Сергей Юрьенен
Платформа Токсово
Б.
Январь. Я – Водолей. Мне скоро двадцать.
Вот и Финляндский. Не могу не бросить взгляд на паровозик, примчавший в нашу несчастную империю, страну моих предков, создателя СССР. Смехотворный раструб трубы. К минувшему юбилею был свежевыкрашен. Завернутые в целлофан цветы в горшочках расставлены под лбом железным, на который припаян номер 293 – не предусмотренный в «Откровении».
Полвека спустя меня уносит вспять. К границе.
Но выхожу, конечно, до.
Электричка взвывает ослепительно и гаснет. Жесть гремит, но лампочку разбили. Тьма на платформе. Снежный вихрь толкает к краю.
Я потуже натягиваю дедову ушанку, соскальзываю по ступенькам, перехожу пути и чувствую, что на этом теряюсь для всех, кроме себя – имеющего за пазухой литровую бутылку «Старки». Для нее, квадратной, толстостенной, покрытой узлами роз стеклянного литья, бабушка пришила под пальто специальный ситцевый карман. Чтобы не разбил в пути с Пяти углов.
Пурга над поселком. Сугробы задвигают во тьму заборы. Не дают приблизиться, чтобы увидеть номер. Я скольжу между ними в остроносых чешских туфлях. Уместней, конечно, валенки. Но есть только модельные. На тонких кожаных подошвах. Что хорошо для танцев.
Жалить лицо перестает. Не ощущаю. И ног под собой не чувствую. Литератюр…
В который раз я выхожу к фонарному столбу.
На этот прислоняюсь.
Ни зги не видно.
Сартр вопрошает… Кес кё сэ ла литератюр? Вот это и есть литератюр. Вместо жизни и Наташи. Московский проспект, он тоже не рядом, но хотя бы в городе. Вырвавшись вчера у лифта, сама сегодня позвонила, предложила танцы в ДК, а перед тем «Дубок». Что за «Дубок»? Ну, погребок. Креветки с пивом. Потом, за шахтой лифта у чердачной двери, пошел бы дальше. С опорой на перила. Давно пора. Бело-розовый пакетик с презервативом, собственноручно купленным в аптеке (что в Ленинграде анонимно и не страшно) за две недели моей любви поистрепался в заднем кармане брюк.
Я снимаю перчатку. С бутылью выворачиваю бабушкин карман. Ситчик «в цветочек». Отрываю, благо наметан на скорую руку. Тряпку тут же подхватывает и уносит. На бутылке предусмотрительный стаканчик. Развинчиваю, зубами вынимаю пробку. Наполняю по спиральную нарезку. Высоко над головой там громыхает жесть, мечется свет, озаряя метель. Я так замерз, что не могу глотнуть. Гримасничаю, ужимаю губы, оживляя необходимые мне мускулы. После чего я слышу голос, свой собственный, конечно: «Давай, сынок! Чтоб повезло!». Живой огонь мне раздвигает грудь. Завинчиваю, втискиваю в боковой наружный, думая о том, что вырос давно из школьного пальто.
После чего забор с искомым номером находится.
Калитка заперта.
Щеколда в конце концов подскакивает.
Крыша белеет, дом погружен в темноту. Тропинки нет. Следов нет тоже. Если и были, занесло. На крыльце я ударяю туфлей об туфлю. Дощатый настил под снегом отзывается пустотой. Неужели никого? Дверь изнутри утеплена ватином, стуки глохнут. Я пинаю ногой. И что тогда? Был так уверен, что расписания назад не посмотрел. Еще пинок. Безрезультатно. Привалившись к двери, бью каблуками. При этом смотрю на мертвый сад. Ревет пурга. Доставшая нас здесь из Арктики – через Кольский полуостров.
Вдруг звон ведра: «Ебит-т…». Я тут же снова каблуком. Голос реагирует: «Кого еще нелегкая… Кто там?».
– Гость!
Мужик. Не пьяный, но поддатый.
Я говорю:
– К Рису Владимировичу.
– Ну, есть такой…
Спасен! Все во мне ликует, несмотря на то, что мужик не отступает:
– А сам кто будешь? Шляются тут всякие, а после осложнения… Стажер из Франции не ты?
Я усмехаюсь:
– Что вы…
– Записки, понял, пизданул. Которые не для печати. А он там, понимаешь, тиснул. Троцкист проклятый. В Смольный вызывают, кулаком стучат… Так, значит, русский?
– Русский.
– Тоже разные бывают. Которые и без бутылки…
– Бутылка есть.
– Так что же мы стоим? Ну, гость же дорогой!..
Несмотря на холод, в сенях музейный запах. Схватившись в потемках за сухую шерсть, отдергиваю руку. Чучело. Не может быть. Медведя…
– Не бойся, не кусает.
– Как,- говорю,- в Музее Арктики…
– Так тесть у нас герой-полярник. Весь дом в берлогу превратил…
Мне отворачивают шкуру:
– Влазь!
Протискиваясь, вижу в багровых зеркалах себя же – пролезающего головой в тепло. Повсюду здесь шкуры и бутылки. Все выпиты. Среди загнутых опасно консервных банок, тарелок с закуской, окурков папирос и кусков хлеба по-лампадному лилово светит постамент лампы. Керосиновой, но антикварной. Лев Андреев, Горький…
На полу и стенах шкуры медведей бурых. Тахта накрыта шкурой белого. На ней ничком лежит, можно сказать, кумир.
В полярных унтах. Роскошных таких. Расшитых бисером.
Лицо и руки в машинописной рукописи.
Когда я вынимаю «Старку», на бутыли разом загораются все розочки. Тусклым и вязким – медовым огнем.
– Еб-бена мать… Из царских, что ли, погребов? – Пальто мое вешается на рога – оленьи.- Ну, гость! Ну удивил! Будет ему сейчас сюрприз. Садись-ка…
Я сажусь на венский стул, радушно обмахнутый ручищей со старой наколкой. Стандартной. Сердце, пробитое стрелой. Споро и ловко – сажень в плечах косая – убирает захватанные граненые стаканы, расчищает стол, вспарывает новые консервы, загибает, ставит мне чистую тарелку, вилку, нож. Присев перед буфетцем, на котором развернуто трюмо, извлекает за ножки хрустальные бокалы.
– Ты посмотри, чего у нас стоит… Эй! Рис Владимирыч!
Мычание и скрип сминаемых лицом страниц.
– О Воскресении, должно быть, грезит.
– О чем?
– Да мы тут Федорова поминали.- Мельком мужик отмечает пробел в моих глазах.- Ну, был у нас такой чудило. Николай Николаевич… Сами вы кто, ну по профессии?
– Еще никто.
– Ага… Ну да и я тут – при котельной. Он типа русский хиппи был. Во времена, когда медведи еще бродили по империи, а между ними, понимаешь, толстые львы и достоевские… Помельче гиганты тоже. Там – соловьевы. Ну и он – на равных с ними. Интересуясь единственной проблемой. По возвращению людей.
– Откуда?
Мужик кивает:
– Ну оттуда…
– Но это невозможно.
– Кто знает… Ник-Ник, он значит, к какому выводу пришел? Цель человека – воскресить отца. Обратно воплотить.
Глядя на него, я думаю о прахе, запаянном в дюралюминиевую урну. Закопанную рядом с дедом на кладбище за Охтой. Где вечная мерзлота.
Сейчас, по крайней мере.
– Понял?
Я киваю.
– Вот! А тот, чтоб деда, дед же прадеда. Ну и таким макаром всех.
Я вижу фото с застенчивой улыбкой отца, стоящего на лыжах в кепке, потом возникает в царской форме дед, и все мои потомки, твердые «карточки» которых я рассматриваю каждый раз у бабушки. Воскрешение налетает на меня за роем рой – что делать с перенаселением? Даже представить невозможно. Кружится голова.
– А что потом?
– Потом – не знаю.
– А книги он оставил – Федоров?
– Нет. Только самиздат.
Что удивляет:
– Уже тогда?
– А ты как думал? Все потеряно. Только из уст в уста передается. Рису еврей-профессор рассказал, он мне. Что понял из того. А я тебе. Пятая вода на киселе, конечно. Но мысль, согласись, красивая.
– Своим абсурдом.
– Ну, так ведь мы не где-нибудь: в России… Эй, Рис Владимирыч!
Голос низкий:
– Н-ну?
– Юноша тобой интересуется.
– Н-на хуй, не Сократ… С горящим взором?
Мужик подмигивает мне:
– Не только! С букетом роз в мороз!
Ленинградский писатель, на нем меховой жилет, садится, и его заносит. Хватается за мертвую, однако прочную медвежью шерсть. Восстанавливает баланс. С треском растирает скулы. Правильно бабушка тревожилась. Не алкоголик, конечно, как утверждала, но… Поразила своей осведомленностью. Как узнала? На Невском, где дали ему с женой и дочкой две комнаты в коммуналке, у нас до революции был магазин. С тех пор там, в проходном дворе, где снег сейчас заносит его малолитражку, не вымерли старухи, которые показали бабушке два полосато зашторенных окна над аркой подворотни и доложили про образ жизни новосела. Похожего, кстати, на японца. Нет, конечно. Ничего желтого и косоглазого. Тосиро Мифуне в «Семи самураях». Но все равно. На книжечку свою он не похож настолько, что охватывает вдруг смятение. Что я тут делаю? Достаточно того, что мне ответил на рассказы. Те самые, которые из самотека выловил московский классик Юрий Казаков. По собственной инициативе взявшись их напечатать, не сумел и, раздражившись, написал – не дело соваться к живым писателям. Грубо, но правильно. Зачем не внял? Зачем, приехав на каникулы, не ограничился Наташей? Впрочем, есть оправдание. В целом предвестив мне несудьбу в этой стране, сам приписал свой номер: «Будете в Питере – звоните».
– Здравствуйте, Рис Владимирович.
– А-а, это вы… Таки нашли? Я вас иначе представлял… (Того себе не прощая, а предотвратить не в силах, я чувствую, что рдею – собственный жар обжигает снизу глаза). Мама у вас красивая, наверно?
Красивая, конечно, но при чем тут… Я смотрю на мужика, который ухмыляется, переключая на себя внимание писателя:
– А мы вот с ним берложим. Я, как вы знаете, в бегах… Валера, слава Богу, к литературе не имеет отношения. Валера…
– Просто человек.
– Не просто! Кореш. А это,- про меня Валере,- значит мой пен-фрэнд…
– Да мы уже знакомы… Не томи!
Мужик с городским именем Валера садится во главе, мы визави…
– Бог мой, откуда?
– Твой френд привез.
– Вы? Где такую вы достали?
– В гастрономе.
– Да неужели?
– Как малороссы говорят, берешь у руку, маешь вещь. Тост, господа интеллигенты…
– Это пусть хозяин…
Я поднимаю:
– За вас.
– Ну уж… Как сказано – любите самого себя. Любезный, милый мой писатель…
– Нет,- говорю я.- Ваш,- говорю я,- «Колизей»…
Кроме книжки, рассказ у него такой. В альманахе. Купленном случайно в Вильнюсе, где, благодаря системе распределения, русской литературы больше, чем ее ценителей…
Он смотрит – ожидая.
– Там подворотня у вас была…
– Настоящая…
– Мы все из нее вышли.
– Вот как?
Именно так – киваю. Как те, что из «Шинели»…
– Вот ведь как бывает… За ночь на кухне написал,- он говорит Валере.- Унес туда машинку, и в один присест…
– Абратно а литературе… А я имею предложить за баб.
– Ну, говори. Пусть скажет, да?
Валера думает.
– За баб!
Мы выпиваем.
– Когда их, может, нет…- Кривясь и содрогаясь, и запоздало возникая против, Рис Владимирович развивает допущение.- Когда, быть может, и они остались вместе с этими,- протягивает руку, встряхивает шкуру.- В той баснословной, толстоевской толще бытия…
Валера вылезает грудью:
– Как это нет?
– И где она, Лев Николаич? Где держава? Вот так… А кто убил? Да вы же-с! Вы же-с и убили-с. Сам на себя с рогатиной ходил. Да что там говорить…
Валера берет бутыль, но пролжает возмущаться:
– Как нет? А сцепщица?
– Ты – лей.
– Зверь-баба! – Валера наполняет по-второй.- Не слушай ты его, он не живет… Взять буфера: ты не поверишь… Во-о! А стать? Мы, мужики, влачимся, а кто не рожден летать, тот даже ползает. Тогда как Сцепщица, она, как пава… Как Императрица. Шествует! И уходя, восьмерки пишет. Вот такие! – выписывает корявым пальцем мертвые петли.- Что, кстати, символ бесконечности.
Кумир на то кивает.
– Число человеческое, верно. Не шесть-шесть-шесть, а шесть и девять. Ей все, что против естества, и тут она, бесспорно… Зев дьявола, лукавая ухмылка… Давай-ка за ведьмедей. За сильных ангелов того, что некогда звалось Россiя…
– Воистину!
Мы выпиваем.
– Федор Михалыч,- говорит кумир…- Сто тысяч бросил в печь сто лет назад, а все не догорят. Меня ввели в состав почетных членов Его музея. Сарказм судьбы… Я становлюсь элита. Смольный со мной считается. Мне даже продали «жигуля». Без очереди. Представляете? Вот так, глядишь, и патриотом проснусь однажды… Гнилой порой. Жизнь, ведь она по-всякому способна обернуться. Раз зверя с нами нет, то нет и человека.
– А баба есть.
– Заладил… Вот вы скажите,- обращается ко мне.- Кто из нас старше?
Для удобства переносится плечом к Валере. Оба смотрят на меня. Мужик усмехаясь, он всерьез. Перевожу взгляд с лица на лицо, мысленно удаляясь, чтобы ответить правильно. Что не просто. Взрослые оба. Бывалые. Матерые. Тяжелые такие. Только Валера, несмотря на суггестивную наколку, кажется, полегче. Веселей…
– Вы?
– Ну, вот…
Мрачнея, писатель отклоняется.
– Погодки! – говорит Валера.- Оба два с тридцать седьмого.
Писатель на меня не смотрит. Конечно, жутко неудобно, что обидел. Но все равно он старше. Изнутри. Испепеленней. Внезапно приходит отрезвляющая мысль. Если предполагаемая молодость Валеры так огорчила, какие же чувства вызываю я?
– Рис, ты чего?
– Полешек подложить…- По безмолвным бурым шкурам писатель уходит в угол, упадает на колени, его отшатывает жар. Проталкивает, но не встает.- Гори, гори, моя звезда… Вы на гитаре не умеете? Он тоже не умеет. А между тем, гитара есть. С фиалковым бантом… Ты у меня одна заветная, другой не будет никогда. Да, господа. Тут даже Федорову не под силу. Невермор…
При этом сияет как бы нимбом – с затылка. Такой – большеголовый. Стриженный немодно. Коротко…
Сергей Юров
– А провались все пропадом…- Валера берет и отмеряет нам по третьей.- Завтра ей в колени!
Золото гор Уичита
– Сцепщице?
– Ну, а кому же… Как раз она завтра в ночь.
Обиду переживши, кумир мой возвращается со словами:
Глава 1
– Тут есть момент для третьего неясный… В «Иностранке» попалось мне название румынского романа. Просто невозможное у нас. «Больные животные».
Большое курчавое облако, закрыв собою ослепительный диск солнца, дало холмистой ссохшейся почве южных прерий за рекой Уошито короткую, но упоительную передышку. В тополевом леске робко свистнула какая-то пичуга. Одинокий койот, дремавший под можжевеловым кустом, поднялся, сладко потянулся и затрусил по округе в надежде сцапать какого-нибудь разомлевшего от жары зверька.
– Петитом,- говорю я.
Такой же одинокий всадник выехал на вершину холма и, натянув уздечку, остановил своего уставшего гнедого.
– Обратили внимание? Херня, должно быть, если вышел в нашем лагере, но все же… Мера свободы, да? Так представьте себе, что эта вот зверюга,- с любовью взглядывая на Валеру,- вдруг занедужила сознанием. И по какому поводу? Есть тут такая – при платформе Токсово. Мера доступности? Ну – писсуар в СССР… Он же вместо того, чтобы культурно с бутылкой подойти, или, не знаю, вломиться с ревом к ней наперевес, томится, как Экклезиаст.
— Передохни, Хоан Тоа, — ласково сказал он, похлопав животное по шее.
– Не при платформе, а в депо. Составы формирует.
Достав фляжку, Майлс Ривердейл без всякого удовольствия сделал несколько глотков, а потом с отвращением вылил оставшуюся часть воды на землю.
– Изволь. Введи коллегу в курс.
– Значит, параметры – как выше показал. Покою не дает. Не выдержал и подкатил: так, мол, и так. Ну, думаю, сейчас по морде схлопочу. Ан нет… «Что ж, я могу…- Она мне говорит.- Как бабе, мне это даже интересно. Но как рабочий человек, скрывать не стану: имела в прошлом три пера».- Валера взглядывает на меня, наморщившего брови…- Трепак! (И я киваю). «Но ты,- я говорю,- лечилась?» – «В том-то и дело. Много раз. Так что смотри. Дать я могу. Но без гарантий». Вот так.
— Горячее не бывает! — буркнул он, вытерев тыльной стороной ладони губы.
Вздыхает.
Он оставался на холме до тех пор, пока снова не стало жарко.
Инициативу берет писатель.
— Давай-ка, Боевое Копье, сделаем последнее усилие. Думается, за час мы доберемся до Дир-Сити. А там нас ждут и еда, и холодное питье, и… треп Патрика Килкенни.
– Давайте… За любовь!
Упомянув старинного ирландского приятеля, Майлс Ривердейл коротко улыбнулся.
— Поди, год не виделись с толстяком, — пробормотал он, направив черноухого коня к юго-востоку. — Ну да, с тех пор, как он решил обзавестись женушкой. Хм-м… Написал, что бросил ее, ибо не сошлись характерами. Ах ты, толстобрюхий врун! Похоже, женщине осточертели твоя болтовня и прожорливость хуже горькой редьки и она махнула на тебя рукой… Вырвал меня из Додж Сити, чтобы предложить «сногсшибательно денежное дело»… Ну, если я зря болтаюсь в седле на адском солнцепеке!.. Тогда я привяжу тебя к стулу, воткну в твою широкую пасть кляп и оставлю наедине с добрым куском зажаренной грудинки… Это будет самой страшной пыткой для чревоугодника.
Я изумляюсь. Сорок пять градусов! А идет, будто не хрупкий у меня желудок, а луженое нутро. Мне скоро двадцать. А как я понимаю их – матерых. Все – или почти. И скорбь по невозвратному. И страсть. Включая и метафизическую. Разве что с Федоровым был прокол. Но восполнимо. Наверстаю. В научной библиотеке МГУ. С неспешной точностью я утверждаю бокал обратно ножкой. Маринованная слизь маслят. Доношу – не капнув. И вообще. Сижу на равных.
Время от времени Ривердейл снимал широкополую шляпу и обмахивал ею опаленное июльским пеклом лицо. Оно, это лицо, было мужественным, с высоким лбом, живыми карими глазами, прямым носом и упрямым подбородком. Стройный торс наездника облегала легкая серая рубашка, заправленная в потертые брюки. Ноги его были обуты в короткие полусапожки с серебряными массивными шпорами. Все это, от верха «стетсона» до обуви, покрывал густой слой прерийной пыли, сбитой с жухлой бизоньей травы копытами лошади и ветром.
– Я Вас любил. Любовь еще, быть может…- Даже это из его уст, как откровение.- Скажи, Валерик… Кто с утра ходит на четырех ногах, днем на двух, а вечером на трех.
Неторопливая езда по холмистым равнинам навевала разные мысли. Ривердейл вспоминал о родном доме в Иллинойсе, где доживали свой век его родители, о Гражданской войне, в которой он доблестно сражался в чине сержанта, о недолгой карьере шерифа Дир-Сити. Припомнился удачный побег из становищ племени кайова, воины которого пленили его после одной бизоньей охоты. Потом, как только Килкенни оженился, Ривердейла понесло на север, сначала в Небраску, а затем — в Канзас. Профессии менялись как стекляшки в калейдоскопе; он был ковбоем, возницей дилижанса, следопытом у Кастера, гонцом на «Пони Экспресс» и, наконец, осел в Додже, в качестве постоянного сотрудника «Канзас-Ньюс».
– Алкаш?
— Бурная жизнь скитальца и тонкое, как газетный лист портмоне, — с иронией отметил Ривердейл. — Дай-то Бог, чтобы эта поездка принесла хоть какие-то дивиденды.
– Так вот, алкаш. Сдается мне, что дама тебе загадку загадала. Почище, чем Сфинкс Эдипу. Не исключаю, что там она чиста. Самозабвенность страсти. Вот, что волнует.
Вскоре потянулись знакомые места. Еще немного пыльной езды — и городок Дир-Сити предстал перед утомленным всадником во всей своей «красе». Обшарпанные одно-и-двухэтажные домишки по обе стороны единственной улицы — вот и весь Олений город.
– Считаешь, проверяет чувство?
— Ни растет, ни хиреет, — со смешком заметил Ривердейл, — как куча бизоньего кизяка.
– Валера… Тебе оставлена возможность риска.
Чего с излишком хватало Дир-Сити, так это питейных заведений. Путник миновал их дюжину, пока не поравнялся со знаменитым сапуном «Одинокий волк», где как следовало из письма, находился Патрик Килкенни. Много лошадей стояло у коновязи, туда-сюда сновали люди.
– А ты бы?
– Я бы рискнул.
Ривердейл спрыгнул с черноухого красавца, на котором он умчался из пределов племени кайова, оставил его гордого и независимого, среди беспородного сброда и направился в салун. По пути он бросил взгляд на торчавшую у входа деревянную фигуру Гуипаго — Одинокого Волка — кровожадного вождя кайова и визитную карточку самого солидного увеселительного места в городке. Смахнув с деревяшки облупившуюся краску, Ривердейл поймал на себе взгляд стоявшего у распашной двери человека.
– Что, точно?
— Какая милая забота о дикаре, — с южной растяжкой проговорил тот. — Никак к нам в гости пожаловал любитель краснокожих?
– Ни на что б не посмотрел. Когда б способен был, как ты…- Съедает с вилки груздь и сообщает мне, что в моем возрасте красавицу угнал. В машине ее папаши. Водить при этом совершенно не умея. Разбил, конечно.
Незнакомец был высоким, загорелым, хорошо сложенным. Его продолговатое лицо со стальными глазами и хищным крючковатым носом производило неприятное впечатление.
– А красавица?
Ривердейл поднялся на веранду. Не глядя на незнакомца, он вздохнул и покачал головой. Сколько таких наглецов уже встречалось ему на пути!
– Она-то?
— Что-то не так, приятель? — ровно произнес он, остановив взгляд на острых стальных глазах.
– Слушай, а ведь правда! – перебивает нас Валера.- Был бы человек хороший? А там хоть и сифон?
— Я спрашиваю, ты из тех подонков-северян, что желают добра дикарям?
– Да хоть и лепра. Была б любовь…
У Ривердейла засосало под ложечкой. Беспардонные расспросы ему никогда не нравились.
– Ты прав! – Бросая все, срывается из-за стола. Срывает с рогов ушанку, ватник.- Ну и мудак же я, ребята! Н-ну – мудак… Ведь нужно было сходу! Вдруг передумала? – Нахлобучив, возвращается к столу и выдыхает.- Ну, ладно. Ну, давай! Чтоб мне верняк! – Опрокидывает, взасос целует себя в татуировку.- Рис, Рыська! Друг сердешный! За мной бутылка! Все, ребята! Если чего, мы с ней в котельной.
— Посторонись! — потребовал он сухо.
Меня вдруг озаряет. Сатори! Подскакиваю, с карманом выворачиваю свой гондон:
Незнакомец пропустил это мимо ушей, а когда Ривердейл двинулся вперед, он подставил ему ногу. Ривердейл постарался, чтобы подошва его сапога легла прямо на подставленный носок. Прежде чем войти внутрь салуна, он обернулся. Незнакомец дышал через нос, его продолговатое лицо источало угрозу.
– Валера!..
— Ступай, ступай, северянин, — протянул он сквозь зубы.
Огненный взгляд через плечо. Еще один. И:
— Видно, сейчас мне не дождаться от тебя извинений. Но, думаю, скоро они слетят с твоих губ.
– Спрячь.
— Я не искал ссоры, приятель, и вряд ли когда-нибудь извинюсь, — проговорил Ривердейл, шагнув в прокуренное помещение.
– Так… береженого ведь Бог?
За стойкой бара стоял сам хозяин салуна, Том Уилоугби, с полотенцем в руках и пустым бокалом. Завидев вошедшего, он широко улыбнулся.
Он с силой выдыхает, прерывисто вдохнув.
— Наконец-то, Майлс… Килкенни тебя совсем заждался.
– Прощаю! Вьюнош? Будь!
— Привет, Том. Не буду спрашивать как твои дела, — Ривердейл кивнул на заполненное людьми помещение, — сам вижу, что все в порядке… И где же мой дружок?
Медвежья шкура отсекает звук ухода.
Постреливает печь.
— Наверху, в гостинице. Отмокая от вчерашнего перебора виски, пьет пиво, поглощает уйму жратвы и слушает проповеди методиста,
Японский мой кумир сидит напротив. Дуги бровей застыли. Слегка наморщив высокое чело. Глядя мимо – возможно, на себя в трюмо – берется за пачку «Севера». Я вынимаю предусмотренные болгарские, срываю целлофан:
Ривердейл рассмеялся.
– «Стюардессу»?
— Ну, с первым и вторым все ясно… А что это еще за блажь — внимать слову Господнему?
– Как говорится, у меня опал… Нет: просто папиросы гаснут. В отличие от сигарет. Гудрона потребляешь меньше, раскуриваешь чаще. Что более способствует работе. А также у машинки можно оставить без последствий. На краю стола. Когда случается поссать… Как вам Валера мой?
— Почитай, неделю водит дружбу с преподобным. Просто умора! Говорит, что открыл для себя много нового. А в общем-то, тебя здесь дожидается не он один.
Что сказать?
– Просто человек…
И в этот момент Ривердейл увидел, как повстречавшийся ему у входа человек, зашел в салун и сел к столу, за которым располагалась пятерка отчаянных на вид парней.
– Нет, он живой… Ну, схватит, сходит в диспансер. Да Господи! Все в мире излечимо, кроме нелюбви. Вот – тема. Вот она, вы слышите? – Могучая грудная клетка гулко отзывается на стук костяшек.- Отсутствие.
— Что это за тип? — спросил он у Уилоугби.
– Как это?
— Недобитые южане. Этот, Джон Фист, у них за главаря. Была бы моя власть, всех бы пересажал за решетку! Пьют и едят в долг, затевают драки, палят по любому поводу. Вот уже неделя, как они обосновались тут.
Он только усмехается.
— А что же шериф?
– Так где вы откопали сей сосуд? Неужто, правда, в гастрономе?
— На кладбище он. Фист прострелил ему пузо. Новый же шериф, Сэм Грэгсон, боится эту шайку как огня.
– На Владимирской.
— Хм-м… Вот в чем дело. Ладно. Том, налей-ка мне, да пополней.
– Стоит, наверно, денег…
Майлса Ривердейла не тянуло так глотать виски, как Килкенни, но он никогда не был против стаканчика хорошего спиртного.
Я молчу.
— Какого тебе, Майлс? — спросил Уилоугби.
Ривердейл окинул взглядом ряды граненых бутылок. «Тарантул Джюс», «Форти Род», «Уайт Файер», «Скорпион Блад», «Ниддл Джюс» стояли бок о бок, как готовые к действию солдаты.
– С розанами, смотрите. Такой он, да? Из Времени Вещей. Значит, вспомнили, как делать. Что ж… Давайте по последней, а остальное – с вашего позволения – заначу. С утра тут, видите ли, посетительница. Дама-с. Приятная во всех отношениях, и, разумеется, с гарантией…
— «Олд Джо Кларк»… Ты сказал меня ждет еще кто-то.
— Неплохой выбор, — кивнул головой Уилоугби, наполняя рюмку известным на западе спиртным. — люди эти издалека…
Половая жизнь. Я понимаю. Пару лет назад и сам вступил.
«Старка» убирается за створку трюмо, откуда вынимается аптечная коробочка. Одновременно прихватывает рамку с фото:
Двое, вставших по обе стороны от Ривердейла, приятелей Фиста потребовали у салунщика виски. Они не обращали на Майлса внимания, и он на какую-то долю секунды утерял бдительность. Он делал последний глоток обжигающего напитка, когда обе его руки оказались в плотном захвате. Пустая рюмка полетела на пол под южный протяжный говорок одного из бандитов:
– Та девушка. Которую угнал.
— Считай, что ты выпил за свой упокой, северянин.
Действительно…
Ривердейл попытался было вырваться, но боль в заломленных руках заставила его успокоиться. Пока бандиты вели его к своему столу, в салуне висела плотная тишина. Многочисленные посетители молчаливо наблюдали за происходящим. Ни один из них не отважился даже пикнуть, не то чтобы вмешаться, хотя многие и знали бывшего шерифа.
– Красивая.
Ривердейла подвели к Фисту и грубо опустили на колени. Смуглое лицо главаря бандитов исказилось недоброй ухмылкой.
– Десять лет назад. Литературной жизни,- говорит он, возвращая рамку на положенное место .- Которая, как в армии. Год за два… Тогда и я был, сам того не зная, культурист. Куда все делось…- Коробочка открывается.- Вот. Если не допили, могу взамен.
— Твое имя, северянин?
– Это что?
— Майлс Ривердейл.
– Это – чтоб наверняка с копыт. Изволите?
— Не тот ли Ривердейл, что был здесь шерифом? — с некоторым любопытством протянул бандит.
Выпить да, но это… Ленинград… Даже Наташа предлагала кодеин.
— Он самый.
– Ну-с, а я на этом отключаюсь…- Никогда не видел таких ногтей, как у него. Как когти. Ну да, я вспоминаю био с задней обложки. Армия, буровые вышки. За десять лет, даже одиннадцать, которые нас разделяют, этот уроженец 37-го, когда всех убивали, пережил столько, что я даже представить не могу. Не удивительно, что так ороговел. Пальцы с трудом вылущивают белоснежную крохотку.
Хм-м, это интересно. Будет вдвойне приятней получить от тебя извинения, — ухмылка сменилась жестким выражением со злым мерцанием стальных глаз, — но прежде ты сотрешь пыль с моего сапога.
Кривясь, запивает старкой.
Когда носок бандитской обуви замаячил перед Майлсом, он с грустью подумал:
– В город вы, кстати, опоздали.
— Вот и конец моей тропы. Было бы позором подчиниться южанину.
– Как?!
— Тебе лучше сделать это, — рыкнул Фист, ткнув дулом револьвера в лоб Ривердейлу, — по счету десять я просверлю в твоей упрямой башке порядочную дыру. Раз, два, три…
Никогда не подводили. С пятого класса, когда бабушка подарила во исполнение дедушкиного завещания. Секундная прыгает. Идут. Не так уж поздно. Но он поднимает брови:
В эти страшные мгновения Майлсу почему-то захотелось спеть песню иллинойского полка «как песню смерти умирающего кайова» — мелькнуло в его мозгу.
– Последняя ушла.
— …Семь, восемь, девять… — кончал свой отсчет Фист, положив палец на курок.
Я вскакиваю.