Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Андрей Воронин

Мертвый сезон

Глава 1

Щедрое майское солнце вовсю палило с безоблачного неба, еще не успевшего выцвести, выгореть от беспощадной южной жары и оттого яркого, пронзительно-синего, будто недавно покрашенного дорогой импортной краской специально к приезду высоких гостей. Остроконечные листья пальм, аккуратно подстриженные живые изгороди и идеально ухоженная травка английских газонов ласкали глаз чистейшими, не успевшими пожухнуть оттенками зеленого цвета; цветущие почти круглый год клумбы пестрели сложными узорами цветов, высаженных с большим знанием дела. Разноцветные цементные плиты дорожки казались девственно чистыми, едва ли не стерильными, хоть спать на них укладывайся. Ну разве что лежать жестковато будет, а за одежду можно не беспокоиться – к ней наверняка ни единой пылинки не пристанет...

Слегка дернув щекой, что означало у него крайнюю степень раздражения и недовольства, майор Кольцов перевел взгляд на море, которое отсюда, с поросшего пышной субтропической зеленью склона горы, виднелось во всей своей первозданной красе. Море напоминало огромный плоский самоцвет – у самого берега бирюзовый, прозрачный, позволяющий видеть дно с крупными обломками скал и темными скоплениями водорослей, а дальше, на глубине, отливающий темным ультрамарином, который ближе к горизонту понемногу принимал сероватый свинцовый оттенок. Вдоль воды тянулась узкая полоска пляжа, отсюда казавшаяся белоснежной, как воротничок сорочки начальника смены полковника Славина, который, стоя на широком низком крыльце под затейливо изогнутым на манер морской волны бетонным козырьком, уточнял с хозяином заведения последние детали организации предстоящего визита. Щурясь от солнца, майор Кольцов какое-то время разглядывал причалы с застывшими катерами и парусными яхтами, а потом отвернулся, подавив в себе желание еще раз раздраженно дернуть щекой. Даже море, которое разлилось здесь задолго до того, как на эти берега впервые пришли люди, сегодня казалось ему каким-то ненатуральным, чересчур ярким, словно декорация или рекламный плакат. Похоже было на то, что море тоже подготовили к появлению гостей – принесли в рулоне с какого-то склада, раскатали, расстелили, разгладили, а когда гости убедятся, что все в порядке, сядут в машины и уберутся подобру-поздорову, его опять свернут в рулон и увезут на склад до следующего раза, когда сюда приедет САМ или кто-нибудь имеющий к нему прямой доступ...

Кольцов вынул из нагрудного кармана легкой белой рубашки сигареты и закурил, морщась от привычного вкуса, сегодня больше напоминавшего вонь тлеющей шерсти. В горле саднило, голова была тяжелая и тупо ныла – по дороге из Москвы в Сочи майор каким-то непонятным образом ухитрился схватить простуду и теперь если и не переживал кризис болезни, то был к этому весьма близок. Вообще-то, выходить на работу в таком состоянии ему и его коллегам строжайше воспрещалось, но, во-первых, это была обычная предварительная проверка, а во-вторых, приехали они сюда небольшой, тесной компанией, в которой каждый имел свой круг обязанностей, перекладывать которые на товарищей из-за какой-то там простуды Кольцов не хотел. Да и что бы он стал делать, оставшись один в гостиничном номере? Лечиться? Я вас умоляю! Такие вот хвори, как кто-то очень верно подметил, вылечиваются за неделю, а сами собой проходят за семь дней...

Майор подумал, не простуда ли послужила основной причиной владевшего им сегодня раздражения. Впрочем, он прекрасно знал, что дело вовсе не в простуде. По дороге сюда, в машине, ребята не упустили случая пройтись по поводу его соплей, и он вместе со всеми смеялся и отшучивался. Несмотря на головную боль и насморк, настроение у него было ровное, спокойное – одним словом, рабочее. Изменилось оно уже здесь, и случилось это в тот момент, когда Кольцов увидел по-хозяйски стоящего на крыльце рядом с вышедшим встречать гостей директором комплекса господина Ненашева собственной персоной.

Вообще-то, господину Ненашеву в данный момент было совершенно нечего делать в Сочи и уж тем более здесь, в недавно выстроенном спортивном комплексе. Для спортивных единоборств, под которые, если верить владельцам, было отведено почти девяносто процентов здешней полезной площади, Андрей Ильич Ненашев, во-первых, был староват, а во-вторых, чересчур зарос жиром на депутатских харчах. Ни о какой спортивной форме в его случае говорить не приходилось, хотя здоровья господину депутату было не занимать. К тому же, если бы Андрею Ильичу и впрямь взбрела в голову странная идея повозиться на борцовском ковре или, скажем, на татами, ему незачем было лететь в Сочи – спортивных залов и опытных спарринг-партнеров, обученных незаметно поддаваться большим шишкам, не раня их самолюбия и не вредя их драгоценному здоровью, хватало и в Москве. Но он почему-то прилетел сюда, в Сочи, да еще не в сезон, да еще и перед самым приездом полковника Славина и его группы. Выходя из машины, Кольцов заметил, как полковник слегка нахмурился, глядя на Ненашева, а затем, будто что-то припомнив, расслабился и перестал обращать на господина депутата внимание. Видимо, полковнику было известно о связях Ненашева с местным начальством больше, чем знал майор, и он решил не придавать значения внезапному появлению господина депутата. Поразмыслив, майор Кольцов пришел к выводу, что его непосредственный начальник прав: в конце концов, депутат Ненашев не угрожал безопасности президента, а все остальное их, сотрудников личной охраны главы государства, никоим образом не касалось.

Сейчас, стоя на выложенной цветными плитами дорожке, майор Кольцов старательно боролся с раздражением, снова и снова повторяя себе, что это не его дело. Начальник смены не придал присутствию Ненашева в спорткомплексе значения, так чего же ему, Кольцову, неймется? Ему что, больше всех надо?

Конечно же, Кольцов знал, в чем тут дело. Ему просто не нравился Ненашев, и место это не нравилось, и люди, которые тут всем заправляли, не нравились тоже. Про Ненашева говорили много неприятных вещей, особенно во время избирательной кампании; разумеется, майор ФСО Кольцов был не настолько наивен, чтобы верить пиарщикам, однако люди, которым он мог полностью доверять, тоже относились к господину депутату без особого пиетета. Прошлое его было не то чтобы беспросветно темным, а просто сереньким в черную крапинку, и имелось в этом прошлом несколько периодов, по поводу которых господин Ненашев высказывался крайне неохотно и как-то так, что оставалось непонятным, чем он во время этих периодов занимался и где обитал. Поговаривали также, что Ненашев берет на лапу; впрочем, это говорили обо всех депутатах Думы, и Кольцов подозревал, что это как раз тот случай, когда дыма без огня не бывает.

Что же до хозяев новенького спортивно-оздоровительного комплекса, на территории которого все они сейчас находились, то с ними все было ясно. Это были люди, которых Кольцов, если бы ему дали волю, давным-давно перестрелял бы без суда и следствия. Он посмотрел на директора комплекса, который, стоя на крылечке, что-то убедительно втолковывал Славину, и с отвращением отвернулся. Директор, он же хозяин, он же личный друг сочинского мэра, был плотным, коренастым брюнетом с тяжелой, темной от проступившей щетины нижней челюстью, оливково-смуглым лицом с грубыми чертами и мощной, уже начавшей расплываться фигурой бывшего борца. Глаза у него были черные, как угольки, бойкие, подвижные и в то же время какие-то мертвые, непроницаемые, как будто в глазницах вращались два шарика темного стекла. Разговаривал он с заметным кавказским акцентом, называл собеседника \"дорогой\" и все время норовил панибратски похлопать по плечу, от чего Славин, честь ему и хвала, ловко уклонялся. Звали директора Аршаком – так он, во всяком случае, представился, когда они приехали. Полковнику Славину, несомненно, его анкета была известна до последней запятой; Кольцова с этим занятным документом никто не ознакомил, да он в этом и не нуждался: все подробности богатой на события трудовой биографии Аршака были крупными буквами прописаны прямо на его смуглой физиономии. Бывший борец, вряд ли из чемпионов, но явно спортсмен крепкого мирового уровня, еще на заре перестройки сообразивший, с какой стороны на бутерброде масло, и вместе с бандой таких же, как сам, отставных мастеров спорта вытрясавший дань из тогдашних кооператоров. Если сидел, то недолго, и вернулся из зоны не на пустое место – друзья ждали, оказали посильную помощь, да и у самого небось в загашнике было кое-что припрятано...

Кольцов дернул щекой, поискал глазами, куда бросить окурок, не нашел и украдкой отправил погасший бычок в гущу живой изгороди. Холуи подберут, им за это деньги платят. Ишь, отгрохали рай для избранных, рэкетиры толстобрюхие...

Да, с хозяином этого приятного места все было ясно, и Кольцов в который уже раз поразился тому, какие, в сущности, уродливые, не имеющие ничего общего со справедливостью законы правят миром. Любой бандит, наворовавший определенную сумму денег, автоматически становится уважаемым членом общества, с ним считаются, к нему обращаются за советом и поддержкой, выдвигают его кандидатуру, голосуют за него на выборах... Не то чтобы Кольцову это было в диковинку – без малого двадцать лет послеперестроечного бардака давно научили его ничему не удивляться, – но очень уж дикая была картина: жирный и наглый вчерашний бандит, непринужденно обсуждающий с полковником Федеральной службы охраны подробности планируемого посещения президентом этой фешенебельной, выстроенной на кровавые деньги малины... Впрочем, политика – дело тонкое, и Кольцов давно уже понял, что вокруг существует множество дел, в которые лучше не вникать. Меньше знаешь – крепче спишь, а здоровый сон – основа долголетия... К тому же разобраться в хитросплетениях настоящей, не показушной политики Кольцов все равно не сумел бы, даже обладая полной информацией, – не тот у него был склад ума, не тот характер. Если бы был тот, Володя Кольцов служил бы не телохранителем, а президентом или, как минимум, его помощником...

Придя к окончательному выводу, что все это не его ума дело, майор Кольцов повернулся к крыльцу спиной и стал смотреть на море. За спиной у него, на крыльце, продолжался разговор – Аршак все убеждал в чем-то полковника Славина и все не мог убедить. Кольцов мысленно усмехнулся: кавказец попусту терял время, уговорить Славина поступиться хотя бы одной буквой должностной инструкции было заведомо невозможно, а в данном случае речь, похоже, шла именно об этом – что-то было не так, на чем-то Аршак пытался сэкономить, а Славина это не устраивало. \"Ну хорошо, – услышал Кольцов ровный, бесстрастный голос своего начальника, – давайте посмотрим еще раз\". – \"Э, что смотреть, дорогой?! – с присущей всем кавказцам преувеличенной эмоциональностью воскликнул в ответ Аршак. – Все хорошо, тебе говорю! Э, как хочешь. Идем, будешь смотреть\".

На крыльце негромко стукнула входная дверь, и, когда Кольцов повернул голову, там уже было пусто. Стоявший возле машины коллега Кольцова капитан Муратов незаметно подмигнул майору: дескать, обломался кавказец, не на того напал! Муратову, похоже, было весело, а вот Кольцов не находил в ситуации ничего забавного. Какой-то разжиревший бандит имеет наглость спорить с личным телохранителем главы государства, находящимся при исполнении служебных обязанностей, – что же тут, черт подери, смешного?

Вяло отмахнувшись от Муратова, который явно был не прочь поговорить на отвлеченные темы – например, удастся ли им хоть разок окунуться в море, – Кольцов неторопливо двинулся по дорожке. Он и сам не знал, куда идет, – просто шел, с привычной зоркостью поглядывая по сторонам и подмечая все, что могло представлять хоть какой-то интерес с профессиональной точки зрения. В общем-то, подмечать тут было практически нечего: спорткомплекс строили грамотные люди и денег на него не жалели, так что организовать охрану территории ничего не стоило – с этим справился бы любой, даже самый зеленый новичок, не говоря уже о таких опытных людях, как полковник Славин и его подчиненные. После того как ребята займут свои места, за охраняемый периметр и муха не пролетит, не предъявив спецпропуск. Да и внутренние помещения комплекса были спланированы грамотно, с умом, так что Кольцов положа руку на сердце не понимал, о чем Славин заспорил с Аршаком, что именно его не устраивало.

Перед тем как свернуть на боковую дорожку, похожую на темный туннель меж двух темно-зеленых стен живой изгороди, Кольцов оглянулся через плечо на красивый внутренний дворик. \"Мерседес\" Ненашева по-прежнему торчал на бетонированной площадке возле гаража – господин депутат все еще оставался на территории комплекса, и майору опять стало интересно, что он тут делает. Водителю Ненашева наскучило чтение газеты, и он выбрался из машины и разминался, старательно оттирая с ветрового стекла какие-то несуществующие пятнышки. Кольцов поймал себя на острой неприязни к этому незнакомому человеку и мысленно покачал головой: водитель скорее всего был тут совершенно ни при чем и о делах своего хозяина знал не больше, чем сам Кольцов.

В сумрачном узком коридоре между двумя идеально ровными черно-зелеными стенами живых изгородей было заметно прохладнее, чем на открытом месте. Кольцов медленно двигался вперед, ощущая, как подмокшая потом под ремнями наплечной кобуры рубашка, остывая, холодит разгоряченную кожу; увесистый черный брусок портативной рации оттягивал карман брюк. Дорожка была не прямая, она плавно изгибалась из стороны в сторону, так что конца ее майор видеть не мог, и ему оставалось только гадать, куда она его приведет. Впрочем, это было ему глубоко безразлично: в конце концов, в данный момент он не работал и даже не притворялся, что работает, а просто гулял, убивая излишек свободного времени.

Справа послышался негромкий плеск воды. Живая изгородь расступилась, и Кольцов увидел на идеально ровной зеленой лужайке небольшой мраморный фонтан, а возле фонтана – уютную решетчатую беседку, до самой крыши увитую какими-то ползучими растениями с кричаще яркими, пестрыми цветами. Кольцов припомнил план территории комплекса и сообразил, где находится – чуть правее западного крыла, между наружной оградой и хозпостройками. Местечко было тихое, уединенное, будто нарочно созданное для неспешных размышлений или приватных, сугубо конфиденциальных бесед. Кольцов немного постоял в просвете живой изгороди, любуясь тем, как поблескивают на солнце струи фонтана и сверкают в подстриженной траве оставшиеся после утреннего полива капли, а потом шагнул вперед, намереваясь подойти к беседке поближе и осмотреть ее – понятное дело, на предмет обеспечения безопасности. В том, что ему просто хочется посидеть в тени и выкурить сигаретку, разглядывая мокрые каменные завитушки фонтана, Кольцов не признавался даже себе – в служебное время подобное сибаритство было запрещено, а вне службы он попросту не имел доступа в места подобные этому райскому уголку.

Он успел сделать всего один короткий шаг, но это коренным образом изменило ситуацию. Меж зеленых побегов, оплетавших беседку, мелькнуло что-то белое, и сейчас же тренированное ухо телохранителя различило доносившиеся до него сквозь плеск струй негромкие голоса. В беседке кто-то был, и майор почел за лучшее остановиться и отступить назад, пока его тут не застукали, поскольку, строго говоря, делать ему здесь было ровным счетом нечего.

Самым краешком сознания он подумал, что ведет себя сегодня как-то странно, будто сам, нарочно, ищет приключений на свою голову, – думает о каких-то посторонних вещах, лезет, куда не велено, бродит, где не положено, в то время как надлежит ему быть собранным, дисциплинированным и делать только то, что приказывает начальство. А если начальство ничего не приказывает, следует тихонечко стоять на месте и смотреть в оба – так, на всякий случай, как бы чего не вышло. Оно, конечно, не страшно, особенно если о его поведении никто не узнает, но все-таки... как-то...

Разобрать, о чем говорят в беседке и кто именно говорит, Кольцов не мог – далековато было, да и фонтан мешал своим плеском, – и он совсем уже было собрался повернуть назад, но тут плети ползучих растений дрогнули, задетые кем-то изнутри, и развязный начальственный голос громко, явно завершая разговор, произнес:

– В общем, ты все понял. Главное, не облажайтесь, как в прошлый раз. Тоньше надо работать, дорогой, тоньше!

В ответ послышалась неразборчивая реплика, произнесенная с кавказским акцентом.

– А кто виноват? – еще громче спросил первый голос, и на крылечке беседки вдруг появился депутат Ненашев. Он стоял к Кольцову спиной и смотрел внутрь беседки. Майор поспешно отступил под прикрытие живой изгороди. – Кто виноват, я тебя спрашиваю? Папа Римский? Это же надо было сообразить – генералу ФСБ после второго стакана деньги предлагать! Ты не хмурься, Ашот, – продолжал он чуть мягче, – ты ведь знаешь: я делаю, что могу. Ты пойми: возможности у меня большие, но не безграничные. Есть дела, которые я сам, своей властью, решить просто не в состоянии. И это дело как раз из их числа. Что я могу, так это подсказать ему насчет вашего комплекса – дескать, прекрасное место и люди отличные, сам президент не брезгует, планирует туда наведаться, – а дальше все будет зависеть от вас.

Он отступил на шаг, и из беседки вышел его собеседник – такой же смуглый, коренастый и грузный, как Аршак, но, в отличие от директора комплекса, одетый в яркий спортивный костюм патриотической красно-сине-белой расцветки и новенькие кроссовки. Поверх видневшейся в вырезе куртки белоснежной футболки висел на кожаном шнурке электронный секундомер, а из-под футболки буйно выпирала жесткая черная растительность, аккуратно обрезанная и сбритая чуть выше ключиц. Правое ухо у Ашота было заметно деформировано и плотно прилегало к черепу, а левое, тоже деформированное, наоборот, оттопыривалось – похоже, голова кавказца пережила не одну сотню борцовских захватов.

– Спасибо, дорогой, – гортанно проворковал кавказец, фамильярно беря Ненашева под локоть. – Все знаю, все понимаю, очень твою помощь ценю! Мы все ценим, ты это знаешь. Такого друга, как ты, Андрей Ильич, дорогой, сто лет ищи – не найдешь, клянусь! Спасибо!

– Не за что, не за что, Ашот, – сказал Ненашев, посмеиваясь и покровительственно похлопывая его по плечу. Этот жест показался притаившемуся за живой изгородью Кольцову необыкновенно фальшивым. – Спасибо скажешь, когда дело выгорит. И потом, дружба дружбой, а спасибо, сам знаешь, на хлеб не намажешь...

– Э, дорогой, зачем обижаешь? – преувеличенно возмутился кавказец. – Мы с тобой деловые люди! Для джигита дружба дороже денег!

– Знаешь, как у нас говорят, – продолжая посмеиваться, сказал Ненашев, – дружба крепче, когда денежки посчитаны.

– Тоже правильно, – неожиданно легко согласился Ашот. – Слушай, что на свете делается, а? Все покупается, все продается... Что за времена настали?

– Нормальные времена, – возразил Ненашев. – Можно подумать, при дорогом Леониде Ильиче тебе лучше жилось.

– Э, что такое говоришь! – горячо воскликнул кавказец. – Конечно, лучше! Молодой был, здоровый, красивый, слушай! На ковер выходил, чемпионаты выигрывал, девушек любил, про деньги совсем не думал: есть деньги – хорошо, нет денег – друзья помогут! Э, дорогой! При чем тут Леонид Ильич? Молодость – всегда хорошо, хоть при Путине, хоть при Гитлере, а старость – всегда плохо... Теперь только про деньги и думаешь, а что такое деньги? Бумажки, грязь... А куда без них денешься? Без них теперь на меня ни одна девушка не посмотрит. Зачем ей старик без денег? Плохо, дорогой, когда деньги – это всё...

– Деньги – это не все, – возразил Ненашев. – Есть вещи, которые за деньги не продаются. Я имею в виду, за те деньги, которыми располагаешь ты и твои кунаки. Тут надо действовать хитростью. Вот я и говорю тебе, Ашот: осторожнее, не облажайтесь. Косарев – ваш последний шанс. Ну, по крайней мере, до тех пор, пока в Кремле не появятся новые хозяева. А это, боюсь, произойдет еще не скоро.

– Ай, дорогой, о чем говоришь? – притворно испугался кавказец. – Какие новые хозяева, что ты?! Нам до новых хозяев не дожить, нам с теперешними дружить надо. Хорошие люди, нравятся нам, познакомиться хотим, понимаешь?

– Я-то понимаю, – проворчал Ненашев. – Главное, чтобы они все поняли именно так, как нужно. А то знаешь, как может получиться...

– Знаю, дорогой, знаю! – подхватил Ашот. – Потому к тебе и обратился: научи, дорогой, помоги чем можешь!

– Ладно, кончай эту шарманку, – отмахнулся от него депутат. – Ты еще лезгинку спляши или спой... Хором, как у вас заведено. Компромат на Косарева у меня готов, уже полгода лежит, случая дожидается. Пришлешь ко мне надежного человека, я ему все передам. Только, Ашот, про деньги не забудь. Навар с этого дела еще когда будет, а деньги мне сейчас нужны. У меня дочка в Лондоне учится, и вообще... Ну, словом, с курьером и перешли.

– Конечно, дорогой, о чем ты говоришь? Хочешь, сейчас тебе все отдам? Попрошу у Аршака и отдам до последнего цента, если слову моему не веришь...

– Ну-ну, не надо лезть в бутылку, – брезгливо морщась, произнес Ненашев. – Слову твоему я верю, деньги мне в данный момент ни к чему – еще ограбят ваши джигиты где-нибудь по дороге, – а к Аршаку ходить тем более не надо. Он до сих пор с этими, из президентской охраны...

– Слушай, что за люди? – развел руками кавказец. – Ничего не слушают, ничего не говорят, ходят везде, нюхают, как псы... Будто мы какие-то террористы! У нас мэр каждые выходные отдыхает, губернатор раз в месяц приезжает, ни разу недовольный не уехал... Что им надо, слушай? Вышки с пулеметами? Зенитные ракеты?

– Не ворчи, не ворчи, – успокоил его Ненашев. – Работа у них такая, ничего не поделаешь. А твоя работа – сделать так, чтобы и они, и их хозяин остались вами довольны. Тогда, глядишь, словечко, которое Косарев за вас хозяину замолвит, весомей прозвучит, лучше на сердце ляжет...

– А он замолвит?

– Думаю, замолвит. С одной стороны – ваше кавказское гостеприимство, горячая дружба и прочее, в том числе и деньги, а с другой – мой компромат, после обнародования которого его и председателем собеса никто не назначит. Слушай, хватит болтать об одном и том же, мы ведь с тобой все это только что очень подробно обсудили!

– Знаю, дорогой, извини. Все знаю, все понимаю, а все равно беспокоюсь. Когда ты говоришь, что все будет хорошо, я тебе верю, на душе легче становится, клянусь.

Ненашев снисходительно усмехнулся и снова покровительственно похлопал кавказца по мощному, туго обтянутому спортивной курткой плечу.

– Что же мне, в няньки при тебе определиться? – пошутил он. – Рад бы, да не могу! Дела государственные заждались, сам понимаешь.

– Понимаю, дорогой. Жалко, слушай! Посидели бы, вина выпили, шашлык скушали – ты такого еще не пробовал, клянусь, и нигде не попробуешь, только у нас. Девушек бы пригласили, они у нас хорошие, ласковые, такое умеют – клянусь, удивишься!

– Да ну? – не поверил Ненашев. – Что же это они такое умеют, чего я еще не видел?

– Э, дорогой, об этом словами рассказывать – все равно что коньяк по телевизору смотреть! Разве это словами объяснишь? Ладно, слушай, тебе скажу, как родному. Понимаешь...

Он приблизил толстые лиловые губы к розовому уху депутата Государственной думы Ненашева и начал что-то негромко, но со смаком ему втолковывать – что-то крайне заманчивое, судя по изменившемуся, заинтересованному выражению лица господина народного депутата. Майор Кольцов, с интересом прослушавший их беседу, беззвучно отступил еще на шаг, повернулся к разрыву в живой изгороди спиной и быстро зашагал, озираясь по сторонам, туда, где осталась машина и где его, наверное, уже хватились.

Он шел, ускоряя шаг, и думал о том, что не напрасно потратил время. Теперь ему окончательно ясна причина владевшего им скверного настроения. Просто он, наверное, стал уже достаточно опытным работником, чтобы количество перешло наконец в качество, и в нем развилась некая новая способность – способность, даже не владея информацией, заранее предчувствовать неприятности. Собственно, ничего нового в этой способности не было – она существовала всегда и называлась интуицией. Другое дело, что богатый опыт Кольцова позволил его интуиции по-настоящему развиться, и доказательством тому служил сегодняшний случай. Он ведь сразу почувствовал, что Ненашев явился сюда неспроста, и цель его визита, как выяснилось, была напрямую связана со служебными обязанностями Кольцова. Разумеется, Ненашев не затевал ничего против президента лично, но Косарев, компромат на которого депутат обещал передать кавказцам, – это уже было близко к нему.

Пожалуй, даже слишком близко.

Думая об этом, Кольцов не заметил молодого человека в спортивном костюме и белоснежных кроссовках, который, выйдя из-за живой изгороди, остановился посреди дорожки и проводил его долгим, задумчивым взглядом.

* * *

Ни одного такси на стоянке почему-то не оказалось, и Кольцов, немного потоптавшись у края тротуара с поднятой рукой, решил ехать на метро. Был час пик, машины катились через площадь плотным рычащим потоком; майор подумал, что в метро будет тесно и душно, но зато до дома он доберется намного быстрее, чем поверху, – при всех своих недостатках поезда метро никогда не застревают в пробках. К тому же в Москве шел мелкий и серый нудный дождик, конца которому не предвиделось. Проносившиеся мимо машины тянули за собой полупрозрачные хвосты мельчайшей водяной пыли, выхлопные газы ядовитым сизым туманом льнули к мокрому асфальту. Дождь оставлял на губах отвратительный железистый привкус, как будто лился не из облаков, а из ржавой цистерны, в которой его продержали лет двести; пока Кольцов добрался до входа в метро, волосы у него на голове совсем намокли, а одежда сделалась влажной, потяжелела и стала неприятно теплой, как остывший компресс.

В метро, как и следовало ожидать, царили толчея и давка. Воздух здесь был теплый и влажный, как в моечном отделении общественной бани; он казался густым, как суп, и каким-то нечистым, отравленным испарениями десятков тысяч упакованных в мокрую одежду тел. Под ногами уже намесили грязи, с боков толкались, сзади подпирали в спину каким-то твердым предметом, похоже чемоданом, а спереди еле-еле плелась необъятная, похожая на копну сена в шуршащем целлофановом дождевике старуха с тяжелой клетчатой сумкой в правой руке и пестрой пачкой газет и журналов на сгибе левой. Подавляя острое желание подтолкнуть старуху так же, как сзади толкали его, Кольцов миновал турникет и стал на ленту эскалатора, уходившего, казалось, к самому центру Земли. Мимо неторопливо поплыли матовые шары осветительных плафонов, установленных здесь чуть ли не за тридцать лет до рождения Кольцова. Навстречу ему соседний эскалатор нес бесконечную вереницу чужих лиц, среди которых попадались как симпатичные и даже милые, так и не очень; Кольцов разглядывал их, потому что смотреть на лица едущих навстречу людей было интереснее, чем созерцать затылки стоящих впереди. К тому же прямо перед ним по-прежнему копной громоздилась старуха со своими газетами, от которой со страшной силой разило табачищем и сырой газетной бумагой. Чтобы отвлечься, майор стал думать о том, как его встретят дома, и в связи с этим решил, что очень кстати не купил цветы для жены, как собирался: в этой чертовой давке букет непременно помялся бы. А так он спокойно доберется до своей станции и купит цветы на выходе из метро – там вечно торгуют всем подряд, в том числе и цветами, и Кольцову ни разу не приходило в голову задаться вопросом, санкционированная эта торговля или нет, – главное, что удобно, а об остальном пускай думает участковый...

Кто-то, торопясь вниз по левой стороне эскалатора, сильно задел его дорожную сумку коленом, едва не вырвав ее у Кольцова из руки. Внутри сумки глухо брякнуло – там лежали сувениры, купленные им в Сочи для жены, детей и тещи.

– Осторожнее, приятель, – устало сказал Кольцов, но толкнувший его человек даже не обернулся. Судя по иссиня-черному затылку и смуглой, как пережженный кирпич, тоже с синеватым оттенком, шее, это был кавказец. Да и одет он был как кавказец – в кожаную, не по сезону тяжелую куртку и просторные черные брюки с зеленоватым металлическим отливом. Кольцов успел заметить блеск тяжелого золотого перстня на смуглой ладони, что нетерпеливо похлопывала по резиновому поручню эскалатора. Потом кавказец скрылся из виду, затерявшись в толпе на ступеньках.

\"Опять кавказцы, – подумал Кольцов, перехватывая сумку так, чтобы идущие мимо люди о нее не спотыкались. – Вот уж действительно, \"мальчики кровавые в глазах\"... А с другой стороны, я ведь только что оттуда, с Кавказа, и пройдет, наверное, еще несколько дней, прежде чем я перестану автоматически выискивать в толпе смуглых брюнетов. Да и чего их искать, когда в Москве, кажется, каждый второй либо с Кавказа, либо из мест еще более отдаленных и экзотических\"...

Кавказец на эскалаторе напомнил ему о поездке в Сочи и о странном разговоре, которому он был свидетелем. Со дна души, всколыхнувшись, снова поднялся мутный осадок, но Кольцов не дал воли дурным мыслям. В конце концов, он свое дело сделал: отвел в сторонку полковника Славина и передал ему суть услышанного. Полковник, помнится, помрачнел, но совсем ненадолго. \"Не бери в голову, – сказал он Кольцову. – Что Ненашев у этих абреков с ладошки кормится, каждая собака знает. Ну, так это, брат, его проблемы. До поры кувшин воду носит, придет день, и с него так же спросится, как и со всех... Вот сволочь\", – добавил он, подумав, и, махнув рукой, заторопился по своим делам.

Кольцов поймал себя на том, что, стоя на эскалаторе, разминает в пальцах свободной руки сигарету. Едва слышно хмыкнув, он убрал сигарету обратно в карман. Там, в кармане, сигарета вдруг уперлась и ни в какую не захотела лезть в пачку, откуда ее минуту назад достали. Некоторое время Кольцов, перекосившись на бок, молча сражался с норовистой сигаретой, а потом мысленно плюнул и оставил ее в покое: сломается, и черт с ней, в самом-то деле...

Ему очень кстати вспомнился случай, имевший место года полтора назад. Его, офицера ФСО, разыскал и слезно умолял о помощи давнишний знакомый, с которым Кольцов не виделся без малого десять лет. У того возникли крупные неприятности из-за сущего пустяка: пребывая в легком подпитии, он вышел на перрон из вагона метро и машинально закурил, а когда его стали вязать дежурные менты, что-то не то сказал лейтенанту, а может, даже и толкнул кого-нибудь. Словом, шили ему чуть ли не террористический акт, и замять инцидент, к немалому удивлению Кольцова, удалось с трудом – честно говоря, если бы не помог все тот же полковник Славин, не удалось бы вовсе. Помнится, тогда, за бутылкой водки заново переживая перипетии оставшегося позади глупого недоразумения, Кольцов хохотал до упаду. Умом-то он, конечно, понимал, что ничего из ряда вон выходящего тут нет: выпил человек, расслабился, частично утратил контроль над собой, да еще и задумался, наверное, о чем-то, вот и вышла с ним мелкая неприятность. Но, понимая теоретическую возможность такого происшествия, представить себя самого на месте главного героя этой сценки Кольцов был не в состоянии. Жесткий и даже жестокий самоконтроль был основой его поведения, краеугольным камнем характера, отцом и матерью всех его привычек и внешних проявлений.

Физически ощущая на себе пристальные взгляды упрятанных под потолком видеокамер, Кольцов вынул руку из кармана, положил ее на резиновый поручень, а когда подошел его черед, спокойно сошел с эскалатора. Стоявший у выхода на перрон сержант милиции скользнул по его лицу равнодушным, ничего не выражающим взглядом и отвернулся, сосредоточившись на тетке с газетами. Из этого следовало, что манипуляции Кольцова с незажженной сигаретой либо остались незамеченными, либо были признаны недостаточно хулиганскими, чтобы к нему прицепиться. Кольцова это вполне устраивало: ментов он не жаловал, и пускаться с ними в какие-то дебаты, размахивать служебным удостоверением и попусту тратить время и нервы не было никакой охоты.

Двигаясь в плотной толпе усталых, раздраженных людей, поминутно получая толчки и невольно отвечая тем же, Кольцов вышел на перрон и остановился в ожидании поезда. Сзади напирали (час пик, ничего не попишешь), норовя вытолкнуть его на самый край платформы, но майор с врожденной ловкостью коренного горожанина избегал этого, оставаясь за полустертой миллионами подошв ограничительной линией. Он вовсе не пытался сознательно держаться подальше от рельсов – напротив, думал он сейчас только о том, как бы поскорее очутиться дома, в кругу семьи, за накрытым к ужину столом, в тепле и уюте своей тесноватой квартирки, – однако невидимый страж в самой глубине его подсознания не дремал, внимательно следя за окружающими и не позволяя майору без необходимости подвергнуть себя хотя бы минимальному риску. Где-то там, в темных закоулках мозга, существовала тускло освещенная клетушка, где круглосуточно бодрствовал этот безмолвный страж – сидел на колченогом табурете, пил кофе, наверное, и, конечно же, курил сигарету за сигаретой, вглядываясь в мерцающие экраны мониторов и держа палец на кнопке сигнала тревоги. Он не раз спасал Кольцову жизнь – потому, наверное, и спасал, что майор никогда о нем не думал и даже не подозревал о его существовании. Он, майор Кольцов, считал попросту, что \"чует\" опасность, как, по слухам, чуют ее дикие лесные звери; еще он считал, что при его профессии это вполне нормально: не имея такого чутья, нечего соваться в телохранители, сам погибнешь и человека, который тебе доверяет, погубишь.

Так что, силясь угадать, чем его попотчует после разлуки жена, какой-то частью своего разума майор помнил и о поездке в Сочи, и о Ненашеве, и о подо зрительных связях господина депутата; помнил он и народную мудрость, гласящую, что излишне полная информированность укорачивает жизнь. Поэтому, когда его в очередной раз ощутимо толкнули между лопаток, майор резко обернулся и через плечо посмотрел назад.

В черном жерле туннеля уже появились летящие отблески прожекторов, оттуда доносился протяжный нарастающий вой и тянуло тугим теплым ветром. Повернув голову, Кольцов увидел у себя за спиной смуглое восточное лицо, обрамленное короткой иссиня-черной бородкой и усами, – острое, хищное, с ястребиным носом, прямо как у разбойника из арабской сказки. Впрочем, у майора ФСО Кольцова смуглая кожа, ястребиный нос и черная борода с некоторых пор вызывали совсем другие, куда более конкретные и менее приятные ассоциации; он нахмурился, твердо глядя кавказцу прямо в глаза, и тот попятился, хоть это и далось ему с заметным трудом – сзади по-прежнему напирали.

– Извини, дорогой, – с широкой улыбкой сказал кавказец и приложил ладонь к сердцу, – совсем тесно, понимаешь.

Зубы у него были крупные, желтоватые, и белки глаз тоже отдавали желтизной. Кольцов смотрел на него еще пару секунд, с профессиональной сноровкой запоминая внешность и сопоставляя ее с хранившейся в мозгу обширной картотекой числящихся в федеральном розыске бандитов и террористов. Закончив это сканирование и не найдя физиономии кавказца ни в одном из хранящихся в памяти файлов, майор сдержанно кивнул, принимая извинения, и отвернулся.

Поезд с шумом подкатил к платформе, остановился и, шипя сжатым воздухом, распахнул двери. Толпа хлынула оттуда, как вода из открытых шлюзов, грозя смести все на своем пути. Кольцов отступил с дороги, машинально покосившись через плечо назад, чтобы не отдавить кавказцу ноги, но тот уже посторонился с такой быстротой и предупредительностью, что майор внутренне усмехнулся: гордый сын горных круч не то угадал в нем офицера госбезопасности, не то попросту чувствовал себя слегка не в своей тарелке и побаивался конфликта – любого, даже самого мелкого и незначительного. \"Ну и правильно\", – подумал Кольцов, позволяя толпе внести себя в вагон.

Волей случая его притерли вплотную к скамейке, на которой как раз было свободное место. Сзади напирали, край скамейки давил под колени, мешая стоять, и майор, наплевав на хорошие манеры, уселся, втиснувшись между пожилым очкариком профессорского вида, с неприступным выражением лица читавшим какой-то толстый, изрядно потрепанный журнал, и давешней теткой в дождевике, нагруженной отсыревшей печатной продукцией.

Поезд тронулся и пошел с утробным воем набирать скорость. В вагоне было сыро и душно, как внутри ботинка, поставленного к батарее на просушку. Лица окружающих в слабом электрическом свете казались болезненно-желтыми, осунувшимися и какими-то недовольными, словно все они, кроме Кольцова, минуту назад узнали какую-то новость – не катастрофическую, но довольно неприятную, типа тройного повышения тарифа на проезд в метро или еще чего-нибудь в таком же роде. Поразмыслив над этим, Кольцов пришел к выводу, что и сам наверняка выглядит не лучше.

Он попытался разглядеть свое отражение в оконном стекле, но народ перед ним стоял стеной, и майор ничего не увидел.

Газетная толстуха слева от него все никак не могла успокоиться – копошилась, в сотый раз перекладывая внутри сумки свой подмоченный товарец, громко шуршала целлофановым дождевиком, пыхтела и поминутно толкала Кольцова в бок жирным локтем. Эти толчки естественным путем передавались через майора очкарику с журналом; некоторое время тот терпел, а потом медленно опустил журнал, так же медленно, демонстративно повернул голову и принялся сердито блестеть на Кольцова очками. Стекла в очках были толстые, как донышки пивных кружек, и глаза очкарика сквозь них казались непомерно большими – размером с лошадиные, пожалуй. Кольцов ответил ему равнодушным взглядом. В это время толстуха снова пихнула его в ребра отставленным локтем, очкарик понял, что его сосед не злоумышленник, а такая же жертва, как и он сам, тихонечко вздохнул и снова уткнулся в свой журнал.

Майор откинулся на спинку скамьи, насколько позволяла теснота, и попытался подумать о чем-нибудь приятном. Однако смутная тревога не проходила, сторож в его голове все никак не убирал руку с кнопки звонка. Кольцов прикрыл глаза, делая вид, что дремлет, и из-под опущенных век внимательно осмотрел вагон – вернее, ту его часть, которую мог видеть, не поворачивая головы и не требуя у соседей, чтобы те расступились.

Кавказец был тут как тут – стоял метрах в трех правее, держась за поручень, и с отсутствующим видом глядел в окошко, как будто там ему показывали что-то интересное. На волосатом, как у шимпанзе, запястье блестел браслет дорогих часов в золоченом корпусе, расстегнутый ворот черной рубашки позволял видеть густые волосы на груди и запутавшуюся в этой курчавой поросли золотую цепь. Кольцов пригляделся к его кисти, но рука была самая обыкновенная, без характерных следов, оставляемых продолжительной походной жизнью и постоянным обращением с автоматом и саперной лопаткой. Если бородач и воевал, то с тех пор прошел уже не один месяц. Тем не менее майор решил на всякий случай за ним присматривать, потому что доверял своему чутью.

Минут через десять притихшая было газетная тетка опять принялась ворочаться и возиться на сиденье, перекладывая что-то в своем клетчатом бауле. Кольцов молчал, хотя на языке у него так и вертелась парочка эпитетов, которыми он с удовольствием наградил бы не в меру беспокойную соседку. Толкалась она не то чтобы сильно и, уж конечно, не больно, но как-то так, словно делала это нарочно, с единственной целью – довести окружающих до белого каления. В этом деле она, судя по всему, была великой мастерицей, и Кольцов, чтобы ненароком не сорваться, отвернулся от греха подальше и совсем закрыл глаза, думая о том, что терпеть ему осталось всего ничего – от силы минут двадцать, а там и выходить пора... Это в том случае, если чертова старуха не выйдет раньше. Может, выйдет все-таки? Должна же быть на свете хоть какая-то справедливость...

Слева от него громко зашуршал, распрямляясь, подсохший целлофановый дождевик. Вставая, тетка напоследок сильно толкнула майора локтем. Вместе с толчком Кольцов ощутил слабый, похожий на комариный укус, укол чуть повыше левого локтя. Он открыл глаза и резко вскинул голову – такие штучки были ему знакомы, – но тетка, не оглядываясь, уже перла через толпу к выходу, неприятным визгливым голосом осведомляясь у стоявших впереди, будут ли они выходить. Потом спины пассажиров сомкнулись, скрыв от майора мятую целлофановую накидку; Кольцов закрыл глаза и опустил голову на грудь.

...Врач \"скорой помощи\", прибывший по вызову на конечную станцию метро, осмотрел сидевшего в пустом вагоне прилично одетого молодого мужчину, устало выпрямился и сказал, нашаривая в кармане форменной куртки сигареты:

– Выносите. Этому моя помощь уже не требуется.

– Как это? – удивился машинист, обнаруживший тело майора Кольцова. – Он что... того?

Медик кивнул, понюхал сигарету.

– Похоже, обширный инфаркт. Такой крепкий с виду мужик... Жизнь собачья, вот народ и не выдерживает.

Санитары развернули принесенный с собой черный пластиковый мешок, и через минуту лоснящийся черный сверток, совсем недавно бывший майором ФСО Кольцовым, вынесли из вагона вперед ногами.

Глава 2

Сырой осенний ветер швырнул в рябое от дождя оконное стекло горсть холодных капель, выбил из засиженного голубями жестяного карниза быструю барабанную дробь, громыхнул плохо закрепленным коленом водосточной трубы и умчался прочь – надо полагать, на Арбат, задирать женщинам подолы, выворачивать наизнанку мокрые зонты и забавляться с мужскими шляпами. Над Москвой сгущался октябрь; про месяцы, дни и времена года не принято так говорить, но октябрь именно сгущался, как грозовая туча, – тяжелел, копился, нависал, придвигаясь все ближе с каждым прожитым днем, с каждой минутой, и уже было ясно, что осени не миновать, как не миновать старости и смерти.

Глеб Сиверов любил середину осени. Это была действительно золотая пора, которую не могли омрачить ни такие вот, как сегодня, серые дождливые дни, ни даже ее скоротечность – оглянуться не успеешь, как все золото с деревьев лежит под ногами, перемешанное с грязью, а голые черные ветви уныло скребут свинцовое небо, раскачиваясь на ледяном ветру. Мысли о приближающемся ноябре и о слякотной московской зиме с посыпанными солью тротуарами были мимолетны – они приходили и тут же уходили, не оставляя на душе ни единой царапины, потому что специальный агент по кличке Слепой давно привык жить сегодняшним днем, не загадывая наперед и не печалясь из-за грядущих неприятностей. Завтрашнего дня у него могло и не быть, как могло не быть сегодняшнего и вчерашнего; так к чему ломать голову над проблемами, до которых ты то ли доживешь, то ли нет? Иначе говоря, если у человека есть проблемы, значит, он еще жив. У кого проблем нет, тот наверняка уже не дышит.

Глеб раздавил в пепельнице окурок, закрыл форточку и отошел от окна, бросив последний взгляд на испещренный желтыми пятнами опавшей листвы, черный, лоснящийся от дождя асфальт. Кроны деревьев, заслонявшие летом почти весь двор, поредели, и сквозь них можно было смотреть, как сквозь изъеденную молью тюлевую занавеску. Глеб видел кучи сметенной дворниками листвы возле песочницы и старой, покосившейся беседки и разноцветные, тоже усеянные беспорядочно разбросанными золотыми пятнышками крыши припаркованных под деревьями автомобилей. Еще он увидел несколько луж и многочисленные радужные пятна на асфальте – следы пролитого бензина и моторного масла. Одна из машин, старомодная черная \"Волга\", казавшаяся матовой из-за осевших на капоте и крыше мелких капелек воды, только что припарковалась на свободном месте, и оставленные ею на мокром асфальте следы, медленно заплывая влагой, таяли, исчезали прямо на глазах. Глеб укоризненно покачал головой, глядя на длинную антенну, укрепленную на крыше \"Волги\". \"Сдает старик, – подумал он. – Вот уже и правилами конспирации начал пренебрегать – теми самыми правилами, которые когда-то так старательно вдалбливал мне в голову. А с другой стороны, чего я от него хочу? Его октябрь давно позади. На него уже холодком тянет, да не с севера, а снизу, из-под земли... Какая тут к черту конспирация, о душе пора подумать...\"

Несмотря на эти грустные мысли, а может быть, именно благодаря им – уж очень они были нерабочие, – Глеб выдвинул ящик письменного стола, проверил, заряжен ли пистолет, и, поставив его на предохранитель, сунул сзади за пояс брюк. После этого он взял со спинки стула просторную, очень красивую вязаную домашнюю кофту без пуговиц и натянул ее на плечи, прикрыв полой торчащую за спиной рукоятку, – ближе к старости Федор Филиппович сделался мнителен и обидчив, хотя и старался это скрывать. Заметит пистолет – расстроится, чего доброго, а то еще припомнит ту быльем поросшую историю, когда Глеб в него стрелял – стрелял, как всегда, метко...

Поймав себя на этих ненужных рассуждениях, Слепой подумал, что сдавать начал не только генерал Потапчук – ему самому, похоже, не помешала бы парочка сеансов у хорошего психоаналитика. Другое дело, что психоаналитик, послушав откровения Глеба Сиверова в течение хотя бы четверти часа, сам бы наверняка тронулся умом.

Глеб выключил музыкальный центр, и в квартире стало тихо. Тишина, как обычно, породила ощущение сосущей пустоты; впрочем, с этим ощущением Слепой давно свыкся и почти перестал его замечать. Он прошел в тесную прихожую, проверил перед зеркалом, не выпирает ли сзади из-под кофты рукоятка пистолета. Она таки выпирала – совсем чуть-чуть, но для опытного, наметанного глаза генерала Потапчука этого было бы достаточно. Глеб поправил пистолет, бесшумно отпер сейфовый замок и легонько толкнул тяжелую стальную дверь. Та открылась легко и беззвучно, повернувшись на хорошо смазанных петлях. Сиверов выглянул наружу и прислушался.

Снизу, гулко отдаваясь в широком лестничном пролете, доносились неторопливые, слегка шаркающие шаги поднимавшегося по лестнице человека. Глеб поморщился: раньше Федор Филиппович никогда не шаркал подошвами. Он и сейчас ходил легко и пружинисто, как молодой, но это было на людях; теперь же, одолевая в полном одиночестве крутую лестницу старого многоквартирного дома в одном из кривых арбатских переулков, генерал, судя по всему, слегка расслабился.

Глеб осторожно, без стука, прикрыл тяжелую дверь, тихонько вздохнул и отступил в глубь прихожей. Сиверову подумалось, что все люди, в сущности, одинаковы – одинаково привержены рутине и терпеть не могут перемен. Другое дело, что рутина бывает разная. Для кого-то рутина – это ежедневное сидение в конторе с девяти до шести и тихие семейные вечера с просмотром телевизионных сериалов, а для кого-то – экстрим, смертельный риск и поиск приключений. Жизнь Глеба Сиверова никак нельзя было назвать спокойной и однообразной, однако он к ней привык и не представлял себя в ином качестве. Генерал Потапчук был одним из основных, неотъемлемых элементов этой жизни, и страшно было подумать, что однажды он отойдет от дел, исчезнет со сцены вместе со своим потертым портфелем и стариковской воркотней. Глеб не думал, что Федор Филиппович уйдет на пенсию – он был из тех, кто покидает работу только ногами вперед, – но при любом раскладе в распоряжении генерала оставалось совсем немного времени. Впрочем, шансы пережить друг друга у них с Глебом были примерно одинаковые, где-то пятьдесят на пятьдесят – один старел, а другой все время ходил по самому краю...

Потапчук открыл дверь и переступил порог квартиры, держа в левой руке свой потрепанный портфель. Он не позвонил, не постучал и не сделал попытки воспользоваться своим ключом, из чего следовало, что Федор Филиппович еще не утратил остроты слуха: как ни старался Глеб действовать тихо и незаметно, генерал засек его манипуляции с дверью и понял, что его уже ждут. Возможно, он понял и все остальное, а если не понял, то догадался; Глебу стало неловко, и он порадовался, что не включил в прихожей свет: не хватало еще, чтобы Федор Филиппович заметил его смущение!

– Сумерничаешь? – осведомился генерал, пожимая ему руку. – Или просто Чубайса боишься, электричество экономишь?

– Осень, – немного невпопад ответил Глеб, пропуская его в комнату.

– Да уж, – согласился Федор Филиппович и медленно, по-стариковски, опустился в большое кресло у окна. – Наступила осень, отцвела капуста, и увяли наши половые чувства...

– Гм, – растерянно произнес Глеб, сбитый с толку столь несвойственным Потапчуку плоским юмором; обычно Федор Филиппович шутил тоньше.

Приглядевшись, он заметил, что Федор Филиппович выглядит бледным и осунувшимся, как будто не спал ночь. Вероятнее всего, так оно и было: встречу ему генерал назначил всего час назад, по телефону, явно второпях – видимо, дело было неотложное и весьма скверное, грозившее какими-то осложнениями. Зная Потапчука, Глеб мог предположить, что речь идет об осложнениях государственного масштаба, не меньше, поскольку Федор Филиппович никогда не прибегал к его помощи для устройства своих личных или, к примеру, карьерных делишек. Во всем, что касалось служебного долга, присяги и прочих подобных вещей, генерал ФСБ Потапчук был дьявольски старомоден, и это вполне устраивало Глеба.

– Кофе хотите, Федор Филиппович? – спросил Глеб таким непринужденным тоном, словно это была не рабочая встреча на конспиративной квартире, а дружеские посиделки. – У меня и коньяк есть.

– А кокаина и девочек у тебя, случайно, нет? – сердито спросил Потапчук. – Знаешь ведь, что мне нельзя.

– Ах да! – делая вид, что спохватился, воскликнул Сиверов. – Ну, тогда рюмочку корвалола. Или брома. А?

– И горсточку валидола на закуску, – проворчал генерал.

– Так точно, – четко, по-уставному, подтвердил Глеб. – Разрешите выполнять?

Федор Филиппович покосился на него с огромным недоверием.

– У тебя что же, все это имеется?

Глеб улыбнулся.

– Не все, конечно, но поверьте, умереть от сердечного приступа я вам в случае чего не дам.

– Да ну?! – изумился генерал.

– Конечно. А то возись с вами потом... Вы представляете, что это такое – незаметно вынести упитанного генерала ФСБ из конспиративной квартиры? Сиди тут, дожидайся темноты, пакуй вас в ковер, а потом по лестнице волоки... Что у меня, много лишних ковров?

Федор Филиппович некоторое время смотрел на него с немым укором, а потом вздохнул и отвернулся.

– Никакого уважения, – констатировал он. – Ни к возрасту, ни к званию... Ковра ему жалко! И вообще, при чем тут ковер? У тебя ж его нет!

– Нет, потому что он здесь лишний. Вот я вам и докладываю: лишних ковров, чтобы вас в них паковать, у меня нет. Ни одного. Придется в газеты заворачивать, у меня их много, а это такая морока!..

– Не дождешься, – проворчал Федор Филиппович и, подумав, добавил: – Вообще-то, если есть валидол, я бы не отказался. Забыл, понимаешь, таблетки в кабинете, а лестница у тебя... Крутая у тебя лестница, Глеб Петрович. На ней только пожарников тренировать да еще горноспасателей.

Глеб бросил на него быстрый обеспокоенный взгляд, присел на корточки возле тумбы письменного стола, выкопал из вороха разрозненных бумаг валидол и протянул генералу. Потапчук захрустел упаковкой. Сиверов поспешно отвернулся, чтобы не смотреть на эту печальную картину. Он умел владеть лицом, но не без оснований подозревал, что Потапчук видит его насквозь и непременно заметит жалость, притаившуюся в глубине его глаз. А если заметит, не миновать Глебу разноса...

Впрочем, Потапчук действительно видел Сиверова насквозь и понял, о чем он думает, даже не глядя в его сторону.

– И нечего отворачиваться, как будто я тут генитальные ванны принимаю, – сказал он, причмокивая положенной под язык таблеткой. – Доживешь до моих лет – узнаешь, что это за удовольствие. Лестница у тебя здесь действительно крутая, понимаешь. В общем, старость не радость, а биологическое состояние организма...

– Промолвила старушка, обгоняя электричку, – с облегчением подхватил Глеб. Шутил генерал сегодня как-то странно, но все-таки шутил, и это вселяло оптимизм. – Что с вами сегодня, Федор Филиппович? – все-таки спросил он, включая электрический чайник и доставая с полки коробку шоколадных конфет. – Приболели?

– Это не я, – подумав, возразил генерал, – это мир, как ты выразился, приболел. Даже ты не в себе – встречаешь меня с заряженным пистолетом за поясом.

Глеб с трудом удержался, чтобы не хлопнуть себя по лбу. Он совсем забыл про пистолет, а генерал, разумеется, заметил оружие, когда он наклонился, чтобы найти валидол.

– Пистолет – это мой рабочий инструмент, – объяснил он, стоя лицом к открытому шкафчику и с ненужной старательностью перебирая коньячные рюмки, которые ничем не отличались друг от друга. – Я без него, как без одежды.

– А уши почему красные? – спросил Потапчук.

Глеб знал, что уши у него ни капельки не красные, но спорить не стал, потому что в целом генерал описал ситуацию верно: ему действительно было неловко из-за этого дурацкого пистолета. И что это ему вздумалось встречать Федора Филипповича, вооружившись до зубов? Ей-богу, затмение какое-то...

Он поставил на стол перед Федором Филипповичем коньяк и рюмки, а потом подошел к окну и выглянул наружу. Черной \"Волги\" перед подъездом не было, у водителя хватило ума и выучки отогнать ее подальше, чтобы не отсвечивала, где не следует. Обернувшись, Глеб наткнулся на внимательный и немного насмешливый взгляд генерала.

– Это было такси, – сказал Федор Филиппович. – Обыкновенное радиотакси, понял?

– Понял, – сказал Глеб и, вынув из-за пояса, бросил в ящик стола тяжелый крупнокалиберный пистолет. При этом стоявшая в ящике открытая коробка с патронами перевернулась, три или четыре патрона выпали из нее и, как живые, попрятались среди бумаг, сигаретных пачек и карандашей. Сиверов не стал их подбирать и развивать тему радиотакси не стал тоже: все было ясно без слов, генерал купил его, как маленького.

– Что-то ты, я вижу, нервничаешь, – сказал Потапчук и воровато, как кот на сметану, покосился на коньяк. Здоровье у него в последнее время стало не то, и госпожа генеральша ревностно следила за тем, чтобы Федор Филиппович вел исключительно здоровый образ жизни. Если бы могла, она бы запретила ему даже работать; если этого не произошло до сих пор, то лишь потому, что жена генерала понимала: без работы он долго не протянет, угаснет за каких-нибудь полгода.

– Осень, – повторил Глеб и налил себе и генералу по чуть-чуть коньяка. – Унылая пора, очей очарованье... Ломота в костях, тревожные предчувствия и все такое. Давайте выпьем, товарищ генерал. Успокаивает, расширяет сосуды... Врачи рекомендуют, знаете ли.

– С хорошими врачами ты знаешься, – завистливо пробормотал Потапчук, нюхая рюмку. Коньяка в рюмке было совсем мало, и генералу это явно не нравилось. – А эти твои медики, случайно, не рекомендуют выкуривать после каждой рюмочки по сигарете?

– Они бы порекомендовали, – сказал Глеб, наполняя кипятком чайник с заваркой и возвращаясь к своей рюмке, – да только, знаете... В общем, у некоторых пациентов такие жены, что им медицинская наука – не указ. И не просто не указ, а... Ну, словом, медикам тоже жить охота.

Генерал недовольно фыркнул в рюмку.

– Очень смешно, – проворчал он. – Тебя бы в мою шкуру, умника. Посидел бы на леденцах... Хотя, с другой стороны, один юморист верно заметил, что лучше гипс и кроватка, чем крест и оградка.

– М-да, – сказал Глеб, не зная, что еще ответить. Настроение генерала нравилось ему все меньше.

– Ну, будем здоровы, – сказал Федор Филиппович и медленно, смакуя каждую каплю, выпил коньяк. – Эх, хорошо! Сейчас бы в самом деле закурить... Ты не обращай на меня внимания, – добавил он, уловив замешательство Слепого. – Настроение у меня сегодня...

– Просто плохое? – спросил Глеб. – Или это связано с работой?

– Это связано с заботой, – вздохнул генерал. – С заботой о тебе, Глеб Петрович. Есть мнение, что московская осень для тебя вредна. Сам говоришь – дождик, слякоть, кости болят, нервишки шалят... Вот я и думаю: не поехать ли тебе на курорт? Подлечишься, загоришь, нервишки укрепишь... Опять же, девушки, романтика, шепот прибоя, мерцание звезд...

– В городе Сочи темные ночи, – задумчиво произнес Сиверов.

Генерал перестал нюхать пустую коньячную рюмку и резко вскинул голову. Острый, испытующий взгляд его прищуренных глаз вонзился в лицо Слепого, как парочка хорошо отточенных кинжалов. Глеб ухитрился даже не моргнуть, хотя такая реакция на его невинное замечание показалась ему странной. Похоже было на то, что, ткнув пальцем в небо, он угодил в десятку.

– Что тебе известно? – напряженным голосом спросил Потапчук. – Что ты знаешь про Сочи? Черт, неужели уже поползли слухи? Плохо, Глеб Петрович, очень плохо...

– Да ничего мне неизвестно, – ответил Глеб. – Что вы сегодня, ей-богу, нервный какой-то... Это просто строчка из песни. Ну, пришло в голову по ассоциации, я и сказал! А что, надо смотаться в Сочи? Так я готов. Там, наверное, сейчас тепло...

– Даже жарко, – буркнул Федор Филиппович. – Так жарко, что здесь, в Москве, у некоторых волосы на заднице потрескивают. А уж паленой шерстью воняет так, что дышать нечем.

Голос у него был злой, вид очень недовольный, и Глеб почел за благо промолчать. Он знал, что, выпустив пар, генерал перейдет к делу, и тогда его речь станет менее образной и более конкретной. Судя по его поведению, дело, с которым Федор Филиппович сюда явился, вызывало у него раздражение. Видимо, это было одно из тех поганых, скользких дел, за которые и браться противно, и не браться нельзя.

Давая генералу время остыть и собраться с мыслями, он расставил на столике чашки, разлил чай и открыл коробку с конфетами. Дождь за окном перестал, тучи поредели, и за ними угадывалось солнце. Взяв чашку, Глеб подошел к окну и стал смотреть во двор. Там, внизу, из подъехавшего \"Москвича\" выгружалось навьюченное ведрами и корзинами семейство. В корзинах лежали грибы – белые и подосиновики, насколько Глеб мог разглядеть с такого расстояния. Ему даже почудился грибной запах, но этого, разумеется, не могло быть. \"На кой дьявол мне сдались эти Сочи? – подумал он с досадой. – Что может быть лучше подмосковной осени, особенно когда нет необходимости толкаться в электричках, чтобы попасть за город?\"

Он представил себе, как они с Ириной выходят из машины на опушке леса и не торопясь вступают под прозрачные, поредевшие своды, где пахнет опавшей листвой и грибной прелью. Лес молчит в ожидании зимы, слышно только, как шуршат, падая, желтые листья да где-то далеко часто и гулко, как крупнокалиберный пулемет, стучит дятел. Притихший лес кажется пустым и покинутым, как квартира, из которой съехали жильцы, и по нему удивительно приятно гулять. А грибы собирать вовсе не обязательно, хотя удержаться, наверное, будет трудно...

– Что ты думаешь о новом порядке назначения губернаторов? – спросил у него за спиной генерал Потапчук.

Глеб усмехнулся, глядя в окно. Была у Федора Филипповича такая манера – начинать разговор о деле с вопроса, на первый взгляд казавшегося неожиданным и даже нелепым. Чуть позже всегда оказывалось, что этот вопрос самым исчерпывающим образом описывает суть предстоящей операции. Так, например, странный вопрос генерала о том, как Глеб относится к диким животным, обернулся для Слепого целым летом скитаний по уссурийской тайге, а разговор об изменениях климата поставил его у катящегося по горному ущелью селевого потока. Поэтому, прежде чем ответить, Глеб немного подумал.

– Не знаю, – сказал он честно. – У каждой палки два конца. С одной стороны, это здорово смахивает на ущемление демократии, а с другой... В общем, как сказал один писатель, на демократических выборах большинство всегда за сволочь. Честно говоря, Федор Филиппович, я не совсем понял вопрос. Как я должен к этому относиться, в самом деле? Уж кому-кому, а мне губернаторство точно не грозит!

– А жаль, – сказал Потапчук. – Помнишь фильм про Зорро? Он ведь там как раз губернатором был. Днем губернатор, а ночью надевает этот свой карнавальный костюм и айда справедливость восстанавливать, подчиненным своим ума в задние ворота вкладывать... Любо-дорого! Побольше бы нам таких губернаторов! Жалко, что я не могу эту мысль президенту подкинуть.

– Лично не можете, – сказал Глеб, принимая игру, – но выход на тех, кто может, у вас наверняка имеется! Так за чем же дело стало? Продвинете меня в губернаторы, я вас не забуду – подыщу вам тепленькое местечко с хорошим окладом... По-моему, в этом нет ничего невыполнимого.

– В принципе, возможно все, – с кривой улыбкой согласился генерал, – и выходы на людей, к мнению которых прислушивается президент, у меня действительно имеются. Только у этих людей, как правило, есть свое мнение по поводу того, кто должен сидеть в губернаторском кресле, и мнение это, сам понимаешь, подкреплено довольно вескими доводами. Такими вескими, – добавил он значительно, – что переубедить их оказывается очень трудно. Почти невозможно.

– Ага, – сказал Глеб, начиная понимать, о чем будет разговор. – А переубедить, выходит, надо?

– Не то чтобы переубедить, – морщась, ответил генерал, – а просто... Ну, словом, немного помочь, поддержать, развязать человеку руки...

– Ага, – повторил Глеб, – руки, значит, развязать. А они, значит, связаны... Послушайте, Федор Филиппович, может быть, мы наконец перейдем к делу?

– А мы уже перешли, – сказал генерал Потапчук и, отставив недопитую чашку чая, стал со стариковской медлительностью расстегивать замки своего потрепанного портфеля.

* * *

В конце июня Федору Филипповичу неожиданно позвонил генерал Осмоловский, его однокашник по училищу. Звонок застал Потапчука врасплох – Осмоловский служил по другому ведомству, особой дружбы они никогда не водили и встречались крайне редко. Впрочем, врагами они тоже не являлись – возможно, потому, что делить им было нечего, – при встречах здоровались за руку, интересовались здоровьем жен, а когда выпадала лишняя минутка, даже обменивались свежими анекдотами – как правило, политическими. Осмоловский уважал генерала Потапчука за честность и профессиональную компетентность, Федор Филиппович платил ему тем же; это было легко и ровным счетом ни к чему не обязывало, поскольку их служебные интересы практически не пересекались: Осмоловский работал в ФСО и был одним из тех людей, что обеспечивали личную безопасность первых лиц государства.

Как и следовало ожидать, Осмоловский звонил по делу. Федор Филиппович понял это сразу же, как только его собеседник заговорил о том, что не виделись они давненько, давненько не выпивали по сто граммов и давненько, ох давненько не говорили по душам. По сто граммов они с Осмоловским выпивали буквально пару раз, и было это в давно забытые курсантские времена, а с тех пор не повторялось ни разу; по душам же генералы не говорили вообще никогда, из чего следовало, что у Осмоловского появились проблемы, обсуждать которые по телефону тот считает неразумным и, может быть, даже опасным.

Быстренько все это сообразив, Федор Филиппович придал своему голосу печальную, ностальгическую интонацию и согласился, что за проклятыми делами вообще не остается времени на то, что нормальные люди называют жизнью, и что с таким положением вещей давно пора кончать. \"Представляешь, – сказал он доверительно, – я сам буквально вчера думал, что надо бы тебе позвонить, организовать какой-нибудь пикничок, междусобойчик какой-нибудь – попросту, без жен и галстуков, – а ты – вот он, легок на помине, опередил меня...\"

Осмоловский, посмеиваясь, ответил на это, что работа на упреждение есть прямая обязанность всякого уважающего себя офицера госбезопасности, в особенности телохранителя главы государства. Посему он, генерал ФСО Осмоловский, уже приглядел распрекрасное местечко на лоне родной подмосковной природы, каковое готов предъявить генералу ФСБ Потапчуку в любое удобное для него время – желательно, конечно, поскорее, пока погода не испортилась.

Насчет погоды он мог бы и не говорить – Федор Филиппович и так уже понял, что дело не терпит отлагательств. Они встретились на следующий день в указанном месте. Местечко действительно было распрекрасное – не для пикничка-междусобойчика, разумеется, а для делового, секретного разговора. Прибыв туда, Федор Филиппович обнаружил припаркованный на обочине оживленного загородного шоссе огромный черный джип с тонированными стеклами, из которого навстречу ему легко выбрался Осмоловский собственной персоной – широкоплечий, высокий, подтянутый, одетый с иголочки и выглядевший намного моложе своих лет. В одной руке у Осмоловского Федор Филиппович, к немалому своему удивлению, увидел бутылку водки, а в другой – два вложенных друг в друга пластиковых стаканчика. Расставив все это добро на капоте джипа, Осмоловский пожал Федору Филипповичу руку и сразу же принялся разливать водку. Федор Филиппович стал отнекиваться от угощения, ссылаясь на пропасть работы и больное сердце, но Осмоловский коротко сказал: \"Помянуть надо\", – и Потапчук молча взял с теплого пыльного капота хрупкий пластиковый стаканчик.

Они выпили – молча, не чокаясь, – и, помолчав еще немного, Осмоловский принялся излагать свое дело. Мимо, обдавая их тугим горячим ветром, проносились тяжелые грузовики и автобусы. Шум стоял такой, что подслушать разговор вряд ли удалось бы даже с помощью самого современного, сверхчувствительного направленного микрофона. Осмоловский непрерывно курил и говорил короткими, рублеными фразами – чувствовалось, что у него наболело и что к Федору Филипповичу он обратился, испробовав все возможности и ничего не добившись.

Выяснилось, что в начале мая текущего года Осмоловский направил в Краснодарский край группу своих подчиненных, состоявшую из пяти человек. Группу возглавлял полковник Славин – неглупый, опытный и очень добросовестный офицер, которому Осмоловский доверял, как самому себе. Командировка была внеплановая – группе Славина предстояло осмотреть спортивно-оздоровительный комплекс, который собирался посетить президент во время пребывания в своей сочинской резиденции. Нужно было составить перечень мер, необходимых для обеспечения безопасности первого лица страны.

Поездка прошла без каких-либо осложнений. Группа вернулась вовремя, и уже утром следующего дня на столе у Осмоловского лежал рапорт полковника Славина, из которого следовало, что на объекте все чисто и что никаких дополнительных мер безопасности, помимо стандартных, во время визита не потребуется. Рапорт был составлен грамотно и обстоятельно, и никаких сомнений у генерала Осмоловского этот документ не вызвал.

Странности начались позже. Уже через час после прочтения рапорта Осмоловскому стало известно, что накануне по дороге домой с аэровокзала, прямо в вагоне метро, скоропостижно скончался от обширного инфаркта один из подчиненных полковника Славина майор Кольцов. Поначалу эта новость не вызвала у Осмоловского ничего, кроме глубокого огорчения и некоторой, вполне понятной оторопи: надо же, такой крепкий мужик, косая сажень в плечах, столько медкомиссий прошел, и на тебе – инфаркт!

Когда первый шок от полученного сообщения миновал, Осмоловский призадумался. Такая внезапная смерть человека, за состоянием здоровья которого следили кремлевские медики, была, мягко говоря, подозрительной. Можно было предположить, что речь идет об убийстве с применением так называемого \"инфарктного газа\"; поскольку Кольцову не удалось даже добраться до дому, можно было предположить также, что в командировке ему стало известно нечто, чего ему знать не следовало. Осмоловский решил для начала переговорить со Славиным – возможно, полковник знал что-то, о чем не счел нужным упомянуть в рапорте. Информация могла быть столь незначительной, что Славин просто не обратил на нее внимания там, в Сочи. Теперь, после странной смерти Кольцова, он мог вспомнить о мелочи, сыгравшей столь роковую роль в судьбе его подчиненного. К тому же не следовало забывать о цели командировки: если Кольцова действительно убили, это могло иметь прямое отношение к безопасности главы государства.

К удивлению генерала Осмоловского, Славина на службе не оказалось – по словам подчиненных, он покинул свой кабинет, пообещав вернуться через полчаса. Не вернулся он, однако, ни через час, ни через два, ни к концу рабочего дня. Вечером стало известно, что тело полковника Славина лежит в морге одной из городских больниц: при переходе улицы на зеленый сигнал светофора его сбил неустановленный автомобиль, который затем на большой скорости скрылся с места происшествия.

– Ого, – сказал в этом месте повествования генерал Потапчук.

– Удивлен? – с кривой гримасой, лишь отдаленно напоминавшей улыбку, произнес Осмоловский. – Погоди, брат, ты еще не так удивишься.

Он был прав: немного погодя Федор Филиппович еще больше удивился, поскольку до утра следующего дня не дожил ни один человек из группы Славина.

Капитан Муратов, давно снискавший себе славу лихого гонщика, разбился в автомобиле по дороге с работы – в его \"Ауди\" одновременно отказали тормоза и рулевое управление. Не доверяя ментам, машину обследовали специалисты из кремлевского гаража, но не нашли никаких следов диверсии – похоже было на то, что Муратов, заядлый автомобилист, наплевательски относился к своему автомобилю и довел его до плачевного состояния. Тормозные колодки были стерты до голого металла, тормозные цилиндры вышли из строя, передние ведущие колеса заклинило на полном ходу, и неуправляемая машина, как пущенный из катапульты снаряд, юзом вылетела на полосу встречного движения.

Майор Стрельников, признанный мастер боевых единоборств, погиб во дворе своего дома, получив восемь ножевых ранений в драке с хулиганами, польстившимися на его дорожную сумку, часы и бумажник. Его ударили сзади по голове пустой бутылкой, а потом били самодельным ножом, выточенным из напильника, до тех пор, пока он не перестал сопротивляться. Он умер, не приходя в сознание, по дороге в больницу; менты, которые расследовали это дело, в разговоре с генералом Осмоловским только разводили руками: у нас таких случаев каждый вечер по пять штук, а то и больше...

Старший лейтенант Дремов, вернувшись из командировки, вывез семью на дачу. За ужином он выпил полбутылки водки, лег в постель и уснул с зажженной сигаретой, что, по словам обследовавших пепелище спасателей, послужило причиной пожара. Помимо Дремова, в сгоревшем дотла доме остались его жена и двое дочерей – четырех и шести лет от роду...

– Бред, – сказал Федор Филиппович, дослушав рассказ Осмоловского до конца. – Топорная работа. Твои люди действительно узнали что-то важное, показавшееся им в тот момент не стоящим внимания. И кто-то очень торопился заткнуть им рот, пока они не сообразили, что к чему.

– Так точно, – мрачно подтвердил Осмоловский. – То есть мне тоже так кажется. Но что это была за мелочь, из-за которой их всех убрали, я не знаю до сих пор. А насчет топорной работы ты не прав, Федор. Все было сделано настолько чисто, что, даже будучи уверенными в своей правоте, мы не нашли ни единой зацепки. Кто-то очень профессионально провернул это дело, не оставив следов. Так что на руках у меня ни одного козыря, кроме голословного утверждения, что так, мол, не бывает. Все согласны, что так не бывает, то есть бывает, но нечасто...

– Да не бывает так! – начиная горячиться, воскликнул Федор Филиппович. – Какое там еще \"нечасто\"?! Не бывает, и точка! Заядлый автомобилист разбивается насмерть из-за стершихся тормозных колодок, полковник ФСО не успевает увернуться от машины на пешеходном переходе, молодой, здоровый парень умирает от инфаркта на глазах у сотни людей, а мастер боевых единоборств, телохранитель президента получает восемь ножевых ранений от дворовой шпаны... А еще один телохранитель президента напивается до потери пульса стаканом водки и засыпает с зажженной сигаретой. И жена его тоже, надо полагать, была пьяна до неподвижности. И дети... Да чушь собачья!

– Конечно, чушь, – закуривая очередную сигарету, согласился Осмоловский. На каменистой почве у его ног белела целая россыпь окурков, которые шевелились, как живые, под резкими порывами налетавшего со стороны шоссе теплого пыльного ветра. – Чушь, – повторил генерал, куря короткими, резкими затяжками, – но чушь, просчитанная до мельчайших нюансов – как говорится, до миллиметра. Ни сучка тебе, ни задоринки, зацепиться не за что. Мы, конечно, еще раз хорошенько проверили этот их спорткомплекс, буквально наизнанку вывернули, прошерстили всех, кто имеет к нему хотя бы отдаленное отношение...

– И ничего не нашли, – полувопросительно произнес Федор Филиппович.

– Ну, ровным счетом!

...Подчиненные генерала Осмоловского действительно проверили спортивно-оздоровительный комплекс \"Волна\" с такой тщательностью, словно искали там замаскированное взрывное устройство. Всесторонней проверке подверглись также все до единого лица, работавшие в комплексе, являвшиеся его владельцами или просто регулярно его посещавшие. В основном это были бывшие спортсмены – борцы, несколько тяжелоатлетов и парочка пловцов – с довольно темным прошлым. Впрочем, пройдя через горнило горбачевской перестройки, более или менее темным прошлым обзавелось почти все взрослое население страны; Осмоловского больше интересовало настоящее, а в настоящем эти люди были чисты перед законом – опять же, настолько, насколько вообще можно оставаться чистым, живя в России и занимаясь бизнесом. В ходе проверки всплыла связь депутата Государственной думы Андрея Ильича Ненашева с некоторыми из этих людей, однако инкриминировать Ненашеву было нечего – поддерживать дружеские отношения с кем бы то ни было российское законодательство не запрещает. Что же до некоторых интимных подробностей этих взаимоотношений, то, по убеждению Осмоловского, у господина депутата хватило ума держать свои делишки в секрете, и ни одного порочащего его факта людям генерала выявить не удалось.

Разумеется, Осмоловскому очень не нравилось то обстоятельство, что Ненашев, как выяснилось, околачивался в \"Волне\" одновременно с группой Славина. Однако было установлено, что после отъезда полковника и его подчиненных господин депутат оставался в Сочи еще четыре дня – купался в бассейне, загорал в солярии и кушал шашлык из молодого барашка, обильно запивая его красным вином. Зная господина Ненашева, можно было предположить, что пил он не только вино, но и коньяк, и даже водочку; надо полагать, без девочек также не обошлось, но все это, увы, не имело никакого отношения к делу.

Словом, найти Осмоловскому ничего не удалось, а его непосредственные служебные обязанности не позволяли провести масштабное расследование – одно из тех расследований, после которых в той или иной степени виновными оказываются почти все. Его попытки убедить начальство в необходимости такого расследования потерпели неудачу – по мнению начальства, проведенной в Сочи проверки достаточно, чтобы полностью сбросить со счетов всех известных фигурантов данного дела. Понятно, что генерала Осмоловского такая постановка вопроса не удовлетворяла – во-первых, потому, что он не хотел оставлять безнаказанными убийц и неотомщенными своих людей, а во-вторых, ему по-прежнему казалось, что связанные с сочинским делом события таят пока неизвестную, но вполне реальную угрозу для человека, которого он охранял.

Федор Филиппович признал доводы своего однокашника заслуживающими самого пристального внимания и пообещал разобраться. Разумеется, все это партизанщина чистой воды, поскольку никаких распоряжений сверху генерал Потапчук на этот счет не получал. Несмотря на это, Федор Филиппович начал действовать с присущей ему энергией, поскольку свято исповедовал девиз американских копов, начертанный на дверцах их патрульных автомобилей: \"Служить и защищать\". Он служил государству и защищал его интересы. То обстоятельство, что государство в данном случае было склонно игнорировать угрозу, ничего не меняло: такое случалось не впервые, и Федор Филиппович за годы своей службы сто раз видел, как оно, государство, замечало готовый свалиться ему на голову кирпич лишь после крепкого удара по темечку. Кирпич после этого разносили в пыль, но что с того? Удар-то уже состоялся...

Короче говоря, Федор Филиппович приступил к осторожному, негласному расследованию, и...

– И?.. – спросил Глеб.

Потапчук заметил, что он уже давно вертит в пальцах незажженную сигарету, и усмехнулся.

– Кури, – сказал он. – Я же вижу, что тебе курить хочется, а ты терпишь, чтобы меня не дразнить. Кури, Глеб, я не дитя малое, ножками по полу стучать не стану.

– Спасибо, товарищ генерал, – сказал Слепой и закурил.

Дым от его сигареты поплыл по комнате, беззвучно толкнулся в холодное оконное стекло и начал расползаться по нему серой клубящейся пленкой. Сиверов сделал круговое движение кистью, рисуя в воздухе дымное кольцо, проткнул его кончиком сигареты; на генерала он не смотрел, как не смотрел на бумаги, которые Федор Филиппович за время своего рассказа успел разложить по столу, сдвинув в сторону чайные принадлежности.

– В общем, мы взяли эту \"Волну\" под наблюдение, – сказал генерал. – Народ там бывает разный – все больше из тех, по ком тюрьма плачет года этак с восемьдесят пятого. Такие, знаешь, олигархи местного значения, городские тузы – от мэра до начальника милиции, – ну, и прочая мелкая сволочь. Бассейн, сауна, девчонки, шашлык – словом, полный ассортимент услуг. Но все тихо-мирно, чинно-благородно, придраться не к чему... Ненашев там частый гость, наведывается не реже раза в две недели – встречается, понимаешь, с электоратом. Но все это, повторяю, ни о чем не говорит, кроме того, что господин депутат с этих кавказцев кормится. Ну, да это его проблемы, подавится когда-нибудь... Но вот потом, Глеб Петрович, начались дела поинтереснее. Ну, президент заехал – это ладно, к этому все были готовы, и никого этот визит не удивил. А вот через недельку после него, когда я уже решил, что дело не выгорело, и хотел своих людей оттуда убрать, вдруг является в эту их \"Волну\" Косарев...

Глеб длинно присвистнул и поспешно затянулся сигаретой. Потапчук внимательно посмотрел на него и кивнул:

– Я так и думал, что ты знаешь, кто такой Косарев. Грамотный ты работник, Глеб Петрович, – знаешь даже то, чего тебе знать не положено. Такой информацией не каждый генерал располагает. Да что там генерал – не каждый член правительства!

– Это похвала или угроза? – поинтересовался Глеб.

– От тебя зависит, – не принял шутливого тона Потапчук. – От твоего поведения. Впрочем, вести себя ты умеешь – на люди не лезешь, языком не болтаешь, государственными тайнами, как флагом, не размахиваешь... Значит, объяснять, кто такой Косарев, тебе не надо...

– Павел Андреевич Косарев, кличка – Визирь, – доложил Глеб. – Должность... впрочем, должность значения не имеет, он их все время меняет, я даже не помню, кем он там сейчас числится...

Он сделал паузу, но Федор Филиппович промолчал, из чего следовало, что должность Косарева в данном случае действительно не имеет значения. Из этого следовало также, что генерал не хочет снабжать его лишней информацией; примерно полторы секунды Глеб думал, злиться ему на своего куратора за недоверие или, наоборот, благодарить за заботу, а потом решил, что все это ерунда: при желании он мог разузнать о Косареве все, вплоть до интимной жизни. Федор Филиппович это прекрасно понимал и, коль скоро не пожелал уточнять, какую должность занимает в Кремле Павел Андреевич Косарев, значит, считал это неважным.

– Полагаю, это действительно неважно, – продолжал Сиверов. – Важно другое – то, из-за чего его прозвали Визирем. Неизвестно, сколько лет он всюду сопутствует президенту...

– Двадцать, – прихлебывая остывший чай, вставил Федор Филиппович.

– Надо же! – удивился Глеб. – Я думал, все-таки меньше – скажем, десять-пятнадцать... Впрочем, разница невелика. Некоторые считают, что речь в данном случае идет о дружбе, но я полагаю, что имеют место чисто деловые отношения, такие давние и тесные, что вводят посторонних людей в заблуждение. Так вот, некоторые осведомленные источники утверждают, что хозяин редко принимает решения, не посоветовавшись предварительно с Визирем. Эти же источники утверждают, что в девяти случаях из десяти к советам Визиря прислушиваются.

– Чаще, – сказал Федор Филиппович. – Он практически не ошибается, и последние три случая, когда его советы оставили без внимания, стоили многих человеческих жизней. О деньгах я уже не говорю. Но это не означает...

– Знаю, – перебил Глеб. – Это не означает, что речь идет о кукловоде, управляющем марионеткой, которая сидит в президентском кресле и произносит речи на публике, или о теневом правителе вроде кардинала Ришелье. Как я понял, это действительно советник – умный, практически не дающий осечки и по каким-то причинам личного характера предпочитающий оставаться в тени.

– Ты правильно понял, – сказал генерал Потапчук, – но упустил одну важную деталь: это человек с безупречной репутацией. Безупречная репутация есть непременное условие его существования в нынешнем качестве. Сам подумай, сколько народу в России, да и по всему миру, мечтает прибрать его к рукам!

– Из контекста нашей беседы следует, что кому-то это удалось, – заметил Глеб. – Удивительно! Чем же они его взяли, эти лица некоренной национальности? Чем купили? Вы что-нибудь знаете или только предполагаете?

– Я тебе о предположениях ничего не говорил, – проворчал Потапчук. – Это ты вечно торопишься вперед батьки в пекло. Впрочем, ты прав, его действительно прибрали к рукам – вернее, прибирают, но процесс идет такими темпами, что...

Он не договорил и махнул рукой, показывая, что процесс зашел уже далеко – настолько далеко, что терапевтическими мерами больного уже не спасешь. Ничего иного Глеб и не ожидал, поскольку был, образно говоря, политическим хирургом, быстро и аккуратно удалявшим из государственного организма то, что не поддавалось излечению.

– На чем же он погорел? – спросил Глеб. – Взятки? Интересные видеозаписи?

Федор Филиппович сердито пожевал губами, пребывая в явной нерешительности. Похоже, ему не очень-то хотелось посвящать своего агента в подробности грехопадения Визиря.

– Экий ты быстрый, – проворчал он наконец. – Так тебе все и скажи... М-да... Не хочется говорить, да, видно, придется, чтобы ты все правильно понял и не увлекался там... э... активными воздействиями. Видишь ли, если тебе показалось, что мне нужна голова Косарева, то ты глубоко заблуждаешься. Он честный человек и приносит несомненную пользу государству, так что его ты трогать не смей – по крайней мере, до особого распоряжения, которое, я полагаю, не поступит. А на чем он погорел... Ну, знаешь поговорку: на детях гениев природа отдыхает... Так вот, у Визиря есть сын, мальчишечка двадцати пяти годков от роду. Выпускник Принстона, бакалавр, трудится в головном офисе одного из зажиточных коммерческих банков... В общем, все это чепуха и к делу не относится. Важно то, что шесть лет назад, явившись домой на каникулы и на радостях набравшись с дружками по самые брови, сей многомудрый недоросль обидел некую девицу из соседнего дачного кооператива. Дело это темное – во-первых, за давностью лет, а во-вторых, потому что все были пьяны, и девица в том числе. Полагаю, что произошло все по обоюдному согласию, а поутру девица призадумалась и решила сорвать с парня куш. Не факт, кстати, что между ними вообще что-то произошло, экспертизы ведь никакой не было, не допустили... Дело спустили на тормозах, девица огребла энную сумму, забрала из ментовки заявление и отбыла в неизвестном направлении, а герой-любовник, не догуляв каникул, укатил обратно в Принстон с хорошим отпечатком папиного ботинка пониже спины.

– Обычная история, – сказал Глеб, пожав плечами. – Ну, и что? Тоже мне, пятно на репутации...

– Беда в том, что девица оказалась редкостной стервой. Не знаю, сама она до этого додумалась или надоумил кто-то, но весь процесс переговоров, в том числе и с Косаревым-старшим, оказался записан на диктофон. Сам понимаешь, такие переговоры – штука сложная и в процессе их ведения говорятся порой очень откровенные вещи – прямо скажем, не для печати. Так что пленочки получились весьма любопытные, и притом отменного качества. Понятия не имею, каким образом эти записи оказались в распоряжении кавказцев из \"Волны\". Думаю, узнав, как высоко поднялись ее \"обидчики\", девица решила, что маловато с них взяла. Дотянуться до Визиря ей оказалось не под силу, она стала искать, кому бы продать компромат, и наткнулась на Ненашева... Но это уже домыслы. Факты же таковы: пленки существуют, находятся в руках сочинских приятелей Ненашева и этими пленками кавказцы приперли Визиря к стене. Дело ерундовое, но, повторяю, малейшее пятно на репутации раз и навсегда погубит его карьеру. Так что... Сам посуди: с одной стороны – крах карьеры, а с другой – мелкая услуга, парочка слов, сказанных хозяину в подходящий момент... Это для начала. А потом... Представляешь, как эти сволочи развернутся, имея губернатором своего человека и держа за горло Визиря?

– Да, – сказал Глеб, – представляю. Оказав им содействие с назначением губернатора, Визирь увязнет еще глубже, и каждая следующая услуга будет привязывать его к этим спортсменам крепче и крепче...

– Классическая схема шантажа, – кивнул Потапчук. – Примитивно, зато просто и безотказно, как каменный топор. А уровень какой, ты чувствуешь? На что замахнулись, чувствуешь?

– Да, – сказал Глеб, – чувствую. Ей-богу, ну их к черту, эти грибы! Зачем они мне, в самом-то деле? Я их все равно не ем...

– Ты что несешь? – опешил генерал. – Какие еще грибы?

– Вот и я говорю: какие там грибы, когда родина в опасности!

Федор Филиппович сердито фыркнул и стал раскладывать по столу фотографии людей, с которыми Сиверову предстояло познакомиться в ближайшие несколько дней.

Глава 3

Степан Степанович медленно, с трудом выковырял из мятой пачки кривую, наполовину высыпавшуюся сигарету без фильтра, осторожно сунул ее в зубы и, смешно задирая голову, чтобы не просыпать оставшийся табак, прикурил от спички. Сделано это было очень вовремя: с моря вдруг потянуло ветерком, огонек пугливо дрогнул, на миг вытянулся почти параллельно земле и погас, оставив в пальцах у Степана Степановича лишь коротенький кончик спички, из которого вырастал тощий, затейливо искривленный уголек. Ноздрей коснулся острый запах дымка от сгоревшей серы, который ни с чем нельзя спутать, и моментально рассеялся в чистом морском воздухе.

Попыхивая горькой, как хина, дешевой отечественной сигаретой, Степан Степанович некоторое время разглядывал обгоревшую спичку, задумчиво вертя ее в пальцах. Мгновенное превращение чистой белой древесины в сморщенный черный уголь наводило на размышления, рождало в мозгу аналогии, по большей части неприятные и, увы, не слишком оригинальные. Глядя на кривой, морщинистый и уродливый огарок, Степан Степанович сравнивал его с собой, и сравнение, как ни крути, получалось не в пользу Степана Степановича. Люди сгорают, как спички, превращаясь в такие вот угольки. От спички, которую сейчас держал перед собой Степан Степанович, была прикурена сигарета; полезным это действие назвать было трудно, но спичка тут ни при чем – она честно выполнила свое предназначение и, следовательно, прожила свой коротенький век не зря. А вот он, Степан Степанович Чернушкин, о себе этого сказать не может...

То есть мог бы, конечно. Сам бы не сказал, наглости не хватило бы, но других мог бы послушать и поверить мог бы, когда говорили они, что Степан Степанович Чернушкин, дескать, прожил жизнь не зря – положил на алтарь, внес неоценимый вклад, навсегда остался в памяти и так далее, и тому подобное. Да-да, говорили такое и про него – когда на пенсию провожали, тогда как раз и говорили. Ну да, провожая человека на нищенскую пенсию, можно и не такое ему сказать, чтоб не так убивался. А про себя Степан Степанович знал все как есть – кто таков, на что был способен, чего мог бы в жизни достичь и на что растратил, разменял дарованный ему кем-то – то ли Богом, то ли природой – талант. Талант у него был, в этом Чернушкин не сомневался, и променял он свой талант не на богатство, не на власть и даже не на славу, а на дурацкое прозвище – Стакан Стаканович Чекушкин. Прозвище это, данное в незапамятные времена каким-то остряком из старшеклассников, приклеилось к нему на всю жизнь и, можно сказать, предопределило судьбу: годам к тридцати пяти поняв, что из школы ему уже не вырваться, большим художником не стать и в кругосветное путешествие со своей персональной выставкой не отправиться, Степан Степанович начал попивать – не так, чтобы запоем, но случалось ему являться на занятия с похмелья, и опаздывать случалось, и вообще...

Словом, когда пришло время уходить на пенсию, Степан Степанович и школа расстались с чувством взаимного облегчения. Как водится в таких случаях, в адрес Чернушкина было сказано немало теплых слов, и цветы были, и подарочек на память, и, вспомнить стыдно, даже слеза после третьей или четвертой рюмки навернулась. Однако, даже утирая эту самую слезу несвежим носовым платочком, Степан Степанович точно знал, что все это – так, для проформы, видимость одна. Никто о нем не пожалеет, никто не вспомнит уже через год, а если и вспомнит, так просто к слову – дескать, работал здесь такой, Стакан Стаканычем Чекушкиным величали, рисование вел и не просыхал никогда...

В общем, на пенсию Чернушкин ушел не сопротивляясь и даже с радостью – это было похоже на возвращение домой из долгого плена или с каторги какой-нибудь. Пенсия у него была маленькая, но тут помогло, пригодилось полученное в юности ремесло, да и то, что осталось от таланта, наконец-то пригодилось. Живя в курортном городе и умея рисовать, грех не заработать себе на кусок хлеба с маслом и на ту же самую чекушку. Портреты Степану Степановичу удавались недурно – слава богу, набил руку, на уроках от скуки набрасывая на бумаге физиономии учеников, пока те корпели над изображением куба и шара. Пейзажи он тоже писал – и маслом, и акварелью, и пастелью даже, хотя последнюю технику не слишком жаловал, – и получались они у него не то чтобы мастерски – видал он и получше, и даже на набережной, где стоял со своими картинами, видал, – но была в них какая-то изюминка, теплота какая-то, что ли... Да оно и немудрено: торопиться Чернушкину было некуда, накопить на машину и особняк он не рассчитывал, семьи, которую кормить-одевать надо, не имел, а потому мог себе позволить работать не спеша и вкладывать в каждый мазок частичку собственной души – сколько уж ее, этой души, у него осталось. Временами ему даже чудилось, что, радуя заезжих туристов своими миниатюрами, платит он какой-то давний долг, искупает какую-то смутную, не совсем понятную вину – то ли перед людьми, то ли перед Богом, то ли перед самим собой.

Поэтому да еще потому, наверное, что цен Чернушкин не ломил, знал меру и имел совесть, работы его на набережной раскупались бойко – бывали дни, что возвращался он домой, распродав все до последнего наброска, с карманами, доверху набитыми смятыми, скомканными впопыхах купюрами и бренчащей мелочью. Заработанных в сезон денег хватало ему на всю зиму, так что Степан Степанович хоть и не шиковал особенно, но и не бедствовал – пустые бутылки не собирал, по мусорным бакам не шарил, стеклоочиститель не пил, питался нормально и одевался вполне прилично.

Внешность у него была располагающая – высокий, худой старик с сухим загорелым лицом и длинными, до плеч, седыми волосами. Красный нос только немного подкачал – предательская была деталь, очень уж красноречивая и откровенная, – но на фоне загорелой кожи он более или менее терялся, да и пил Степан Степанович теперь не так уж много – в пьяном виде много не нарисуешь. Ну, а не нарисовавши – не продашь, а не продашь – завтра не то что напиться, а и опохмелиться не на что будет...

Одно время Чернушкин, выходя с картинами на набережную, напяливал на свою седую гриву черный берет, а потом перестал – неловко сделалось, хоть все и говорили, что ему идет. Берет ему действительно шел, придавая испитому, иссушенному годами лицу некую благородную загадочность и артистичность, но Чернушкин ничего не мог с собой поделать – гляделся в зеркало и видел там самозванца. Да и жарко в нем было, в берете, потому что Сочи – не Мурманск...

Сигарета догорела чересчур быстро – чего ж еще от нее ждать, от высыпанной... Степан Степанович перехватил коротенький окурок кончиками коричневых от никотина ногтей, обведенных въевшейся масляной краской, и, обжигаясь, сделал последнюю затяжку. Думал он при этом о разных вещах – как приятных, так и не очень. О том, например, что денек сегодня выдался неудачный, практически пустой, и что чем дальше, тем больше будет вот таких пустых, не отмеченных даже небольшим заработком дней, потому что близится октябрь, а за ним – зима, мертвый сезон, время медвежьей спячки и экономного переваривания нагулянного за лето жирка. Еще Степан Степанович обдумывал, закурить ему еще одну сигарету или не стоит, – накуриться он не успел, а в пачке оставалось всего две штуки. И мальчишки-разносчика что-то не видать, а до киоска – о-го-го, метров триста будет, а то и все триста пятьдесят...

От последней мысли – не столько от нее самой, сколько от связанных с нею воспоминаний и ассоциаций – Степану Степановичу опять сделалось тревожно и неуютно на знакомом и обжитом, как собственная кухня, пятачке набережной. Дело было, конечно, не в расстоянии и не в сигаретах, а в необходимости оставить картины без присмотра. Раньше таких проблем не возникало – ни у него, ни у коллег-соседей. Понадобилось тебе отлучиться – попроси ближайшего соседа, он и за картинами присмотрит, и продаст, если покупатель подвернется, и деньги тебе после вернет все до копеечки, ничего под ноготь не зажав. Ну, конечно, нальешь ему после работы стаканчик, так ведь это не в качестве платы, а просто из уважения – сегодня ты его угостишь, завтра он тебя...

В общем-то, с виду здесь, на набережной, все оставалось по-прежнему, но Степан Степанович, здешний ветеран, с некоторых пор перестал чувствовать себя тут как дома. Он больше не мог попросить соседа присмотреть за картинами и отлучиться по своим делам, потому что сосед – любой из них, какого ни возьми, – в ответ лишь презрительно пожмет плечами и отвернется. Никто и пальцем не пошевелит, если работы Чернушкина станут, к примеру, красть; более того, под настроение кто-нибудь из коллег может в отсутствие Степана Степановича подстроить ему какую-нибудь пакость. А если подойдет покупатель и спросит, почем его картины, ему для начала загнут несусветную цену, а потом подробно объяснят, что картинки эти – дрянь редкостная и что написаны они с грубейшими нарушениями технологии – так, что через месяц краска с них просто осыплется. А то просто плеснут на холст растворителем и разотрут тряпкой – бывало уже такое, и не раз...

Степан Степанович подавил горестный вздох, вынул из кармана мятую пачку \"Примы\" и заглянул в нее, как будто надеялся увидеть там что-то новенькое. Все хорошее когда-нибудь кончается – и сигареты, и спокойная, тихая жизнь без забот и проблем. Было, было времечко, когда его здесь уважали, подходили поздороваться за руку и, как с большим специалистом, подолгу обсуждали технику живописи и различные способы грунтовки холста. Изгоем он сделался совсем недавно – с тех пор, как на набережной появился со своими картинами Костя Завьялов.

Завьялов был учеником Степана Степановича – не в том смысле, конечно, в каком понимали это слово великий Леонардо или хотя бы художники девятнадцатого века, а просто одним из тех балбесов, что посещали уроки Чернушкина, учась в средней школе. Кое-какие способности у Кости Завьялова имелись, но Степан Степанович ничего от него не ждал – Завьялов был ленив, груб, хитер и на рисование плевать хотел. А самое главное, отсутствовала в нем та божья искра, без которой, как казалось Степану Степановичу, настоящий художник родиться не может, какими бы способностями ни наделила человека природа.

Поэтому он был немало удивлен, когда в один прекрасный день Завьялов появился на набережной с новеньким этюдником и тяжелым мешком с картинами через плечо. Узнать его было трудно – он стал здоровенным стокилограммовым мужиком с широкой дубленой мордой. Степан Степанович и не узнал бы, но Костя сам подошел к нему, поздоровался, поинтересовался, как идут дела, и попросил составить протекцию – мол, покажите, если можно, где тут встать, чтоб морду не набили...

В вопросах приема новых членов в гильдию свободных художников Степан Степанович придерживался устаревших, предельно демократичных взглядов: становись, коли место есть, раскладывай товар и торгуй на здоровье, радуй людей, зашибай копейку. Так он и сказал Завьялову, и последний не замедлил воспользоваться приглашением. Работы у него были плохонькие – чересчур яркие, грубые и аляповатые, – но здесь, на набережной, можно было продать и не такое. Порой Степан Степанович только диву давался, глядя, на что отдыхающие тратят денежки, которые в поте лица зарабатывали целый год. Впрочем, Чернушкин был человеком пожилым, умудренным опытом и давно уже перестал спорить о вкусах – даже мысленно, не говоря уж о том, чтобы обсуждать подобные вещи вслух.

Он познакомил Завьялова со своими ближайшими соседями, рекомендовал его как своего ученика и молодого, очень способного художника, и тот начал потихонечку врастать в незатейливый быт пестрого вернисажа под открытым небом, который обитатели набережной между собой называли попросту \"панелью\". Приглядываясь к работам соседей, Завьялов понемногу набирался опыта, оттачивал стиль, и мало-помалу его работы перестали резать Степану Степановичу глаз – то ли Чернушкин к ним привык, то ли они и впрямь сделались лучше. Постепенно он даже привык к мысли, что Завьялов и впрямь его ученик, продолжатель его дела, подтверждение тому, что Степан Степанович не зря коптил небо без малого семьдесят лет...

Увы, тешить себя такими мыслями было легко и приятно, не видя Завьялова. Имея его перед глазами, Степан Степанович всегда испытывал острое, чисто инстинктивное желание отвернуться. При своих внушительных габаритах Костя Завьялов, как оказалось, имел вздорный бабий характер – был криклив, упрям, категоричен, завистлив, хвастлив и терпеть не мог, когда кто-то зарабатывал больше его. Именно он как-то незаметно для Степана Степановича ввел на \"панели\" обычай обмывать каждую проданную картину – понятное дело, за счет удачливого продавца, – и именно Костя Завьялов первым поднял вопрос о том, что одинаковые по размеру работы должны продаваться по одной цене. Никаких разумных доводов он не признавал, поскольку свято верил, что прав тот, кто громче кричит. Перекричать Костя мог кого угодно – во всяком случае, Степану Степановичу с ним было не тягаться, – и не прошло и полгода, как Костя Завьялов сделался на \"панели\" кем-то вроде старосты. Пестрая художническая вольница начала как-то странно упорядочиваться, приобретая все более отчетливое сходство с местечковым базаром, где закон и порядок устанавливаются луженой глоткой, а к покупателю не испытывают даже того минимального уважения, которое вызывает обычно ходячий бумажник с деньгами.

Вот тут-то для Степана Степановича и настали трудные времена. Во-первых, через месяц после своего появления на набережной Завьялов вспомнил его школьное прозвище, и отныне Степан Степанович, уважаемый человек, снова стал Стакан Стаканычем – старым клоуном, которого терпят только как мишень для насмешек, всегда находящуюся под рукой. Но это бы еще полбеды; беда для Чернушкина заключалась в категорическом требовании Завьялова установить твердые цены и ни при каких обстоятельствах цен этих не снижать. Чуть позже Степан Степанович заметил, что сам Завьялов собственное требование не соблюдает и так и норовит, когда никто не видит, спихнуть какому-нибудь москвичу или питерцу свою мазню по заниженной цене. Замечал это не один Степан Степанович, но Завьялову всегда удавалось перекричать своих оппонентов, а подраться с ним так никто и не отважился. Все это уже напоминало даже не базар, не рыбный рынок и не барахолку, а стаю шакалов или гиен. Вечерами, сидя у себя на кухне за бутылкой вина, Чернушкин подолгу ломал голову над вопросом: как один крикливый дурак за такое короткое время сумел превратить несколько десятков вполне приятных, вменяемых и относительно интеллигентных людей в скопище трусливых и подлых дворняг, всегда готовых сообща порвать в клочья того, на кого оскалится вожак.

Увы, роль жертвы автоматически досталась Степану Степановичу, поскольку он был стар, не умел постоять за себя, терялся в словесных перепалках с хамами, а главное, лучше всех на набережной знал, чего стоит Костя Завьялов как живописец. Нужно было выбирать: согласиться с выдвинутыми Завьяловым условиями или уходить с \"панели\". Последнее означало полную зависимость от пенсии, а следовательно, нищету. Но, подчинившись Завьялову, добровольно дав загнать себя в обозначенные им рамки, Степан Степанович обрекал себя на потерю заработка, такую же верную, как если бы прямо сейчас плюнул и ушел с набережной, чтобы никогда больше здесь не появляться. Гордость гордостью, а голодать Чернушкин не стремился. Поэтому ему оставалось только одно: шакалить, льстиво улыбаться Завьялову, уважительно подносить ему традиционный стаканчик водочки и украдкой продавать картины по прежним, нормальным ценам. Это было небезопасно – замеченных в подобных проделках Завьялов с парочкой своих шестерок отводил за палатки, где торговали съестным, и там учил уму-разуму, – но Степану Степановичу до сих пор везло: он ни разу не попался.

– Угощайтесь, маэстро, – сказал незнакомый голос.

Чернушкин вздрогнул, словно проснувшись, и увидел, что до сих пор стоит, уставившись в почти пустую сигаретную пачку. Подняв глаза, он увидел рядом незнакомого человека лет сорока, который, едва заметно улыбаясь уголками губ, протягивал ему открытую пачку дорогих сигарет. Сильно смутившись, Степан Степанович отрицательно помотал головой, но незнакомец, не переставая улыбаться, молча ткнул пачкой в его сторону, и Степан Степанович сдался. С благодарностью приняв сигарету, он прикурил от поднесенной незнакомцем зажигалки и с удовольствием затянулся.

– Как торговля? – спросил незнакомец, тоже закуривая и поправляя на плече ремень полупустой спортивной сумки.

Его вопрос заставил Чернушкина слегка насторожиться, однако, присмотревшись к незнакомцу, Степан Степанович решил, что это скорее всего не рэкетир. Он мог, разумеется, на поверку оказаться бандитом, но только не мелким – не из тех, что зарабатывают себе на жизнь, обирая бедных художников вроде Чернушкина.

– Так себе, – осторожно ответил Степан Степанович. – Сезон кончается, отдыхающих маловато.

Незнакомец кивнул, соглашаясь. Был он не слишком высок, строен и темноволос, одет в джинсы и просторную белую рубашку. Судя по цвету лица и тяжелой, заметно потертой в плечах и у локтей кожаной куртке, что висела поверх сумки, перед Чернушкиным стоял приезжий – поздняя пташка, явившаяся в Сочи, чтобы ухватить за самый кончик хвоста уходящий бархатный сезон. На переносице у приезжего, скрывая выражение глаз, поблескивали очки с затемненными стеклами.

– Сколько стоит, к примеру, эта работа? – поинтересовался приезжий, указывая на небольшой пейзажик.

Степан Степанович удивленно пошевелил бровями: у покупателя был недурной вкус, он безошибочно выбрал на пестревшем яркими красками лотке работу, которая нравилась самому Чернушкину больше всех остальных, вместе взятых.

– А вы знаток, – сказал он. – Только не подумайте, что я хочу ободрать вас как липку. Понимаете... В общем, эта работа мне самому нравится, и дешево я ее не отдам.

– Сколько? – спокойно повторил приезжий, разглядывая пейзаж и неторопливо убирая сигареты в карман рубашки.

Степан Степанович, стесняясь, назвал цену.

– Да, – сказал незнакомец, – цена сопоставима с московским уровнем, но вполне приемлемая. Но если это, по-вашему, дорого, то сколько же вы просите за остальные?

Прежде чем ответить, Степан Степанович рефлекторно покосился туда, где, глубоко засунув мощные волосатые лапищи в карманы просторных полотняных брюк, вполоборота к нему стоял Завьялов. До него было метров двадцать, и он, кажется, не смотрел на Степана Степановича; впрочем, когда речь шла об этом человеке, особенно полагаться на свои глаза не стоило. Чернушкин привычно подавил невольную дрожь, повернулся к покупателю и тихонечко, чуть ли не шепотом, назвал цену.

Услышав его едва различимый голос, покупатель недоуменно вздернул брови, так что они выскочили из-за оправы очков, как два веселых темных зверька, а потом, слегка повернув голову, тоже посмотрел на Завьялова и смотрел, наверное, целую минуту.

– А это что за чудо природы? – продолжая разглядывать бывшего ученика Степана Степановича, с оттенком насмешки поинтересовался он. – Местный вышибала или просто ярмарочный урод? С ним можно сфотографироваться?

– Нет, – смущенно сказал Степан Степанович, понимая, что незнакомец шутит, но не улавливая, в чем соль шутки. – Это один из наших художников, между прочим мой ученик, очень способный молодой человек...

– Правда? – незнакомец, казалось, удивился еще сильнее. – Вот это – художник?

Чернушкин тоже посмотрел на Завьялова и вынужден был признать, что приезжий прав. Пару месяцев назад Костя отрастил бороду, чтобы придать своей широкой дубленой физиономии более артистичный вид. Борода была черная как смоль, густая и жесткая, и Завьялов теперь смахивал не столько на художника, сколько на разбойника с большой дороги, каковым он по сути и являлся. В данный момент он о чем-то сварливо спорил с соседом. Слов было не разобрать, но интонации не оставляли сомнений: Костя, как обычно, качал права.

– Ученик, говорите? – заинтересовался приезжий. – Ну-ка, ну-ка, позвольте полюбопытствовать...

Повернувшись к Чернушкину спиной, он опять поправил сползающий ремень сумки и неторопливо зашагал в сторону Завьялова. Собеседник толкнул Костю локтем, тот перестал орать и сосредоточился на потенциальном покупателе. Степан Степанович вздохнул, и было отчего: он собственноручно сплавил свой заработок этому крикуну. Уж если Костя вцепится в покупателя, тому волей-неволей придется раскошелиться...

Он видел, как приезжий, остановившись возле завьяловского стенда, какое-то время разглядывал его картины. Потом потерявший терпение Костя подлез к нему сбоку и что-то сказал. Покупатель тоже что-то сказал – судя по глубокомысленному виду, который напустил на себя Завьялов, спросил цену. Костя ответил; покупатель рассмеялся, покачал головой и опять что-то сказал, кивнув в сторону Степана Степановича. Чернушкин похолодел, потому что понял, о чем идет речь: мол, что ты мне тут заряжаешь, вон у человека и картины лучше, и цены божеские, не то что у тебя...

Завьялов, хмурясь, посмотрел на него поверх плеча покупателя. Взгляд был мрачный, многообещающий, и Степан Степанович понял, что настала его очередь отправляться за продуктовые ларьки – \"на процедуру\", как это называлось у Кости. Страшна была не столько боль, сколько предстоящее унижение; к тому же Степан Степанович не сомневался, что деньги у него отнимут – все, сколько есть, независимо от того, купит что-нибудь приезжий или нет.

Между тем покупатель, все еще тихонько посмеиваясь, вернулся к нему.

– Вот эту заверните, пожалуйста, – попросил он, – и вот эту, конечно, которая у вас подороже.

Действительно, прекрасная работа. Чувствуется, что написана от души. Для себя делали?

– Да нет, – зная, что надо бы приврать, но, как всегда, машинально говоря правду, признался Степан Степанович, – просто, наверное, было такое настроение...

– Да, – сказал покупатель, – настроение чувствуется. Чувствуется, что, работая над ней, вы не о деньгах думали, не о том, кому и за сколько ее впарите... Очень хорошая вещь, правда! Долго писали?

– Два меся... – начал Степан Степанович, увидел выражение лица приезжего и поправился раньше, чем его недоверчивая улыбка распустилась до конца: – Полтора часа.

– Славно, – радуясь неизвестно чему, произнес незнакомец и, изогнувшись, выудил из заднего кармана джинсов бумажник. – Извольте получить. Если я не ошибаюсь...

Он назвал сумму – вслух, громко и отчетливо. Чернушкин похолодел вторично – не оттого, что сумма была неправильная, а оттого, что Завьялов стоял теперь в каких-нибудь трех метрах за спиной у приезжего и внимательно прислушивался к их разговору, сверля Степана Степановича недобрым взглядом.

Расплатившись, приезжий пожелал Степану Степановичу творческих успехов, забрал покупки и удалился. Чернушкин трясущейся рукой засунул деньги в карман. Глаз он не поднимал – смотреть на Завьялова ему было страшновато; пока Костя оставался вне поля зрения, можно было думать, что все как-нибудь обойдется, рассосется само собой.

– Ну что, Стаканыч, козел тебя нюхал, – послышался у него над ухом знакомый грубый голос, – крысятничаешь помаленьку? Мы о чем договаривались? Что ж ты, гнида старая, общество подводишь? Знаешь, как это грамотные люди называют? Демпинг! А за демпинг, знаешь, что бывает? Не знаешь? Санкции! А ну, пойдем, я тебе все это подробно растолкую...

– Ну, чего, чего? – слабо упираясь, забормотал Чернушкин. – Какой еще демпинг, Костя, ты что? Ну, попросил хороший человек скинуть маленько... Что же мне, совсем без заработка оставаться?

– Пойдем, пойдем, – кладя ему на плечо волосатую ручищу, сказал Завьялов. – Без заработка он останется... Только о себе думаешь, Стаканыч! А что людям детей кормить надо, это тебе как – по барабану?

Сопротивляться было бесполезно. Придерживая Чернушкина за плечо, Завьялов увлек его за продуктовые ларьки, где дырявая тень жестких пальмовых листьев лениво шевелилась на выгоревшей, замусоренной траве газона. За ними лениво, нога за ногу, плелись еще двое художников. Чернушкин их знал – вполне обыкновенные, приличные люди, с одним из них Степан Степанович когда-то любил сыграть в шахматы...