Хилари Мантел
Чернее черного
Джейн Хейнс посвящается
В этой стране действуют силы, о которых мы ничего не знаем.
Ее величество королева английская (приписывается)
Один
Поездки: сырые вкрадчивые дни после Рождества. Пустынная автомагистраль сжимает Лондон в объятиях: чахлая трава у обочин вспыхивает оранжевым в свете фар, листья отравленных кустов испещрены желтыми и зелеными полосами, подобно мускусной дыне. Четыре пополудни: сумерки опускаются на кольцевую дорогу. В Энфилде — время пить чай, в Поттерс-Бар — ночь на пороге.
Бывают вечера, когда ты не хочешь делать это, но все равно вынуждена. Вечера, когда смотришь со сцены и видишь равнодушные тупые лица. Мертвые напоминают о себе не по расписанию. Ты не ждешь их посланий, но и вернуть их отправителю не можешь. Мертвые не поддаются на уговоры, и заставлять их тоже бессмысленно. Но зрители заплатили деньги и жаждут зрелищ.
Небо цвета морской волны, фонари расцветают белым. Эта земля не слишком-то плодородна: бесконечные кабели, лысые покрышки в канавах, дохлые холодильники кверху брюхом и тощие пони, подъедающие тину. Здесь полно беглецов и изгоев, афганцев, турков и курдов — козлов отпущения со шрамами от бутылочных порезов и ожогами, хромающих, с переломанными ребрами, удравших из городов. Здесь выживают одни отверженные и уроды: кошки, которых вышвырнули на полном ходу из машин, и овцы Хитроу со слипшейся от вонючего авиационного топлива шерстью.
Рядом с ней профилем на фоне запотевшего окна застыло лицо водителя. На заднем сиденье что-то мертвое заворочалась, забурчало, задышало. Автомобиль пролетает перекресток за перекрестком, и окруженное дорогой пространство — это пространство внутри ее: пустыня, арена битвы, гражданской войны за частоколом ребер. Сердце колотится, мигают задние фары. Тусклый свет струится от высоток, пролетающих над ними вертолетов, неподвижных звезд. Ночь нисходит на вероломных министров и исстрадавшихся педофилов, на проклятые путепроводы и исписанные граффити мосты, на канавы под издыхающими живыми изгородями и заборами, так и не познавшими тепла человеческой руки.
Ночь и зима: но в сгнивших гнездах и пустых норах она замечает следы развития, намеки на весну. Это время Le Pendu, Повешенного, привязанного за ногу вниз головой на дереве. Это время неопределенности, сомнений, затаенного дыхания. Пора отказаться от ожиданий, но не от надежд; предугадать поворот колеса Фортуны. Такова наша жизнь, и мы должны жить ею. Перебирать варианты.
Над горизонтом неподвижная гряда облаков, словно кто-то пролил в небе чернила. Сумерки сгущаются.
Что толку спрашивать меня, когда я решила стать той, кем стала, ведь у меня никогда не было выбора. Ничего другого я не знаю, никем другим никогда не была.
Становится все темнее. Краски покидают мир. Остаются лишь формы: верхушки деревьев в ряд, точно зубчатая спина дракона. Небо наливается темно-синим. Оранжевый свет уличных фонарей приобретает оттенок вишневой помадки; на пастбище опоры электропередач задирают свои юбки в железном гавоте.
Два
Колетт сунула нос в гримерку.
— Все нормально? — поинтересовалась она. — Народу тьма.
Элисон сидела, подавшись к зеркалу, собираясь красить губы.
— Раздобудь мне чашечку кофе, лады?
— Или джин-тоника?
— Да, будь так добра.
На Элисон наряд медиума; повседневную одежду она бросила на спинку кресла. Колетт подобрала ее; помимо прочего она выполняла обязанности камеристки. Она сунула руку в черную креповую юбку Эл. Здоровенная, точно траурный стяг, погребальный покров. Выворачивая юбку на лицевую сторону, Колетт ощутила легкий приступ отвращения, словно во швах могли остаться частицы плоти.
Элисон была из тех женщин, что словно заполняют собой комнату, даже когда их в ней уже нет. Бабища невероятных размеров, с пухлыми сливочными плечами, округлыми икрами, бедрами, стекающими по краям кресла; она была мягкой, как женщина эдвардианской эпохи,
[1] пышной, словно танцовщица из кордебалета, а когда она двигалась, то слышно было, как шелестят (невзирая на то, что она их не носила) перья и шелка. В маленьких комнатах она, казалось, присваивала больше кислорода, чем приходилось на ее долю, и в ответ ее кожа источала влажные ароматы, подобно гигантскому тропическому цветку. Заходя в покинутую ею комнату — спальню, номер в отеле, гримерку, — вы ощущали ее присутствие, ее след. Элисон ушла, но видно было, как химическая дымка лака для волос постепенно оседает в прозрачном воздухе. На пол просыпался тальк, и запах ее духов — «Je Reviens» — запутался в драпировках, диванных подушках, смятых полотенцах. Когда она шла на свидание с призраками, за ней тянулся наэлектризованный шлейф; а когда тело ее находилось на сцене, лицо — щеки пылают, глаза горят — все еще парило в зеркале гримерки.
Посреди комнаты Колетт наклонилась и подобрала туфли Эл. На секунду она перестала себя видеть. Когда ее лицо снова появилось в зеркале, она уже почти успокоилась. «Что со мной не так? — задумалась она. — Когда я ухожу, за мной не тянется шлейф. Духи не держатся на моей коже. Я практически не потею. И даже не приминаю ногами ковер».
— Верно, — согласилась Элисон. — Ты словно заметаешь за собой следы. Вроде робота-уборщицы. Стираешь собственные отпечатки пальцев.
— Не глупи, — сказала Колетт. — И прекрати читать мои интимные мысли. — Она встряхнула черную юбку, представляя, что это Элисон.
— Знаешь, я часто спрашиваю себя, Колетт в комнате или нет? Когда ты уходишь на час-другой, я начинаю гадать, не придумала ли я тебя.
Колетт повесила юбку на вешалку и прицепила к тыльной стороне высокого зеркала. Скоро к ней присоединился большой черный блузон Эл. Именно Колетт уговорила ее носить черное. Черное, сказала она, черное и безупречно простое. Но Элисон терпеть не могла простоту. Что-то обязательно должно привлекать взгляд, колыхаться, сверкать. На первый взгляд блузка совершенно лишена была украшений, но по рукаву бежала тонкая цепочка блесток, похожих на глаза коварных пришельцев, мерцающие черным на черном. На выступления Элисон по-прежнему надевала цветное: изумрудное, ярко-оранжевое, алое. «Выходя на сцену, ни в коем случае нельзя, — объясняла она, — напоминать публике о похоронах».
А сейчас она, надув губы, разглядывала свое отражение.
— По-моему, весьма неплохо, что скажешь?
Колетт глянула на нее.
— Да, тебе идет.
Элисон — гений макияжа. У нее было полным-полно косметики, и всю ее она использовала, таская за собой в строго определенного цвета косметичках и чемоданчиках, оборудованных петлями для кисточек и небольших флакончиков. Если дух побуждал ее наложить на глаза немного абрикосовых теней, она совершенно точно знала, в какой сумке рыться. Для Колетт это оставалось загадкой. Когда она шла в магазин за новой помадой, то возвращалась с покупкой, которая, при ближайшем рассмотрении, оказывалась точно такого же цвета, как и все остальные ее помады, который, в свою очередь, всегда более или менее совпадал с цветом ее губ.
— И как же называется этот оттенок? — спросила она.
Мурашова Катерина
Элисон еще раз оглядела себя, прицелилась ватной палочкой и легчайшим движением коснулась нижней губы.
— Без понятия. Почему бы тебе тоже его не попробовать? Только сперва принеси мне выпить. — Она взяла закрепитель помады. И едва не сказала: осторожней, Колетт, не наступи на Морриса.
\"АФАНАСИЙ НИКИТИН\"
Он расположился на полу, прислонившись к стене, полусидя, полулежа: короткие толстые ножки вытянуты, пальцы теребят пуговицы ширинки. Колетт сделала шаг назад и наступила прямо на него.
Повесть о тверском купце
Как обычно, она не заметила. Зато Моррис заметил.
— Гребаная самодовольная корова, — сказал он, когда Колетт вышла. — Извращенка бледная, мать ее так. Точно клятый упырь. Где ты ее откопала, детка, на церковном погосте?
Каффа
Элисон шепотом ругнулась в ответ. За пять лет их партнерства Моррис так и не примирился с Колетт — время мало для него значило.
— Да что ты знаешь о церковных погостах? — спросила она. — Спорим, тебя хоронили не по-христиански? Небось, одели в бетонные сапоги да бросили в реку, судя по тому, с каким сбродом ты якшался. Или распилили твоей же собственной пилой?
Элисон снова наклонилась к зеркалу и мазнула рот тонкой кисточкой из стеклянного флакона. И немедленно ощутила щекотку и жжение. Губы дернулись. Она скорчила себе рожу. Моррис хихикнул.
Пронзительно скрипнули узкие сходни. Высокий худощавый человек сбежал на берег. Казалось, город оглушил его, и он застыл прямо на дощатой пристани, уронив к ногам увесистую котомку. Никто не обращал на него внимания. Мало ли людей сходит на берег в Каффе? Каждый день в гавани бросает якорь до десятка кораблей из разных концов мира. Прибывает на них и оседает в каффских складах дорогое шерстяное сукно, испанский сафьян, стекло, зеркала, изящная посуда, янтарь, мечи, кинжалы, брони и кольчуги. Множество караванов идет по суше — из далеких областей Азии, Персии, Руси, Сибири и Китая. Везут они в Каффу пушнину, москательные товары, шелковые ткани, драгоценные камни и металлы.
Это едва ли не самое противное — то, что он ошивается рядом в подобные минуты, когда ты сидишь в гримерке и стараешься успокоиться перед шоу, поправляешь какие-то интимные мелочи. Он даже в сортир за тобой потащится, если вожжа под хвост попадет. Коллега как-то раз сказала ей:
Большой торговый город Каффа. Могучие двадцатиметровые стены и двадцать шесть башен охраняют каффскую крепость и дворец, где живет и правит наместник, консул могущественной Генуэзской республики.
— Похоже, у вашего проводника очень низкий вибрационный уровень, да, очень низкий. Вы были пьяны, когда он впервые установил с вами контакт?
Десять тысяч жителей и гостей города населяют Кафу. Вот и еще один пришелец нырнет сейчас в пеструю толпу и растворится в ее водовороте.
— Нет, — ответила Эл. — Мне было всего тринадцать.
На вид человеку чуть более сорока лет. Годы и пережитые испытания не состарили, но как-то проявили его лицо, прорезав глубокими, выразительными бороздами. Каждому, кто глянет на это лицо, ясно — вот человек, который многое повидал, многое вынес, но не сломился, а лишь закалился и окреп, как закаляется в огне стальной клинок. Волосы его, брови и борода выгорели почти до соломенной белизны. Одет человек странно. На нем хорасанские штаны, арабстан-ская накидка, сандалии, какие носят на северном побережье Африки, рубаха неизвестного в Каффе покроя. Но самое странное в человеке — это вовсе не его одежда. Глаза. Светло-голубые, с черным ободком вокруг радужки. Как будто тоже выгорели под неизвестным палящим солнцем или выбелены морской солью. Как будто видели такое, о чем вечером у очага не расскажут и в сказках…
— Ужасный возраст, — посетовала женщина. Она смерила Элисон взглядом. — Питались всякой дрянью, полагаю. Одни калории. Объедались до безобразия.
Вот человек нагнулся, подхватил свою котомку, поправил кошель на поясе и вошел в толпу.
Конечно, она отвергла это предположение. На самом деле у нее никогда не было возможности перекусить после школы гамбургерами или шоколадом, мать почти не давала ей денег, опасаясь, что она купит билет на автобус и сбежит. Но получилось не слишком убедительно. Ее коллега права, Моррис — низкая личность. Как он ей достался? По-видимому, она его заслужила, вот и все. Иногда она его спрашивала: скажи, Моррис, что я такого сделала, что заслужила тебя? А он потирал ладошки и фыркал. Когда она выводила его из себя и Моррис злился, он говаривал, мол, благодари Бога, детка, ты думаешь, я дерьмо, но тебе ведь мог достаться Макартур. Тебе мог достаться Боб Фокс, или Айткенсайд, или Цыган Пит. Тебе мог достаться мой приятель Киф Кэпстик. Тебе мог достаться Ник, и что бы с тобой стало?
Толпа в порту многоцветна и многоязычна.
Миссис Этчеллс (которая научила ее ремеслу медиума) всегда говорила: есть дýхи, Элисон, которых ты давным-давно знаешь, надо только вспомнить их имена. Есть злые духи, готовые сыграть с тобой дурную шутку. А есть другие, чертовски надоедливые ублюдки, извини за выражение, которые из тебя всю кровь выпьют. Да, миссис Э., соглашалась она, но как мне отличить их друг от друга? И миссис Этчеллс отвечала: Господь поможет тебе, девочка. Но у Бога дела в другом месте, и я не надеюсь на Его помощь.
— Эй, господин, не желаешь ли приобрести коня для поездки на север? Ты ведь с севера?
— А вот благовония для твоей красавицы!
— Есть ли у тебя ночлег, господин?
Колетт пересекла фойе, направляясь в бар. Ее взгляд скользнул по расстающейся с деньгами публике, которая стекалась с пестрой улицы; на одного мужчину приходился десяток женщин. Каждый вечер она рассматривала людей, чтобы подготовить Элисон. Они купили билеты заранее или стоят в очереди в кассу? Они сбиваются в кучки, смеясь и болтая, или пробираются через фойе в одиночку или парами, незаметные и безмолвные? Наверное, можно построить график, думала она, или завести какую-нибудь компьютерную программу: демография каждого городка, типичные для него клиенты и их связи, расположение заведения относительно парковок, пиццерии, ближайшего бара, где собираются молоденькие девочки.
— Возьми финики. Сладкие, как шербет. Даром отдаю, себе в убыток!
Местный администратор кивнул ей. Это был невысокий потрепанный мужичонка предпенсионного возраста; смокинг, покрытый белесым налетом, жал ему в подмышках.
— Подай, добросердечный ходжа, на бедность слепому калеке… Во имя Аллаха милостивого и милосердного!
— Все нормально? — спросил он.
— А вот лалы ормузские… Мимо, мимо…
Колетт кивнула, не улыбаясь; он качнулся на каблуках назад и, словно впервые увидев, осмотрел пакеты с конфетами, висящие на металлических крючках, и шеренгу шоколадок. Ну почему мужчины не в состоянии стоять смирно, гадала Колетт. Почему им обязательно нужно раскачиваться, рыться в карманах, оглаживать себя и цыкать зубом? Афиши Элисон висели в шести местах по всему фойе. Рядом с ними рекламные листки анонсировали предстоящие мероприятия: «Реквием» Форе, на смену которому в декабре придет «Джек и бобовое зернышко».
Элисон была сверхчувствительным человеком: то есть ее чувства были устроены иным образом, нежели у большинства людей. Она была медиумом: мертвецы говорили с ней, а она — с ними. Она была ясновидящей, она видела людей насквозь, улавливала их желания и тайные горести, знала, что они хранят в прикроватных тумбочках и как они попали на представление. Она не была (от природы) гадалкой, но людям трудно было это объяснить. Пророчества, как бы она ни возражала против этого, стали прибыльной частью ее бизнеса. В конце концов, считала она, надо подстраиваться под публику и давать людям то, что, как им кажется, им нужно. Основными потребителями предсказаний были молоденькие девушки. Им вечно мерещился незнакомец на горизонте, любовь за углом. Они надеялись завести парня получше, более общительного, менее прыщавого — ладно, пусть хотя бы не находящегося под следствием. Мужчин, как они сами утверждали, пророчества не интересовали. Они верили, что сами творят свою судьбу, спасибо, не надо. А что до мертвых, то какое им до них дело? Если понадобится поговорить с родственниками, женщины сделают это за них.
К. Богаевский. Феодосия
— Джин с тоником, — приказала Колетт барменше. — Большой.
Девица потянулась за стаканом и бросила внутрь один-единственный кубик льда.
Каффа — центр генуэзских колоний в Крыму (современное название — Феодосия).
Генуя — город в современной Италии, в средневековье — столица могущественной торговой республики. Много лет конкурировала с Венецианской республикой за рынки сбыта производимых товаров и получение прибылей от далеких колоний.
Фарси — персидский язык, на котором говорили купцы во многих странах.
— Что так скромно? — спросила Колетт. — И не забудьте лимон.
Она оглянулась по сторонам. В баре ни души. Стены фута на три от пола были обиты бирюзовым кожзаменителем с глубокой простежкой. Они нуждались во влажной уборке года этак с 1975-го. Столы «поддерево» казались липкими — по ним тоже не мешало бы пройтись тряпкой. Девица пошарила совком в ведерке со льдом. Второй кубик скользнул по стенке бокала и с глухим стуком присоединился к своему предшественнику. Лицо девушки ничего не выражало. Она отвела свои большие, свинцового цвета глаза от лица Колетт. И озвучила цену.
— Поди! И ты поди! — голубые глаза с черным ободком смотрят куда-то вдаль. Или внутрь себя…
— Это для артистки, которая выступает сегодня, — сообщила Колетт. — Я думала, за счет заведения!
И вдруг человек словно споткнулся: старый нищий в лохмотьях, весь в беловатой коросте безнадежно тянет корявую руку:
Девица ее не поняла. Она никогда не слышала о выпивке «за счет заведения». Она на секунду закрыла глаза: веки в голубых прожилках.
— Пода-айте, Христа ради! Помогите, добрые христиане, ради Христа, ради Его Святой Матери…
Человек, раздвигая прохожих, в три прыжка оказывается рядом со старым нищим. Наклоняется так низко, что едва не падает на мощенную камнем мостовую. Говорит на фарси, слегка задыхаясь, словно после долгого бега:
Обратно через фойе. Народу становится все больше. По дороге в зал люди проходят мимо установленного Колетт стенда с огромной фотографией Эл, укутанной в отрез абрикосового полиэстера, который Эл именует «мои шелка». Поначалу она с трудом драпировала его, располагая все складки должным образом, но сейчас наловчилась делать это на раз-два — поворотом запястья укладывала ткань вдоль верхней кромки портрета, вторым поворотом спускала ее по краю, а остаток рассыпала изящными складками по убогому ковру или голым половицам, в зависимости от того, на чем они выступали в тот вечер. Колетт изо всех сил старалась побороть привязанность Эл к сему образцу китча. Невероятная пошлость, заявила она, когда только начала работать с Эл. Она подумывала было заменить плакат на экран со спроецированным на него изображением Эл. Но Эл сказала, что не хочет, чтобы спецэффекты затмили ее особу. Послушай, Кол, как-то мне дали один совет, который я буду помнить всегда: не забывай о своих корнях. Помни, с чего начала. Что до меня, то я начала с сельского клуба в Бруквуде. Так что, думая о спецэффектах, спрашивай себя, можешь ли ты воспроизвести их в сельском клубе? Если нет — забудь о них. В конце концов, они на меня приходят смотреть. Я — профессиональный медиум, а не какой-то там фокусник.
— Ты… русскую речь… ты, отец, от Руси пришел? — спохватывается, повторяет то же самое по-русски.
Дело в том, что Эл обожала этот снимок. Ему было уже семь лет. Фотограф волшебным образом уничтожил два из ее подбородков и запечатлел огромные сверкающие глаза, улыбку и передал сияние Эл, тот внутренний свет, которому завидовала Колетт.
— Да, — кивает головой убогий старик, — русич… Пода-ай…
— Как дела? — спросил администратор. — За кулисами все по плану? — Он отодвинул крышку холодильника с мороженым и уставился внутрь.
Нищий смотрит на странного человека с опаской и надеждой. По лицу вроде бы и земляк. Но вот одежда… И эти выгоревшие глаза…
— Что-то не так? — спросила Колетт. Он поспешно закрыл ящик и воровато оглянулся. — Смотрю, вы опять все в лесах.
— С\'est la vie, — вздохнул администратор.
Человек развязывает кошель, протягивает нищему большую, тускло блестящую монету. Золотой?! Нищий замирает, не веря, потом скрюченные пальцы хищно хватают монету, и она мгновенно исчезает в глубине лохмотьев.
— Это точно, — согласилась Колетт.
Странный человек щурится на солнце, вытирает глаза тыльной стороной ладони. Неужто слезы?! Выпрямляется, собираясь уходить.
— Кто ты? — спрашивает с любопытством нищий вслед уходящему человеку.
Элисон предпочитала держаться подальше от Лондона. Она проложила путь в Хаммерсмит и проработала все окраины вдоль Северной кольцевой дороги. Охватила Юэлл, и Аксбридж, и Бромли, и Харроу, и Кингстон-на-Темзе. Но сердцем их бизнеса были пригороды, жмущиеся вдоль развязок М25 и трасс МЗ и М4. По прихоти судьбы они проводили вечера в осыпающихся казенных зданиях постройки шестидесятых и семидесятых, чьи панцири вечно нуждались в ремонте: черепица градом осыпалась с крыш, отсыревшая роспись отходила от стен. Ковры были липкими, а стены испускали едкие испарения. Тридцать лет миазмы оседали на стенах и в конце концов кристаллизовались в бетоне, подобно крошечным гранулам из пакетика с супом. Сельские клубы еще хуже, конечно, но они до сих пор сотрудничали с некоторыми. Колетт приходилось общаться с деревенскими дурачками из хозяйственного персонала и обдирать голени и лодыжки, таская стулья в предпочитаемый Эл полукруг. Ей приходилось собирать деньги на входе, и заранее мерить сцену шагами в поисках скрипящих половиц, и вытаскивать щепки, чтобы Эл не занозила ноги, — для нее было в порядке вещей скинуть туфли в первой половине выступления и общаться с миром духов босиком.
— Афанасий Тверитя-нин, — отвечает тот и, помолчав, добавляет: — Я пять лет русской речи не слыхал… Теперь вот услышал, будто в родном дому побывал…
— Чудны дела твои, Господи! — вздыхает нищий, незаметно ощупывая монету.
— Как ей там, нормально одной? — спросил администратор. — Большой джин — самое то. Ей что-нибудь еще нужно? Народу набралось бы на два таких зала, знаете ли. Вот кого я называю истинными профессионалами.
— Как на русское купеческое подворье пройти, знаешь?
— Сейчас прямо иди, в горку. Как ворота крепостные увидишь, повернешь направо. Там вскорости и будет подворье. А ты разве купец?
За кулисами Эл сосала убойно мятный леденец. Ей вечно кусок не лез в горло перед шоу, а после она была слишком разгоряченной, слишком взвинченной, и все, что ей было нужно, это выговориться, выплеснуть все из себя. Но иногда, через несколько часов после того, как она гасила свет, Элисон просыпалась и понимала, что ее тошнит от голода. И тогда ей нужны были пирожные и шоколадные батончики, чтобы набить свою плоть и спастись от издевательств мертвых, от их сварливых щипков и острых, как иголки, зубов. Одному богу известно, говорила Колетт, что такой рацион творит с уровнем инсулина в твоей крови.
— А что, не похож разве? — усмехается человек.
Я чертовски хочу джина, подумала она. И представила, как Колетт там, снаружи, сражается за него.
— Да уж и не знаю, — старый нищий снова прячет глаза.
— Ладно, отец, прощай, Господь с тобой!
Колетт была резкой, грубой и незаменимой. До того как они начали работать вместе, Эл вечно навязывали условия выступления, которые ей не нравились, но она была слишком застенчива, чтобы сказать, что ее что-то не устраивает. Она никогда не проверяла звук, если только администрация ее об этом не просила, — большая ошибка, это совершенно необходимо. Пока не появилась Колетт, никто не проверял свет и не разгуливал по сцене, подобно суррогатной Эл, чтобы оценить акустику зала и поле зрения выступающего. Никто даже не смотрел, нет ли на полу гвоздей или битого стекла. Никто не заставлял убирать высокий табурет — потому что для нее вечно ставили высокий табурет, не понимая, что она отнюдь не крошка. Она терпеть не могла взбираться на него и раскачиваться, точно ангел на острие иглы: юбка сбивалась, Эл, балансируя, пыталась вытащить ее из-под зада и чувствовала, как стул брыкается, угрожая сбросить ее с себя. Пока не появилась Колетт, все шоу она проводила на ногах, лишь опираясь на стул, иногда еще клала на него руку, словно его ставили именно для этого. Но Колетт, едва заметив на сцене табурет, делала из администрации котлету. «Уберите это, она не работает в таких условиях».
— Христом спасаемся, милостию Его, — бормочет нищий.
— Истинно так… — задумчиво соглашается незнакомец и идет прочь.
Вместо стула Колетт требовала кресло, широкое, просторное. В нем Элисон идеально начинала вечер, расслабленная, со скрещенными лодыжками, выравнивала дыхание, прежде чем заговорить с публикой. При намеке на контакт она сразу же подавалась вперед, затем вскакивала и шла к краю сцены. Она нависала над аудиторией, практически плыла над головами, ее приносящие удачу опалы вспыхивали огнем, когда она простирала руки с растопыренными пальцами. Опалы она заказала по почте, но если спрашивали, говорила, что их завещала ее семье русская княгиня.
Старик облегченно вздыхает и еще глубже прячет заветную монету.
Все это она объяснила Колетт, когда наняла ее. В наши дни выгоднее всего иметь русских предков, лучше даже, чем цыган; вы же не хотите заронить в умы клиентов беспокойство о несанкционированных свалках, вшах, бригадах нелегальных гудронщиков или жилых фургонах, вторгающихся в пригородную зеленую зону. Итальянские корни — неплохо, ирландские — великолепно, но надо быть осторожной. Из Шести графств
[2] практически ни одно не годится — слишком велик шанс всплыть в новостях. Что до остальных, то Корк и Типперэри звучат слишком комично, Уиклоу и Уэксфорд похожи на названия легких недомоганий, а Уотерфорд просто скучен. «Эл, — говорила Колетт, — от кого сегодня ты унаследовала свой потрясающий дар медиума?» И Эл немедленно откликалась сценическим голосом: «От своей старой прабабки из графства Клэр. Благослови ее Господь».
Дважды благослови, тихонько произнесла она. Она отвернулась от зеркала, чтобы Колетт не видела, как шевелятся ее губы. Благослови всех моих прабабок, кем бы и где бы они ни были. А папаша мой, кем бы он ни был, пусть гниет в аду; чем бы ад ни был и где бы ни располагался, пусть он гниет там; и пожалуйста, пусть черти запирают двери на ночь, чтобы он не мог бродить туда-сюда и изводить меня. Благослови мою маму, которая пока что жива, разумеется, но все равно благослови ее; ну разве не гордилась бы она, увидев меня в шифоне, с ног до головы напудренную и надушенную? В шифоне, ногти накрашены, везучие опалы сверкают — ну разве ей не понравилось бы? Разве это не лучше, чем лежать расчлененной в лоханке, чего, я знаю, она мне поначалу желала: чтобы я плавала в студне и крови. Разве не хотела бы она увидеть меня сейчас, с головой на плечах и в туфлях на шпильке?
Нет, подумала она, будь реалисткой: ей на тебя насрать.
Лиса Винченцо
Десять минут до выхода. Из динамиков звучит «Танцующая королева» «Аббы». Колетт с бокалом джина и прихваченной мизинцем бутылкой тоника заглянула во вращающуюся дверь в конце зала. Все места заняты, яблоку негде упасть. Людей приходилось заворачивать, администратор терпеть этого не мог, но что поделаешь, нормы пожарной безопасности. Как атмосфера сегодня? Да вроде все в порядке. Случались вечера, когда она садилась в зале, чтобы Элисон выбрала ее первой, для разогрева, но они не любили жульничать, да и не часто приходилось. Сегодня она будет порхать по залу с микрофоном, находить выбранных Эл людей и передавать микрофон по рядам, чтобы те могли отвечать на вопросы четко и громко. Нам нужно не меньше трех, чтобы охватить весь зал, сказала она администратору, и чтоб никаких там клоунов, которые путаются в собственных ногах. Она сама, быстрая, тонкая и опытная, поработает за двоих.
Колетт думала о том, что нынче не выносит их: зрителей, клиентов, покупателей. Ей неприятно находиться среди них, неважно для чего. Она поверить не могла, что когда-то была одной из них, стояла в очереди, чтобы послушать Эл или кого-то вроде нее. Бронировала билеты (принимаются все основные карты) или толкалась у кассы: десятка в кулаке, душа в пятках.
Вино из тонкогорлого серебряного кувшина налил в кубки темнокожий слуга.
— Афонас, торговый гость и гость в моем доме! Воистину ты совершил диковинное путешествие, — восторгался хозяин.
Элисон вертела кольца на пальцах: везучие опалы. И нервы здесь ни при чем, нет, это какое-то странное ощущение в животе, словно внутренности ее разверзлись, словно она готовит место для чего-то, что может произойти. Она услышала шаги Колетт: мой джин, подумала она. Прекрасно, прекрасно. Осторожно Элисон вытащила мятный леденец изо рта. Губы сложились в надутую гримаску; глядя в зеркало, ногтем среднего пальца она заново разгладила их в улыбку, аккуратно, чтобы не смазать помаду. Лицо рассыпается — за ним надо следить. Она завернула леденец в салфетку, огляделась и нерешительно бросила его в железную урну в паре футов от кресла. Он упал на линолеум. Моррис со смешком хрюкнул.
— Хожение мое еще не окончено, Винченцо, — качнул головой Афанасий, пригубливая терпкое душистое вино. — Надобно еще на Русь пройти.
— Ты чертовски беспомощна, детка.
— Пройдешь! Как не пройти! — с воодушевлением воскликнул Винченцо Перотта, помощник и доверенное лицо консула Генуи, Джоффредо Леркари, представитель могущественного Генуэзского банка святого Георгия. — Столько стран и народов ты уж преодолел, столько морских миль проплыл! Тебе, должно быть, сказали, что я — любитель слушать рассказы торговых гостей. Многие диковинные люди морем и сушей прибывают торговать в Каффу, много странных историй и баек рассказывают. Но такого удивительного рассказа мне слышать еще не приходилось! А нет ли у тебя, Афонас, карт тех мест?
На этот раз Колетт умудрилась перешагнуть через ноги Морриса. Моррис взвизгнул:
— Нет, рисовать пути я не умею, да и готовых карт в Индийской земле не видывал.
— Наступи на меня, я это обожаю.
— Жаль, Афонас, очень жаль… Но вот что ты обязан сделать! Ты же писать обучен?
— Не начинай! — рявкнула Эл. — Не ты. Моррис. Извини.
— Грамоте разумею. Еще батюшкиными стараниями в малых годах, в родном дому обучен дьяком Димитрием.
Лицо Колетт было худым и белым. Глаза ее сузились, точно бойницы.
— Вот! — искренне обрадовался Перотта. — Так запиши же обо всем, что видел. Это будет документ бесценный. Что мы об Индии знаем? Байки одни да сказки дикие. Это здесь, в просвещенной Каффе. А на родине твоей?
— Я привыкла.
Она поставила бокал рядом с щипчиками Эл для завивки ресниц и бутылку тоника подле него.
— Не кори, Винченцо, — Афанасий нахмурился, покачал головой. — Родина моя, Русь, грамотными и мудрыми людьми вельми богата. Ты бывал ли там, говорил ли с людьми смыслеными (мудрыми)? Или тоже байки слушаешь?
— Плесни, — сказала Эл.
— Не сердись, Афонас, — Винченцо огорченно выпятил губу, блеснули живые сливовые глаза. — На Руси я не бывал и тебя обидеть не думал. Тебе верю. Да и должен каждый человек свой родной край ценить и хаять не давать. Так правильно. На том только на чужбине и выстоять можно. Верно я говорю?
Она взяла бокал и вгляделась в шипучую жидкость. Затем поднесла его к свету.
— Верно, Винченцо! Ох, как верно сказал ты! — горячо подтвердил Афанасий. — Трудно в одиночку в чужом краю сохранить веру правильную, взгляд прямой! Так и хочется приспособиться, поддакнуть, где надо, промолчать, где выгодно…
— Боюсь, лед весь растаял.
— Аи, Афонас… — Перотта затряс головой, как бы вытряхивая что-то из волос, и неожиданно хлопнул в ладоши. — Джакомо-менестреля сюда!
— Ерунда. — Эл нахмурилась. — По-моему, сюда что-то просачивается.
Почти сразу, словно поджидал неподалеку, в зал вошел юноша в лиловых, обтягивающих длинные ноги штанах. В руках он держал лютню. Винченцо кивнул менестрелю, и тот протяжно запел на незнакомом Афанасию языке. Грустная, незамысловатая мелодия, как белый голубь, металась под высокими сводами зала и не находила выхода. Винченцо тосковал вместе с балладой, на его подвижном лице отражалось страдание. Торговый гость слушал вроде бы отрешенно, но вот резким движением рванул завязку у ворота, сжал в руке серебряный кубок. Мелодия смолкла, умолк и голос менестреля.
— В твой джин-тоник?
— Кажется, я уловила проблеск. Пожилой человек. Ну ладно. Сегодня не доведется развалившись сидеть в старом кресле. Сразу приступим к делу.
— О чем он пел, Винченцо?
Она залпом осушила напиток и поставила бокал на туалетный столик, заваленный пудреницами и тенями для век. Моррис оближет бокал, пока ее не будет в гримерке, пробежит своим желтым потрескавшимся языком по ободку. По громкой связи попросили выключить мобильные телефоны. Эл глядела на себя в зеркало.
— О том, как рыцарь отправился в дальний путь с благочестивой целью. Благородная дама осталась его ждать. На пути рыцаря было много препятствий, он сражался, побеждал чудовищ, но где-то потерял себя. И теперь он не знает, куда лежит его путь и ждет ли его еще благородная дама… Я слушал твой рассказ, Афонас, и подумал, что тебе будет близка эта баллада… Я сам люблю ее больше других. Прости, если напрасно растревожил тебя. Долг хозяина развлекать гостя…
— Готово, — произнесла она и осторожно придвинулась к краю стула, слегка ерзая бедрами.
— Ах, Винченцо! Ты правильно угадал! Эта песня про меня! Я не мог больше жить на чужбине, но и на любимую Русь иду в тревоге великой. Не потерял ли я себя, как тот рыцарь?!
Из-за двери показалась физиономия администратора.
— Ты глубоко смотришь в мир, Афонас. Ты найдешь ответ. Не знаю почему, но я верю тебе. Я слышал много рассказов торговых гостей. Все они не удерживались от того, чтобы рассказать больше, чем видели, уходили вслед за своим или чужим воображением. Только ты говорил о том, что видел сам. Больше десяти лет я представляю в Каффе Генуэзскую республику. Знаешь ли ты, где моя родина?
— Все нормально?
«Попробуй со мной» «Аббы» затихла. Эл сделала вдох, отодвинула стул, поднялась — и засияла.
И. Айвазовский. Венеция
Она вышла в круг света. Из света, могла бы сказать она, все мы пришли и в свет же вернемся. В зале раздались негромкие взрывы аплодисментов, которые она отметила лишь взмахом густых ресниц. Она медленно подошла к самому краю сцены, где была натянута ленточка. Повернула голову. Глаза ее что-то искали, борясь со слепящими софитами. И тут она заговорила своим особым сценическим голосом.
— Эта юная леди, — Она смотрела на третий ряд, — Да, вы, юная леди. Как вас зовут?.. Что ж, Лиэнн, полагаю, у меня есть для тебя послание.
Из тесной груди Колетт вырвался вздох облегчения.
Неизвестный художник. Панорама Генуи
Одинокая, залитая светом, слегка вспотевшая, Элисон оглядела свою публику. Ее голос стал низким, мелодичным и доверительным, аура ее, идеального аквамаринового цвета, подобно шелковой шали, окутывала плечи.
— Нет, Винченцо, откуда мне знать. Я думал, ты генуэзец.
— А теперь, Ли, я хочу, чтобы ты откинулась на спинку кресла, глубоко вздохнула и расслабилась. И это касается всех вас. Веселей — вы не увидите ничего страшного. Я не впаду в транс, а вы не узрите привидений и не услышите музыки духов. — Она смотрела, улыбаясь, оценивая ряды зрителей. — Так почему бы вам не устроиться поудобнее и не насладиться вечером? Я всего лишь настраиваюсь на нужную волну, внимательно слушаю и узнаю, кто сегодня посетил нас. Итак, если у меня будет для вас послание, будьте добры, поднимите руку и крикните — потому что иначе духи не смогут проникнуть к нам. Не стесняйтесь, просто крикните или помашите мне рукой. Тогда мои помощники бросятся к вам с микрофоном — не бойтесь, просто держите его покрепче и говорите громче.
— Я родился в Венеции, Афонас, и уже больше тридцати лет не видел родины. Джакомо пел венецианскую балладу. Он часто исполняет их для меня. Ты знаешь, Венеция до сих пор снится мне. О, как она прекрасна на рассвете, когда тени дворцов лежат на зеленых водах Большого канала, а тысячи голубей, просыпаясь, воркуют на площади Святого Марка… И гондольер у пристани, тихонько напевая себе под нос, собирает со дна гондолы цветы и факелы, оставшиеся после веселой ночной прогулки. Если бы ты видел, как грациозно скользит гондола по тихой воде…
— Почему же ты покинул Венецию?
В зале сидели люди всех возрастов. Старики принесли подушечки для больных спин, молодежь сверкала голыми животами и пирсингом. Юнцы запихали верхнюю одежду под кресла, но пожилые аккуратно скатали свою и положили на колени, словно спеленатых младенцев.
— Там я был беден, мой род разорился, и у меня не было будущего. Я был молод. В Генуе и потом здесь, в Каффе, я нажил богатство, сумел сделать карьеру. Теперь у меня большой дом, семья, много слуг, я служу Генуэзскому банку святого Георгия, и в чем-то моя власть больше, чем у самого консула. Но иногда меня мучает мысль: зачем все это, если я не в Венеции? Ты понимаешь меня, Афонас?
— Улыбайтесь, — приказала Эл. — Вы пришли, чтобы повеселиться, равно как и я. А теперь, Ли, душечка, вернемся к тебе — на чем мы остановились? Есть некая дама по имени Кэтлин, которая очень-очень любит тебя. Кто бы это мог быть, а, Лиэнн?
— Да, да, Винченцо! Я думал об этом тысячи раз, глядя на чужое небо и мечтая о Руси. Сейчас я близко от цели, и опять сомнения терзают меня: правильно ли я поступаю, возвращаясь назад?
Лиэнн оказалась пустышкой. Девчонка лет семнадцати, вся в каких-то идиотских пуговицах и бантиках, волосы собраны в жидкие хвостики, личико остренькое. Эл предположила, что Кэтлин была ее бабушкой, но Лиэнн не поверила — она не знала, как звали ее бабушку.
— Подумай получше, дорогая, — упрашивала Эл. — Она ужасно хочет поговорить с тобой.
Но Ли покачала хвостиками. Она сказала, что, наверное, у нее вообще не было бабушки. В зале раздались смешки.
— За тебя, Афонас! — пылко вскричал Винченцо, пригубил вино и, нарушая все правила этикета, вскочил из-за стола, подошел почти вплотную к гостю. — Слушай, что я тебе скажу. Ты купец судьбой, но поэт в душе. Я такой же, и уже много лет в своих тайных записках изливаю мою тоску по Венеции и размышляю о сути вещей. И ты можешь и должен написать обо всем. И о своих терзаниях тоже. Твой рассказ — кладезь сведений о жизни заморских стран. Я перескажу твой рассказ в своих записках. Но… — Винченцо низко склонился к гостю и понизил голос: — Афонас, ты знаешь, что после падения Царьграда турецкий султан перекрыл проливы, и корабли из Генуи почти не пробиваются в Каффу. Ты не должен никому передавать мои слова, но я уверен, что Каффу скоро захватят турки. Что будет со мной и моими записками? Ты должен написать на своем языке и унести свои записки на Русь. Твои земляки прочтут и будут знать правду об Индийской земле. Все равно ты будешь ждать в Каффе весеннего каравана. Ты напишешь, Афонас?
— Святые люди, паломники, записывают свои хожения. А я кто?
— Кэтлин говорит, она живет в парке и у нее маловато денег. Погоди-ка немножко. Пенни. Улица Пенни-парк. Тебе знаком этот адрес? Вверх по холму от рынка — а это ужасно тяжело, говорит она, когда у тебя полный мешок картошки. — Она улыбнулась зрителям. — Похоже, Кэтлин не дожила до того дня, когда продукты стали заказывать по интернету. Честно говоря, только подумаешь, как они жили в те дни… Надо почаще радоваться своему счастью. Ну что, Ли, как насчет Пеннипарк? Как насчет бабули Кэтлин, взбирающейся по холму?
Лиэнн излучала скептицизм. Она живет на Сандрингем-Корт, сказала она.
— Ты тот, кто видел незнаемое. Тот, кто может рассказать об этом. Вот рассуди: сам бы ты у себя в Твери прочитал о таком? Если бы не ты, а кто другой написал?
— Да, я знаю, — отозвалась Эл. — Я знаю, где ты живешь, солнышко, но я говорю совсем о другом, о каком-то старом местечке недалеко от Ланкашира или Йоркшира, где постоянно стреляют и играют в карты, — может быть, Пули-Бридж? Ну да неважно, — сказала Элисон. — Иди домой, Лиэнн, и спроси маму, как звали твою бабушку. Спроси, где она жила. Тогда-то ты поймешь, что сегодня вечером она была здесь ради тебя.
— С великим интересом прочел бы! — горячо согласился Афанасий. — Всегда любил о хожени-ях в дальние места читать!
Шелест аплодисментов. Строго говоря, она их не заслужила. Но зрители оценили, что она хотя бы попыталась; к тому же то, что Лиэнн была глупа как пробка, привлекло аудиторию на сторону Эл. Подобная короткая семейная память — обычное дело в этих юго-восточных городках, откуда никто не родом, где никто не задерживается надолго, а вместо центра — парковка. Здесь ни у кого нет корней; люди не хотят то ли признаваться в них, то ли вспоминать свою чумазую малую родину и неграмотных бабок и прабабок с севера. Кроме того, нынче у детей памяти хватает не больше чем на полтора года — из-за наркотиков, верно. Ей было жаль Кэтлин, которая задыхалась, но боролась изо всех сил, из нее так и сочилось астматическое добродушие, оставшееся без ответа. Пенни-парк и ряды кресел перед Эл словно были окутаны северным смогом. Кэтлин говорила что-то о кофте. Некоторые мертвецы постоянно талдычат о кофтах. Пуговица, перламутровая пуговица, посмотри, не закатилась ли она за ящик комода, тот маленький ящик, тот верхний ящик, я как-то раз нашла там трехпенсовик, в глубине комода, он проскальзывает между, ну, сама знаешь, заваливается за, да как же его, в общем, он застревает — ну вот я и взяла его, этот трехпенсовик, и купила подруге пирожное с грецкими орехами. Да, да, подтвердила Эл, они чудесные, эти пирожные, но тебе уже пора, лапуля. Приляг, Кэтлин. Пойди и хорошенько вздремни. Хорошо, согласилась Кэтлин, но скажи ей, что я хочу, чтоб ее мама поискала ту пуговицу. И, кстати, если встретишь мою подругу Морин Харрисон, скажи ей, что я ее уже тридцатый год ищу.
— Ну вот! — Винченцо торжествующе прищелкнул пальцами. — Убедил я тебя?
Колетт рыскала взглядом в поисках новой жертвы. Ей помогали мальчик лет семнадцати, одетый как бильярдист, в лоснящемся жилете и перекошенном галстуке-бабочке, и, хотите — верьте, хотите — нет, сонная шлюшка из бара. Придется самой мне бегать, думала Колетт. Первые пять минут, слава богу, ничего не говорят о вечере в целом.
— Не знаю, что и сказать. Что ж это получится?
Послушайте, вот как это делается. Допустим, вечер скучен, никто особенно не действует тебе на нервы, из мира мертвых доносится лишь далекое неразборчивое бормотание. Тогда ты оглядываешь зал, улыбаешься и говоришь:
— А вот то и получится. Хожение Афонаса Тве-ритянина… куда хожение? В землю Индийскую?
— Послушайте, я хочу показать вам, как я делаю то, что делаю. Я хочу показать вам, что в этом нет ничего страшного, по сути, это всего лишь способности, которыми обладаем мы все. А теперь скажите мне, кому-нибудь из вас, — она делает паузу, обводит взглядом зал, — кому-нибудь из вас кажется время от времени, что он обладает паранормальными способностями?
— Так я сначала еще и через Персию с Божьей помощью прошел, и через Хвалынское море переплыл…
Последующее зависело от, как выразилась бы Колетт, демографии. Есть стыдливые городки и городки, где руки дружно взмывают вверх, и, конечно, раз уж ты на сцене, ты в состоянии почувствовать настроение, даже если тебя не проинформировали заранее, даже если ты никогда прежде не была в этом конкретном месте. Но словечко-другое одобрения вроде «ну же, не надо прятаться» — и рано или поздно руки поднимутся. Ты присматриваешься — вечный компромисс между льстящим сценическим освещением и необходимостью видеть их лица. Потом выбираешь женщину из передних рядов, не столь юную, как Лиэнн, но и не выжившую из ума старуху, и просишь ее представиться.
— Вот! Еще лучше… «Хожение за три моря Афонаса Тверитянина»… Как тебе?
— Джиллиан.
— Афанасием Никитиным меня на родине кличут. По батюшке.
Джиллиан. Хорошо. Ну, приступим.
— Значит — «Хожение за три моря Афанасия Никитина». Теперь угодил?
— Джилл, вы из тех женщин — ну, — она издает легкий смешок и качает головой, — ну, вы в некотором роде вечный двигатель, в смысле, так вас описывают друзья, верно? Всегда на ногах, днем и ночью, вы ведь из тех, на ком держится мир? Но есть кое-что, есть одна проблема, сами знаете, все друзья говорят, что вы уделяете себе слишком мало времени. В смысле, вы та, на кого все полагаются, та, к кому все приходят за советом, вы надежны, как скала, так ведь, но все же скажите себе, погоди-ка, погоди-ка минуточку, а к кому я пойду, когда мне будет нужен совет? Кто поможет Джилли, когда ей придется несладко? Дело в том, что вы слишком добры к своим друзьям, к семье, вы только даете, и даете, и даете, и вы должны остановиться, прямо здесь и сейчас, и сказать себе: погоди-ка, а кто дает мне что-нибудь в ответ? Вы, Джиллиан, — перебейте меня сейчас, если я не права, — можете дать очень много, но вы так заняты, прибирая за другими людьми и приводя их жизни в порядок, что у вас практически нет возможности заниматься собственной, в смысле, тем, что вам интересно, развивать свои таланты. Когда вы вспомните, когда вы вспомните, что радовало вас в детстве, все то, чего вы хотели от жизни, — вы поймете, что крутитесь, как я это называю, в колесе заботы и оно не дает вам, Джилл, оно не дает вам возможности заглянуть в себя, выглянуть за его пределы, — вы на самом деле способны, я говорю это не для того, чтобы польстить вам, но вы на самом деле способны на совершенно экстраординарные вещи, если вы приложите усилия, если вы только дадите всем своим талантам немного вздохнуть. Ну что, я права? Скажите, если я не права. Да, вы киваете. Вы узнали себя?
— Хитрый лис ты, Винченцо. Угодил! И вином заморским напоил, и кушаньями вкусными накормил, и песней изукрасил, и в душу мою заглянул, и в свою заглянуть позволил. Как тебе теперь отказать?
Джиллиан, разумеется, кивала с того самого мига, как Эл впервые перевела дух. Опыт подсказывал Элисон, что не родилась еще женщина, которая, оставив позади первую молодость, не опознает сей портрет как истинное и непреложное описание своего характера и талантов. Нет, конечно, может, и есть такая женщина, где-нибудь в джунглях или в пустыне, но эти пагубные исключения вряд ли попадут на «Вечер мистических искусств» Элисон.
Винченцо прав. Турки действительно захватили генуэзскую колонию. Случилось это в 1475 году, менее чем через три года после беседы Никитина с Пероттой. Судьба самого Перотты и его записок неизвестна.
Теперь она утвердилась в роли чтеца мыслей, и если она сможет сказать Джиллиан что-то о ней самой, о ее семье — тем лучше. Но она и так сделала достаточно — Джиллиан чуть не лопалась от удовольствия, — так что если никто из духов не прорвется, она просто спокойно продолжит с какой-нибудь следующей жертвой. Но уже довольно долго Элисон ощущала некое фоновое бормотание (временами переходящее в рев), источник коего находился не в зале, но где-то в ее черепе, за ушами, резонируя прямо в кость. И этим вечером, как и любым другим, она подавляет страх, который ощутил бы кто угодно, попав в толпу мертвых незнакомцев, чьи намерения в отношении тебя — загадка. Она глотает воздух, она улыбается и включает свой особый слух. Это молчаливый подъем чувств, это как слушать, стоя на стремянке, балансируя на самой верхней ступеньке; она слушает самыми кончиками нервов, на пределе своих способностей. Когда выступаешь на сцене, мертвых редко приходится уговаривать. Искусство заключается в том, чтобы отделить голоса, выбрать один и позволить остальным утихнуть — заставить их утихнуть, силой, если необходимо, ведь в загробном мире встречаются весьма раздутые самолюбия. Затем берешь тот голос, мертвый голос, который выбрала, и настраиваешь его на живого человека, на уши, готовые слушать.
Итак, пора обработать зал. Колетт напряглась, подалась вперед на цыпочках, готовая рвануть с микрофоном к цели.
К. Богаевский. Древняя крепость
— Эта леди. Я чувствую некую связь с законом. Вам часто приходится общаться с адвокатами?
— Постоянно, — ответила женщина. — Я замужем за одним из них.
Взрыв смеха в зале. Эл присоединилась к нему. Колетт ухмыльнулась. Теперь они в руках Эл, подумала она. Конечно, она хотела, чтобы Эл преуспела; конечно, я хочу, сказала она себе. В конце концов, у них совместная закладная, они связаны финансово. А если я уволюсь, подумала она, куда я потом смогу устроиться? Когда дело дойдет до «ваше последнее место работы», что я напишу в своем резюме?
— У кого в задних рядах несварение?
Лоб Эл покрылся испариной, загривок стал липким. Она любила одежду с карманами, в которых можно было носить сложенную влажную салфетку, чтобы украдкой промокнуть лоб, но в женских нарядах карманы обычно не предусмотрены, а брать на сцену сумочку как-то глупо.
— О! Я же говорил: глубоко глядит Афонас. Меня так в молодых годах и звали: Лиса Винченцо. А ты угадал!
— Эта леди, — произнесла она и показала пальцем. Везучие опалы мигнули. — Та, с которой я говорю. У вас изжога, я чувствую это. У меня тут есть кое-кто, кто очень счастлив в мире духов, — Марго, Марж, знаете такую? Маленькая женщина в бирюзовой блузке, она очень любила ее. Она говорит, вы вспомните.
— Я помню, да, — ответила женщина. Она осторожно приняла микрофон и держала его так, словно тот мог взорваться. — Марж была моей тетей. Она обожала бирюзовый и еще сиреневый.
— Ладно. Я тоже не лыком шит. Хочу с тобой о здешних торговых делах потолковать…
— Да, — Эл заговорила еще мягче, — и она была для вас словно мать, правда? Она и сейчас, в мире духов, присматривает за вами. А теперь скажите, вы говорили со своим терапевтом об этом несварении?
— Что ж не поговорить…
— Нет, — призналась женщина. — Ну, у них столько дел.
Винченцо быстро вернулся на свое место. На сливовые глаза словно шторки упали. Нету больше Винченцо. Сидит за столом важный генуэзский чиновник — синьор Перотта.
— Им прекрасно платят за то, что они следят за вашим здоровьем, милая.
— Слушаю тебя, Афанасий Никитин…
— Вокруг все чихают и кашляют, — пожаловалась женщина. — Уходишь еще в худшем состоянии, чем пришла — к тому же врачи все время разные.
У южной башни поджидал Афанасия чернявый юркий человечек с двумя слугами. Как завидел, бросился навстречу.
Зрители заулыбались, по рядам прокатилась волна сочувствия. Но сама женщина излучала нетерпение. Она хотела узнать, что скажет Марж, а к несварению она давно привыкла.
— Ну как, как, Афанасий? Не томи, скажи слово! Удалось ли договориться с Пероттой? Он хитрый лис, интересы своего банка ставит выше самой Генуи, а уж какие-то купцы русские ему и вовсе… Донага готов раздеть…
— Не оправдывайтесь. — Эл едва не топнула ногой. — Марж спрашивает, зачем вы откладываете? Позвоните врачу завтра же утром и запишитесь на прием. Бояться совершенно нечего.
— Так его и звали… — задумчиво сказал Афанасий.
Так ли? Лицо женщины засветилось от облегчения; или от некоего чувства, которое окажется облегчением при ближайшем рассмотрении; несколько секунд она дрожала, прижимая руку к ребрам, сгибаясь пополам, словно чтобы защитить пространство, заполненное болью. Ей понадобится время, чтобы перестать думать, будто у нее рак.
— Кого? — удивился человечек.
— Перотту. В юные годы сверстники звали его Лисой.
А теперь трюк с очками. Найдите женщину средних лет, которая не носит очков, и спросите: вы проверяли зрение в последнее время? После чего в вашем распоряжении весь мир оптометрии. Если она проверяла зрение на прошлой неделе, то скажет, мол, да, действительно. И они зааплодируют. Если скажет, что нет, в последнее время нет, то подумает: «Но я знаю, что стоило бы…» А если женщина ответит, что в жизни не носила очков, то следует парировать: «Ах, милочка, эти ваши мигрени! Почему бы вам как-нибудь не заскочить в оптику? Я вижу вас, примерно через месяц, в чудных очках в прямоугольной оправе».
— Поделом. Ну что ж, удивил его твой рассказ?
Можно спросить их, не собираются ли они к зубному, поскольку все к нему ходят, постоянно, но ты же не хочешь, чтобы они дергались. Нужно слегка подтолкнуть их, но не пришпоривать. Вся соль в том, чтобы впечатлить, но не напугать их, смягчить углы страха и недоверия.
— Эта леди — я вижу сломанное обручальное кольцо — вы потеряли мужа? Он умер совсем недавно? И буквально только что вы посадили розовый куст в его память.
— Удивил… Только непростой он человек. И мысль в мою душу заронил непростую…
— Не совсем, — ответила женщина, — я посадила несколько — ну, на самом деле это были гвоздики…
— Все непростые, — проворчал человечек, с неудовольствием глядя на отрешенное лицо Афанасия. — Однако купец торговать должен. Прибыль иметь. Или я неправильно говорю?
— …несколько гвоздик в его память, — перебила Эл, — потому что они были его любимыми цветами, правильно?
— Правильно, Григорий, все правильно говоришь, — подтвердил Афанасий. — И я ничего не забыл. Все твои со Степаном торговые вопросы в разговоре ребром поставил.
— О, ну я не знаю, — замялась женщина. Она была слишком взволнована, вертела головой и не попадала в микрофон.
— А сроку-то, сроку ждать сколько?
— Ох уж эти мужчины, странные создания, — бросила Эл публике. — Они просто не любят говорить о подобных вещах, боятся показаться слишком сентиментальными — как будто нам это не понравится. Но могу заверить вас, сейчас он мне говорит, что гвоздики были его любимыми цветами.
— До Введения во храм Богородицы обещался решить…
— Но где он? — спросила женщина, снова мимо микрофона.