Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Юрьенен Сергей

Фашист пролетел

Сергей Юрьенен

Фашист пролетел

Роман

...Мне вдруг представилось одно странное соображение, что если б я жил прежде на луне или на Марсе и сделал бы там какой-нибудь самый срамный и бесчестный поступок, какой только можно себе представить, и был там за него поруган и обесчещен так, как только можно ощутить и представить лишь разве иногда во сне, в кошмаре, и если б, очутившись потом на земле, я продолжал бы сохранять сознание о том, что сделал на другой планете, и, кроме того, знал бы, что уже туда ни за что и никогда не возвращусь, то, смотря с земли на луну, - было бы мне все равно или нет?

Достоевский,

Сон смешного человека

Часть первая

ЗНАМЯ ЮНОСТИ

За фабричной заставой,

где закаты в дыму

жил парнишка...

Из кинофильма

\"Они были первыми\"

1

В карих глазах вдруг вспыхивает огонь злорадства:

- Смотри! Стенич снова в зеленых!

Эти десятиклассницы произвели на него впечатление еще в первый день, когда, на общешкольной линейке, выбивали дробь из барабанов и поднимали свои красивые ноги по обе стороны от знаменосца Стенича. Сейчас, когда они обе снисходительно оглянулись на их притормозившую шеренгу, он, в ней крайний слева, даже обмер: не он ли привлек внимание?

Увы, он остается в общей массе, а указательный с запретным маникюром направлен на Знаменосца - на его носки.

Болотного цвета, носки отнюдь не бросаются в глаза: обычный ширпотреб, в любой галантерее...

Но Стенич заливается вдруг краской - всем лицом. До самой ноздри с янтарными и черными точками угрей. До волевого подбородка. До самых корней своих кудрявых волос. Бежать ему при этом некуда. Затор. В дверях, открытых лишь наполовину, давятся бугаи из десятого. А сзади нажимает их девятый класс.

- Похоже, у нас это становится привычкой?

Они сестры, почти близнецы. Обе состригли косы, завитки каштановых волос ложатся на прямые плечи по-взрослому красиво. Прищелкивают низкие их каблуки; колени, облитые запретными чулками, нервно поталкивают полузастегнутые, свежеисцарапанные портфели зеркально-черной кожи с нездешним узором - крокодиловым.

- Вызов бросаешь, Стен?

- Дуры, думаешь, и книжки не читают?

- Например, про Дориана Грея?

Слезы брызгают, как из пульверизатора. Опрометью, чтобы скрыть, Стенич бросается на лестницу, плечом задевая многострадальную дверную створку; барабанщицы за ним.

И снова по ушам звонок - последний из последних.

Что уровень развития здесь выше, это предполагалось, но подобной сверхчувствительности он не ожидал, тем более, у здоровенного амбала: с чего бы это?

Вопрос, проклюнув скорлупку, тут же растаптывается стадами прущих сзади классов и пропадает в гулком гаме еще одного сентябрьского дня, отмученного в новой школе.

За порогом которой сестрицы, зажав портфели между ног, отстегивают друг дружке с черных шелковых бретелей комсомольские значки, их застает директор Бульбоедов: \"Не стыдно? Батька краину представляет в ООН, а вы? И чтоб в капронах больше не являться!\"

Ему же, поднимаясь на крыльцо, подмигивает:

- Выше знамя, Александр!

Портфель за воротами расстегивается. Трофейный - Александр с детства его помнит. С этим портфелем отчим в Ленинграде проходил всю Бронетанковую академию. Ничего ты не понимаешь, это же не какой-нибудь там совремённый заменитель: свиная кожа! Баварской выделки! Память моя о Мюнхене! Далее, как обычно, следует рассказ о том, как в мае 45-го с хорошим другом они кинули в спортивный \"хорх\" пару автоматов и, забив на все болты, дали газу по маршруту Вена-Линц-Зальцбург, а там, перекрестясь, решили оторваться в Мюнхен, занятый американцами. Такого автобана, как Зальцбург-Мюнхен в жизни он больше никогда не видел. Прокатились с ветерком, пивка баварского попили, еще и с собой ребятам привезли, для чего он, кстати, и подобрал в развалинах портфель. И что ты думаешь? Все с рук сошло. Американцы только честь им отдавали, бросали в машину \"кэмэл\" с \"честерфилдом\", а особисты об этой вылазке на Запад не узнали никогда. Они сейчас все: Сталин, Сталин... А свои моменты были и у нас. Была свобода!

Мюнхен не Мюнхен - Александр предпочел бы заменитель, шершавый и оранжевый. Как апельсины из Марокко.

Школьники уходят вправо - к Центру. Неторопливо, широко, прихватывая проезжую часть, переговариваясь, как свои, как центровые - объединенные правым направлением. Одиночки шмыгают налево и сникают вниз. Крутая улица убыстряет вниз и Александра - к трамвайной остановке у газетного щита.

Знаменосец, который, как выясняется, тоже не в Центре обитает, старательно не замечает очевидца слез. Отворачивается к газетам, потом в \"семерке\". Время от времени Александр бросает взгляд на кудрявый затылок, но Стенич не оглядывается. Держась за поручень, этот упрямый лицедей остается в трамвае и через полчаса - обитая, значит, где-то и вовсе у черта на рогах...

* * *

Английскую картину \"Путь наверх\" смотрели всей семьей, но отчим так и не понял, за каким лядом вся эта канитель:

\"В старую школу было пять минут, а теперь сколько киселя хлебать?\"

Мама осаживает просто:

\"А головы в мусорных урнах?\"

\"Какие еще головы?\"

\"Разные! Иногда отрубленные, иногда отпиленные. Не живешь ты жизнью своего района...\"

Ради новой школы и частичного перемещения сына в Центр мама принесла в жертву светло-серый отрез, подаренный баронессой, на которую она работала в Рейхе как угнанная \"остовка\". Но то ли между примерками клиент подрос, то ли напортачил каким-то чудом переживший оккупацию хваленый портной с фамилией Портной: стоило после каникул сесть за парту, как пиджак затрещал, а брюки обтягивали так, что отныне его сопровождало позорное ощущение жопастости.

Не говоря о том, что сам по себе \"кустюм\", к тому же светлый, возбуждал классовые чувства в трамвае, которым Александр теперь был должен мотаться каждый день туда-сюда.

А так хотелось думать, что сожжены мосты - как в том британском фильме с Симоной Синьоре.

\"Наверху\" тоже: подавать пареньку из Заводского района руку дружбы центровые не спешили. В затеянный директором журнал никто писать не собирался. Цинично ухмылялись ему в лицо: \"Стишата, что ли?\" Автобазой он пренебрег, пошел учиться производству с девочками - в класс машинописи и стенографии. К тому же, однажды получив мячом по яйцам, уклонялся от футбола. По совокупности его уже решили бить, как вдруг он обошел всех в беге на длинную дистанцию.

Девочки во главе с прыщавым комсоргом отбили ладоши на трибуне, так что сильный пол - угрюмо, неохотно - был вынужден смириться с его существованием.

Но и только.

Что делать, если в этой жизни ты один? Волю напрягать в борьбе с Онаном? Марать бумагу? Мечтать, как накачает он себе мускулатуру, превзойдет мировую философию, изучит в совершенстве три европейских языка... Записанный в пять библиотек, включая Ленинскую, он все уже прочел что можно и нельзя. Уже и Джойс отыскан - в тридцатилетней давности номерах \"Интернациональной литературы\". И даже раритет, опубликованный в голодном Петрограде: самоотцензурованная Достоевским глава \"У Тихона\".

Вот портрет Александра в пятнадцать с половиной лет: в вывернутых руках, положенных на ноги, штанга, сработанная из лома и колес от вагонетки, на табурете перед ним раскрыт Федор Михайлович. Качая предплечья с целью нарастить их мышечную массу, он то и дело слабеет от приступа смеха, причем, не только от пиесы \"Таракан\" или таких образцов поэзии Лебядкина, как \"Краса красот сломала член...\", но и от перлов совсем неочевидных:

Век и Век и Лев Камбек...

Кто может разделить с ним эту радость?

И все же, сколько ни глотай их, великих книг, о которых среди сверстников никто понятия не имеет, как ни лупи мешок и ни насилуй трицепсы облезлым чугуном - ничего не меняется. Главное, друзья не возникают - \"at the top\".

Заметно стало даже отчиму: \"Чего томишься? От одного берега отстал, к другому не пристал? Я ж говорил, сынок...\"

В одно из воскресений он не отказался даже съездить по грибы с родителями и их друзьями-ветеранами, которые, определивши своих \"хлопцев\" в Суворовку, Александра всецело не одобряли. За то, что \"себе на уме\". Что поднимает воротник рубашки, к тому же черной... \"Нихилизм!\"

С дождями этот тягостный застой прорвало философской лирикой, потом, в больнице, куда он угодил с осенним обострением, произошел фатальный переход на прозу. Но тем, с ума сводящем бабьим летом, когда в наплыве новых лиц нарисовался Стенич (однако пока не Мазурок, не говоря уж про Адама), паршиво было.

Очень.

А дома повторяли: выиграл, дескать, \"по трамвайному билету\". Дуриком, мол. Отказываясь, как всегда, признавать очевидное: что перемена в жизни произошла как раз благодаря \"чириканью\".

Глядя в бинокль

Уж?

Гадюка?

Может, кобра?

Потому что у нас есть все: субтропики включая. По дороге в столицу наших советских субтропиков (она же жемчужина Черного моря) на чумазой верхней полке под стук колес рифмовалось:

Я не рад, я не рад

ехать в город Ленинград.

А хочу я очень

ехать в город Сочи.

Год 56-ой.

Гадине отъехало хвост.

С ужасом глядя на вензеля, которые выписывает по шоссе оставшаяся половина, стреляющая жалом, курортники в очереди на обочине высказывают: \"Добить бы аспида...\" - \"Невинного ужа?\" - \"Оно же видно: ядовитая! И даже не советская какая-то: черт знает что!\" - \"То, може, уползло из шапито...\"

Обитатели самой макушки горы под названием Батарейка, которое не дает мне забыть про мечту о карманном фонарике, мы стоим за хлебом к автофургону. Створки закрыты на замок. Мама переминается с ноги на ногу, потом шепчет что-то по-немецки соседке по даче, та кивает головой в кудряшках: \"Йа, йа... Зелбстферштендлих\".

Огибая перееханного гада, мы звонко сбегаем к месту, где лестница вниз возобновляется. Ступени в трещинах, зелено-желтых лишаях и лепестках жасмина. Южная растительностью сплетается над нами, и в уходящем вниз туннеле становится сумрачно и сыро: ночью была страшная гроза. Марш за маршем, серпантин за серпантином. Как слева вдруг железная ограда. Золотые буквы по черному стеклу: \"Дом-музей Николая Островского\". Мы входим за ограду, поднимаемся, толкаем дверь. Добрая мышка, понимающе кивнув, уводит маму. Передо мной библиотека. Из-под стекол по-старинному сияют золотом тома, среди которых двухтомно притерлись друг к другу \"Мужчина\" и \"Женщина\". Из взрослого издания Рабле, которое мне удалось перелистать в гостях, я почерпнул насчет веселого трения животного о двух спинах. Я пробую дверцы, но они опечатаны зеленым пластилином. Одновременно возникает чувство, что за мной следят. Заложив руки за спину, я поворачиваюсь, и в следующий зал. На огромной фотографии здесь не человек - живые мощи. Трупом лежит в орденоносном френче. Но труп живой, поскольку пишет.

\"Смотри-ка! - наклоняется мама к стене, где фото в рамке. - Даже французы у него здесь побывали... Андре Жид... не знала, что он лысый... Идем! А то останемся без хлеба!\"

Выйдя за ограду, бросает взгляд назад: \"Здесь бы я жила! Дворец! Это ему Сталин подарил за книгу\". - \"За какую?\" - \"Как закалялась сталь\". \"Про Сталина?\" - \"Нет, про борьбу\". - \"С кем, с немцами?\" - \"Давай быстрей! Со всеми! За освобождение человечества!\"

Фургон закрыт, но люди разошлись. Кузнечики стрекочут. А на соседку надежды быть не может, потому что в руки только по буханке.

\"Ладно! Не хлебом единым...\"

Мама роняет на асфальт \"вьетнамки\", пальцами ног сжимает бледно-лиловые перепонки.

Лестница все круче.

Пожаловавшись, что эта дача ей угробит сердце, мама начинает прыгать к персику в листве: \"Я его заметила, когда он... - Прыг! - Еще зеленый был\". Отчаявшись, поднимает к персику меня. Все выше, и выше, и я уже касаюсь нежного пушка, как вдруг ступенька отбивает пятки.

\"Р-рру!\" - Белые клёши с плетеным ремешком, бобочка на \"молнии\", соломенная шляпа украинского пасечника, но под нею - черные и хищные усы.

\"Вот они где!\"

\"Напугал, - отталкивает мама. - Прям уссурийский тигр! Мы, пока ты спал, пошли за хлебом, а попали в музей\".

\"Что за музеи на курорте?\"

\"Николая Островского\".

\"Чтобы, умирая, мог сказать: \"Вся жизнь, все силы отданы за самое лучшее в мире - борьбу за освобождение человечества\". Видал-миндал? Все помню, что в школе задолбил. Память, скажи?\"

\"Лучше ты скажи, что будем есть?\"

\"В доме, как я понимаю, ничего. А когда в доме ничего, что остается господам офицерам и членам их семей?\"

Мы спускаемся в Сочи.

Из ресторана видно, как над парапетом взлетают ослепительные брызги. Погода отличная, море исключено.

Дома они заваливаются:

\"Иди, поиграй!\"

Я качаюсь под алычей, когда возвращается немцы в одинаковых войлочных панамах. Тетя Эльвира показывает дяде Карлу на меня. Чтобы в них не врезаться, я торможу, давя при этом тонкими подошвами сандалий паданцы. Он протягивает изуродованную руку, чтобы погладить меня по голове, я уклоняюсь. \"Сам-то ты знаешь, что родился в Германии?\" - \"Кто, я?!\" \"Неужели ты не знаешь свою историю?\" - \"Какую историю?\" Я не подозревал, что такое огромное слово может относиться ко мне - маленькому и упертому в землю. \"Твой папа был русский лейтенант. Когда ты еще находился в животике у мамы, его застрелили в Германии\". Сжимая веревки, я пячусь от них назад. \"Немцы застрелили?\" - \"Нет, не немцы\", - говорят немцы с явным удовлетворением.

\"А кто?\"

\"Свои...\"

\"За что?\"

\"Трагедия! - разводят руками немцы. - А товарищ полковник тебя усыновил\".

Мне все открылось в одно мгновение. Так вот почему! Вот почему, хотя уже был я, на свет явился пятикилограммовый Егор - Георгий-Победоносец, как называл его мой питерский дед. Не успев никого победить, младенец умер от дурного глаза, и, хотя есть я, не говоря об отрезанном ломте - Августе, Гусаров продолжает требовать от мамы: \"Роди мне сына, Люба!\"

Я отступаю до отказа и резко отрываю от земли подошвы. Немцы отскакивают, но алыча продолжает их бомбить.

\"Под! - кричу я. - Подполковник!\"

Опустевшее сиденье начинает свивать веревки.

\"Арме юнге...\"

Сдерживая слезы, этот юнге спускается к замшелой лестнице и по крутым ее ступеням в самый низ, где кран. Накладывает руку и припадает к струйке, которая еле сочится здесь, на вершине горы.

Оглушительно звенят кузнечики.

* * *

Глаза у мамы открыты, когда он входит в комнату. Он снимает с подоконника трофейный морской бинокль, большой и тяжелый. Наводит на море и на резкость. Еще вскипают красноватые барашки, но шторм пошел на убыль, и завтра будет можно.

\"Мама? - говорит он, не отрываясь от бинокля. - Почему Гусаров не напишет книгу?\"

\"Во-первых, папа, а не Гусаров, - раздается из-под простыни. - А во-вторых, необходим талант\".

\"У тебя что, нет?\"

\"Ха! Был бы, я в армии бы не служил!\"

\"А у меня?\"

\"Что, книжку хочешь написать? Кроме таланта, жизненный опыт нужно для этого иметь. Свою историю. О чем можно людям рассказать. Вот поживешь с моё, а там глядишь и выдашь типа \"Угрюм-река\". Страниц на тыщу\".

Перевернув бинокль, он сводит фиолетовые стекла. Во внутренней дали он видит самого себя - маленького, но четко различимого. Оптика отличная. Карл Цейсс, Иена. Из-под бинокля он заявляет, что у него есть история.

\"Конечно, есть. Кормили соской\".

\"История, - не обращает он внимания на оскорбление, - которая началась до моего рождения... - По мертвому молчанию он понимает, что овладел вниманием. - Немцы мне сказали\".

Маму как подбрасывает:

\"Что они тебе наговорили? Ах, немчура проклятая! Немедленно съезжаем! Что-нибудь найдем поближе к пляжу... Слышишь, Леонид?\" - При этом мама вытаскивает из-под их кровати чемодан, бросает в него что под руку попало, а после отпадает на пол. Лежит во весь рост и как не дышит.

\"Они шпионы?\"

\"Глупостей не говори!\" - сердито оживает мама.

\"Но ведь немцы?\"

\"Немцы, но наши\".

\"Откуда у нас немцы?\"

\"От верблюда! Страна такая! Какого добра тут только нет, и немцы тебе, и ненцы...\"

\"Катька их пригласила\", - говорит Гусаров из-под простыни, но мама его не слушает:

\"Куда, куда ты это тащишь?\"

Вместе с биноклем я прижимаю к себе пол-литровую банку с черными камнями и медузой в морской воде, засушенного краба, павлинье перо и шелковые трусы, которые она выдергивает, чтоб натянуть под свой цветастый сарафан:

\"Отвернись!\"

Расставив все обратно на подоконнике, я снова припадаю к окулярам, твердая резина которых выявляет обидную хрупкость моих глазниц.

По морю разливается закат.

\"Адмирал Нахимов\", который раньше назывался \"Великая Германия\", выходя из порта, оставляет за собой кроваво-красный след.

2

Думать он мог только на бумаге.

И когда, ткнув в непроливашку с зелено-фиолетовым отливом, вытащив волосок из тугой расселины пера и оттерев ногти о розовую промокашку, Александр задумывался, уносило его в одну и ту же воронку - как тех норвежских рыбаков в рассказе \"Низвержение в Мальстрём\".

Нет, но действительно? Откуда есть пошло все это?

Я родился в Германии...

Несмотря на значительность, зачин, по сути, ничего не значил. Никакой чужбины вспомнить он не мог, будучи увезенным оттуда младенцем, который в сознание пришел от стихов, которые читала мама:

Это что за остановка, Бологое иль Поповка?

А с платформы говорят: \"Это город Ленинград.

- Не Ленинград, а Град Петров, - сердился дед. - Пальмира Севера!

Нордическое лицо бывшего кавалера \"Святой Анны\" сохраняло надменность только в левый профиль. Когда-то в жутких \"Крестах\" времен Зиновьева свирепая волчанка отъела деду полноздри. Красиво-безобразный, город был похож на деда, и жить бы Александру не тужить среди просторных площадей и каменных \"мешков\", мостов, дворцов и коммуналок, набитых злобными клопами и людьми, когда бы не чертом из табакерки! Самозванный папа - гвардии майор Гусаров.

Слушатель Бронетанковой Академии, Гусаров ее \"слушал\", видимо, вполуха, почему и получил распределение, как в песне:

\"Дан приказ ему: \"На Запад...\"

\"В Германию?\" - вскричала мама с радостью.

\"В Западный военный округ\".

\"Меня в свое время, - сказал дед, - тоже хотели туда отправить. В Могилевскую губернию\".

\"Кто, дедушка?\"

\"Известно, кто... Сыновья Ноя, мягко говоря. Кто был ничем и стал, к несчастью, всем. Ты с ними, внучек, еще столкнешься: храни тебя Господь...\"

\"Густавыч! - рыкнул Гусаров. - Не свертывай мозги ребенку!\"

И - как в Эрмитаже на картине \"Похищение сабинянок\" - схватил их с мамой и ночью с Витебского увлек в завьюженную бездну.

Скитания по гарнизонам кончились тем, что Гусаров не угодил высокому начальству и был отозван в распоряжение Главштаба - вершителя судеб.

В новом окне на жизнь появился Сталин в фуражке - семнадцать метров с постаментом.

Гостиница для офицеров находилась в самом центре главного города краины - тоже нашей. Красный флаг здесь, правда, был подпорчен зеленью, а в уши Александру, который отчаянно пытался сохранить родной язык, целыми днями лилась отрава из радиоточки, начиная с утреннего гимна про столицу, которая атчувает русскую

Надёжную, ласкавую

Братэрскую рукУ...

Александр закончил второй класс и ходил уже в третий, когда, вернувшись в номер, Гусаров сказал, что предложили ему Вюнздорф.

\"А ты?\" - вскричали они с мамой.

\"Надо хорошенько всё обмозговать\", - и, бросив на кровать охапку оперативных карт, достал из баварского портфеля свиток папиросной бумаги с минимумом немецких слов, обязательных для овладения.

Светлое будущее кружило голову, как плотно-глянцевый запах журнала \"ГДР\" в читальном зале ОДО - Окружного Дома офицеров. От вида пионерок с синими галстуками, так идущими этим миловидным блондинкам, трепетали и ноздри, и то, чего трогать нельзя, пока не исполнится 16, и вообще всё существо: когда же к синим пионеркам? Большая и совершенно негодная для жизни половина Германии - Западная - нетерпеливо ждала освобождения, и он вел пальцы по стратегическим клиньям наших танковых ударов: когда? Когда Гусаров выучит свой минимум? Может, бледно пропечатались слова? Остро отточенной \"Тактикой\" он обводит ему, чтобы не напрягал глаза, все военные термины по-немецки.

Но на досуге Гусаров предпочитает \"расписывать пульки\" и дуть с однополчанами коньяк \"Клим Ворошилов-И-Наоборот\".

В номер вдруг доставляют ослепительную глыбу - холодильник \"Днепр\". Знак при всей своей современности недобрый. И дело не в том, что это не \"Москва\", на которую не хватило денег, и не в том, что отныне они перестанут губить здоровье по ресторанам и столовкам, а в том, что при этом появлении ХХ века в их быту Гусаров замечает: \"Нет ничего более постоянного, чем временное жилье...\"

Однажды его разбудили вопли в соседнем номере. Капитан Зензин воспитывал дочь Диану, белокурую красавицу семнадцати лет. \"За что ее так?\" - подал голос он с дивана. Гусаров промолчал, а мама одобрительно и непонятно объяснила с их кровати: \"За разврат\".

Наутро развратница, прелестная и хрупкая, присела рядом на крыльцо, задрала юбку и показала багровые звезды, отпечатанные на бедрах латунной пряжкой:

\"Сбегу от них!\"

\"Куда?\"

\"Радио слушаешь?\"

И убежала по зову партии на освоение целинных и залежных земель:

Здравствуй, простор широкий!

Весну и молодость встречай свою!

* * *

Гусаров мозговал, а время шло вразнос.

На площади и на проспекте возникли невиданная молодежь: стиляги. Они пружинили на каучуковых подошвах, своей яркостью бросая вызов Сталину и обществу. Стриженные под бокс низколобые парни в сером вдруг разом надевали красные повязки дружинников, чтобы по праву отстригать им галстуки и коки. В один дождливый вечер вдруг по радио: \"Бип-бип!\" - наш Спутник положил начало новой эры - космической. Проклятый Кукурузник измывался над армией, как мог, распустил по домам миллион двести тысяч солдат, а у Гусарова отобрал тыщу из зарплаты, но на параде в честь Сороковой Годовщины Великого Октября к всеобщему восторгу вдруг выкатили новый род войск - ракетную артиллерию, способную снести с лица земли Америку, не то, что эту ФРГ, которую достаточно накрыть фуражкой...

Но когда?

\"Вы чем тут занимаетесь?!\" - врываются их мамы в полуподвал гостиницы, где обитал великовозрастный Караев, сын парикмахерши из Дома офицеров.

Александр знал весь ужас слова \"заниматься\".

Но занимались они совсем другим - в четыре руки пытаясь развинтить артиллерийский снаряд.

В этот ненастный вечер был порван на клочки его отличный табель за третий класс, а сам он поставлен был на гречку.

Высшую меру воспитания мама применила, предварительно насыпав в угол из пакета и содрав форменные брюки:

\"Руки за спину! И не горбись мне, а то!..\"

Гречка впилась. Невероятно, что эту кашу он любил - с тающим сливочным маслом и холодным молоком. Центр тяжести перенести нельзя, только буравить крупу коленями, чтобы достать до половиц. Но мама не дура - рывком за шиворот и снова подгребает под колени. \"Становись!\" В уютном свете настольной лампы с зеленым абажуром он отжимает за спиной себе запястья. Но даже прием джиу-джицу, назваемый \"крапивкой\", отвлечь не может. Остается только пойти навстречу боли, принять в себя и полюбить до самой последней крупиночки.

Стук в дверь.

\"Кто там?\"

\"Я\", - отвечает избавитель.

Мама ставит на ноги и не дает упасть. Крупа отчасти осыпается сама, остальное выбивается ее ладонями. Следы воспитания поспешно заметаются под диван.

Она отпирает, и мышонком мимо Гусарова он проскальзывает в коридор. С ковровой дорожки сворачивает в умывальник. В фанерной уборной обнажает свои колени. Они все в дырках, как исклеваны. Огромной беспощадной птицей. Оглаживает, растирает. Колени в норму не приходят, но из места уединения пора назад, а то мама еще подумает, что снова он \"взялся за свое\".

Номер задымлен папиросой, она в слезах:

\"В Германию не едем!\"

\"А куда?\"

\"Кончились, брат, странствия, - стягивает сапоги Гусаров. - Остаемся здесь на постоянно. Квартиру нам дают\".

\"Мало что страна чужая, так еще у черта на куличиках!\"

\"Не у черта. В Сталинском районе. А страна у нас одна: Союз Советских\".

\"Да, но мы русские! А это не Россия\".

\"И что с того?\"

\"Не родина\".

\"Заладила! - Сидя в галифе и размотавшихся портянках, Гусаров заносит с гневом и обрушивает с грохотом свой хромовый:

\"Родина там, где этот вот сапог!\"

Богатырского роста учитель Бульбоедов, у которого на лацкане бело-синий эмалевый значок парашютиста, сказал:

\"Лучших людей теряем! Грешил подсказками, конечно. Снаряд от гаубицы закатил в металлолом. Но стенгазету делал, братка, даровито. Еще немного, и стихами у меня бы записал... Бывай, Гусарчик!\"

Льет дождь.

В плаще с капюшоном поверх ранца он себя чувствует карликом. Маленьким Муком.

Освободитель города Т-34 на пьедестале отливает защитным цветом столь безнадежно, что зубы начинают стучать.

От дождя ОДО весь почернел.

Издали скалится \"Студебеккер\". Неизвестно почему состоящий у нас на вооружении американский грузовик подогнан кузовом к открытому окну. Солдаты принимают из окна белый холодильник и громыхают днищем.

\"Проклятая жизнь!\" - ругается мама из-за казенной тумбочки, к которой привыкла за эти годы. Но Гусаров непреклонен:

\"Не позорь офицерскую честь!\"

В ботинках Александр ложится на матрас и накрывается сырым плащом.

Просыпается он от того, что из уютного такси его выыставляют прямо в лужу. В свете фар \"Победы\" все кипит пузырями. Ливень лупит по капюшону.

Внесенная в квартиру, мама роняет туфли, Гусаров фуражку, которую Александр настигает на кухне.

\"Это что?\"

Черная доска поперек раковины, на ней бутылка из-под водки и целлофан от колбасы. \"Солдат угостил, чтоб по-людски\". - \"Доска, я говорю, откуда?\" - \"Со двора, наверное, принесли\". - \"Тут что-то нарисовано... Куда же я упаковала лук?\" - \"У нашей мамы богатое воображение. Идем-ка! побуждает рукой Гусаров. - Займемся мужским делом\".

То есть - распаковывать портрет. Потом на него смотреть.

\"Генералиссимус... Их было два\".

\"А Чан-кай-ши?\"

\"В России! Первый кто?\"

\"Суворов\".

\"Верно. Граф Александр Васильевич Суворов-Рымникский. Иосиф Виссарионович второй. А бог, он троицу любит...\"

Александр при слове \"бог\" автоматически смеется, но, легкий на помине, бог тут же возникает - рука поднята, пальцы щепоткой. На доске, расчищенной мамой. По щекам сбегают луковые слезы:

\"Что я вам говорила?\"

Гусаров отворачивается к Сталину:

\"Выброси во двор\".

\"Это на счастье нам!\"

\"Знаешь, Люба... Не впадай. Сказано: опиум для народа\".

Он просыпается в отдельной комнате. Пока он спал, в ней навели уют. Стену над раскладушкой украшает \"Политическая карта мира\". По центру страна СССР - огромный розовый динозавр на лапах и с маленькой головкой. По-доброму смотрит основатель государства Ленин с галстуком \"в горошек\", прикнопленный мамой над столом с зеленой лампой: уголок школьника.

Они теперь отдельно тоже. Мебельными гвоздиками Гусаров прибил над тахтой трофейный ковер. По нему он собирается \"пустить\" свой арсенал ружья, кинжалы, кортики. Но мама, понимаешь, против... Расхаживает барсом. Носит перед собой портрет, прицельно щурится на стены - где Ему будет лучше?

В вязаных носках появляется мама:

\"Лучше положи на шкаф\".

Гусаров отплевывает гвоздик:

\"Эт-то почему?\"

Мама хрустит газетой и зачитывает новость. С первого января их новый Сталинский район будет переименован в Заводской.

\"Здравствуй, жопа, Новый год...\"

Подавляя смех, Александр предвидит укоризну со стороны мамы: Леонид? При ребенке? Но, оставляя плохое слово без отпора, мама спрашивает:

\"Так кого зовем на новоселье?\"

\"А никого! Все предали. - Гусаров поднимает Сталина в серебряной раме. - Наедине с Ним выпью свои сто фронтовых...\"

\"Твое наследство\", - напоминал в Ленинграде дедушка про альбом в обложке из ветхого картона, который Александр выпросил у мамы. Это трофей. Военный. Собирал марки какой-то немец, а победивший фашистскую Германию отец пришел и вытащил из-под руин. Вот ведь: бумага, а не сгорела в огне пожаров.

Под прозрачными полосками блеклые марки. Аккуратными рядами. Он водит пальцем, читая по-немецки названия стран, которых и в помине нет. Россiя. Босния, Герцеговина. Монтенегро. Мемель. Свободный город Данциг...

\"Александр!\"

Он является на кухню. На столе распечатанное письмо, газета. С радостно-красным заголовком и фотоснимком радостной Лайки в скафандре.

\"Она погибнет?\"

\"Наука требует жертв\", - без чувства отвечает мама, глядя при этом на Гусарова, который садит \"Беломор\". \"Так мне сказать?\"

\"А я при чем?\"

Мама разводит дымовую завесу:

\"В новую школу пойдешь под фамилией Андерс\".

Александр открывает рот.

\"Я же Гусаров?\"

\"Вот дедушка письмо прислал. Ты, мол, последний в их роду. Переведем тебя на Андерса - он сможет умереть спокойно\".

\"Зачем ему умирать?\"

\"Конечно, незачем. Но так он пишет\".

\"Последняя воля, - говорит Гусаров. - Уважить надо\".

\"Андерсом не хочу\".

\"Чего?\"

\"Не русская фамилия\".

\"А Витус Беринг? По велению Петра Великого Америку для нас открыл. Датчанин, а в историю российскую навек себя вписал. Достойным сыном отечества стать. Вот главное. А там зовись хоть груздем!\"

\"Ага, - кивает мама Гусарову. - А с папой моим как? Будто не знаешь, что было при Сталине с твоими берингами-херингами! Старорежимные не понимают - ладно. Но ты-то? Подполковник?\"

\"Что - я?\"

\"А то! Совсем от жизни оторвался. Парит себе в империях и эмпиреях. Эту проклятую фамилию я на своей шкуре испытала. Сколько порогов в Ленинграде я пооббивала? В любом отделе кадров откроют паспорт и волком смотрят. Не им жить, а ему. Старческой блажи потакая, загубим мы ребенку будущее.\"

От этой перспективы Александр вскрикивает:

\"Хочу, как было!\"

Носитель хорошей фамилии уходит в дым. \"Что тут поделаешь, сынок? Папа твой... Родной, как говорится. Жизнь за Родину отдал под фамилией Андерс\".

\"Он не за Родину! Он просто погиб\".

Мама делает скорбное лицо. \"Не просто, а трагически\".

\"Да? - вскакивает Александр. - Я знаю, в чем трагедия! В том, что свои же и убили! Наверно, за предательство! К врагам, наверное, хотел бежать! В Американский сектор!\"

Гусаров хватается за голову:

\"Договорился!..\"

\"Если бы к врагам, - говорит мама, - ты бы от государства пенсию не получал. Могу тебе справку предъявить. Техник-лейтенант товарищ Андерс Александр Александрович погиб при исполнении обязанностей. Папа твой был честный советский офицер. Товарищи его избрали делегатом партийной конференции Группы Советских войск в Германии. По пути в Берлин машину обстреляли\".

\"Свои!\"

\"Бывало! Артиллерия бивала по своим, не то, что... Сам Бог войны! И тот, брат, ошибался\".

\"Недоразумение, - кончает мама разговор. - Трагическое. Понимаешь?\"

Дверь приморозило снаружи. Вышибив плечом, он вываливается в новый свой район.

Вдох обжигает ноздри.