- Подарить тебе эти? Будешь их прогуливать в Москве.
- По столикам Центрального Дома литераторов?
- Например.
- Вообще-то я не очень фетишист.
- Но очень, по-моему, садист.
Философично он произнес:
- Что есть садизм?
- Он еще спрашивает!..
Александр упрямо содержал в пальцах след поцелуя малых губ, разделенный пока лишь тканью.
С площади Кальвина она свернула на проспект Толбухина - советского маршала, который в феврале 1945 взял Будпешт большой кровью. Прожектора на горе Геллерт слева за рекой освещали мемориал Освобождения - женскую фигурку с пальмовой ветвью.
Иби въехала па мост Свободы.
Перед башнями первого устоя сбавила скорость.
- Эти птицы - видишь?
Ажурные башни, к которым восходили стальные синусоиды каркаса, завершались шарами, на которых, черные крылья разняв, сидели орлы. Готовые взлететь, орлы эти смотрели вдаль по Дунаю - каждый в свою сторону.
- Самоубийцы залезают к ним под самые крылья. Чтобы броситься в Дунай.
- Изысканно, - оценил Александр. - И мост имперский.
- Он и назывался Франца-Иосифа. Но мне больше нравится, который справа от тебя. Цепной. Со львами...
Он посмотрел.
- А мне что на моей окраине, - сказал он. - Железнодорожный. Знаешь? По которому уголь возят.
Въехав в Буду, она повернула по набережной направо.
У одного перекрестка рядом оказалась пара на мотоцикле. Пола неопределимого: оба в шлемах, оба в коже, оба в сапогах и скованные одной никелированной цепью, замок от которой железной мошонкой свисал у того, кто - он? она? оно? - стоял над седлом.
Вспыхнул зеленый свет.
Мотоцикл взревел - и узников любви как ветром сдуло. Он сжал до боли в кулаке ее трусы:
- О Господи! Завтра меня здесь не будет...
- Ты будешь.
- Где?
Она сняла правящую руку; сквозь черный шелк блузки она с гримасой боли сдавила левый свой сосок.
- Ici.
Церберы с лаем бросились к ограде, но тут же смолкли и завиляли хвостами.
То, что Иби назвала адом, оказалось на этот раз не голубиным чердаком, не крысиным подвалом, а местом, во всех смыслах, высокопоставленным. Дом, окруженный могучими цветущими каштанами, стоял на краю обрыва. Один из старинных особняков холма Рожадомб - по-русски, Роз. Ключи, сказала Иби, вынимая их из сумки, оставила лучшая подруга, насильно увезенная родителями на озеро Балатон.
На весь уик-энд.
Они вошли.
Иби включила свет и заперла изнутри входную дверь. Поблескивала белым лаком лестница с гранеными балясинами. Обитатель квартир с самой низкой в мире квартплатой, в таких частных хоромах Александр еще не бывал. Зеркальные двери в глубине отразили его растерянность, и сразу же он принял непринужденный вид. Свою сумку Иби бросила на оттоманку, а подаренного Петефи работы Кики он поставил (где и забыл, прости) под ветвистой головой убитого короля-оленя. За зеркалом дверей свет настольных ламп озарил уютные диваны с мягкими подушками. Обеззвучившись ковром, шаги Иби снова зазвучали на лакированном паркете. Деревянные панели слева она раздвинула, включила за ними свет - там, за панелями, была библиотека. Кожаные кресла. Стены книг. Завиток огромного стола, отделанного бронзой, был заставлен стопками книг, папок, рукописей. За ним был застекленный шкаф, в котором, сказала Иби, хозяин держит собственные книги.
- Кто он, кстати?
- Циник. Не книги интересны, а то, что спрятано за ними... - Иби обошла стол, приподнялась на цыпочки, нашарила на шкафу ключ, открыла и распахнула со скрипом дверцы.
- Иди! Всунь руку!..
Ряд фолиантов выглядел скучно. Глядя на усмешку Иби, Александр просунул над ними руку и нашарил глянцевые обложки каких-то журналов.
- Порно?
Она кивнула.
- С Запада привозит контрабандой. С международных конгрессов. Инструктивно, между прочим. Bondage... Знаешь, когда связывают? А особенно садизм в резине. Наш с подругой любимый жанр. Сейчас я найду свой противогаз, а ты пока изучи...
Она вышла.
Александр вытащил журнал с черной обложкой. Название было по-английски - и от него перехватило дух.
Хозяин дома привозил не только порнографию.
В руки незваному советскому гостю попал специальный выпуск американского иллюстрированного журнала.
Фоторепортаж из Венгрии осени Пятьдесят Шестого.
С журналом в руке он обошел чужой стол и провалился в кресло под свет торшера.
На первом развороте простые женщины в платках прощались с гробом. Убитый был накрыт тюлевой занавесью так, что просвечивала только рука, сведенная в кулак.
Александр услышал, как Иби вышла из гостиной, которую немедленно наполнил поставленный ею на проигрыватель Краснознаменный грозный сводный хор:
Вставай, страна огромная,
Вставай на смертный бой
С фашистской силой темною,
С проклятою ордой!
Он перевернул страницу. Стена здания административно-партийной архитектуры на площади Республики была свеже изрешечена пулями.
Штурм только что кончился победой восставших.
Пусть ярость благородная
Вскипает, как волна!
Идет война народная,
Священная война!
У стены стояли пленные.
Их было шестеро в возрасте от двадцати пяти до тридцати. Прически по моде того года - стриженые виски и длинные волосы назад. У кудрявого слева на погонах три полоски, у других погоны сорваны, только петлицы на воротниках мундиров - латунные винтовочки крест-накрест. Из центра этой группы прямо в объектив смотрел симпатичный блондин. Его короткопалая рука была наспех перевязана бинтом. Такой безнадежности во взгляде Александр никогда не видел. Он перевернул страницу.
Как два различных полюса,
Во всем враждебны мы:
За свет и мир мы боремся,
Они - за царство тьмы.
Солдаты еще стояли - зажмурившись от пуль и как бы отталкивая их руками. Свинец рвал им мундиры - это тоже было снято. Расстреливали их в упор - с метровой дистанции.
Следующий снимок был смазан - уже подкошенные и сронившие чубы, они еще держались на ногах. Они падали на кучи щебня и кирпичей у своего здания. Снимок был четкий, со стволами винтовки и ППШ слева, только белая подошва сапога расстрелянного была смазана: он еще падал. Один из группы уцелел, но только на мгновение. Приклад винтовки размозжил ему череп. На следующем снимке вниз головой свисало к земле тело офицера. Он был в одном галифе и сапогах. Его связали за ноги, вздернули на ветвь и обвязали конец каната вокруг узловатого ствола. Струйки крови ползли вниз по могучей грудной клетке. Женщина, с виду цивилизованная, сделав шаг вперед из толпы, плевала в черное месиво, которое было вместо лица у человека, забитого насмерть.
- Это полковник Папп...
Он вздрогнул. Под сводный Краснознаменный хор, то грозный, то задушевный, он не услышал, как она приблизилась.
- Полковник ГБ?
- Нет. Министерство обороны.
- За что же они его?
- По ошибке.
- А солдат?
- Тоже. Эти солдаты не пытали, не казнили. Просто голубые воротники. Ошибка! Эксцессы восстания, Александр. При этом из разбитых витрин Будапешта не воровали даже бриллианты. А ящики с деньгами в помощь семьям убитых стояли на улицах без охраны. Когда в Нью-Йорке случилась авария на электростанции - помнишь, что было?
Он не помнил.
Следующий снимок был снят сверху. По проспекту и через перекресток ползли наши танки с наглухо задраенными башнями - раз, два, три... десять, и конца было не видно. Из гостиной сводный хор пел задушевно знаменитую песню 1944 года - \"Соловьев\", музыка Соловьева-Седого, слова Фатьянова:
А завтра снова будет бой,
Уж так назначено судьбой.
Чтоб нам уйти, недолюбив,
От наших жен, от наших нив.
Но с каждым шагом в том бою
Нам ближе дом в родном краю...
Он перевернул страницу. Опять центр Будапешта. Рекламная тумба, обклеенная афишами. Под ней валялся обгоревший труп советского майора в танковом шлеме. Еще один наш - в каске, в ватнике и в сапогах. Лежал рядом с тротуаром, обнесенным старыми камнями бордюра. \"Поребрика\" - говаривал когда-то отчим Александра, не любивший иностранных шов. У поребрика он лежал, советский наш солдат, полуприкрытый листом жести, и проезжая часть вокруг него и его искореженной пушки была захламлена - гильзы снарядов, какие-то палки, тряпки, обрубки осенних ветвей и почему-то эмалированный тазик для купания младенцев - многократно простреленный. Из-под нашей советской каски смотрело вверх лицо - без выражения, потому что его обсыпали чем-то белым - гипсом? Скорее всего, мукой. Потому что на тротуаре, над ним и мимо него, отвернувшись, стояла за хлебом очередь будапештцев, человек сорок-пятьдесят - мужчины в плащах и шляпах, пожилые женщины в платках. На труп нашего солдата никто внимания не обращал. Кроме толстой тетки, прочно упакованной в плащ, платок, мужские брюки с отворотами по моде тех лет, и в прочные ботинки. Она указывала на белый лист жести, держа за руку девушку, взрослую и высокую, как Иби, одетую поразительно современно, как бы для джогинга, - и в позе оторопи перед трупом русского...
Моим.
Соловьи, соловьи, не тревожьте солдат,
Пусть солдаты немного поспят.
Соловьи, соловьи, не тревожьте ребят.
Пусть ребята немного поспят...
В ее присутствии смотреть все это было невозможно. Он закрыл журнал.
Он поднял голову.
Она улыбнулась. Рот был накрашен - резаная рана.
- Как я тебе нравлюсь?
Коротко стриженые волосы блестели и были зачесаны назад. Жемчужные сережки. Голые плечи. Черное платье и длинные перчатки в обтяжку.
Он поднялся.
- Мы идем в оперу, женщина-вамп?
Она откинула голову и выдула струйку сигаретного дыма.
- Нет, darling, на интимный ужин... - Она задержалась у стереосистемы. - Поставить на другую сторону?
- Ни в коем случае.
- Ты не любишь эти песни?
- Очень, - сказал он. - Так, что задушить тебя могу.
- Из-за этих фотографий? Но, Александр? Так ведь было между нами всегда. Вы всегда нас будете лишать свободы, мы всегда будем бороться за нее. Все это началось до нас и кончится не с нами. Поставить тебе \"Марш Цесаревича Александра?\"
- Не стоит.
- Очень красивый. Австрийский. Агрессивный?
- Агрессивностью я и без маршей переполнен.
Она засмеялась и не поставила ничего.
На пороге гостиной лакированными остриями вперед стояла пара вечерних туфель на высоких каблуках. Она развернула их, вставила ступни, сравнялась ростом с Александром, и, крутя задом, пошла дальше, по паркету.
Кухня была огромной.
Желтый кафель, темная мебель. Со стены пускала лучики коллекция холодного кухонного оружия - ножей, сечек и топориков. На краю массивного стола сиял серебряный поднос. На нем уже стояли два бокала. Рукой в длинной перчатке она отворила холодильник, который был переполнен, и оперлась кулаком о бедро.
- Что будем есть, Александр?
- Есть?
- Да. Есть.
- Я не очень голоден.
- А все же?
- Тогда друг друга.
Она обернулась, заинтересованная.
- А пить?
Он обнял ее за талию. Она выгнулась, раскрыла губы. Она имела привычку целоваться с открытыми глазами.
- Ты колючий, - сказала она, стирая с его губ помаду. - Это я люблю. Но поесть не мешает. От тебя пахнет ацетоном.
- Не бензином? - Он выставил подбородок и дохнул себе в ладонь. - Не пороховой гарью?
- Нет, ты не смущайся, мне нравится. Разве ты еще не понял, что я чудовищно извращена? Иди в гостиную, а я сейчас. Ты у Пала почти не пил налей себе чего-нибудь. \"Кровавую Мэри\" хочешь? Возьми томатный сок и эту замороженную \"Московскую особую\"...
- Я бы лучше принял душ. Если возможно.
- Возможно даже ванну.
- А где?
- Прислуга вам покажет.
Поднимаясь по лестнице, она придерживала разлетающийся подол. Чулки на ней были темные и старомодные. Со \"стрелкой\".
Ванная ослепила белизной. Цокая, она подошла к раковине, посмотрелась в зеркало. На затылке волосы у нее торчали острым гребнем. Она открыла шкаф, вынула чистое полотенце, бросила на отворот ванны и вдруг нагнулась следом. Одним движением взбросила черный подол и ухватилась за эмалированный край руками в перчатках.
На ней был только пояс и чулки.
Дымчатые чулки с темными, а потом совершенно черными краями, которые были натянуты подвязками. Мускулы ляжек и подколенок натягивали чулки, изгибая линии \"стрелок\", а с кафельного пола зеркально и выпукло отсвечивали каблуки туфель. Парчовые складки вечернего платья громоздились на пояснице и свисали. В этой позе ягодицы слегка разняли свою ложбинку с розовой звездочкой и тень под ней - заросшую и стриженую вкруг разбухшего бутона.
Прислонившись плечом к косяку, он не двигался. Перевел взгляд на складочки локтей, на морщины перчаток, на длинные капли сережек. Блестящий гребень волос на затылке повернулся, она взглянула одноглазо, и голос хриплым резонансом отдался из ванны:
- Чего ты ждешь? Давай! Бистро!
Она хотела по-гусарски, и он не стал снимать пиджак. Она хотела а ля Бунин в \"Темных аллеях\": повалил и как ножом зарезал. Было непросто вынуть этот нож. Бутон был сложен, влажен. Он вдавился и взял ее за бедра снизу. От толчка она ударилась коленями о край ванны и потеряла равновесие. Руки в перчатках соскользнули на эмалированное дно и растопырили черные пальцы. Он притянул ее обратно, она ударила в ответ. Он запрокинул голову и рот открыл, чтобы не вскрикнуть. Вся поножовщина длилась не более десяти секунд, после чего с него сдернули живые ножны (как изобрел Набоков, от им презираемого Бунина уйдя недалеко). Она выпрямилась. Занавес платья упал. Взглянула в зеркало, провела себя по бокам и выскользнула - на каблучках.
Он остался наедине со своим оружием. Головка, покрытая ее лаком, пульсировала, приводя в движение воздух. Или это в глазах рябит? Он пустил воду и осторожно разделся - вокруг эрекции. Вынул сигарету из кармана повешенного на дверь пиджака, выкурил ее, сидя на краю бешено бурлящей ванны.
В тишине опустился в горячую воду. Первая ванна за семнадцать дней чужбины была отнюдь не прокрустовым ложем. Не дотягиваясь ногами до края, он соскальзывал, как в детство, под воду, которая закрыла уши и сжималась на лице. Он закрыл глаза и ушел под поверхность. Лицом кверху. Перевернулся, прижался грудью ко дну и взял свой член в кольцо из пальцев что было уже отрочеством. Волосы плыли над головой и смещались всей массой, как водоросли. Преодолевая сопротивление воды, он отпускал наружу пузыри медленно, по одному. Потом их не осталось. Он кончил в воду. Перевернулся и всплыл, пробив поверхность. Сварившись, семя облепило от ресниц до мокроволосых ног. Обняв свои колени, он лежал в этих клейких погибших нитях и волокнах, как эмбрион, зачавший сам себя. Покачивался. Как бы себя баюкал - крупный такой плод, раздутый силой отнюдь не доброй, Иби...
Отмытый и одетый, он причесался перед зеркалом, которое затем открыл и тут же поймал, себя одобрив за реакцию, выпрыгнувшую клизму. Он поставил ее, черную, обратно.
Опасной бритвы за зеркалом не оказалось. Пачечка с одиноким матадором при шпаге и плаще (но без быка) была почата. Он вытянул лезвие, распечатал и положил в карман пиджака. Спасибо за совет, Пал Себастьен.
Внизу она завела пластинку.
Не марш, нечто французское...
Где-то очень далеко словно бы куры кудахтали, что слегка удивило.
Он открыл дверь напротив. Нашарил свет, щелкнул и в полумраке увидел себя в зеркале огромного гардероба, который стоял под скошенным потолком. Стены были оклеены афишами. Не очень старинными - тридцатые годы. На кружевном покрывале кровати вперекрест лежали два хлыста с петельками на концах, из плетеной черной кожи, старые, а рядом знакомая одежда, сброшенная в беспорядке - мини-юбка, черная шелковая блузка, белые трусы. Желто-лиловые рожки старинной люстры были затянуты темным батистом, будто в этой спальне кто-то недавно умер. Оставив дверь приоткрытой, он пересек комнату, повернул ключик и открыл зеркальную дверь гардероба. Внутри висели платья, тесно. Он сдвинул их вправо и поднялся в шкаф. Вслед за платьями он попытался сдвинуть и заднюю стенку, но ладони соскальзывали. Он спустился на пол и закрыл зеркало.
Выключил темный свет.
Перила лестницы были широкие и гладкие.
Он вошел в гостиную, где из колонок то хрипло, то срываясь на визг француженка уговаривала какого-то Джонни сделать ей больно, потому что:
J\'aime l\'amour qui fait BOUM!..?
Вместо лампы на столике в сложном шандале горели свечи, освещая поднос с шампанским в запотевшем ведерке со льдом, хрустальные бокалы, белое масло, белый хлеб, серую икру в открытой светло-синей банке на восемьсот граммов и блюдо под серебряным колпаком в форме огромной груди. Пламя свечей отражалось в черных туфлях и мерцало на чулках - сама же Иби утопала в тени на диване. На шее появилось ожерелье.
Он сел напротив в кресло.
- Открой шампанское, - сказала она. - Надеюсь, не замерзло. Долго тебя не было.
- Дрочил, - ответил он, развинчивая проволоку.
Не понимая, она подняла брови.
Он пояснил ей жестом, чем вызвал милую улыбку:
- Но почему?
- Из мести, - ухмыльнулся он.
- Один раз?
- Да.
- Прекрасно! Теперь у нас будет так, как я хотела.
- Как?
- Как можно дольше. Любишь Магали Ноэль?
- Это она поет?
- Она.
- Первый раз слышу.
Он медленно уступал пробке, которая сдержанно хлопнула.
Горлышко задымилось.
Недрогнувшей рукой он наполнил бокалы.
Она села навстречу своему. Только сейчас он увидел, что вместо ожерелья на ней собачий ошейник с блестящими шипами.
- Ты любишь любовь, которая делает больно?
- Смотря как.
- Очень, очень больно?
- Другой, увы! - ответил он, - не знаю...
- Тогда за любовь?
Они выпили.
Она протянула руку и сняла крышку-грудь, под которой в крови на серебре мокла рыжими перьями голова петуха. Свежеотрубленная. Трепетала огромным красным гребнем и смотрела глазом - очень гневно.
- Теперь он тебя не разбудит...
И улыбнулась. Накрашенной раной.
Александр поставил бокал. Размахнулся и дал ей пощечину. Жемчужная сережка отскочила.
- С-сука! Лживая ты сука...
Она выпрямилась - с той же улыбочкой.
- А теперь по правой. Давай, Александр! Fais-moi mal!?
Изголовье кровати в девичьей спальне было из гнутого дерева, очень сложный узор, который венчался кольцом.
Пара скрещенных рук была притянута к кольцу.
Они были скручены галстуком итальянского дома \"Cerutti\", существующего, согласно ярлыку с 1881 года, и в свете огарка Александр бережно перерезал шелк на запястьях девушки, которая при этом воспользовалась его позой для заключительных оральных ласк. Она осталась вполне довольна. Секс - темный континент. Фрейд говорил. Немножко поблудили, нет, поблуждали, Иби, особенно не углубляясь. И выплыли обратно на Божий свет. Никто не умер. Вот и все.
Александр просто чувствовал себя другим. Он ничего не чувствовал. Уже находился он по ту сторону от принципа удовольствия. Всецело, Иби. Но спасибо. Все.
Одна за другой ее руки, цепляясь за узоры изголовья, соскользнули на подушки и обвились вкруг его ног. Галстук был цвета стали. Украшенной миниатюрными дубовыми листьями, красными и серебристыми желудями, по три на ветке. Очень, должно быть, дорогой; и, заметая следы, он срезал остатки галстука с лакированного кольца. Обрезки сунул с лезвием в карман своего пиджака, отчужденно висящего на стуле рядом.
Дунул на огарок и распростерся.
Ее рука скользнула по его груди и успокоилась, воткнувшись пальцами подмышку. Дыхание засыпало. Когда оно совсем уснуло, он снял ее руку. Сел.
Голос за спиной спросил:
- Ты не уходишь?
- Нет.
- Хочу, чтобы ты был, когда проснусь.
- Я буду.
- Убью тебя, если не будешь.
- Буду-буду. Спи.
Он вынес за дверь охапку своей одежды и бросил на пол. Неторопливо оделся в темноте, бессмысленно твердя: \"Пипакс. Пипакс...\"
Он вошел в комнату, где люстру обмотали черным газом, а из комнаты поднялся прямо за зеркало - в шкаф. И затворился в полной черноте. Здесь пахло бабушкой. Чужой. Но запах был родным. Хотя лично его бабуля из перстня кокаин не нюхала и за кулисами ночного заведения \"Пипакс\" причудливым конвульсиям не предавалась. Его бабушка была - Россия. Верила в Господа нашего Иисуса Христа, была верна деду, но относительно мирского счастья в браке осталась от нее только одна фраза, к тому же в передаче, скорей всего, тенденциозной, невестки, матери Александра: \"По ногам поелозит, и на боковую\". А сейчас и она успокоилась - бабушка. Нет больше никого. Обламывая ногти, он сдвинул стену шкафа. Едва не порезавшись лезвием, вынул зажигалку, откинул крышку, крутнул колесико. Засветился пропитанный бензином фитиль. Следуя за ним, Александр перешел из шкафа в мир иной.
Под лестницей здесь оказалась кровать с поржавелой сеткой. Он сел. Полка с книгами и оловянным блюдцем с подсвечником, в который вплавился огарок. Он затеплил его из зажигалки, обжигавшей пальцы.
Глаза скользнули по нечитабельным венгерским корешкам. Но были и французские. \"La Revolte contre le Pere\"?, - прочел он на одном. Еще был Камю, несколько старых изданий в бумажной обложке... \"L\'Etre et le Neant\" сочинение философа, который не бросился под танки, но все же - и неважно, по каким причинам - отвергнул Нобелевскую премию. Том был в переплете на заказ, на корешок которого наклеили остаток оригинальной обложки издательства \"Галлимар\", бледной и с двойными красными полосками. За ним вплотную была Библия по-немецки, а последним у стены стоял черный том Британской Энциклопедии. На букву \"Н\" - Hungary ?.
Он вынул этот том. Огляделся, задул свечу и оставил зазеркалье.
Лестница смутно белела.
Ковровая дорожка стекала по ней вниз к открытым дверям гостиной, где в подсвечнике на шесть свечей осталось два огонька.
Голова петуха на блюде затянула свой глаз перепонкой.
К икре они не прикоснулись,
Лед в ведерке растаял.
Он вынул бутылку и подержал, давая каплям стечь.
Подошел к шторам, развел их вместе с занавесями, открыл двери и спустился на галерею.
Отсюда открылся весь город. Уже было светло над Пештом, над Парламентом, над мостами (слева мост Арпад, справа мост Маргит), над Будой внизу - над черепичными его крышами и бирюзовыми пиками собора. Птицы еще спали. Он дошел до конца галереи и увидел внизу под домом нечто вроде птичьего вольера. Куры не проснулись тоже, а петуха уже не было. Он сел в плетеное кресло, на зеленую плюшевую подушку, поставил бутылку на каменный пол и открыл том Британники.
Внутри был пистолет.
На месте главы о Венгрии ему был вырезан уютный тайник.
Он поднял кружево страниц, подцепил за ободок спускового крючка и вылущил из источника знаний увесистое содержание.
Honved, модель 48. Не доводилось слышать о такой системе. В дырчатой обойме сиял патрон. Один-единственный. Последний. Он ввел обойму обратно в рукоять, которую она заполнила с щелчком. Он передернул кожух и взвел курок, поставив капсюль под удар. Левой рукой нашарил горлышко бутылки.
Такого шампанского он никогда еще не пил.
Во-первых, настоящее французское, а во-вторых, как это и ни странно, холодное еще. Мы жизнь с тобой прожили, а вино как изо льда. Ты не лгала, конечно же. Полет фантазии. Воспламененной. На то и Скорпион - Федор Михайлович, кстати, тоже был... Он сидел, свесив руку с пистолетом, и сквозь кованую решетку смотрел на Дунай. Большой палец сдвинул предохранитель. На решетке перил было в центре украшение - кованые грифоны с двух сторон подпирали герб с короной, увенчанной крестом. Крылатые такие львы - с непристойными языками.
Плохим садистом оказался я. Прости.
Он поднял набрякшую руку, завернул пистолет на себя и упер ствол в сердце. Сопротивляясь, мышца напряглась навстречу.
Он выстрелил.
Все, все вышеизложенное имело место в канун большой войны.
Какой?
Неважно.
С одним народом (в стране соседней с той, откуда начался имперский наш сюжет). В целом со всем человечеством. С Эросом самим - при помощи общеизвестного вируса. Что значит на фоне жертв этой войны отдельно взятый выстрел? Не более чем пук. Хлопок! Из пугача, который напугает нас не больше, чем Леонид Андреев графа Толстого - Льва. Так что на этом можно бы и кончить, раздав на будущее уцелевшим персонажам по дефицитному индийскому презервативу. Любовник, менее добросовестный, вероятно, так бы и поступил, но ты хотела, помнится, чтобы длилось это как можно дольше. Это - длится. Это еще не кончилось. Согласно французскому классику (в свое время, кстати, разлюбившему одну большую загранстрану своих иллюзий), это вообще не кончается никогда.
Поэтому займемся эпилогом.
Не изменился лишь один герой - ударник Волик. Десять лет спустя ему ровно столько же, как было тогда. Остался мальчиком. Вот преимущества существ, которые появляются с одной лишь линией на ладони - жизни.
С Хаустовым все предельно ясно. Будущее фаустовых с площади Дзержинского в эпоху ГПУ (Гласность, Перестройка, Ускорение) еще затмит их собственное прошлое. Вот только насчет брака с пятым пунктом поблажек пока еще не произошло. Невозможная любовь остается издержкой профессии нашего рыцаря с горячим сердцем и холодными руками.
Что же до Комиссарова, то после вышеописанных событий должности инструктора по молодой литературе его лишили. Заведует сейчас в Москве одним из районных Домов культуры, где иногда проходят собрания борцов с всемирным еврейским заговором - участников Всероссийского патриотического общества. Шибаев в руке уже не ракетно-ядерный щит столицы СССР. В рамках борьбы с коррупцией и прочими эксцессами эпохи застоя испытанного номенклатурщика перебросили на руководство книгоиздательским делом. В этой связи вторая и последующие книги Александра Андерса (last but not least?) вышли уже за пределами радиуса действия бывшего начальника поезда Дружба.
На Западе.
Где и оказался автор.
О Венгрии, старый пистолет которой, можно сказать, спас нашего героя, он там (точнее, здесь) совсем забыл - неблагодарный. Отшибло Венгрию, как в амнезии. Дело все в том, что экспорт себя на Запад задумал он давным-давно. А по железному, хоть и негласному закону стоящего у врат заветных ОВИРа Отдела виз и регистрации - для оформления поездки в капстрану необходимо было в те времена пройти предварительное испытание страной социалистической - хотя бы одной. Совершенно случайно - могла бы и Монголия - такой страною и оказалась Венгрия. Как неизбежный этап игры, правила которой не он придумал. Субъективно же он воспринял этот опыт как излишний. Всецело. Со всех точек зрения, включая возможную литературную эксплуатацию. Ну, разве что \"Улисса\" в Москву привез. Но и того он подарил приятелю перед следующей загранпоездкой, из которой уже не вернулся. И вспомнил он о Венгрии лишь десять лет спустя, уже, казалось бы, мутировавшись окончательно. На молекулярном уровне раз в семь лет, согласно специалистам, обновляется буквально весь организм. А через десять Запад вошел в его состав настолько, что героя не узнать.
Поэтому оставим ему лишь букву А.
Так где же он сейчас?
Он в Западной Европе.
В данную минуту А*** несется по автобану - вдоль стального барьера осевой.
По известной уже нам трансъевропейской магистрали Е-5. Со средней скоростью двести километров в час, а на отдельных участках развивая до двухсот двадцати, А*** неминуемо и неизбежно приближается... К чему? Если уж не к развязке своего проекта, то наверняка к Пассау - к границе нейтральной Австрии, на красно-белом флаге которой, как известно, одноглавый имперский орел, разорвав свои цепи, цепко сжимает в когтистых лапах Серп и Молот.
С большим комфортом сидя в насквозь прокуренной машине, каких теперь уже не делают, и скорости своей, естественно, не замечая, он мазохично разворачивает в памяти тот день, который наступил после того, как десять лет назад в прекрасном Будапеште на холме Рожадомб и с видом на Дунай национальный пистолет, системы миру не известной, дал осечку, не сумев взорвать капсюль своего единственного патрона.
Последнего в этой истории шанса аннигилировать незваного гостя, который, как говорилось раньше, хуже...
Кого?
Несется теперь этот некто, предаваясь мазохизму на все более высоких оборотах шестицилиндрового движка.
Впрочем - специалисты утверждают - мазохизма как такового нет. Просто форма садизма, но жалом обращенного на самого себя. Любимого. А что же есть садизм? О, сей образ бытия, опять-таки согласно знатокам, намного шире, чем представляется нам с вами - читателям в пределах норм. И в этом смысле А*** на Западе сумел стать правильным садистом.
Об этом ты еще, любовь моя, узнаешь.
В своей темнице на вершине Роз.
В своей светлице на Манхэтэнне, который, как мы удостоверились за годы на чужбине, бывает очень разным.
Там, словом, где достанет. Там, где ужалит и доставит, и причинит, надеюсь, все, что и злоумышляло сочинение на тему, представляющую взаимный интерес: двуглавое, как наш с тобой орел погибший, и обоюдное, как пытка, где жертвы от палача не отличить...
Если, конечно же, сумел.
И если да, Иби, то скромно скажем на языке изгнания:
\"My pleasure, lady!\"?
Под сводами Восточного вокзала ударник ударился оземь, о нечистый перронный асфальт, и забился в припадке запоздалой истерики на древнерусский лад:
- Ох, горе ты мое злосчастие! Отстучали ножки в красных сапожках! Смугляночка ты наша! Жар-птица ненаглядная! Пошто с боярами водилась? Мамочка Мамаева? Марусечка-зусечка? Как же без тебя-то мы в Москву великую?
Группа не знала, что плясунья всех опередила.
- Горе нам, горе нам, горе великое!.. - пластался и бился ударник.
Трое невеселых ребят оторвали его, и под взглядами ничего не понявшей, но помрачневшей иностранной публики, подняли в международный вагон.
Следом взошел Александр.
Был первый по-настоящему жаркий день. Душный даже - хотя кончалась только первая неделя мая.
Он опустил окно.
Покинув Восточный вокзал, поезд выбирался из окраин двухмиллионного города. Почти вплотную проплывали облупленные стены старых многоэтажных домов, с выставленным за окна бельем, с видом в сотни комнат, жизней, судеб, которые попали в зону железной дороги - в полосу отчуждения. За открытыми окнами, в глубине, в прозрачном полумраке голый младенец отсасывал грудь, выставленную девушкой в джинсах, слонялись женщины в разнообразном неглиже, иные в папильотках, что-то доедал из тарелки школьник, стоя у холодильника, блеснул мускулистым торсом юноша-боксер, который бил подвешенный в озаренном проеме самодельный мешок, он бил его яростно, предварительно забинтовав запястья, а мужчины еще не вернулись с работы, а старики и вообще не дожили до этого мгновения, только старухи смотрели на поезд дальнего следования, лишь однажды мелькнул пенсионер в линялой майке и совершенно без иллюзий, подушку под живот подложивший для удобства созерцания мимотекущего момента, и все это перемежалось глухими стенами, они были с выступами кирпичных труб, облупленные, в коросте и струпьях старой побелки, буро-кирпичные, почернелые, сплошные и с расщелинами, откуда тоже смотрели окна, под разными углами, а среди стен вплотную - какой-то карликовый домик, черепицей крытый и с самостоятельной трубой, с распятием - белым и плоским изображением Христа на фоне большого креста, некогда вмазанного в древние кирпичи, и снова стены, с окнами и без, прорыв, перспектива улицы с красно-синей рекламой \"Pepsi\", и снова стегы, а вот уже и трубы, и снова прокопченный кирпич, стены обитаемые и отвернувшиеся спиной, а иногда на них \"графитти\", надписи если не замазанные, то по-венгерски все равно нам непонятные - какое лингвистическое одиночество в этом мире, как не повезло! - но, будем думать, желают нам счастливого пути. А там заборы, длинные цеха, дымы и трубы - теплый индустриальный ветер, из которого Александр - возвратный пассажир - решает вынуть несчастное свое, но очерствелое лицо.
Он пересек свои границы. Видоизменился. Теперь он возвращается домой.
Откатил дверь, вошел и сел.
Напротив Комиссарова, который, помедлив, оторвал глаза от будапештской окраины.
- А знаешь? Тебе побриться б не мешало.
Александр оскалился и затрещал своей бородой.
- Ты полагаешь?
- Тем более что в День Победы приезжаем. Надо в человеческий вид себя привести. А то пораспустились, понимаешь...
Александр перебил:
- Спасибо.
- Не за что.
- Что вещи из отеля захватил. И за сухой паек.
- А что же их, бросать на произвол? Утро - тебя нет. К обеду не явился. Доброжелатели меня уже подначивали: \"Не выбрал ли свободу твой писатель?\" Хорошо, хоть к отходу поезда не опоздал.
- Спасибо, - повторил Александр.
Оба смотрели в окно.
- Абрикосы облетают. Когда въезжали - помнишь? - были в самом цвету.
- Зато яблони распустились.
- Да... Плодоносят, наверное, этими красными - \"ионатан\". В распределителе зимой у нас бывают. Теперь-то буду знать, откуда яблочки. Эх, Александр! Ведь не страна, а райский сад. Короче говоря, была у нас однажды в жизни прекрасная Хунгария. Случилась с нами. А сейчас за это нам платить, и я, наверно, первый в списке... Ладно. - Со вздохом он поднялся. - Наверх пошел. Итоги подводить.
- Удачи.
- А-а!.. - Горловой этот звук Комиссаров сопроводил отмашкой безвольным жестом приятия судьбы.
Александр пал на сиденье - вниз лицом и в угол головой.
Въезжали в Венгрию, можно сказать, триумфально, на \"мягких местах\" международных спальных вагонов, а для возврата сунули едва ли не \"столыпин\" - состав обшарпанный и грязный. Сиденье было жестким, как, должно быть, нары. Он подложил ладони под бедренные кости. Как танком перееханный - таким плоским себя он чувствовал. Сделай мне больно, мой колючий. Не раздеваясь - перед новой их атакой, и автомат твой поперек стола - на расстоянии руки... Мы знаем, что все это кончится. Не сегодня, так послезавтра. Кольцо блокады уже замкнулось на горле Города, а родины границы окружены их танками давно. Никто на помощь не придет, мы знаем. Америка? Свободный мир? Забудем навсегда. \"Голубые каски\" ООН не спустятся в наши руины на парашютах цвета парадиза. Мы знаем, мы недаром с тобою интеллектуалы. Вместо иллюзий у тебя русский автомат. Нет, не \"Калашников\", а тот, который отнял ты у Солдата с мемориала Освобождения. С дисковым магазином. ППШ - системы Шпагина. Ты весь пропах бензином. Ты простужен. Твои ладони забинтованы. А у меня трофейная винтовка на ремне. К стене ее приставим. Здесь просто негде прислониться... Номер отеля сомнительнейшей репутации. Рухнула вместе со старым зеркалом часть потолка - он слишком много видел. Известка с кирпичами продавила порочную кровать, а шторы с кольцами сорвались в грязь. Пыль и кирпичный порошок. Трогай меня шершавым бинтом своей руки, и теплыми над ними пальцами. Трогай, где хочешь, а ты хочешь там, где я хочу. Эту жемчужинку трогая - размером в одну оставшуюся клипсу. Пока еще живые, трогай, но это ненадолго. Поперек кровати повали. Возьми, как танцовщицу из кабаре внизу. Отель \"Пипакс\", моя судьба. Что это, кстати, значит - \"Пипакс\"? Это слово пахнет пипифаксом. Писсуаром в подвальчике кафе. Но это просто красный мак, мой мак, который роза, но не будет ею. Возьми ее. В соку, в поту, в моче, в говне, в слюне, в отчаянии с любовью. Сделай больно. Как проститутке, которой ты за это уже щедро заплатил. Ты не был никогда? Ты не платил? Тогда ты не клиент. Хозяин. Сутенер. Халиф. Мой повелитель!