Сергей Юрьенен
За ужином появились новички. Напротив Вилли сел пруссак. Живущий в столице Баварии уже двадцать лет, необъяснимым образом он сохранил топорные манеры и хох-дойч. Напротив русского – бывший капитан Военно-Морского флота Рейха, ныне сухопутный предприниматель из Розенхайма. Русский усмехнулся, когда Вилли кивнул: «OutofRosenheim» [1]. Имея в виду фильм о баварке в США, который прославил на всю Германию эту якобы родину роз, откуда, как пошутил пруссак, в клинику можно и пешком ходить: двадцать минут на поезде отсюда.
Сам Вилли отслужил на флоте бундесвера. Естественно, что с ветераном Рейха, несмотря на малосовместимость поколений, у них возник военно-морской интим. Тем более, что манеры у обоих были безукоризненные, оба ели бесшумно, и надо было видеть, как, держа осанку, капитан резал на тарелке свой черный хлеб – на фоне глухого, неотчетливого выговора пруссака, способного, перелив себе в кофе молока, нагнуться к чашке и всосать излишки со звуком, который, признаться, русский не слыхивал с тех времен, когда покинул свое отчизну, – если только сам не производил. Он вспомнил соответствующее слово. Сёрбать.
С виду Вилли был здоровый немец. Даже ражий. Бледно-голубые глаза и рыжеватость. Несмотря на первые сеансы химиотерапии, он сохранял еще волосы, хоть и редкие, но всегда аккуратно зачесанные. Он был из-под Гейдельберга, окультуренный близостью к старинному университетскому центру, и речь его была отчетлива, спокойна и сложна. Была проблема восприятия. Обычно, после второго раза («Ви, битте?» – «Как, пожалуйста?»)Вилли понимал, что русский надумал у него спросить. Прусский эмигрант в Баварии сначала русского совсем не понимал, но отвечал охотно, а иногда от себя о чем-то информировал (русский, не понимая, для простоты кивал). После ужина пруссак спрятал в рукав ломоть ржаного хлеба, и Вилли с Максом (как звали капитана рейха) соприкоснулись над столом глазами, друг друга взаимопонимая.
Что не смущало пруссака. Будучи служащим почты, Артур неизменно опаздывал не только на фрюштюк, но и на таген- и на абендэссен. Что всякий раз объяснял тем, что в Мюнхене ему якобы плохо починили часы (прикладывание к уху, демонстрация бедного циферблата). Негодная работа! Хотя взяли двадцать марок, за которые можно купить пару новых (даже четыре, не выдержал однажды Вилли:«Если попадешь на ангебот» – дешевую, то есть, распродажу). При этом разговоре каждый из них бросал взгляд на часы русского, тонкий циферблат с фосфорными стрелками и золотой птичкой.
За ужином Вилли сказал, что во вторник срок его истекает.
– Уже? – воскликнул русский.
У них у четверых, сроднившихся, было еще четыре дня. Но что это значит по сравнению с пятнадцатью миллиардами световых лет, иными словами, с возрастом Вселенной, где им, обреченным, предстоит друг друга потерять?
В понедельник русский обратил внимание Вильгельма, что на его салфеточном куверте, против обыкновения, не проставлен (он замялся) ну… этот знак…
– Крючок, ты хочешь сказать? – всей своей выпуклой грудью Вилли засмеялся. – Крючок воспоследует, уж они, черти, инструмент свой не забудут!
И вечером крючок возник, напоминая, что день убытия приходит.
В 8:15 за столом нас было еще трое, и русский не выдержал, обратившись к Артуру и Максу:
– Во истунзерМеньш? Где он, наш парень?
Им и самим было не по себе.
Когда Вилли появился, впервые опоздав к завтраку, и плотно уселся, русский сказал, что подумал было о его намерении игнорировать последний фрюштюк.
– Найн, – сказал немецкий друг, убывающий в вечность. – Ни в коем случае. В прошлый четверг – последняя сауна. Вчера – последний бассейн. Сегодня – последняяморгенгимнастик – все до конца, до упора, этот завтрак включая. Ни на ломтик обезжиренной колбасы, ни на ложку творога не переложил себе друг Вилли в этот последний раз, и даже лишнюю чашку кофе отклонил: чего уж? Срок вышел! Вышел срок, а я, добавил Вилли, так и не понял, почему те девушки (указывая взглядом на пару психосоматичек) все время хлопают друг друга? Может быть, это помогает? Ощущение телесности Другого? Так он сказал, и, поднимаясь, прикоснулся к моему плечу. Русский поднялся. Майн фройнд… Прости мой Дойч. И до свидания – во времени метафизическом.
К обеду исчезла и салфетка в конверте со знаком номера его диеты, фамилией и именем.
Прощай, друг Вилли!
* * *
Новый куверт поджидал клиента с двумя байпасами. Учитель с сорокалетним стажем, два года назад – уже после Стены – переселившийся из бывшей ГДР, о чем несложно было умозаключить по общему, весьма подавленному облику и брюкам из синтетики, то ли естественно поблескивающим, то ли засаленными. Через два дня его не стало, и место слева от русского (давно уже взявшего в библиотеке немецкое издание «Волшебной горы») заняла (нет, снова не madamChauchat) крашеная брюнетка с искусственными, но очень искусными (как, впрочем, у всех в Германии) зубами.
– Фройтмих, – откликнулся русский, сразу же забыв, как, собственно, ее зовут.
Дама понравилась Максу, которого русский, впрочем, стал называть Кэптн, а иногда даже Кэппи: не столько из садизма, сколько из солидарности к союзникам, под чьим звездно-полосатым флагом русский сражался с коммунизмом и, можно сказать, победил…
* * *
«Айнтопф», традиционный воскресный суп, который подавался в фаянсовой супнице, дама ела ложкой по направлению от себя, чем несколько смутила их, в мужской компании огрубевших и в том находящих известную отраду. Макс сильно розовел, общаясь с ней, обидевшей русского: сказав, что это ничего, что он русский, поскольку настоящие мюнхенцы из столицы нашей Баварии все равно исчезли; тем не менее, за фрюштюком русский, которому было наплевать, брался за ручку кофейника и в первую очередь обслуживал ее. Дама чувствовала себя не вполне в своей тарелке. Они, мужчины, осознали это, когда посреди завтрака она стала выяснять, где тут ближайший туалет, что Макс/Кэппи и объяснил, но внутренне, надо думать, крякнул.
Вернувшись, дама обдала русского, после четверти века курения возвратившего всю остроту своего обоняния молекулярной информацией о том, что ее стошнило – хотя она ничего еще и не успела съесть по существу; тем не менее, дама стала расспрашивать о том, что, кроме этого застолья, здесь есть еще интересного, услышав же от пруссака Артура про танцы, заявила, что она не взяла с собой туфли и вообще этой ночью спала ровно один час. Никто, конечно, не задавал бестактных вопросов о диагнозе, но очевидно было, что дама с проблемой, которую за время пребывания здесь вряд ли успеет разрешить. Впрочем, не так ли было и с ними?
Однажды она оказалась рядом в очереди к длинному столу с составнымифрюштюка, и я заметил, что сквозь крашеные до воронье-синего отлива волосы сильно просвечивает кожа. Что было последствием химиотерапии. Но, будучи немкой, она держалась. В этом ей нельзя было отказать, при всех ее причудах. Пережевывая, она имела обыкновение широко и как бы по-мужски опускать руки в кольцах и браслетах на край стола, откидываясь при этом и обозревая зал. (Мужчины, они не проявляли интереса к тому, что происходило за пределами их поля зрения, а оно было занято тарелкой).
– Вижу, вы забыли, как меня зовут, – сказала дама русскому, который смутился. – Унтенхох, моя фамилия. Очень просто: Унтен, – опуская руку вниз, – а потом хох! – со звоном браслетов и демонстрацией как внезапной эрекции, что ее саму развеселило до смеха, тогда как мужчины в этом ее разъяснительном жесте ничего смешного не нашли.
– Понятно? Унтен… Хох!
* * *
Русский получал два фрукта в день; в тот вечер на блюдце перед ним оказалась клубника.
Февраль за стеклом/стеной – и пять больших, темно-красных ягод.
Кэппи скрывал вожделение с трудом. Русский предложил даме. Она отказалась. Артур сказал, что на клубнику он аллергиш. По-второму разу фрау Унтенхох согласилась, и русский ориентировал ее неуверенный выбор на самую большую и темно-красную, потом предложил и вторую, перед которой она уже не ломалась, но от третьей решительно отказалась, тогда он съел одну, что с прозеленью, и предложил ей еще, но она сказала, что может быть херр Морен…Кэппи склонил седую голову: с удовольствием! Поглядывая на две ожидающие его клубничины, военный моряк неторопливо завершал свой ужин. (Сколько же дорогих союзников ты потопил?) Наливаясь успокоительным чаем из ромашки, русский не уходил, боясь, что чего-то не понял, и Кэппи их оставит, не решившись в одиночестве, но, с другой стороны, выходило, что он таким образом ожидает благодарности за свою клубнику, но вот Макс утер рот, обратно заправил салфетку и взялся за зеленый хвостик первой. Осторожно откусывая, он кивал русскому в знак оценки, затем взял и вторую, а потом, сказав «Благодарю сердечно, херр…» – и произнес непроизносимую фамилией русского, сообщил, что читает исключительно интересный роман под названием «Сибирская рулетка»: не читал ли, случайно, и русский?
Наутро фрау Унтенхох исчезла, а к обеду к ее стулу подвели господина с озорными зелеными глазами и алкогольной паутиной на щеках, настолько бодрого, что они поразились тому, что всего месяц назад ему сделали байпас, которого он ждал четыре месяца, который стоил германскому Государству 120 000 ДМ, которого ожидал наш Кэппи, который новоприбывший перенес благополучно, тогда как – это он особо подчеркивал – всегда есть риск. Даже в Германии! Но ему – зовут, кстати, Эрвин – повезло. Замечательная клиника в Вестфалии, тысяча человек посреди зеленого ландшафта, но все на компьютерах, системы работают четко, за исключением того, что санитарки не понимают по-немецки, а так все вундербар! Сказал зелено-красный Эрвин. Там как? По три байпаса в день! После завтрака, после обеда и ровно в четыре перед ужином. Вундербар. Нет, возразил русский. Он смотрел видеофильм о байпасах. Дас вар шреклих. Это было ужасно.
Соседи смотрели с сожалением, а Кэппи, визави, изменился в лице и побледнел. Зачем он сказал, что это было жутко, зачем произнес это слово? Реваншизм подсознания? Нечаянная месть? за торпедированные суда, за всех англо-американских парней, захлебнувшихся в свинцовой преисподней северных морей… нет, господа, но почему? В фильмах ужасах бывает и страшней; однако, несмотря на сцены невыносимые, никто из сердечников во время просмотра не покинул конференц-зал, и надо думать, не только из мазохизма, но и по причине интеллектуального любопытства к будущему своих германских сердец.
НазавтраКэппи был не в форме, улыбка и глаза говорили о страхе.
– Ризико, – сказал в утешение русский, – только один. – Он показал им палец. – Один процент. Я читал.
Молчание.
– Все зависит от общего состояния организма, – сказал Кэппи, что новоприбывший сангвиник Эрвин поддержал с энтузиазмом, поскольку сам был крепкий старикан, тогда как Кэппи, пусть и бывший морской волк Рейха, отличался субтильным телосложением, что еще более подчеркивал его бледно-салатовый спортивный костюм с нагрудным тенисистом, бьющим ракеткой из-под низу.Кэппи был хрупок, и Кэппи очень боялся предстоящего, чего решил вдруг больше из ложной скромности не скрывать. Зоркие его глаза, которые русский представлял себе перед открытым горизонтом, каким он предстает из люка всплывшей посреди Атлантики DasBoot [2], приобрели за эту ночь сентиментальную пластичность. Застенчиво он улыбнулся. «Я не спал всю ночь. Даже не сама операция, знаете, а вартенцайт – время ожидания…» Он пробовал читать, но даже ужасы коммунистической Сибири на этот раз не смогли унять сознание универсальной истины Бытия-к-смерти, формулированной их национальным, отчасти даже слишком национальным гением.
Ну а куда же, Кэппи, можно выплыть?
Кэппи: рилакс!
Русский суда демократии не торпедировал, но тоже вышел на финишную прямую с перспективой исчезновения, как растворяется в стакане аспирин: так примем Смерть, как таблетку, когда придет черед. Непринужденно! Так или иначе, мы победили: хотя дело наше было левым. Мучасграсиас за жизнь – и ту, и эту. За свободу и разделенные часы. За жимолость и префектуру мерси боку, страна убежищ. US, спасибо за ангажемент. Ну, и Германия, натюрлих, где имели мы родиться от жизнерадостных жертв взаимототалитаризмов, не зная, в каком лагере и под какой звездой придется оказаться, а далее, пожалуй, поименно: герр профессор Гелиус и доктор Энгель, и доктор Шредер, и доктор Захтлебен, и швестер фон Боссум, и терапойт-бевегнунггеррПройгель, и геррЦиммерманн, и геррШнайдер, и Вильгельм, и Макс, и Артур – врачи и пациенты, палачи и жертвы, рабочие и служащие, члены нашей кассы больничного страхования, не самой, кстати, лучшей, рядовые стоики самой несчастной/самой богатой страны Европы, а может быть, и мира: Данкешён.
От жертвы коммунизма. В максимально расширительном смысле ненавистного слова, включая сюда анти его мир, с которым податель сего имел сугубое несчастье соприкоснуться в этой жизни. Чума на оба ваши дома, в которых выпало прожить. Общий привет вам в жопу. Ретроспективный…
Зато, надеюсь, России повезет. Двуглавый феникс еще расправит крылья.
Но за то ли боролись? Конечно, за Россию. Но свободную! Но цивили…
Ладно. Чего тут разводить…
Не нами началось, не нами кончится. Процесс пошел, как сказано в Кремле. Главный итог.
Благодарю за внимание. От всего, так сказать, сердца…
* * *
Он застывает на пороге. На полу женщина в странной одежде. Рабочей. Со второго взгляда ясно, что муляж. Кукла. К ней подключена электроника, экран с клавишами. На ней комбинезон, полурасстегнут, высокая грудная клетка с двумя малыми грудями, соски которых торчат.
Доктор Захтлебен:
– Что же вы стоите?
Русский бросается на колени – здесь ковровое покрытие.
Волосы женщины из желтой пластмассы. Он щупает и не находит пульс в артерии. Берет ее за подбородок и загибает голову назад, освобождая дыхательные-пихательные от забившего все языка. Что дальше?
Пальцы в рот, проверить наличие протезов.
Полость есть, можно засунуть не только палец, но, конечно, никаких протезов: молода еще для них. Теперь. Средний палец над солнечным сплетением, два пальца левой к нему вплотную выше по грудине, и теперь, как кто-то сказал, «пяткой» ладони налегаем на грудную клетку как раз над сердцем – и…
– Момент! – говорит доктор, накрывая рот пластиковой девушки полиэтиленом с прорезью. Накачивает воздух в грудь, следя за показаниями на экране: нет, недостаточно. А теперь перебор… Вот так. Пять раз. Затем рот в рот.
Русский припадает к искусственным губам. Но что это? Почему не проходит воздух? «Нос, – показывает доктор. – Нос зажать!» Он зажимает ей холодный нос. Грудь от этого раздувается, как камера футбольного мяча. Другой вариант. Пятнадцать раз качать, два раза рот в рот. Русский спасатель приходит в неимоверное возбуждение, голова идет кругом. Гипервентиляция.
– Еще раз можно?
– Попробуйте… – Из встроенного шкафа доктор вынимает чемодан, раскрывает, роняет на светло-серый стриженый ковер.
Русский сконцентрирован на том, с какой силой качают грудную клетку его сложенные руки: нужно, чтобы на экране возникающая дискретная линия квадратов не перебежала постоянный квадрат (это будет перелом ребер). Чтоб точно с ним совпала. Кружится голова, перед глазами возникают инфузории, из подмышек сползают капли, но пульс на горле женщины по-прежнему отсутствует.
– Гут! Дас вар эс, дас вар эс (будет, будет…) Но в жизни, – возвышает голос, – надо продолжать! Даже если нет ни пульса, ни дыхания. Полчаса! Час! Даже два.
– Разве?
– Йа! В ваших выдохах вполне достаточно кислорода, чтобы поддерживать его в живых.
– Ее.
– В данном случае, ее… – Отключая электронику, доктор застегивает на женщине комбинезон до горла, поднимает и укладывает в чемодан. Она влезает только до бедер. Одну за другой доктор Захтлебен загибает ей к плечам ноги, которые оказываются как бы тряпичными. Промеж своих беспалых подошв желтоволосая женщина взирает на него неподвижными стеклянными глазами. Поворачивается голова. Накладывается футляр. Бросается коробка с запасными защитными полиэтиленовыми нагубниками для тех, кто после него будет проходить урок реанимации. Чемодан защелкивается. На боку фирменный ярлык. Made in Norway.
– Скандинавка, значит?
– Разве?
– Тут написано.
– Хорошее качество. Я думал, наша… Мы ее Брунгильда звали. А теперь даже не знаю… Какие в Норвегии женские имена?
Русский думает.
– Дитте… Дитя человеческое.
– Не очень подходит. – Доктор поднимает чемодан.
– Сольвейг?
– Совсем не подходит. Пусть остается, как была.
Гасит свет, запирает зал, подхватывает своюБрунгильду. Они спускаются. Идут коридором к выходу. Ну? говорит доктор. Я вас провожу. К ужину не опоздаете? Ничего. Смотрите: сегодня холодный буфет. Может не хватить. Всегда что-нибудь остается, говорит русский, и они, врач и пациент, выходят за занавес, отделанный кожей и с целлулоидным окошком, через двери, через тамбур с автоматом для чистки обуви слева и оранжереей кактусов справа, через наружные двери. Февраль.
Они поднимаются к стоянке.
– Ну?
– А следующее занятие когда?
– В пятницу. Реанимация у нас всегда по пятницам.
– Обидно. Я выписываюсь в среду.
– Понравилась? – Доктор осторожно укладывает Брунгильду и захлопывает багажник. – Вы можете приобрести аналогичную. Назвать, хо-хо… допустим, Таня.
– Где?
– В специализированном магазине, надо полагать. Кроме надувных моделей, есть из сплошного латекса. Три входных отверстия. Эти, правда, кусаются. – Доктор ухмыляется. – В смысле, недешево.
– Из Азии жену выписывать еще дороже.
– Самому можно съездить.
– Куда?
– Не знаю. Бангкок? В Москву? Вы человек еще молодой.
– Да, но… – прикладывает русский ладонь к груди.
– Об этом забудьте! Теперь у вас новое сердце. Которое требует нагрузки в полную силу. До ста восьмидесяти в минуту. Радости жизни не только не запрещены, но, если угодно, вам они показаны!
Пьющий, в общем, умеренно, он почему-то задает вопрос ему вслед:
– Включая алкоголь?
– Естественно! Но, – из машины доктор поднимает палец, – не более двух дринков в день!
Тяжелая машина разворачивается на стоянке и выезжает на дорогу, озаряя стволы еловой чащи, высокой, худосочной и прореженной электропилой. Засунув руки в карманы тренировочных брюк, русский, думая, что поет, на ходу возвращения воет «у-ууууууу!», но потом вдруг, из забытых глубин, из-под глыб, из Марианских впадин, приходят простые глупые слова, которые если и волновали его, то лишь когда-то в отрочестве, только на подступах к Женщине в виде тогдашних девушек заводского района с накладными ресницами и бабеттами, слова из репродуктора, который включался там не только для уличной пропаганды, но и для эмоциональный обработки – типа того, что прожить на свете в общем просто, но как на свете без любви прожить?
Русский усмехается, вспоминая, как с изумлением разводил руки и округлял глаза один стареющий казанова, который так и не сумел написать мемуары: «Совал, совал, а вспомнить нечего… Пустота!»
Странно, что все прошло, как не было. Включая родную речь и старое сердечко, но и за новое, лишенное невинности, можно сказать, механическое, хватает, как приступ стенокардии, и снизу обжигает глазные яблоки: «О майне либерГотт! Вопрос неразрешимый». Он попытался – без любви. И вплоть до инфаркта, которым выстрелил изнутри себе в сердце, ему казалось, что это удалось, что над одним из проживших пятнадцати миллиардов существ – над ним – эти законы не властны, ибо Сверхчеловек и в этом качестве способен прожить не только без любви, но даже в вакууме: и Родины ему не надо на хер. Только Свободу! Только на свободе!..
Проявляя свободу воли, он отменяет ужин.
Поднимает воротник куртки, обходит клинику с горящими рядами окон, спускается в отель у озера и, садясь в пустом ресторане у окна, заказывает пиво.
– Алкогольфрайес? – уточняет официант, видя клиента из клиники, который отрицательно кивает:
– Нет. Алкогольного.
– Какого изволите?
– La mort subite.
– Ви, битте? [3]
– ПлётцлихеТод. Внезапная смерть, – переводит он на немецкий. – Бельгийское такое пиво.
– У нас в Баварии, – выпрямляется официант, – только баварское.
– Вот как?
– Зарубежное пиво, дорогой мой господин, не соответствует нашим стандартам чистоты. Самым высоким в мире.
– А в Германии?
Без особой охоты официант признает:
– В Германии тоже неплохое.
– Тем не менее, это очень хорошее бельгийское пиво «Внезапная смерть», – и заказав баварского, клиент, глядя на свое отражение в стекле, продолжает разговор с самим собой. – Я пил его в Париже, пил в Брюсселе, в Антверпене, в Брюгге и в Генте, и должен сказать, пусть и сказать некому, что оно, это пиво «Внезапная смерть», вполне оправдывает свое люгюберно/мрачное название, в котором есть веселье, и насмешка над Таинством, над всем святым, необходимая для нашего Достоинства – разве не так?
На спинке стула напротив по центру прорезано сердце, он смотрит в эту фигурную дырку.
Германия. Свобода…
Но как на свете без любви прожить?
Официант принес безалкогольное. На ярлыке рыжеволосая Дева, усмиряющая Льва. Неторопливо опустошая бутылку, он продолжает говорить по-русски сам с собой. Поздно. Вход в клинику закроют. Чернеет гряда Баварских Альп над озером, в котором уже неразличим Херрен-инзель, то есть Мужской остров (с королевским замком). Тогда как ему противостоящий Фрауэн-инзель, остров Женский – там женский, кстати, монастырь – не виден отсюда даже днем. Другая сторона луна. Сейчас же все, что еще видно из окна, есть неподвижность воды под бортом транспортно-прогулочного судна «Юрген»: она отражает напряженный свет пустынного причала.
* * *
В понедельник к ужину на конверте появился крючок, которым русского, фигурально выражаясь, подцепили и, протомив весь вторник, когда начался карнавал, в среду после фрюштюка разорвали душу пополам. Собрав вещи и оставив на стойке у дежурной любовно запечатанный в полиэтилен библиотечный томик «DerZauberberg», он пошел на свой последний завтрак.
Эрвина пересадили, вместо него явился огромный, смуглый и усатый парень с двойным подбородком. Турок.
– Но дойч? – уточнил стол. – По паспорту?
– Натюрлих. Турецкий немец.
– А он вот русский…
– Русский дойч?
– Нет, просто русский, – сказал русский, а больше тратить трудных слов не стал, они о нем потом расскажут. Артур – служащий лучшей в мире бундеспочты… Макс/Кэппи! Боевую руку. Надеюсь, автор бестселлеров Конзалик скрасит вартенцайт. Надеюсь, операция по проведению байпаса пройдет благополучно. Война проиграна, но напоследок под Арденнами дадим им прикурить, не так ли?
Счастливо оставаться!
Избегая оглядываться на Голоса и Звуки, он обернулся, ибо услышал вдруг Пищалку.
Это Фашинг – Праздник Конца Зимы.
Сдвинув печальный свой Фаллос на Лоб, опоясавшись по диагонали серой туалетной Бумагой, носатый, лобастый, с двумя островками курчавых седых волос и с изжелта-серыми подглазными мешками, которые придавали ему трагическое выражение, один Пациент, изначально Итальянец, проживший, так уж получилось, Жизнь свою в Германии, встав из-за Стола, где, несмотря на утреннее Солнце, горела толстая и синяя Свеча, крутил Трещотку и кричал на весь оставляемый им Зал:
– Гуте Райзе!
– Бон Вояж!
– Найс трип! – и даже по-русски, как считал печальный Клоун, имея в виду, конечно:
– В добрый путь!