубо ободрал оклад. Он осторожно смахнул с иконы пыль и перекрестился, глядя на темный лик Божьей Матери.

– Батюшки; – ахнул кто-то у него за спиной. – Да что же они, нехристи, делают? Ведь это ж Любомльская чудотворная!

– Чудотворная, говоришь? – сквозь зубы переспросил Байрачный. – Ну, тогда, значит, нам бояться нечего.

С нами, выходит, крестная сила. А ну, в седла!

Впрочем, в седлах и так были все, кроме него самого.

Есаул задержался еще немного – ровно настолько, чтобы успеть вынуть чистую рубашку, завернуть в нее икону и положить сверток в суму.

Они настигли тачанку через час – не одну тачанку, а целых две. Две пулеметные тачанки – это слишком много для посланного в разведку небольшого разъезда, но крестная сила, видать, и впрямь была в тот день с Байрачным и его казаками: буденновцы заметили их слишком поздно и не успели развернуть свои брички. Красные полегли все до единого, есаул же потерял только одного человека, убитого шальной винтовочной пулей.

После того боя судьба еще долго мотала есаула Байрачного по пыльным военным дорогам. Он по-прежнему бесстрашно лез в самую гущу драки, но странное дело: с того самого дня есаул не получил больше ни единой царапины, как будто лежавшая в переметной суме чудотворная икона и впрямь берегла его и от пули, и от красного клинка, и от шального снарядного осколка.

Берегла, да не уберегла: в Одессе, в самом конце, есаула свалил тиф, и, когда он, слабый, как новорожденный котенок, сумел наконец оторвать остриженную под ноль голову от подушки, хриплый полковой оркестр за окошком нескладно, но с большим воодушевлением наяривал «Интернационал». Последний пароход отвалил от пирса три дня назад, и надеяться было не на что. Да, на этот раз чудотворная икона подвела есаула Байрачного. А с другой стороны, если подумать, что ей, иконе, было делать в Константинополе? Видно, были еще у нее дела здесь, на родине, оттого-то и не дала она есаулу подняться на борт союзнического парохода…

Словом, Байрачный остался и даже выжил. Нашлись добрые люди – спрятали, выходили, снабдили кое-какой одеждой, а когда подошло время расставаться, перекрестили на дорожку. Да и повезло ему, не без того: все, кто охотился за лютым есаулом Байрачным аж с восемнадцатого года, ушли за своим усатым вахмистром воевать Пилсудского и там, на Висле, полегли едва ли не до последнего человека. А те, что остались… Э, что про них говорить! Где Одесса, а где Висла…

После войны поселился Байрачный в Москве – подальше от Дона, от Терека и Волыни, где его могли-таки узнать и выдать. Комнату получил, поступил на службу, женился и даже сыном обзавелся – все, как у людей.

А зимой тридцать шестого года ушел на службу и больше не вернулся – десять лет без права переписки, обыкновенное дело. Видно, не все его знакомые полегли на Висле; видно, кто-то все же уцелел и явился как раз вовремя, чтобы успеть поквитаться с есаулом Байрачным за лютую его измену.

Ну а дальше все пошло как водится, с тем лишь исключением, что жену Байрачного почему-то не забрали вслед за мужем и даже на допросы почти не таскали – вызвали пару раз для острастки да и оставили в покое.

Сам Байрачный, если бы кто-то потрудился ему об этом рассказать, сказал бы, наверное, что тут не обошлось без вмешательства иконы – спрятанная на самое дно глубокого, обитого железом сундука с тряпьем, она все еще не утратила своей чудотворной силы. Иначе как объяснить тот факт, что упыри из НКВД, разделавшись с бывшим есаулом, не тронули его семью? Что это было, если не чудо?

Жена Байрачного, Глафира Андреевна, пережила войну и дождалась с фронта своего единственного сына.

Сын ее, Алексей Степанович, пошел в отца и статью, и нравом. Был он высок, широк в плечах и в поясе, а также угрюм, жесток и нелюдим сверх меры. Однако мужиков после войны сильно недоставало, и женился Алексей Байрачный без особого труда – на ком захотел, на том и женился. И все бы хорошо, да, видно, была в нем, в Алексее Степановиче, какая-то червоточина – запил он по-черному и в сорок седьмом году, отметив первый день рождения сына, по пьяной лавочке угодил под трамвай, да так ловко, что перерезало его аккурат пополам, чуть повыше брючного ремня. Что тут скажешь?

Видно, чудотворная сила Любомльской Божьей Матери к этому времени все-таки иссякла, а может, Алексей Байрачный был не из тех людей, кого эта сила считает нужным оберегать…

Историю эту антиквару Жуковицкому рассказал внук есаула Байрачного, Петр Алексеевич, доктор исторических наук, в недавнем прошлом – завкафедрой МГУ. Внук представлял собою полную противоположность деду. Был он невысок, худощав и узкоплеч, а обведенные кругами нехорошего коричневого оттенка глаза смотрели сквозь мощные линзы очков пронзительно и остро. Говорил он негромко, с длинными паузами, во время которых, казалось, превозмогал сильную боль.

Судя по глубоко запавшим глазам, батарее склянок на журнальном столике и витавшему в квартире аптечному запаху, так оно и было. Впрочем, старый человек и многочисленные болячки – понятия взаимодополняющие, это Лев Григорьевич Жуковицкий знал по собственному опыту и посему решил не отвлекаться на болезнь собеседника, хотя тот был не так уж и стар: если верить его собственным словам, было ему никак не больше пятидесяти семи лет. Что ж, старость – понятие относительное…

– Все это очень интересно, – сказал тогда Лев Григорьевич, покосившись на часы. Сделал он это как бы украдкой, но при этом так, чтобы его маневр не остался незамеченным. Обычно этот простенький прием действовал безотказно – во всяком случае, на интеллигентных людей, к каковым, несомненно, относился потомок лютого есаула Байрачного. – И все-таки мне не совсем понятно, зачем вы меня пригласили.

Лев Григорьевич лгал: он все отлично понял задолго до того, как рассказчик добрался до середины своего повествования, но понимание это отнюдь не вызвало в его душе бури восторга. Ему приходилось слышать об исчезнувшей чудотворной иконе Любомльской Божьей Матери, и то, что он слышал, не внушало коммерческого оптимизма. Икона действительно была подобрана казаками на дороге возле расстрелянного не то красными, не то махновцами крестного хода, и с тех пор о ней никто ничего не слышал. Православная церковь много лет искала чудотворный образ, но все предпринятые ею розыски не дали никакого результата. Считалось, что казаки вывезли ее в Китай, откуда она могла попасть куда угодно – в том числе и в костер, разожженный энтузиастами Культурной революции. В последнее время история иконы получила широкую огласку благодаря телевидению, а телевидение Лев Григорьевич остро недолюбливал – как само по себе, так и все, что было с ним связано.

– Простите, уважаемый Лев Григорьевич, – упорствовал Байрачный, – но вы действительно не совсем поняли . Я, к сожалению, не располагаю временем, достаточным для того, чтобы проделать все обычным путем.

Видите ли, у меня рак, и проживу я в самом лучшем случае месяц. Потому-то я и обратился к вам в надежде на ваш опыт в такого рода делах. Мне рекомендовали вас не только как самого знающего, но и как самого порядочного специалиста в своей области, и я очень рассчитывал на то, что нам не придется хитрить и обманывать друг Друга. Икона здесь, в этой квартире, и я хочу, чтобы вы ее забрали.

– Рак, гм… – Лев Григорьевич охватил ладонью подбородок, испытывая, как всегда в подобных случаях, сильнейшую неловкость. Нужно было что-то сказать, но что именно, он не знал. Век, можно сказать, прожил, а не знал! – Простите, мне очень жаль, – выдавил он наконец, отводя глаза.

– Оставьте, Лев Григорьевич, – ухитрившись не поморщиться, оборвал его больной. – Мой рак не является предметом обсуждения, и упомянул я о нем только для того, чтобы вы могли верно оценить ситуацию, а вовсе не для того, чтобы вас разжалобить.

– Деньги на лечение? – остро стыдясь собственных слов, но не желая смешивать коммерцию с благотворительностью, спросил Жуковицкий. – Операция за границей? Поверьте, Петр Алексеевич, я вам искренне сочувствую, но коммерческая целесообразность сделки представляется мне, гм… Э, да что там! Откровенность за откровенность: я знаю, что икона эта, если это она, не имеет цены. И именно поэтому я не могу ее взять.

Это все равно что пытаться продать Сикстинскую Мадонну или, скажем, Мону Лизу. Вы меня понимаете?

Возможно, я покажусь вам грубым торгашом, но приобрести у вас икону, хотя бы и за двадцать пять рублей, означало бы просто выбросить деньги на ветер. Я даже не смогу ее выставлять, не говоря уже о продаже. Вы ведь наводили справки, так неужели ваши информаторы вам не сказали, что я не совершаю противозаконных сделок?

– У вас есть сигареты? – вопросом на вопрос ответил Байрачный. – Будьте так любезны, одну… Благодарю вас.

Он прикурил от поднесенной Львом Григорьевичем зажигалки, сделал две глубокие затяжки, мучительно закашлялся и ткнул сигарету в стакан с недопитым чаем.

– Простите, – сказал он, перехватив сочувственный взгляд антиквара. – Не могу курить, а хочется… До смерти хочется, извините за каламбур. Так вот, по поводу иконы… Во-первых, мы с вами не мальчики и прекрасно знаем, что при желании продать можно все – хоть Мону Лизу, хоть Спасскую башню Кремля. И не просто продать, а выручить огромные, чудовищные деньги. Во-вторых, чтоб вы знали, никакая операция, никакое лечение мне уже не поможет. Это, как говорится, медицинский факт, оспаривать который у меня нет ни оснований, ни сил, ни, главное, желания. Вы ведь читали Платона?

Помните, как уходил из жизни Сократ? Смерть – это освобождение духа от бренных оков, путь от страданий к блаженству… А зачем мне деньги в краю вечного блаженства? У меня и наследников-то нет. Понимаете, нет наследников! Книги, мебель, сбережения – на них наплевать, пусть идут куда угодно, хоть ко всем чертям.

Но икона… Икону жаль. Ведь не зря она прошла через все эти войны и революции, правда? Не для того же мой дед ее спас, чтобы она безвестно сгинула в какой-нибудь котельной или уехала за границу, в коллекцию немецкого или английского толстосума – стоять там на одной полке с матрешками! Короче говоря, я хочу, чтобы вы стали моим.., ну, душеприказчиком, что ли. Икону нужно вернуть в храм, или государству, или… Словом, вам виднее, вы же специалист, а не я. Делайте с ней что хотите, я вам полностью доверяю. Она ваша. Вот, возьмите.

Он вынул откуда-то из-под стола плоский пакет в коричневой оберточной бумаге и протянул его Льву Григорьевичу. «Больной человек, – подумал Лев Григорьевич, не делая попытки прикоснуться к пакету и даже, наоборот, засовывая руки в карманы, от греха подальше. Интеллигент в первом поколении, на три четверти съеденный раком. Он просто не ведает, что творит, на него нельзя обижаться. С ним надо как-то помягче, но как?»

Байрачному, похоже, было тяжело держать икону, ион осторожно опустил ее на стол, кое-как пристроив между склянками и стопками книг по истории. Лев Григорьевич заметил выступивший у него на висках пот и устыдился было, но тут же одернул себя: кем бы ни был этот человек, как бы он ни страдал, но принять его предложение – значит нажить жесточайший геморрой.

– Вернуть, – повторил он, глядя на свои сплетенные на животе пальцы. – Долго же вы собирались с духом!

– Слишком долго, – согласился больной. – Целых три поколения…

– Извините меня, Петр Алексеевич, – сказал Жуковицкий, – но вы бьете на жалость. Не надо меня мучить, у меня больное сердце. Ну почему вы сами не отнесли икону в церковь – я имею в виду, когда могли это сделать? Вас бы там приняли с распростертыми объятиями и даже не стали бы задавать неудобных вопросов. А?..

– Если честно, я надеялся, что… Ну, словом, что она поможет. Даже молиться пробовал, да вот, не помогло…

Знаете, мне в последнее время кажется, что она саману, вы понимаете, сама хочет вернуться. А мы слишком долго держали ее в сундуке, отсюда и все наши несчастья. Деда расстреляли, отец погиб, мама умерла – тоже, кстати, от рака… Жену сбила машина, детей у нас не было, а я – как видите…

– То есть вы намекаете, что если я, к примеру, решу вас обмануть и продам икону какому-нибудь фирмачу, то мне не миновать обширного инфаркта?

– Полно, Лев Григорьевич, – сказал Байрачный. – Цинизм – оружие слабых. Вы ведь православный?

– Гм, – сказал Лев Григорьевич и с подозрением покосился на собеседника: издевается, что ли? – Гм, – повторил он, видя, что Байрачный и не думал издеваться. – Видите ли, Петр Алексеевич, как бы вам сказать…

Откровенно говоря, я не столько Григорьевич, сколько Гиршевич… Словом, как в том анекдоте: «Ваша национальность?» – «Да»… Так что вопрос, извините, не по адресу.

– Неважно, – сказал Байрачный, и по его лицу антиквар понял, что это ему действительно неважно. – Мне говорили о вас как о честном человеке. Да вы же сами сказали пять минут назад, что никогда не совершаете противозаконных сделок. В конце концов, я понимаю, что это хлопотно, и могу оплатить ваши услуги. Я не богат, но кое-что мне удалось скопить…

Жуковицкий остановил его движением ладони.

– Оставим вопрос об оплате. Это, конечно, бестактно, но я скажу: я не мародер, чтобы грабить умирающего. В конце концов, мне никто не помешает содрать что-нибудь со святой православной церкви, к которой я не принадлежу. Поверьте, эти толстосумы не обеднеют. Но речь сейчас не о деньгах и даже не о том, почему вам взбрело в голову выбрать для этого дела не адвоката или нотариуса, а антиквара, то есть вашего покорного слугу.

В конце концов, воля ваша, да и квалифицированная экспертиза в таком щекотливом деле не помешает. Подумаешь, какой-то казак что-то такое сказал! Речь, повторяю, не об этом. Насчет котельной тоже, в общем-то, все ясно… Но, клянусь, я даже не взгляну на вашу икону, пока вы мне не растолкуете, что имели в виду, говоря о коллекции какого-то англичанина или немца, в которую она якобы может попасть. Сомневаюсь, что участковый и слесарь из ЖЭКа, которые придут взламывать вашу дверь, сумеют продать икону за рубеж. Да и побоятся, наверное, там же будут еще и понятые… Так откуда такие подозрения?

Умирающий дернул щекой и принялся, не снимая, протирать носовым платком очки. Фокус был старый, Лев Григорьевич сам неоднократно прибегал к нему в те времена, когда еще носил очки, сменившиеся ныне контактными линзами, и то, как тщательно и долго Байрачный прятал от него свой взгляд за мятым носовым платком, окончательно убедило Жуковицкого в том, что вопрос был задан своевременно.

– Но ведь это же так, – пробормотал Байрачный.

– Сомневаюсь, – жестко возразил Лев Григорьевич. – Послушайте, вы же сами сказали, что у вас нет времени на хитрости! Так я вам скажу больше: помимо времени, у вас нет еще и умения хитрить. Я старше вас, и жизнь свою я провел не в университетской библиотеке, а среди людей грубых и хитрых, способных мать родную продать за какой-нибудь позеленевший подсвечник. Так что оставьте вы эти игры, на вас неловко смотреть! Допустим, при определенных условиях я могу согласиться получить от вас этот пакет с неприятностями, но согласитесь и вы, что мне надо знать, какие именно неприятности меня поджидают! Евреев на свете много, а Иисус был всего один, и второго пока не видно.

– Ну хорошо. В конце концов, вы, наверное, правы, я не могу заставлять вас действовать вслепую. Видите ли, я имел неосторожность рассказать об иконе одному человеку, и он… Ну, словом, он хочет иметь ее в своей коллекции. Так он, по крайней мере, говорит, но я знаю, что он постоянно нуждается в деньгах…

– Так, – сказал Лев Григорьевич тоном человека, только что получившего подтверждение своим худшим подозрениям. – Своя коллекция, вы говорите? Кто же это такой, позвольте узнать?

– Виктор Ремизов, – сказал Байрачный. – Он мой ученик, но ушел из науки лет пять назад и занялся, кажется, каким-то бизнесом…

– Угу, – кивнув, задумчиво промычал Лев Григорьевич. – Держит этакую помесь картинной галереи, антикварного магазина, колониальной лавки и обыкновенной барахолки. Кто его знает, чем он на самом деле занимается, этот ваш бизнесмен. Угу… Так этот шлимазл, значит, еще и ваш ученик? Ну, так вы напрасно волнуетесь. Насколько мне известно, он никогда не опускался до уголовщины. Мне пару раз довелось иметь с ним дело, и он показался мне вполне приличным молодым человеком.

– Не знаю, – сказал Байрачный. – Он будто сошел с ума: звонит днем и ночью, предлагает какие-то бешеные деньги, умоляет, грозит… Несколько раз я видел его у себя под окнами, а вчера сестра, которая приходит делать мне уколы, сказала, что видела возле моей двери какого-то человека и будто бы он копался в замке…

– А вы слышали, как он там копался? – хмурясь, спросил Лев Григорьевич.

– Видите ли, обычно перед тем, как приходит сестра, я бываю не в состоянии реагировать на посторонние раздражители. Мне, знаете ли, хватает внутренних.

– Морфий? – невольно отводя взгляд, спросил Жуковицкий.

– Ну а вы как думали? Перед вами законченный наркоман. Подумать страшно, что будет, если я вдруг каким-то чудом выздоровею… Но то, что я вам сейчас говорю, – это не бред наркомана, поверьте.

– Сошел с ума, вы говорите? – задумчиво переспросил Лев Григорьевич. – М-да… Я его, конечно, не одобряю, но понять могу. Такой куш! Крупные зарубежные аукционеры, конечно, не станут связываться с ворованной иконой, но есть ведь и другие – не такие известные, не такие легальные, но не менее доходные. Да, дела… А вы не боитесь, что я сделаю то же самое, что хочет Ремизов?

Получу икону – даром, заметьте, – да и продам ее за сумасшедшие деньги. Куплю виллу на берегу Женевского озера и буду, сидя на террасе, вспоминать вот этот наш разговор… А? Не боитесь?

– Сами бойтесь, – сквозь зубы вытолкнул Байрачный. – А я свое уже отбоялся.

Жуковицкий посмотрел на него и понял, что пора уходить. Лицо Байрачного сделалось желто-зеленым, темные круги возле глаз стали еще темнее, на лбу и висках крупными каплями выступил пот. Зубы историка были стиснуты, на туго обтянутых кожей скулах ходили желваки. Наступала боль, и притом такая, какую Лев Григорьевич, слава богу, не мог себе даже представить. \"Шлимазл, – подумал он, имея в виду себя самого, – старый поц в дорогом костюме, с золотым портсигаром в кармане и с ключом от «Мерседеса» в другом… Что ты мучаешь человека, ему же и без тебя больно! Скажи ему «да» или «нет» и проваливай, откуда пришел. И ты таки скажешь «да», потому что в противном случае сюда придет этот шакал Витюша Ремизов и станет шарить здесь, переступая через еще не остывшее тело, и как ты тогда посмотришь в глаза своей маме, которая встретит тебя на том свете и отвернется от тебя, засранца? Неужели так трудно раз в жизни поступить по-человечески? \"

– Да, – громко сказал он и тут же, чтобы исключить двоякое истолкование этого короткого словечка и отрезать себе последний путь к отступлению, добавил:

– Да, я возьмусь за это дело. Вы хотите оформить все нотариально? У меня есть знакомый но…

– Икона ваша, – почти простонал Байрачный. – Я вам верю на слово. Будете смотреть?

– Буду, но не здесь, – решился Жуковицкий. – Здесь, сколько бы я ни смотрел, я смогу лишь очень приблизительно определить возраст иконы и сказать: да, похожа. Или, наоборот, непохожа… Послушайте, когда к вам придет сестра?

– Через полчаса… Не беспокойтесь, я потерплю.

Ступайте, у нее свой ключ, она привыкла, она профессионал… А вы ступайте!

– Черт, это я вас заболтал, отнял силы… Простите, бога ради!

– Вы тут ни при чем. Забирайте икону и уходите.

Поскорее, прошу вас, в этом зрелище нет ничего приятного…

Лев Григорьевич поднялся и взял со стола икону.

Бумажный пакет хрустнул, Жуковицкий ощутил вес иконы – совсем ничтожный, несопоставимый с размерами свертка вес высушенной веками липовой доски – и лишь сейчас разглядел мутные, пожелтевшие фотографии, которыми была украшена противоположная стена. На одной из них, самой старой, переломленной посередине, был изображен чубатый молодец с лихо закрученными кверху усами, в гимнастерке и фуражке с кантом – очевидно, сам подъесаул Степан Петрович Байрачный, расстрелянный НКВД в декабре тридцать шестого года. Глаза у подъесаула были похожи на следы от булавочных уколов, гладкая жандармская рожа так и просила кирпича – словом, личность была неприятная. Лев Григорьевич кое-как затолкал икону в портфель, сгреб со спинки кресла пальто и шляпу, простился с хозяином, который его, кажется, уже не услышал, и торопливо покинул эту страшную квартиру, тщательно проверив, защелкнулся ли замок на входной двери.

Уже усевшись в машину и запустив двигатель, он вдруг осознал – неизвестно почему, – что в квартире Байрачного не было телевизора.

…Спустя полтора часа Лев Григорьевич закончил первоначальную экспертизу. Насчет чудес он по-прежнему сомневался, но одно было ясно как божий день: предмет, лежавший перед ним на столе, действительно являлся чудотворной иконой Любомльской Божьей Матери, считавшейся безвозвратно утраченной в девятнадцатом году прошлого века. Теперь Лев Григорьевич знал это наверняка. Теперь он не знал другого – что ему делать с этим своим открытием.

И в эту минуту над ухом у него, словно выстрел, грянул телефонный звонок.

* * *

Юрий отпер дверь и пригласил гостя войти. Из узкой темной прихожей знакомо потянуло застоявшимся табачным дымом. Стоявшая полуоткрытой стеклянная дверь в комнату отразила их темные силуэты. Шайтан глухо заворчал на эти силуэты, но тут же сконфуженно умолк, разобравшись в ситуации, и первым проскользнул в прихожую.

Прихожая у Юрия была размером с обувную коробку, и двое крупных мужчин с трудом поместились здесь.

Юрий закрыл входную дверь, включил свет и прислонился к двери спиной, давая гостю возможность снять свой армейский бушлат. Из комнаты доносилось цоканье собачьих когтей по полу и частое пыхтение: пес принюхивался, осваиваясь в незнакомом месте.

– Шайтан, не хами! – стаскивая ботинки, негромко прикрикнул гость. – Сидеть!

Пес появился на пороге прихожей и уселся там, преданно глядя на хозяина. Судя по выражению его морды, он осматривал квартиру вовсе не из любопытства, а лишь для того, чтобы убедиться в отсутствии засады. «Артист», – подумал Юрий.

– Клоун, – будто прочитав его мысли, сказал хозяин собаки. – Обормот. Ну, куда тут у тебя? – обратился он к Юрию.

– Проходи, не заблудишься, – ответил тот, стаскивая куртку. – Выключатель справа, на стене.

Гость шагнул в комнату, щелкнул выключателем и присвистнул.

– Хоромы, – сказал он. – Пещера Али-Бабы.

– Нормально, – проворчал Юрий. – Мне хватает.

Кухню найдешь? Вот и действуй.

Гость, однако, не торопился проходить на кухню.

Юрий вошел в комнату и увидел, что тот стоит у стены напротив окна и разглядывает развешанные над кроватью фотографии. На фотографиях было много вооруженных людей в камуфляже. Кое-кто из этих людей остался только на снимках, сделанных дешевой «мыльницей», а двое уцелевших стояли здесь, в этой комнате с низким потолком, заставленной дряхлой отечественной мебелью и дорогой японской электроникой.

– Узнаешь? – спросил Юрий.

– Да, были денечки, пропади они пропадом, – вздохнул гость. – А у меня вот и фоток не осталось. Сгорело все к чертовой бабушке вместе с грузовиком. Колонну обстреляли, понимаешь, да так ловко, что… Ну, словом, самого еле-еле вытащили.

Юрий прошел на кухню, открыл холодильник, сунул водку в морозилку и оценил свои съестные припасы. Припасов было не густо, но кое-что отыскалось. Тут его мягко толкнули в бедро, оттесняя от распахнутого холодильника, и толстый собачий хвост несколько раз тяжело стукнул по дверце кухонного шкафчика.

– Жрать хочешь? – спросил Юрий, и Шайтан утвердительно проскулил в ответ. – Придется подождать, приятель.

– Шайтан, фу! – возмущенно воскликнул гость, появляясь на пороге кухни. – Ты, я вижу, совсем освоился. А ну сядь! Место!

Пес совсем по-человечески вздохнул и, понурившись, побрел в прихожую, где и обрушился на пол с таким стуком, будто кто-то уронил охапку дров.

– Разгильдяй, – сказал его хозяин. – Надо бы им всерьез заняться, да все недосуг.

– А не поздно? – спросил Юрий. – В его-то возрасте…

– В каком еще возрасте? – удивился гость. – Год собаке, в самый раз дрессировкой заняться…

– Как это год? – Юрий перестал резать ветчину и удивленно воззрился на гостя, получив в ответ не менее удивленный взгляд. – Почему год?

– А что такое? Погоди-погоди… Ты что же, решил, что это тот Шайтан? Тот самый? Да ты что, командир!

Собаки столько не живут, особенно те, которые по-настоящему работают, как Шайтан работал. Это сын его, понял? Когда мы в Москву вернулись, я его еще успел разок повязать. Думали, ничего из этого не выйдет, а вот, видишь, получилось…

– Вон оно что… – Юрий вздохнул. – А я-то думал… Слушай, но ведь вылитый!

– Порода, – сказал хозяин пса и тоже вздохнул. – Как говорится, гены пальцем не раздавишь. Вообще-то, Шайтану бы еще жить да жить. Восемь лет ему было, для собаки – не возраст. Но ранили его крепко, знаешь ли… Ичкеры ведь за него награду объявили – уже после того, как ты ушел. Пять тысяч зеленых – неслабо, да?

Он взял второй нож, по-хозяйски вынул из хлебницы полбуханки «бородинского» и принялся нарезать хлеб толстыми ломтями. Делал он это по-солдатски, прижимая буханку к груди. Споласкивая и насухо вытирая рюмки, Юрий украдкой его разглядывал. Гость мало изменился за те несколько лет, что они не виделись. Он был все так же высок и плечист, но при этом гибок и даже грациозен.

Скуластое лицо с коротким носом немного подсохло, сделалось жестче, серые глаза потемнели, мимика сделалась беднее, но пшеничные волосы и открытая белозубая улыбка почти не изменились. Бывший сержант Валерий Бондарев относился к тому типу людей, которые старятся медленно и почти незаметно для посторонних. Сейчас ему должно было быть где-то около тридцати, но выглядел он моложе.

– Что смотришь, командир? – перехватив взгляд Юрия, сказал Бондарев. – Изменился?

– Как раз таки нет, – ответил Юрий. – Так и хочется наряд объявить.

– Считай, что уже объявил, – Бондарев ухмыльнулся. – По кухне… Эх, командир, хорошо-то как! Вот уж не думал и не гадал, что вот так, случайно, в парке…

– Да какой я тебе командир? – Юрий пожал плечами. – Я теперь, если хочешь знать, вообще никто. Помнишь, как полковник Ярцев ругался? «Вольноопределяющиеся раздолбай»… Вот это я и есть – вольноопределяющийся раздолбай. Да ладно, ерунда это все. Расскажи лучше, как сам.

– А что сам? Служил по контракту. Попрыгал, пострелял – ну, чего рассказывать… А потом колонну нашу обстреляли. На том моя служба и кончилась. Завесили мне дыру в легких медалью «За отвагу» да и списали вчистую как непригодного к строевой.

– Ничего себе, непригодный, – сказал Юрий, окидывая взглядом его мощную фигуру. – Хорош инвалид!

– Им виднее, они в очках. Да я не очень-то и упирался. Как-то вдруг противно сделалось, да и тебя, между прочим, вспомнил… Знаешь, когда долго воюешь, звереть начинаешь – потихоньку, незаметно, но… Короче, не нравится мне эта теперешняя мода – каждый, блин, Рембо, каждый – супермен. Сплошные терминаторы кругом, поговорить по-человечески не с кем. Слушай, может, водка уже остыла?

– Кто ходит в гости по утрам, – начал Юрий, открывая морозилку, – тот поступает мудро…

– То тут сто грамм, то там сто грамм, на то оно и утро! – радостно подхватил Бондарев.

– Твой приятель тоже так считает, – сказал Юрий, кивая в сторону двери.

Бондарев повернул голову и поднял брови, с преувеличенным осуждением разглядывая Шайтана, который уже сидел на пороге кухни, склонив голову набок и умильно глядя на стол.

– Ох, бездельник, – сказал он. – Вообще-то, командир, ты про него плохо не думай. Он – пес воспитанный, просто шалит по молодости. Вот попробуй угости его чем-нибудь.

Юрий взял с тарелки кусок ветчины и протянул собаке.

– Шайтан, – позвал он, – Шайтанушка, на, мальчик, трескай на здоровье.

Шайтан подошел к его протянутой руке, понюхал ветчину, сел и отвернулся с таким видом, будто его грубо обидели.

– На, Шайтан, – повторил Юрий. – Вкусно!

Пес покосился на мясо, сделал глотательное движение, облизнулся и опять отвернул морду.

– Да он у тебя, наверное, просто мусульманин, – предположил Юрий. – Жалко, говядины нет, я бы его мигом расколол.

Он, разумеется, шутил, и Бондарев наверняка это понимал, однако его так и распирало от гордости за хорошо воспитанного питомца.

– Э, нет, командир, – сказал он, – это ты, извиняюсь, загнул. Смотри, только пальцы береги. Шайтан, свой. Можно!

Что-то аппетитно чавкнуло, и ломоть ветчины, который Юрий держал двумя пальцами, исчез. Шайтан облизнулся, преданно глядя ему в глаза и нетерпеливо переступая передними лапами.

– Опа, – сказал Юрий. – Не собака, а Эмиль Кио…

Я даже не заметил, как он это проделал. Надо еще разок попробовать.

– Не советую, – предостерег Бондарев. – Он такие фокусы может с утра до ночи показывать, а нам закусывать будет нечем.

– Ну еще разок, – сказал Юрий. – Надо же проверить, признал он меня за своего или нет.

– Ну проверь, если жратвы не жалко, – Бондарев пожал плечами и демонстративно отвернулся от пса. – Я вас познакомил, остальное от тебя зависит. Он с кем попало дружбу не водит, и ветчиной его не больно-то купишь. Хотя, по-моему, ты ему нравишься.

– Чует родственную душу, – сказал Юрий, беря с тарелки еще один кусок мяса. – Правда, Шайтан? Я, между прочим, твоего папашу знавал, и очень близко.