Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Сергей Юрьенен



СЫН ИМПЕРИИ

В Петербурге мы сойдемся снова, Словно солнце мы похоронили в нем, И блаженное, бессмысленное слово В первый раз произнесем. Мандельштам


I.

В НАЧАЛЕ БЫЛО СЛОВО

Был месяц май Пятьдесят Первого, и Августе было четырнадцать, а ему три. Мама сняла мансарду у Финского залива.

Они пошли в лес без мамы. Вдруг Августа тихо сказала:

– За нами идет мужчина. Не оглядывайся.

Он оглянулся. Это был солдат. Сапоги его были бесшумны во мху, а в руке он сжимал пилотку.

– Это же солдат! – обрадовался Александр.

Солдат резко шагнул в сторону и пропал, спрятавшись за стволом.

– Бежим! – рванула его Августа.

Треск сучьев гнался за детьми, но они убежали. Все кругом было тихо, когда они отдышались. Где-то постукивал дятел. Было сумрачно, сыро и полным-полно цветочков.

– Это ландыши, – сказала Августа. – Серебристые ландыши!

– Они белые, – возразил Александр.

– Ничего ты не понимаешь. Давай наберем букет для мамы.

– Давай.

Цветочки пахли кислой сыростью. Ему больше нравился мох – изумрудный, мягкий, как мех невиданного зверя, и топко-сырой под коленями. Он ушел на коленях далеко. Потянулся за цветочком, и вдруг колючка ржавая вонзилась в рубашку. Он дернулся, порвал рубашку. Двумя пальцами приподнял тяжесть колючей проволоки и оказался на солнечной прогалине. Цветов тут было видимо-невидимо, и колокольчики на них крупней.

– Августа! – позвал он, увлеченно срывая цветы. – Ау-у!

За спиной вдруг раздался шип по-змеиному:

– Алекс-сандр…

Он оглянулся.

– Замри! – хрипло скомандовала сестра, и он замер. – Теперь давай назад, но смотри у меня: чтобы след в след!…

Он вернулся, вставляя колени в свои сырые ямки.

Сквозь еловые лапки высунулась рука Августы с обгрызенными до розового мяса ногтями. Приподняла проволоку, и он перекатился обратно, в тень.

Рывком Августа подняла его и потащила так, что лес исхлестал его неизвестно за что. Он только закрывал лицо. Потом он отнял от глаз руки.

Перед ними под солнцем высилась насыпь узкоколейки.

Августа втащила его на насыпь и усадила на рельс. Села рядом и ткнула пальцем вниз:

– Видишь надпись?

Туго натянутые ряды колючей проволоки выползали из лесу, наматывались на столб и дальше, на столбах, тянулись вдоль насыпи далеко-далеко. К третьему по счету столбу был приколочен дощатый щит. На нем было написано что-то – черными, прерывистыми буквами. Грозными на вид.

– Вижу, – сказал Александр.

– Читай!

– Я же не умею! – возмутился он.

– Научишься! Буквы знаешь? Знаешь. Вот и давай, складывай!

Рельса была теплой. Он крепко взялся за металл, вздохнул и начал складывать. После длительного мозгового усилия он подытожил:

ЗАПРЕТНАЯ ЗОНА

МИНЫ



– Ну?

– Чего «ну»?

– Сложил вот.

– И радуешься, да? А радоваться тут нечему. Что это такое, «мина», знаешь?

Он потупился. Узкоколейка заросла вся розовым и лиловым бархатом львиного зева. Он знал; он даже знал, что у нас уже есть Атомная Бомба, но обо всем об этом имел все же туманное представление.

– Наступил бы на нее, раз! – и ничего бы от тебя не осталось. И что тогда?

Он сорвал львиный зев, путем нажатия раскрыл ему пасть и залюбовался, вспомнив Самсона в Петергофе. Августа вырвала цветок.

– Отвечай!

– Ничего тогда.

– То-то и оно! Тебе ничего, а мне потом возвращаться! Как бы я маме в глаза посмотрела? – Августа придвинулась, натянула сарафан на свои худые коленки с преждевременно содранными болячками и обняла Александра. – Нет, – сказала она. – Не вернулась бы я.

– Куда бы ты делась?

– А удавилась бы в лесу! Как вон Надежда-почтальонша. Или не знаю… В Финском бы заливе утопилась. – Августа понюхала свои ландыши и дала понюхать ему. – Все-таки как они серебристо пахнут, скажи? Я бы даже сказала: благоухают.

– Финский залив слишком мелкий. А удавиться – у тебя веревки нет.

– Я ему про Фому, а он мне про Ерему.

Тогда он встал из-под ее руки и показал Августе с насыпи вниз, за ряды колючей проволоки.

– Там, где я был, – сказал он, – они еще серебристой.

Августа положила между ног увядший букетик, наклонилась, сняла свои сандалеты и высыпала сквозь узорчатые их дырочки белый тонкий песок. Вдела ноги и снова сняла, чтобы выбить об рельс.

– Запретная зона, Александр, – сказала она, – это запретная зона. Запомни у меня раз и навсегда. Заруби себе на носу, если хочешь остаться цел! Пошли…



ЕЕ РОЗОВЫЕ ТРУСЫ

Августа сняла свой сатиновый пионерский галстук с концами, скрутившимися в стрелки, сняла черный фартук, стащила через голову темно-коричневое форменное платье; и Александр увидел, что розовые ее трусы, только недавно заштопанные мамой на шляпке деревянного грибка, опять просвечивают попой и к тому же в рыжих пятнах мастики. Августа ходит в среднюю школу девочек – напротив Театра Ленинского Комсомола. На переменах там шайка девочек сбивает Августу на пол и, схватив за ноги, возит из конца в конец по скользкому коридору. Сколько раз ей говорили: защищайся, не давай себя в обиду. А она опять дала.

– Это что у тебя с трусами?

Августа захлопнула ладонями свои дырки и повернулась к нему, бледная.

– Только маме не говори!…

Александр, однако, накопил зла, что не дает ему Августа перед сном слушать репродуктор, а уроки зубрит, невнятно бубня – так, что ничего не различить. Нарочно. И он вырвался из тисков ее худых рук.

Мама стирала в ванной. За ней уже была занята очередь на стирку, и она торопилась: изо всех сил натирала о гофры терки, об эти волны из оцинкованной жести, взмыленное, хлюпающее, сердито попискивающее белье.

– А Августа трусы порвала! – осведомил Александр, испытав ожог мстительного наслаждения.

– О чем ты, сынуля? – Тыльной стороной ладони мама сняла со лба прилипшую прядь.

Он повторил, и выражение на мамином лице обезобразилось гневом. Она упруго разогнулась и закричала:

– Как, опять?!

Он попятился, захлопнул себе рот. Но было поздно. Слово вылетело.

Страшной ведьмой – волосы во все стороны – мама влетела в комнату. В правом углу была печь – толстая, как под Музеем Атеизма (Казанский собор) колонна. До потолка. Обитая листами гофрированной жести. В угол между боком этой печи и стеной и забиласьАвгуста. Ноги ее изо всех сил упирались в пол, и, глядя исподлобья, она пыталась откусить еще ногтя – с большого пальца.

– Руки изо рта! – крикнула мама.

Спрятав руку за спину, Августа буркнула:

– Врет он все.

– Ах, врет?! – Рывком мама вытащила Августу из-за печи, рывком задрала ей подол и своими глазами увидела, что Александр показал правду, только правду и, кроме правды, ничего. Мама присела на корточки и, царапаясь, как кошка, спустила с Августы трусы.

При этом Августа, прикусив ноготь, смотрела в окно.

– А ну, ногу подними! Да пошевеливайся!…

Августа оторвала ногу от пола.

– И эту тоже! Приподняла и эту.

Мама вскочила и растянула под глазами дыры на трусах Августы. Крикнула:

– Ну, погоди у меня, дрянь!…

И хлопнула дверью, оставив их наедине.

Августа только и спросила, не обернувшись:

– Рад, да? Стукач малолетний!

Окно выходило в колодец тесный. На фоне облезлых до кирпичей стен спиралью свивалась метель. Справа в этом колодце стены не было, и в эту щель видно было, что там, снаружи, еще светло.

Под зеленым светом настольной лампы Августа зубрит урок на завтра. Из учебника «Логика». И на этот раз – внятно.

– Перестань, надоело! – говорит Александр.

– Ты же ведь клянчил? Так на, обожрись, йя-абеда!… «Меня пленила, говорил И. В. Сталин, та непреодолимая сила логики в речах Ленина, которая несколько сухо, но зато основательно овладевает аудиторией, постепенно электризует ее и потом берет в плен, как говорится, без остатка. Я помню, как говорили тогда многие из делегатов: «Логика в речах Ленина – это какие-то всесильные щупальца, которые охватывают тебя со всех сторон клещами, из объятий которых нет мочи вырваться. Либо сдавайся – либо решайся на полный провал». Необычайная сила убеждения, логичность и ясность речей В. И. Ленина и И. В. Сталина являются выражением того глубокого смысла, богатство содержания которого заложено в этих речах». Хватит или еще?

– Хватит.

– То-то же. И больше ко мне не лезь. Еще назубришься, когда в школу пойдешь.

– Щупальца, – спрашивает Александр, – это у восьминогов руки?

– У осьминогов. Да!

– В Фонтанке осьминоги водятся?

– Нет.

– А в Неве?

– Нет.

– А в Финском заливе?

– Нет.

– А в Балтийском море?

– Осьминоги водятся только в теплых морях, которые далеко.

– А вдруг, – пугается он, – какой-нибудь один по трубам канализации у нас в уборной всплывет?

– А тебе-то что? Ты же на горшок ходишь.

– Хорошо бы, он под Матюшиной всплыл. Охватил бы ее – и обратно, – говорит он. – По трубам…

– Хорошо бы! – Августа смеется в кулак, потом спохватывается: – А теперь отстань со своими фантазиями, а? Меня бить еще будут, а я уроки не выучила. Спи!

– А если мне не спится?

– Так фантазируй про себя!…

Чтобы избить Августу, маме приходится дожидаться ночи, когда с кухни все разойдутся и запрутся у себя в комнатах. Тогда мама приоткрывает дверь:

– А ну пошли!

Августа встает из-за стола и выходит. Она закрывает за собой дверь комнаты, а мама закрывает дверь из кухни в коридор. Но удары – мотком бельевых веревок – все равно просачиваются. По русской пословице сор из избы выносить нельзя, поэтому сначала они обе – мама и Августа – молчат, но удары все сильней слышны, и Августа начинает взвизгивать. В животе Александра оживает как бы крыса – как в китайской изощренной пытке, о которой рассказал ему дед, еще в Прежние Времена побывавший юнкером-практикантом на сопках Маньчжурии. Крыса начинает выгрызать его изнутри, и он двумя руками под одеялом зажимает то – «распетушье» называет бабушка, а мама «твое хозяйство», – что находится, нежное, между ног.

«Ой, мамочка! – доносится с кухни. – Ой, миленькая! Ой, больше в обиду не дамся! Это же все они, девчонки!…»

«Не оправдывайся, дрянь! Будешь оправдываться, насмерть запорю! Вот тебе за трусы! Вот тебе – что ногти изгрызла! Вот тебе за «уд» твой по родной литературе…»

Так кричит мама – и выкрикивает из Большой Комнаты грузные шаги бабушки.

Втолкнутая, ударяясь об углы, влетает в комнату Августа и, всхлипывая, начинает сразу же раскладывать свою раскладушку из алюминиевых гнутых трубок, между которыми кое-где оторвался от пружинок натянутый брезент. Будильник она уже завела на семь. Она старается не греметь, прислушиваясь к тому, как на кухне мама кричит:

«Не вмешивайтесь в воспитание! Не имеете права! Мой ребенок, а вам даже не внучка!»

Августа с повышенной старательностью вешает свое домашнее платье на спинку стула и поворачивается, зажав подолом майки золотистый пушок у себя между ног.

– А все из-за тебя… Ты что это там делаешь, развратник?! А ну, руки на одеяло!

По одной она выдергивает его руки из тепла и складывает их у Александра на груди.

Перед тем как закончить вмешательство в чужие дела, бабушка говорит:

«Креста на тебе нет, Любовь!»

И уходит.

Александр торопливо зажмуривается. Входит мама.



АТРИБУТЫ

«Его хозяйство», которое он носит на себе, брать в руки можно только маме. Не ему.

Крестик в руки брать можно, но носить на себе нельзя.

«Его хозяйство» (или, что веселей, «распетушье») болтается в его коротких и на лямках штанишках, перепрыгивая там внутри – на бегу – то налево, то направо от шва, тогда как крестик от Александра, золотой, спрятан в Большой Комнате. Он спрятан многоступенчато сложно – как в сказке иголочка от жизни злого Кощея Бессмертного. Он, крестик, спрятан в старинном гардеробе зеркальном, в верхнем выдвижном ящике, под стопкой белья, под двумя белыми и кружевными рубахами, в которые оденут, во гроб укладывая, бабушку с дедушкой, когда они отмучаются. На самом дне там хранится использованный спичечный коробок, на этикетке которого – боевая Красная Звезда, а внутри, между ватками натолкнутыми, он…

– Ты у нас крещеный мальчик, – напоминает дедушка, гладя по голове.

При этом Александр опускает глаза, потому что его охватывает стыд за связь с Богом.

Мама учит, что никакого Бога нет, тогда как дедушка – что всё и все мы в Боге, Который есть Любовь, включая избирательный блок коммунистов и беспартийных. Он, мальчик, ощущает, что дедушкин охват пошире будет, но… Потому что мама говорит еще, что в Бога верят только отжившие свое люди. Ему же, мальчику, – жить и жить (если иголок глотать не будет). Он, мальчик, столь вдали еще от смерти, что никакой смены белья на случай ее для него не запасено. Поэтому не знает он, как быть ему с Богом, и равную вину перед мамой испытывает и перед дедушкой, входя к которому он избегает поднимать глаза на правый дальний угол, откуда днем и ночью, озаренный лампадкой лиловой (там огонек в масле плавает), Бог строго наблюдает грешную сию жизнь, в которой мучаются все, кроме него, мальчика.



ПОКУШЕНИЕ НА ПРЕДСТАВИТЕЛЕЙ ВЛАСТИ

С черного хода – он прямо из кухни – мама вынесла на лестницу оцинкованный таз с бельем, и Александр вышел следом. Он взялся за холодные прутья перил, просунул голову и посмотрел на дно пропасти в семь этажей. Чем дольше он туда смотрел, тем неудержимей хотелось ему вывалиться. Слюна этого желания наполнила рот, он уронил плевок, всунул голову обратно и наперегонки с плевком бросился вверх по ступенькам. Поворот, еще один, марш вверх – к чердачной площадке…

Слабый звук плевка его опередил.

Он переступил порог. На чердаке гудел ветер, прорываясь в узкие вентиляционные бойницы. Мама влезла под балку, намотала там принесенную с собой белую веревку (оставлять нельзя, своруют), и вот уже оттуда захлопал, пытаясь оторваться, любимый мамин лифчик, вывезенный из Германии, где, угнанная врагом в рабство, она всю войну проработала в «арбайтслагере», но об этом никому нельзя говорить.

В сумрачном дальнем углу стоял большой дощатый ящик с песком – на случай пожара. А на случай новой мировой войны, которую вот-вот разожгут Соединенные Штаты Америки с помощью Англии и Франции, за ящиком были надежно спрятаны железные клещи, которыми дедушка Александра во время блокадных бомбардировок хватал немецкие зажигательные бомбочки. Маленькие, они насквозь прожигали крышу, но на чердачном полу он, дедушка, их р-раз – и схватывал в клещи, после чего относил в песок. Где какая-нибудь случайная, может быть, и затерялась. Оглянувшись на маму – мама увертывалась от ударов белья, и ей было не до него, – Александр погрузил руки до запястий в мерзлый, а потом сырой песок. В разных местах втыкал он свои руки в ящик, но бомбы так и не нашел. Вот если бы лопату. Он нахлобучил шапку поплотней, поднял воротник шубы, втянул руки в рукава и, переминаясь на месте, похрустывая щебнем, огляделся.

Вместе с порывами ветра сквозь белую дыру окна влетали снежинки. Большинство уносились сквозняком, но отдельные отпадали и, красиво кружа, опускались медленно вниз. Александр стал ловить снежинки. Поймав, он их слизывал с ладоней. Потом он вытер руки, взялся за занозистые бока деревянной лесенки и полез вверх, к дыре.

В лицо ему ударил ветер, но он удержался. Потом ветер отпал, оставив на лице ожоги снежинок, и Александр, взявшись за кирпичи кладки, высунул голову.

Было высоко. Так, что над крышей дома напротив, всеми окнами глядящего в колодец двора, Александр увидел намного более высокую, но удаленную крышу углового дома между улицей Рубинштейна и Загородным проспектом. Угол этого дома был срезан, и там, внизу, невидимая отсюда, помещалась театральная касса, где можно взять билеты в любой театр Ленинграда. Но вот на что он никогда снизу не обращал внимания – это на то, что крышу того дома подпирают рельефно-мускулисто оживающие из стен статуи бородатых фавнов с рожками. Они подпирали карниз крыши своими могучими руками, корча самые разнообразные гримасы – то жуткие, то смешные, – никем – из-за тесноты улицы под ними – не видимые. Там, под ними, опустив головы, люди муравьями разбегаются из подворотен в магазины и сбегаются обратно в подворотни, не зная, что над ними гримасничают бородачи.

Только он, Александр, об этом узнал.

От этого он себя почувствовал – не Богом, нет, но что-то переполнило его, ощущение некоей Силы. И он опустил голову, чтобы увидеть свой собственный дворик.

На дне стояли мусорные баки, занесенные снегом, а подальше от баков, прямо под Александром, головами друг к другу сошлись три фигуры. И он их опознал, Александр. Это были нехорошие люди. В сером шерстяном платке была Уполномоченная, в синей ушанке – Участковый, а в черной кожаной – дворник Африкан Африканыч. Постукивая своим скребком, он там, на дне, явно ябедничал Уполномоченной и Участковому на Космополитов. Стучал. Несмотря на свое имя-отчество, Африкан Африканыч был огненно-рыжим. И волосы, и бородища, и даже пестрое веснушчатое лицо. Весь. За исключением зеленых глаз. Поверх овчинного тулупа он надевал белый фартук, а на грудь фартука прицеплял начищенную медную бляху. Бляха эта много власти давала ему над жильцами. Так, когда Африкан Африканыч был не в духе, недопив, он вышибал ногой дверь дворницкой внизу, брался за перила и, задрав свою рыжую бороду кверху, орал в пролет, как в трубу: «КОСМОПОЛИТЫ! ЖИДОВЬЕ ПРОКЛЯТОЕ! ОБРАТНО РАССЕЮ ПОГУБИТЬ ЗАДУМАЛИ? ИШЬ, ЗАТАИЛИСЬ, КАК КЛОПЫ. ИШШО СОРВУТ С ВАС МАСКУ! ИШШО ПОПРУТ ВАС ИЗ ГОРОДА ЛЕНИНА К… МАТЕРИ!» На другой день после этих страшных криков сын его Африкаша обходил сверху донизу все квартиры на лестнице, собирая с жильцов «на лампочку». В квартире Александра «космополитов» не проживало, кроме того, все знали, что и на этот раз Африкан Африканыч пропьет давно обещанную лампочку, поправляя голову, – но все равно давали тоже. Почему? Потому что у дворника есть Домовая Книга, где о каждом все, что тот скрывает, записано., И про дедушку. И про маму – что на Оккупированной Территории была. И поэтому с улыбкой извинения, что больше не может, мама даже не на лампочку, а всякий раз сует Африкан Африканычу в карман фартука рублевую бумажку, а он и «благодарствуйте» не говорит, так, сквозь зубы цедит: «Ладно уж, ж-живи покуда… Когда на чаек-то зайдешь, а? А то, смотри, выкипит чайничек да распаяется…»

Не нужен нам твой чай, Африкан Африканыч. И будем мы жить не «покуда», а вечно. А вот тебе – стоит ли жить? С этой мыслью или, вернее, ощущением Александр вынул из рассохшейся кладки правый кирпич и поставил его на средний. Слева вынул и третьим водрузил. А потом, поднатужившись, вытолкнул из окна всю стопку.

Каждому по кирпичу.

Глянул на хохочущих фавнов, спустился с лесенки и, вытирая ладони, пошел к выходу с чердака – параллельно маме, которая хрустела по ту сторону балки, окликая его.

– Ты где это был? – увидела его мама.

– В песке играл.

Они вышли на лестничную площадку. Мама закрыла дверь, но запереть висячий на ней замок не успела: пролет вдруг наполнился криками и топотом людей.

– Что там случилось? – перегнулась мама над. перилами, а он, Александр, взялся за прутья и тоже стал смотреть вниз.

Оттуда к ним, с ужасом на них снизу глядя, взбегали по лестнице люди, а впереди всех Участковый с наганом наготове, дворник Африкан Африканыч со скребком наперевес и Уполномоченная, которая, запрокидывая белое лицо, кричала, как ворон:

– Терракт! ТЕРРАКТ!…

Живые и невредимые. А за ними хлопали двери, кричали жильцы, оповещая тех, кто еще не понял, что на чердаке укрылся Террорист, – и все бежали следом, раскачивая перила и грохоча так, что еще немного, и все мы рухнем в пролет.

Участковый взбежал первый, задыхаясь, скомандовал: «В сторонку, гражданка!…» – и – наганом к двери – распластался по стене. Он стоял как распятый и переводил дыхание, а люди, набившиеся на последний марш, смотрели на него. Потом Участковый ткнул пистолетом в проем двери:

– А ну выходи!

Все молчали, слушая, как на чердаке хлопает белье.

– Есть там кто? – крикнул Участковый.

– Никого там, – ответила мама. – А что?

– Только что, – взглянул он недобро на маму, – кто там был?

– Никого, кроме нас с ребенком. А что, собственно, произошло?

Участковый – наганом вперед – переступил порог, похрустел там минут пять, вышел, всунул наган в кобуру и утер лоб. Потом повернулся к маме:

– Кирпичи кто кидал?

Мама перехватила пустой таз.

– Какие кирпичи?

– Такие, – сказал Участковый. – Которыми нас чуть не пришибло.

– А это знаете, гражданка, как классифицируется? – закричала Уполномоченная. – Как покушение на представителей Советской власти! При исполнении служебных обязанностей!… Субъекты твои, Африкан?

Зелеными глазами рыжий дворник взглянул на Александра.

– Мои.

– Будешь понятым! – назначила его Уполномоченная.

Таз вырвался у мамы из рук и загрохотал вниз по ступенькам, отжимая жильцов к стене. Никто его не осмелился подобрать, когда таз утих.

– Я ничего не знаю, – сказала мама. – Я белье вешала…

– В другом месте, – прервала ее Уполномоченная, – будете объясняться! Ну и что с того, что «вдова»? Что с того, что «посмертно»? – обрушилась она на дворника, пытавшегося ей что-то нашептать. – Закон для всех един! Как в Древнем Риме говорили, суров закон – но Закон. Товарищ старший лейтенант Мышкин, прошу оформить протокол!

При слове «протокол» жильцы утратили любопытство и стали удаляться, обходя или осторожно переступая оцинкованный таз.

– Оформить-то недолго, – сказал Участковый по фамилии Мышкин и снова ушел на чердак.

Дворник за ним.

А мама потупилась под свинцовыми глазами Уполномоченной.

– «Посмертно»! – не выдержала Уполномоченная. – Моего, может быть, тоже посмертно!… Но его дети у меня кирпичи на головы представителей не бросают!

– Так это ты?! – вскричала мама, нависая над Александром. – Ты меня под монастырь подвел?

– Ничего себе «монастырь»! – сказала Уполномоченная. – Тут тюрьмой пахнет!…

– Слышишь?

Она наступала с искаженным лицом, а он пятился назад – пока решетка перил не остановила. Тогда он повернулся боком, пролез туда…

– А-ах! – нуло всё.

…и остановился на- выступе, взявшись за прутья. Над пролетом в семь этажей.

– Сашенька… – Там, за прутьями, мама села на корточки. – Иди сюда.

Он покачал головой.

Уполномоченная смотрела на него сквозь прутья, открыв рот, полный золотых зубов.

С чердака на площадку вышли Участковый Мышкин и дворник Африкан Африканыч.

– Ветрище там будь здоров! – сказал Участковый Мышкин и увидел Александра.

Дворник тоже увидел и аж крякнул…

– Вот я и говорю, – нарушил паузу Участковый, – что кирпичи те, видимо, сквозняком и выдуло.

– Это точно! – поддержал дворник. – Кладочка-то, считай, столетняя.

Уполномоченная ничего не сказала. Повернулась и пошла вниз, разгоняя своим видом последних любопытных жильцов.

– Ну? – подзывала мама из-за прутьев. – Иди, сынуля…

– А нас не оформят?

– Не оформят, не бойся… Давай.

– И в тюрьму не посадят?

– Ну что ты! Тетя пошутила.

Он толкнулся плечом обратно, и мама, сунув руки сквозь прутья, вытолкала его на площадку и больно прижала к себе, к поредевшему ожерелью деревянных прищепок.

– Ты это, Любовь батьковна… – донесся голос дворника. – Спустишься потом.

– На чаек? – недобро усмехнулся голос мамы.

– Чаек с кем другим будешь пить. По поводу прописки мне с тобой потолковать надо. Ясно?

К ужину мама возвращается. Толчком спины прикрывает дверь, расстегивает шубу, разматывает шерстяной платок.

– Уф-ф! – говорит. – Ну, кажется, пронесло!…

На коммунальной кухне зажжены обе газовые плиты, и снег на маме тает, унизывая всю ее радужным сиянием. Из-под железного крыла теплой бабушкиной плиты Александр смотрит на сияющую маму.

– Взял? – спрашивает дед.

– Взял.

– Все триста?

– Ага! «С другой бы, – говорит,- всю тыщу за такое слупил, но, учитывая многодетное положение…» Спасибо вам огромное, Александр Густавович! Я вам отдам, вот клянусь!…

– Чего уж там, – говорит дед. – Ну и хам! – говорит он. – Правильно в свое время литератор Мережковский предсказывал: «Грядет Великий Хам!» Но его не расслышали. Увы!

Соседка Матюшина от своей плиты подает сиплый, прокуренный голос вокзальной диспетчерши:

– «Пронесло», говоришь. Может быть, и так. На этот раз. А что он у тебя в следующий раз натворит, а? Яду крысиного мне вот в эту кастрюлю подкинет? Газу напустит и с одной спички весь дом подорвет?

– Не подорвет он.

– А если? Где гарантия? Да и кто в нее поверит, если он уже кирпичи в ход пускает?

– Ох, – говорит мама, – даже не знаю… Ну а что мне с ним делать? Можно бы, конечно, в детсад попытаться его определить, так еще хуже: из болезней вылазить не будет. Просто голову не приложу.

– Ты спрашиваешь: «Что делать?» А я, – говорит Матюшина, – тебе скажу. Прежде всего огради от тлетворного влияния! А то его еще и не тому научат. Те, по которым Большой Дом еще с Октября Семнадцатого плачет!…

Дедушка гасит папиросу в ракушке – это Александр видит по бряканью над своей головой, – бабушка снимает с плиты вскипевший чайник и уходит с кухни.

– Сочувствую тебе, Любовь! – сипит Матюшина. – Связала же тебя судьба-злодейка! Это же – прямо не знаю… Клубок змей! Банда Теккерея! Ну, вглядись сама: каково их политическое лицо?

– При чем тут они…

– Сын? Так не они его, его Партия воспитала, товарищ Сталин его окрылил! А они теперь им прикрываются, купоны с геройской смерти стригут.

– Извини, но…

– Нет, это ты меня извини, но я, ты знаешь, привыкла правду-матку! Невзирая там на якобы родственные связи! Свекровь твоя – просто-напросто ханжа набожная, ну а тесть… Чего там говорить? Сама каждый вечер слышишь, как он тут топчет в грязь все советское. Кровное наше топчет! Завоеванное! Эх, Любовь, Любовь! Беззубая ты! Попались бы они мне, я бы уж себя не дала загнать в эту каморку. Я бы у них Большую Комнату отсудила. Да что там! Попадись они мне, я бы их выперла вон из Ленинграда!

Александр больше не выдерживает.

– Тебя саму выпереть надо! – кричит он, выскакивая из-под железного крыла. – Ты после Блокады дедушкин кабинет оккупировала!

– А ну марш в комнату! – кричит мама.

– А еще ты через банку трехлитровую дедушку подслушиваешь! Вот отрежешь себе ухо – погоди!

Матюшина ноль внимания.

– Плоды воспитания, – говорит Матюшина. – Любуйся! Заступничка себе готовят. Мстителя юного. У, террорист малолетний!

Она замахивается супным половником, но мама, опережая, ухватывает за ухо орущего Александра, выволакивает из кухни, где торопливо гладит по голове, давая понять, что это не всерьез, а напоказ, для Матюшиной, открывает дверь комнаты и дает пинка коленом.

Влетев в комнату, Александр тормозит себя за скатерть, утаскивая из-под глаз Августы учебник «География».

– Ты чего это? – Августа подтаскивает учебник обратно.

– Фашистка!

– Кто?

– Тюха-Матюха проклятая!

– Конечно, фашистка. Ты что, об этом только сегодня узнал? – И, зажав ладонями уши, Августа снова уходит с головой в учебник.

Он взбирается на подоконник и прикладывает горящее ухо к холодному стеклу.

– …но это грубая ошибка, – бубнит сестра. – Географическая среда не является существенным признаком, определяющим характер того или иного общественного строя. Так, например, климат в нашей стране и климат в США различаются незначительно, однако, как мы знаем, развитие общественного строя в США отстало от развития общественного строя в СССР на целую историческую эпоху…

За окном, в колодце каменном, взвивается, бьется и воет ночная пурга.

Он бросает взгляд направо, на окно кухни. Оно обморожено по закраинам, а в центре, освещенная тусклой лампочкой, ведьма с короткой стрижкой и озлобленным лицом неслышно разевает рот, размахивая в такт оловянным половником.

ГОЛЫЕ ЖЕНЩИНЫ

Из школы девочек Aвгустa приносит весть о том, что в бане сегодня женский день.

Я пользуюсь случаем показать, как хорошо дается мне раскатистое русское «р»:

– Ура! Ур-р-ра! – и бросаюсь за давно не мытым резиновым Мамонтом.

– Пора ему уже с мужчинами ходить, – говорит дедушка.

– Где их взять-то, мужчин?

– Со мной бы тогда отпустила.

– С вами? Как же!… Когда вы до баньки пиво, а после – прямо в шашлычную на угол.

– Национальный обычай, Любовь. После баньки – знаешь? – хоть укради – да выпей.

– Вот я и говорю, Александр Густавович: с нами оно верней. Пусть пользуется, пока возраст позволяет.

– Да возраст-то уже того… На лимите.

– Ничего, еще пока пускают нас, – говорит мама обо мне. – Мы ведь еще не понимаем ничего – да, сынуленька? Ну-ка посмотри мне в глаза!…

В ущелье улицы кружится снег. У винного магазина толпятся мужчины. Завидуя, что сегодня не их день мыться, мужчины кричат нам вслед разные глупости, на которые обращать внимание нельзя.

Мы сворачиваем в Чернышев переулок.

Перед входом в баню – длинная очередь. Как в магазине, но только здесь одни женщины.

– Вы нас не пропустите, – спрашивает мама, – с мальчиком?

– Еще чего! – отвечает очередь. – С мальчиком пусть папа ходит.

– Он же ребенок!

– Ребенок-жеребенок… Мы все тут с ребенками.

– Вы с девочками, а у него папы нет.

– У них тоже нет. В общем порядке, гражданка!

Мы доходим до конца очереди, и мама со вздохом прислоняется к облупленной стене. Напротив садик – за черной оградой. И мама отсылает нас туда с Августой – погулять. С трех сторон садик сдавлен глухими кирпичными стенами. Идет снег, и Августа стоит, а я гуляю по мерзлым кочкам среди кустиков. Прутья обледенели и хорошо отламываются. Кусочки прутьев я беру в рот, и на язык мне сползают трубочки льда.

– Александр!

– Что?

– Не бери в рот всякую гадость.

– Это не гадость. Это лед.

– Тем более. Нажрешься льда до бани, а потом ангину схватишь. От перепада температур. – Августа ежится, натягивает рукава на голые запястья и нескладно переминается с ноги на ногу. – Неужели тебе не холодно?

– Нет.

– Ничего, еще долго стоять. – Она шмыгает носом. – Придешь домой, спать ляжешь. А мне еще уроки зубрить на завтра.

– Про что?

– Про многое… Про Жанну д\'Арк.

– Кто это?

– А я откуда знаю? Еще не выучила. Может, и не выучу: мне после бани спать охота. А завтра пару влепят, и тогда… – Августа вздыхает. – У меня еще после той порки синяки не сошли. Как раздеваться буду, просто не знаю. Со стыда сгорю… Ты нашу маму любишь?

– Я? Люблю.