Сергей Карпущенко
Капитан полевой артиллерии
Карпущенко С. В.
Сочинения: В 3 т. Т. 1: Капитан полевой артиллерии: Роман. – М.: ТЕРРА, 1996. – 400 с. – (Большая библиотека приключений и научной фантастики).
Художник О. ЮДИН
ISBN 5-300-00753-6 (т. 1)
ISBN 5-300-00752-8
Аннотация
В романе «Капитан полевой артиллерии» описывается один из почти забытых эпизодов времен первой мировой войны: оборона неприступной крепости Новогеоргиевск. Главный герой, капитан полевой артиллерии Лихунов, попадает в немецкий плен, где начинает вести дневник, в котором находят отражение не только картины обороны крепости и жизни русского офицера в плену, но и размышления о смысле жизни, о вере, о том, что же такое война и кому она нужна…
ПРОЛОГ
В Петрограде 27 ноября 1916 года было морозно и сухо. Те из обитателей сводного эвакуационного госпиталя, кто смог подняться с постели и подойти к окну, смотрели на розовую брусчатку мостовой, чисто выметенную, горделиво-столичную, по которой проходили никуда не спешащие обыватели, проносился порой весь в клубах сизого дыма сияющий лаком и никелем автомобиль, прогромыхивал экипаж лихого петроградского «ваньки», никогда не останавливавшегося возле здания Училища правоведения, где размещался госпиталь. Через плохо вымытые стекла они смотрели на заждавшийся снега город, остуженный осенними ветрами, кое-кто улыбался, видя несущихся по улице гимназистов с развевающимися башлыками, плюющих на приличия и не желающих соблюдать благочиние. Лотошник в картузе проносил свой незатейливый товар на лотке, подвешенном на шее, – крендельки овсяные, гречишные, ячменные. Размахивая кипой газет, пробегал мимо окон орущий мальчишка. Пускали облачка сигарного дыма и постукивали бронзовыми наконечниками тростей респектабельные горожане, и каждый из стоящих у окна знал, что никто в холодном этом городе даже не подозревает о их существовании, что они никому не нужны и о них все забыли, потому что воюющей державе нужны здоровые мужчины, способные воевать, работать, разносить газеты с сообщениями о положении на фронте, продавать овсяные крендели, чтобы работающие на армию могли укреплять свое тело или хотя бы прогуливаться, как эти господа, постукивая тростями, и рассуждать о том, как много шансов осталось у России для победы над Германией.
Но они ошиблись – их не забыли. Вечером в госпитале устраивался благотворительный концерт, ожидались важные гости, поэтому еще до обеда все помещения стали тщательно мести, проветривать, уничтожая запах опрелой кожи, нечистого белья, застарелых, гноящихся ран. Сестры спешно занимались перевязкой. Меняли бинты даже у тех, кого перевязывали совсем недавно. Потом сестры бегали с кипами белья, нательного и постельного, помогали тяжелораненым переодеваться, заменяли, где нужно, простыню или наволочку. Ждали посещения членов августейшей фамилии. Старший врач с озабоченным лицом бегал из палаты в палату, заглядывал в тумбочки, под кровати, матерно ругал санитаров и под конец распорядился перемыть ночные вазы, признав их источающими зловоние, и еще раз протереть полы раствором хлора. Бедные измученные сестры носились по госпиталю, наводя порядок, не успевая ухаживать за ранеными. Потом в палатах появились санитары, держа под мышкой государственные трехцветные флаги, и, поддерживая друг друга, стали взбираться на тумбочки и укреплять флаги над входами в палаты.
Концерт был назначен на шесть пополудни в бывшем рекреационном зале училища, довольно просторном, но холодном, с белым лесом мраморных колонн, высящихся вдоль стен. Стулья и диванчики для ходящих санитары и сестры расставили там заранее, оставив место для коек тяжелораненых, но только для тех, кто сам изъявил желание поглядеть на артистов, – никого не принуждали. В госпитале было несколько умирающих. Их отнесли подальше, в дальние углы палат, оставив у постели каждого сестру или санитара на дежурстве.
Незадолго до приезда гостей по палатам прошел старший врач, уже не в халате, а в мундире и при шашке. Обратился к раненым тревожно-радостным голосом:
– Веселей, веселей смотрите, господа! Сами их императорские высочества великие княгини и великий князь соизволили посетить наш госпиталь, дабы личным участием к судьбе русского солдата засвидетельствовать свое сочувствие вашим подвигам и ранам. Веселей смотрите, прошу вас, господа!
И раненым нравилось, что называли их господами, потому что в дни обыкновенные именовал их старший доктор лишь братишками, а иногда и просто хамами – лежали в госпитале нижние чины по большей части. Когда врач ушел, сестры стали выводить раненых в рекреационный зал, по-праздничному освещенный, откуда уже доносились пиццикато скрипок готовящегося к игре оркестра. Больные, кто мог, входили в зал без помощи сестер, другие опирались им на плечи. Шли медленно, стыдливо запахивая на груди серые больничные халаты, сконфуженно косились на приодетых артистов, сгрудившихся в противоположном конце зала. Артисты же, среди которых были солисты императорской оперы Калинина, блиставшие в ту пору на сцене Смирнов и Коваленко, широко открытыми глазами смотрели на входящих в зал воинов. Раненые шли, постукивая о пол костылями и палками, тяжело опирались на них. Многие глухо кашляли по причине разъеденных хлором легких. Туго обмотанные бинтами головы, руки, ноги. Раненые медленно входили в зал, поддерживаемые сестрами, которые в эту минуту всем своим видом старались выразить особое сочувствие. Они с трудом садились на приготовленные для них места и клали свои костыли прямо на пол. Потом санитары стали вносить койки с лежачими больными. Раненые только поворачивались в сторону собравшихся гостей, но им словно тут же становилось совершенно неинтересно смотреть на артистов, и они отворачивались. Оркестр поднялся. Калинина и артистка балета Преображенская заплакали навзрыд, и кто-то пронзительно, срывающимся на плач голосом крикнул:
– Слава защитникам отечества-а-а!!
И тут же строгие звуки народного гимна покатились от стены к стене, подхваченные нестройным хором полусотни голосов. И раненые поднимали свои костыли и тяжело вставали. Но пение гимна уже подходило к концу, и иные, так и не успевшие подняться, красные от смущения, сидя встречали последние строки гимна:
Царь правосла-а-вный!
Бо-о-же-е, ца-а-ря хра-а-а-ни-и!
Когда все уселись, появилась тележка, доверху наполненная свертками и пакетами. «Подарки! Подарки!» – полетело от одного к другому, и полный господин во фраке, вышедший на середину зала, торжественно, очень гордясь, должно быть, возложенной на него обязанностью, произнес:
– От Городской думы нашим славным российским воинам, претерпевшим неизмеримые муки от душегуба-германца, скромные дары!
Тележки катились санитарами мимо оживленных раздачей подарков раненых. Сопровождали дары артистки Корчагина-Александровская и Калинина, приветливо улыбавшиеся раненым. Останавливались возле каждого и произносили несколько ласковых, теплых слов, получали из рук санитара пакет, вручали его раненому и шли дальше. Пакеты эти разворачивались тут же, с интересом рассматривалось содержимое – простое белье, полотенца или бритвенный прибор с обязательным приложением литографированного портрета императора или дешевого образка Богоматери. Не удовлетворившись осмотром своего подарка, раненые тянулись к соседям и с нескрываемой завистью смотрели на их вещи. Иные тут же затевали обмен. Поднялся негромкий шум и гомон. Артисты, устроители концерта и руководство госпиталя со снисходительными улыбками следили за происходящим. Вот в зал вкатили кресло, на котором, улыбаясь и поднимая в приветствии узкую белую руку, сидела главный организатор вечера, артистка Ланская, тоже инвалид, – совсем недавно, давая концерт на позиции в целях поднятия боевого духа солдат, она попала под обстрел тяжелых немецких орудий, а в результате – контузия. Ланскую везут на каталке вслед за тележкой с подарками, она умиленно смотрит на поглощенных подарками раненых, иногда ободряюще бросает им какое-нибудь слово, но ее не слушают и продолжают заниматься своим нехитрым делом.
Концерт начался неожиданно. Внезапно негромкая возня раненых была сметена вихрем скрипок, взметнувших под гулкие своды зала увертюру к «Руслану и Людмиле». Все оторопело притихли и испуганно насторожились.
Капитан полевой артиллерии Константин Николаевич Лихунов, зябко кутаясь в больничный халат, пропахший карболкой и йодоформом, с повязкой, закрывавшей правый глаз, сидел в углу зала у колонны и слушал музыку. Лихунову тоже вручили пакет, но он его даже не развернул, а положил на колени. Он следил за гибкими, быстрыми руками прославленного Похитонова, виртуозно управляющего оркестром, и не ощущал ничего, кроме звуков. Знакомая мелодия давно не слышанной музыки, любимой с детства, словно прижимала его к мрамору колонны. Лихунов чувствовал ее холодную близость, хотел отодвинуться – и не мог, зачарованный музыкой. Он прибыл из плена всего неделю назад и все еще не мог поверить в то, что находится на родине, в родном Петрограде, что нет ни проволочных заграждений, ни конвоя. Вторую неделю он не переставал радоваться нормальной порции мяса и даже старался есть его быстро, боясь, что кусок сейчас отнимут и жестоко посмеются над его доверчивостью. И только лишь сейчас, при звуках этой очень русской и такой вольной музыки рождалось убеждение, что он действительно свободен. И теперь, прикрыв лицо ладонью, он тихонько покачивался в такт мелодии и улыбался.
Неожиданно к дирижеру смело подошел строгий адъютант с серебряным аксельбантом, тронул его за плечо, что-то шепнул на ухо. И музыка разом смолкла. Все повернулись в сторону входа в зал, откуда вскоре появилась небольшая группа вновь прибывших. В одной из вошедших женщин Лихунов сразу же узнал великую княгиню Викторию Федоровну, августейшую председательницу Комитета по обмену военнопленными. Константин Николаевич прибыл в Россию из плена в числе первых партий, великая княгиня при встрече на Финляндском вокзале, на обеде, данном вернувшимся из плена, сама подошла к Лихунову и десять минут говорила с ним.
Спутницы Виктории Федоровны Лихунов не знал. Она была средних лет, одета в простое платье сестры милосердия, на голове широкая косынка, стянутая у подбородка, на руке повязка с красным крестом. Женщин сопровождали несколько офицеров. Вошедшие постарались было остаться за колоннами, но к ним уже подбегали кто-то из администрации госпиталя, старший врач и еще какие-то люди в штатском платье.
– Господа! Братья! – с нарочито взвинченным волненьем произнес неизвестный Лихунову толстый господин во фраке. – Ваш скромный приют удостоили своим посещением их императорское высочество, великие княгини Мария Павловна и Виктория Федоровна, а также великий князь Кирилл Владимирович! Поблагодарим их за это, господа!
Снова заиграли гимн, и снова раненые, тужась, краснея от напряжения, царапали костылями натертый пол и пытались встать, а потом так же долго рассаживались, вконец утомленные.
А музыка снова играла, и по вылощенному паркету едва слышно застучали легкие ножки Оленьки Преображенской, артистки императорского балета, но Лихунов уже ничего не видел и сидел, закрыв лицо рукой. Вдруг чьи-то шпоры брякнули у него за спиной и кто-то смело тронул его за плечо. Лихунов обернулся – рядом с ним стоял молодой адъютант в полковничьих погонах.
– Вы… подняться можете? – спросил адъютант с улыбкой гордого лизоблюда, как показалось Лихунову.
Капитан встал. Перед ним стоял гвардеец с блестящей набриолиненной головой, который, не снимая белых нитяных перчаток, крутил в воздухе моноклем на шелковом шнурочке.
– Чего желаете? – спросил Константин Николаевич.
– Вы капитан полевой артиллерии Лихунов?
– Бывший капитан Лихунов.
– Кто вас лишил чина?
– Германский плен лишил.
Адъютант понимающе улыбнулся:
– Я о характере чувств ваших догадываюсь, но забываться тоже не стоит. Это не всем может прийтись по вкусу. Сейчас же прошу вас следовать за мной. С вами хочет говорить великая княгиня Мария Павловна.
Адъютант шагнул было в сторону, но, взглянув еще раз на лицо Лихунова, брезгливо двинул губами и, показывая моноклем, спросил:
– Что там у вас из-под повязки течет?
– Возможно, гной. Когда под Новогеоргиевском я командовал батареей, германский снаряд разорвался всего в двух саженях от меня. Глаз поврежден осколком, который вынули, но яблоко глаза вылущить как следует не удалось. А вы что, не видели гноя?
Адъютант, зло смущаясь, полез в карман брюк и, не глядя на Лихунова, протянул ему платок:
– Возьмите, утритесь. Там ведь дамы. Нехорошо.
– Благодарю. У меня свой платок есть. Идемте.
За колоннами они прошли на другую сторону зала, где неподалеку от оркестра в окружении устроителей вечера и госпитального начальства стояли их высочества. Великие княгини о чем-то живо говорили, а Кирилл Владимирович, двоюродный брат императора, командир Гвардейского экипажа, красивый мужчина с пышными усами, молчал, сложив на груди свои сильные руки. Лихунова подвели к княгиням. Виктория Федоровна повернула голову и некоторое время недоуменно смотрела на него, не узнавая капитана в больничном халате.
– Лихунов, – подсказал адъютант.
– Ах да! Ну конечно! Что за память, извините! – досадливо всплеснула руками миловидная Виктория Федоровна, качнула бисерной сумочкой, что висела у нее на запястье рядом с толстым, витым браслетом, и обратилась к своей спутнице: – Машенька, это тот самый капитан артиллерии, я тебе говорила. Его зовут Лихунов. Был в Новогеоргиевске, потом в плену. Пытался бежать…
Мария Павловна, с худым лицом, в холщовой косынке сестры милосердия очень похожая на монахиню, долго и внимательно рассматривала Лихунова.
– Новогеоргиевск! – сказала она скорбно. – Это наша общая трагедия. От этой раны, должно быть, у каждого русского душа болит.
– Маша, – сказала Виктория Федоровна, – господин капитан мне говорил, что у него есть какие-то записки. Там все о плене, все! Я уверена, такого еще не читали в России, где еще почти ничего не знают о положении наших военнопленных в Германии.
– Вам удалось вести в плену дневник? – с удивлением спросила Мария Павловна.
– Не совсем дневник, ваше высочество, – сказал Лихунов. – Это записки от случая к случаю. Вести дневник в плену – дело немыслимое.
– Но когда же вы покажете нам ваши записки? – немного капризно спросила Виктория Федоровна. – Я как председательница Комитета по обмену военнопленными должна знать все об их положении. Это ускорит операцию по обмену, вы понимаете.
– Да, я все понимаю, ваше высочество, – утвердительно кивнул Лихунов. – И даже если бы вы сами не предложили мне передать мои записки по назначению, то я, помня обещание, данное оставшимся в плену товарищам, был бы вынужден сам прибегнуть к наискорейшему оповещению высокого начальства и, возможно, самого государя о тяжком положении наших военнопленных. Передавая записки, я бы стал умолять ускорить обмен или хотя бы интернирование пленных инвалидов в нейтральные страны, где даже легкораненые и больные англичане и французы живут едва не с самого начала войны и где над ними нет гнета сознания, что на родине о них все забыли.
Виктория Федоровна прослушала горячую речь Лихунова внимательно, но ответила немного сухо:
– Я с интересом прочту все, что вы мне дадите. Когда я получу записки?
– Если вам угодно, завтра. Ночью я сумею их пересмотреть.
– Вот и прекрасно, – улыбнулась Виктория Федоровна. – Что же касается конкретных мер, то уже делается все что можно. Вы, к примеру, уже в России. Кроме того, налаживается интернирование туберкулезных в Данию. Но, скажу вам откровенно, Комитет порой становится бессилен, потому что делу расширения обмена и интернирования многие сильно мешают. В частности, Генеральный штаб.
Молчавший до этого Кирилл Владимирович задвигал своими роскошными усами и полушутливо-полустрого сказал:
– Сударыня, довольно, довольно! Вы переходите границы определенных для вашего Комитета полномочий и внедряетесь в область, куда дамской ножке ступать строго-настрого запрещено.
Кирилл Владимирович, довольный своей фразой, громко рассмеялся и взял обеих великих княгинь под руки, собираясь увести.
– Вот так всегда! – вздохнула Виктория Федоровна и, уже уходя, бросила Лихунову: – До свиданья, господин капитан. За вашими записками придут завтра.
Сопровождаемые свитой их высочества прошли за колонны, к выходу, а Лихунов остался стоять на месте, провожая их взглядом. Концерт скоро кончился, и музыканты стали прятать инструменты в футляры. Тяжело, с помощью сестер, поднимались со своих мест раненые и, держа раскрытые пакеты с подарками, неуклюже ковыляли к палатам. Лихунов видел, что санитары, подойдя к койке одного тяжелораненого, ненадолго наклонились над лежащим, а потом набросили ему на лицо одеяло. Эта кровать так и осталась стоять у мраморной колонны опустевшего, холодного зала.
Лихунов прошел в палату, бывшую когда-то классной комнатой будущих правоведов, и стал раздеваться. Он слышал, как рядом с ним вели негромкий разговор двое раненых, как кто-то из них вдруг стал передразнивать одного артиста. Тихо смеялись. Скоро их голоса замолкли, только из другого угла палаты доносилось:
– …да святится имя Твое… да будет воля Твоя…
Потом, когда молитва смолкла и в палате ничего, кроме храпа, тихого стона и кряхтенья спящих, не было слышно, Лихунов, порывшись в тумбочке, достал несколько тетрадей в коленкоровых обложках и, повернувшись в сторону тусклого света, падавшего от висящего под потолком ночника, стал читать…
ГЛАВА 1
Конец июня 1915 года в Западной Польше выдался жарким и на редкость сухим. Дорожная пыль плотным коричневым облаком окутывала артиллерийский дивизион, толстым слоем садилась на спины лошадей, взмокших от жары, сваливалась на шерсти грязными комками. Животные, шестерками тянувшие орудия, мотали головой, прядали ушами, забитыми пылью, фыркали, коротко ржали. Передки, зарядные ящики, орудия стали серыми. Прислуга кашляла, обматывала лица платками. Все ехали молча, и не слышно было обычного для походной колонны балагурства – всегдашнего спутника нижних чинов. Весь дивизион полевой артиллерии, с подпрыгивающими на рытвинах плохой дороги зарядными ящиками, телефонными двуколками, походными кузницами, кухнями, лазаретными линейками, обозными фурами, казался длинной, хмурой и усталой похоронной процессией, где всем на редкость скверно, хочется пить и спать и совсем не хочется говорить.
Командир третьей батареи капитан Лихунов ехал на лошади в стороне от колонны, стараясь держаться как можно дальше от поднимавших клубы пыли орудий. Фуражку он надвинул пониже, а низ лица закрыл повязанным клетчатым платком, почти что черным от пыли. Слева от него на чубаром, норовистом коне трясся старший офицер батареи, молодой, – совсем еще мальчик, – поручик Кривицкий. В распоряжение Лихунова этот выпускник училища, не обстрелянный еще, попал совсем недавно, когда доукомплектовывался дивизион, изрядно потрепанный, потерявший до двух третей орудий и людей в карпатских боях. Кривицкий правил лошадью неумело, вздернув локти и совсем не по-кавалерийски обвиснув всем телом в новеньком английском седле. Поручик то и дело дергал поводья, лошадь, роняя пену, хрипела, а всадник вдобавок нещадно хлестал ее гиппопотамовым стеком и смачно ругал животное.
– Да оставьте вы хлыст в покое! – не выдержал Лихунов и сдернул с лица платок. – Только мучаете лошадь.
– А что же делать? – с виноватой заносчивостью отозвался Кривицкий. – Хотите, чтобы я шел рядом, держась за хвост? Я же не виноват, что мне такой черт достался!
– Вначале отпустите удила, успокойте своего Крепыша, а потом на шенкелях езжайте. Этого довольно будет.- И прибавил: – Чему вас только учили…
Кривицкий промолчал, но Лихунов заметил, что поручик остался недоволен его выговором.
– А далеко ли до станции? – спросил юноша после долгого молчания, привстав на стременах и щурясь на покатые холмы, жавшиеся к дороге, по которой двигался дивизион.
– Если верить карте, – ответил Лихунов, – то верст пятнадцать осталось. Проедем Вымбухов, местечко совсем небольшое, а там и до Юрова рукой подать.
Кривицкий фатовато сдвинул фуражку на затылок.
– Если верить карте! По карте противник должен находиться отсюда верстах в тридцати, но вчера, как нам передали, через наши позиции прорвались два батальона и заняли тот самый Вымбухов, в который мы скоро войдем. Их скоро выбили оттуда, правда, но все равно в условиях войны карта – вещь чрезвычайно ненадежная.
Лихунов хотел было возразить, но, взглянув на колонну, увидел, что все смотрят куда-то в сторону: словно в доказательство слов Кривицкого о том, что противник гораздо ближе, чем показывала карта. Из-за дальнего холма медленно выплывала черная сигара цеппелина, который, постояв на месте, так же неожиданно, как и появился, скрылся за холмом.
– Ну, видели? – спросил Кривицкий, но Лихунов не ответил и только снова натянул на лицо свой запыленный платок.
От начала колонны отделилась фигура всадника, который, повернувшись лицом к двигавшимся ему навстречу офицерам, остался неподвижным, словно поджидая их.
– А вот и их благородие штабс-капитан Васильев собственной персоной! – смешливо заметил поручик, указывая рукой на всадника.- П… старый! Поди по винту соскучился или денег на водку занять хочет!
Лихунов вспылил:
– Что вы себе позволяете, поручик?! Впредь при мне извольте в должной форме отзываться о старших по чину!
– Слушаюсь, – давя смешок, пробурчал Кривицкий и надвинул фуражку на глаза.
Они подъехали к Васильеву. Пожилой штабс-капитан, с седыми усами, переходящими в бакенбарды, измученный верховой ездой, всем своим видом выражал досаду и недоумение.
– Господи, ну кто, кроме Аллаха, знает, куда нас гонят? Ведь это, в конце концов, невозможным становится! Почему бы не сделать привал? Ведь так и задохнуться можно, упасть с лошади…
Его фразу весело поддержал Кривицкий:
– Потом вас занесет пылью, песком, и только лет через сто какой-нибудь проезжающий мимо еврей увидит торчащий на обочине дороги нос. Вас, иссохшего как мумия, отроют и поставят под стекло в каком-нибудь сельском паноптикуме рядом с глиняным горшком и желтым ребром мамонта!
– Приятная перспектива, – тяжело дышал Васильев, а поручик продолжал, увлекшись:
– С вами случится то, что происходит с умершими на Сицилии. Там такой сухой климат и почва, что покойника зарывают в землю всего лишь на год, а потом выкапывают и подвешивают в специальных усыпальницах, где на них могут любоваться все, кому угодно. Я сам видел.
– Вы что, были на Сицилии? – неожиданно резко спросил Лихунов.
– Да, был.
– Зачем вы говорите неправду, Кривицкий? Ведь вы не были там!
– Как это не был, позвольте! – попытался возмутиться нахохлившийся поручик, но осекся и только буркнул: – Ну, положим, не был, так что ж с того? Это дела не меняет. Я о сицилийских мумиях в книге читал…
Лихунов видел, как покраснело под слоем пыли хорошо выбритое лицо поручика, и ему стало стыдно за своего помощника, но в то же время и за себя самого, не способного смолчать, когда дело и без того было понятным и ясным. «Ну зачем я так? Что мне до того, был он на Сицилии или нет? Вечно сунусь!» Но тут же родилась мысль: «А так и надо! Пусть не врет офицер! Пусть не врет!»
Они некоторое время ехали молча, но потом Васильев, сердито сплюнув на землю, сказал, обращаясь неизвестно к кому:
– И чего нас к этому Новогеоргиевску проклятому гонят? Неужели полевой артиллерии на открытой позиции делать нечего? Знаю! Соберется там нас рать несметная и будет трепыхаться в этой крепости, как караси в мереже. И захочется уйти, да не уйдешь! Тьфу, прости в бога душу мать!
Лихунов был согласен с Васильевым, но в разговоре участия решил не принимать, боясь, что снова скажет сгоряча то, о чем станет позже сожалеть, зато штабс-капитан разговорился:
– В наше-то время, при столь мощной осадной артиллерии, при сорокадвухметровых бомбах, которые яму вырывают в три метра глубиной да диаметром одиннадцать, – адское оружие! – крепость давно уж прежнюю роль потеряла. В лучшем случае она может иметь значение в данное время, в данной операции, а после того…
Кривицкий прервал Васильева неожиданно строгим, серьезным тоном:
– После того, значит, крепость получает нравственное право сдаться противнику? Так, что ли? Выходит, такие крепости, как Туль, Эпиналь и Бельфор, в районе которых не проводилось никаких существенных операций полевых армий, не играли никакой роли в сопротивлении Франции врагу?
– Я не то хотел сказать, – замялся Васильев.
Но Кривицкий, не слушая штабс-капитана, горячо продолжал:
– Да, мы едем на поддержку Новогеоргиевска, в котором и без нас почти сто тысяч гарнизонов, но здесь с решением Верховного главнокомандующего я согласен полностью! Крепость должна быть усилена, ибо не она по причине своей слабости призвана опираться на полевую армию, а, наоборот, крепости должны служить поддержкой войск, оперирующих в их районе. При каждом стратегическом задании крепость обязана быть способной обороняться собственными силами, оставаясь и совершенно изолированной!
Васильев еще сильнее запыхтел, ничего не ответил Кривицкому, а, бросив поводья, полез в карман брюк за портсигаром, долго раскуривал папиросу. Сказал небрежно:
– Это тебя, Паша, немцы в твоем училище подучили, чтоб ты в поле боялся выйти. От выспренних ненужных мудроделий твоя теория.
В разговор вмешался Лихунов:
– Я, по правде сказать, крепостям не доверяю – они лишь сковывают способности огромных масс обороняющихся, а противнику сосредоточенно действовать дают, что всегда врагу на пользу, но вспоминаю, как нас в японскую «шимозами» забрасывали – сами знаете, граната полевая. Психический эффект на солдат наших произвела колоссальный: когда летит, как сатана, воет, разрывается с диким треском, а запах от разрыва такой скверный, будто и впрямь ворота адовы распахнулись. Солдаты едва заслышат «шимозу», сразу кто куда разбегаются, даже куст спасением казался. А ведь потом научились не бояться, укрытия стали строить. В легком блиндаже, в окопе с верхним настилом солдат себя куда покойней чувствовал, не боялся уже и стрелял вернее, потому что руки не дрожали…
– Вот и я о том же! – видя в словах командира поддержку своей теории, воскликнул радостно Кривицкий. – В крепостях есть резон, господа! Особенно в сильных. Посмотрите, Осовец вон совсем маленький, почти игрушка, а пятый месяц обороняется, против немца стоит, шестнадцатидюймовые орудия имеющего! А Новогеоргиевск ему не чета – первоклассная, сильная крепость! Да и разве ж не помните вы русской истории военной? На открытой местности русак всегда пасовал,- или по большей части пасовал,- а вот обороной крепости мы прославились. Русские на твердыню опираться привыкли. Рязань вспомните, Козельск, лавру Троице-Сергиеву!
– Когда я об укрытиях говорил, – твердо сказал Лихунов, – я легкие, полевые укрепления в виду имел, а не крепости. Под прикрытием стен, при знании, что за трехметровым бетоном спрятаться можно, моральный настрой солдат лишь к разложению приводит. Ненавижу крепости!
Поддерживая Лихунова и словно жалея Кривицкого за непонятливость, Васильев плаксиво протянул:
– Па-а-а-ша! Да разве ж стенами крепость сильна? Не-ет! Силой и крепостью солдатского духа! Вот чем!
Кривицкий рассмеялся:
– Да какой там дух, ваше благородие! Я хоть и недавно призван, но кроме нечистого духа, от нижнего чина исходящего, ничего иного не приметил! Да и откуда, подумайте, взяться у солдата этому самому духу боевому? Понимают ли они, зачем их каждый Божий день, как капусту, крошит немецкая шрапнель и секут пулеметы? Ни причин, ни целей, ни наших союзников солдаты не знают. Появись сейчас перед нами француз или англичанин, так, не предупреди он нашего Ваньку, он же по нему тотчас стрелять начнет, приняв за немца или австрийца.
– Ну, положим, – с раздражением пробасил Васильев, – француза или англичанина они в глаза не видали, но ведь идея защиты Отечества, как дела правого, святого, именем Бога православного узаконенного, для солдата близка и понятна.
Кривицкий насмешливо фыркнул:
– Оставьте ваши тирады для бесед с бригадным батюшкой! Подумайте, ведь солдат на девяносто процентов из крестьян набирают. Оставил он у себя в деревне пашню, скотину, жену, детишек, да и хлеб по большей части убрать не успел. Деревня для него – мир. Вселенная. Что для Ваньки смерть эрцгерцога, хотя бы и с супругой или союзнический долг? Да ничего абсолютно! Он дальше своего поля и не ходил, быть может, никуда. Ну разве еще в город на заработки съездит. Для него война эта, что бабе его – сабля.
Васильев возмущенно затряс усами:
– Ты, Паша, хоть и молод, а уж циник-то из тебя порядочный выглядывает! А все столичное образование, в душу бога мать!
Кривицкий неожиданно обиделся:
– Ладно! А вот мы сейчас посмотрим, а мы сейчас проверим, кто из нас прав! Господин капитан, – обратился он к Лихунову, – позвольте я кого-нибудь из канониров на минуту позову, проверим!
Лихунову не нравился Кривицкий, не нравилась его затея, но, желая полностью загладить свою недавнюю неловкость, он молча кивнул. Поручик круто повернулся в седле в сторону колонны и прищурился, выбирая кого-нибудь.
– Левушкин! Левушкин! – мальчишеским фальцетом прокричал он. – Слышишь! Шагом марш сюда! Да поторапливайся, когда тебя господин обер-офицер подзывает!
Сквозь облако пыли было видно, что кто-то, как заводной паяц, быстро спрыгнул с передка и побежал к продолжавшим ехать офицерам. Придерживая шашку, Левушкин нагнал офицеров, совсем не уставным, а каким-то глухим, больным голосом доложил, прикладывая руку к околышку фуражки:
– Канонир третьей батареи Левушкин по приказанию вашему явился.
– Явился! – передразнил канонира Кривицкий, разглядывая низкорослого канонира с бритым, скуластым лицом, покрытым пылью густо, как и его гимнастерка. – Экий ты братец грязный, как черт. Ну да ладно, ты нам вот что сейчас расскажи. Как понимаешь, почему государь император Николай Александрович имеет сейчас с германцами войну?
Левушкин шел рядом с лошадью Кривицкого и смотрел в землю. Говорить ему, как видно, не хотелось.
– Ну же. Ну! – поторопил его поручик. – Отвечай господину офицеру!
– А нам откель знать? – со вздохом вытолкнул Левушкин слова из почерневшего от пыли рта. – Хлопнули, говорят, какого-то герцога-перца, вот и зачали люди из-за него друг дружку истреблять.
– Ну а стоило ли из-за него с германцами связываться? Отвечай!
– Поручик, что вы себе позволяете? – прогудел сквозь усы Васильев.
Левушкин же замотал головой:
– А вот энтого, ваше благородие, нам и вовсе неведомо, да, наверное, и знать не положено.
– Хорошо, ну а кто он хоть был, этот герцог-перц и жил-то где?
Левушкин подумал, прежде чем дал ответ:
– А бають, что был он императору нашему двоюродным братом, а проживал от Турции неподалеку, но сам не турецкой породы.
– Верно, не турецкой! – задорно рассмеялся Кривицкий и со снисходительностью победителя взглянул на Васильева, а Лихунов сквозь батист платка сказал:
– Да, хоть и не знает Левушкин, кто такой эрцгерцог Фердинанд, но незнание это ничуть не мешает ему хорошо воевать. Мы ведь с ним под Львовом за четверть часа целый батальон австрийцев шрапнелями положили. Так ведь, Левушкин?
– Было дело, ваше высокородие, – по-прежнему глухо и уныло, совсем без радости согласился канонир.
День перевалил за половину. Лихунов видел, что измучены не только люди, но и лошади. По обеим сторонам от дороги все так же поднимались покатые холмы, вдалеке то здесь, то там царапала знойное небо черная игла деревенского костела. Лихунов поднялся на стременах, желая увидеть крыши Вымбухова, небольшого польского местечка, в котором, как доносили, еще вчера хозяйничали два немецких батальона, прорвавшиеся через наши позиции. «Если дивизионный не даст привала, сам буду просить его остановиться хотя бы на час. Лошади не поены, заморить можно. Этак и живыми до поезда не дойдут».
– Смотрите-ка! – вдруг воскликнул Кривицкий, показывая хлыстом на внезапно поднявшуюся из-за холма высокую колокольню богатого костела, сложенного из белого камня. – Да, умеют строить поляки! Сколько вкуса в этих плавных изводах раннего барокко!
Лихунов добавил:
– Я слышал, в Вымбухове было имение какого-то магната: то ли Вишневецкого, то ли Огинского, не помню. Поэтому и костел прекрасный выстроен.
– Эге-е! – показал рукой Васильев. – Смотрите, а храм-то поврежден. По нему, как видно, стреляли. Весь камень выщерблен! Вот сволочи! И это цивилизованная нация!
– Уверен, что он разграблен внутри. Это, слышал, за ними водится. Интересно бы взглянуть. Как находите идею, господин капитан? – посмотрел на Лихунова Кривицкий.
Лихунову хотелось посмотреть, что делается сейчас внутри костела. Кроме того, – на самом ли деле германцы разграбили церковь? И он кивнул:
– Ладно, давайте, только все вместе. Дивизионный узнает – нагорит и мне и вам. Быстро надо и осторожно – немцы еще вчера здесь были. Левушкин, с нами пойдешь. Где твой карабин?
– А на передке оставил, ваше сыкородие.
– Быстро к передку, возьми карабин – и назад.
Левушкин, придерживая колотящуюся о ноги шашку, бросился к колонне и через минуту вернулся с карабином. Всадники на рысях свернули в сторону и двинулись к костелу. Канонир, вцепившийся в стремя Васильева, бежал рядом. На подходах к местечку было безлюдно. Жители, как видно, давно покинули Вымбухов, находящийся недалеко от фронтовой полосы. Только стаи ворон и галок, надсадно крича, поднимались над опустевшими домиками и носились над потревожившими их покой всадниками. Офицеры спешились у ограды костела, такой же белой, как и сам храм, привязали к дереву лошадей и направились ко входу.
– Глядите-ка! – с испугом воскликнул Левушкин и, наклонившись, поднял что-то с земли. Покрытая пылью, вдавленная в песок чьим-то сапогом, это была икона, помятая и изодранная, писанная на холсте, но без подрамника.
Левушкин тер рукавом гимнастерки по красе и ахал:
– Господи, да как же это? Это ж лик Богородицы, а вот и Иисус младенец на руках. Да чего ж она здесь?
– Чего, чего! – грубо вырвал из рук канонира иконку Васильев. – Не знаешь, чего?
– Оставьте его, – тронул Васильева за руку Ли-хунов. – Идти нам надо.
Смотря по сторонам, с расстегнутыми кобурами, офицеры вошли во дворик костела, в центре которого стояла фигура Мадонны из белого камня. Широко распахнутые двери открывали путь в черное нутро храма, совсем неприглядное на фоне освещенного солнцем камня. Они вошли в прохладу костела, и когда глаза, привыкнув, стали различать предметы, из темноты начали проступать следы ужасного погрома. Все четверо, сняв фуражки, с изумлением и страхом смотрели на опрокинутые подсвечники, сорванные, искореженные паникадила. Внутренность костела была обширной, способной вместить, должно быть, человек двести сразу. Маленькие католические алтари под высоким куполом, пестро выкрашенные, театрально экзальтированные деревянные фигуры святых, винтовая лесенка, ведущая на кафедру, – все носило следы недавнего вторжения, бездумного и жестокого.
Они стали обходить помещение храма. Под ногами хрустели осколки разбитых витражей, пол устилали сорванные с икон ризы, куски икон, которые, как видно, вырезались из рам штыками и частью забирались, а частью тут же рвались в клочья. У алтаря темнели кучи испражнений и зловонно пахли.
Вдруг Лихунов услышал частые всхлипывания. Он обернулся и увидел Левушкина, пристально смотрящего куда-то в угол. Подойдя к канониру, он заметил, что тот пристально смотрит на уцелевшую икону, запечатлевшую Рождество Христово. Мария и Иосиф, склонившись над яслями, благоговейно поднимали руки над новорожденным. Глаза у Марии были выколоты, а вся икона несколько раз размашисто порезана штыком. На плаще Богородицы углем жирно было написано немецкое ругательство.
– Да как же это, ваше сыкородие? – не вытирая струящихся слез, спросил Левушкин. – Да разве это по-людски?
Лихунов не знал, что ответить. То, что он собирался увидеть в этом костеле, он увидел. Знал, что запомнит весь этот кошмар навсегда, но отвечать канониру ему не хотелось. Все было понятно без лишних слов. Однако тихо, но твердо Лихунов сказал:
– Убивать их надо! Нещадно! Как псов бешеных убивать!
Испуганно-радостный возглас Кривицкого гулко запрыгал под сводами:
– Господин капитан, сюда идите! К нам! Скорее!
Лихунов пошел мимо взломанных кружек для сбора пожертвований, разграбленной стойки для продажи свеч и оказался рядом с Кривицким и Васильевым. Штабс-капитан зачем-то накручивал на палку большой пук неизвестно где добытой пакли.
– Что здесь такое? – спросил Лихунов.
– Какой-то подземный ход, – волнуясь, сообщил Кривицкий.
– Слазаем, – буркнул Васильев. – Вот, факел сделал.
Лихунов почувствовал острое желание побывать в подземелье, но нашел нужным сказать:
– Только быстрей давайте. Нам еще колонну догнать нужно.
– Успеем, – отвечал Кривицкий. – Мы же на конях.
Сухая пакля вспыхнула и осветила крутой спуск вниз.
– Смотрите! Смотрите! – в ужасе воскликнул Кривицкий и схватил Лихунова за рукав.- Голова! Там голова!
Тремя ступенями ниже действительно лежала человеческая голова с пожелтевшей, как пергаментная бумага, кожей. Темные, немного вьющиеся волосы спутанными прядями ложились на лицо с застывшей гримасой приоткрытого рта.
– Истеричка, – презрительно сказал Васильев.
Кривицкому, похоже, стало стыдно своего малодушия. Рукой, затянутой в грязноватую перчатку, он поднял голову за волосы и, фатовато улыбаясь, сказал:
– Когда-то вы были недурной паненкой. Теперь же вам вшистко едно, не правда ли?
– Перестаньте дурачиться, – потребовал Лихунов. – Голову нужно отнести вниз. Там, конечно, фамильный склеп. Давайте факел, Васильев. Я первым пойду.
Они стали спускаться по крутой, с полуистертыми ступенями каменной лестнице, и чем ниже спускались офицеры, тем чаще попадались иссушенные временем черепа и кости прежних владельцев Вымбухова. В самом подземелье было холодно, но сухо. Сводчатый кирпичный потолок нависал над нишами, расположенными по обеим сторонам длинного помещения. Сильно пахло тлением. Ужас смерти будто стекал по этим древним стенам, молчащим, неприступным, и стлался под ногами разбросанными всюду костями.
– Господа! – простонал Кривицкий. – Пойдемте же отсюда! Невыносимо!
– Ступайте наверх и ждите нас у лошадей! – скомандовал Лихунов.
Дробно застучали шаги взбегающего по лестнице поручика. Лихунов посмотрел на стоявшего рядом штабс-капитана, который с покривленным лицом смотрел на разоренную усыпальницу.
– А вы почему не ушли?
Васильев странно усмехнулся и даже будто подмигнул:
– А интересно просто. Свежей смерти я вдоволь насмотрелся, а вот такое только благодаря неприятелю, войне благодаря увидишь. Знаете, я этой жизни не люблю. Все здесь смрад и грязь, но сейчас мне показали, что и в ином мире тоже, должно быть, трудно покоя сыскать. Ну куда же деваться от зла, скажите мне?
Лихунов не ответил. Он жадно осматривал покой склепа. У самого входа на лестницу была навалена куча полуистлевших человеческих тел в обрывках еще не сгнившего полностью парчового и бархатного платья. Желтые, набальзамированные лица таращили на него полуоткрытые глаза. Кое-какие трупы еще не потеряли полностью облика живых людей, но покрылись отвратительной коркой жировых выделений. Всюду валялись разбитые крышки гробов, дубовых, с хорошо пригнанными досками. Немцы, похоже, подтаскивали гробы к входу наверх, где в подземелье сверху падал слабый свет, здесь же они вываливали тела и грабили их. Офицеры прошли и мимо ниш, где еще стояли гробы, но тоже с сорванными крышками.
– Нет, все, дальше не пойду, – остановился задыхающийся Васильев.
Лихунов хотел взглянуть на лицо штабс-капитана, но не успел. Факел, мигнув последний раз, погас, и выбираться им пришлось в кромешной темноте, по полуистлевшим предкам польского магната.
На дворе офицеров вновь облепила жара. На вывалившемся из стены камне сидел рядом со входом в костел канонир Левушкин. Сцепив руки на цевье стоящего перед ним карабина, он тупо смотрел на фигуру Мадонны. Когда его окликнули, он поднялся не сразу, но едва осознал, что зовут именно его, неожиданно резко вскочил на ноги и словно на пружинах пошел к воротам. Лихунов и Васильев двинулись за ним.
Поручика Кривицкого они нашли возле лошадей. Свои щегольские перчатки он почему-то снял, курил, держа папиросу дрожащими пальцами.
– Ну что, господа, каково? – развязно обратился он к подошедшим, должно быть, сильно стыдясь за свое малодушие. – Какие безобразники эти немцы! Ведь даже турки, уж на что нехристи, а чужую святыню осквернить побоятся! Ведь так?
Но ему никто не ответил, и поручик подумал, что он осрамился навек.
На рысях они принялись нагонять ушедшую вперед колонну. Левушкин совсем расклеился и едва поспевал, хоть и держался за стремя. Вымбухов был пуст, только черное облако орущих ворон и галок носилось над тихим польским местечком.
ГЛАВА 2
Дивизион они настигли в полутора верстах от Вымбухова. Колонна стояла чуть в стороне от дороги, где протекала узкая речушка, и уже не выглядела колонной. От прежнего порядка не осталось и следа. Лошади выпряжены, орудия, передки, зарядные ящики, кухни, кузницы, лазаретные линейки – все было в хаосе, который, казалось, уже никогда не превратишь в прежнюю, стройную форму походной колонны. Канониры, бомбардиры, фейерверкеры сновали между лошадей с ведрами, собираясь их поить. Другие садились в кружок, доставали из мешков пищу, тут же закусывали.
– Ну, смотрите-ка! – воскликнул Кривицкий. – А дивизионный-то вперед нас пардону попросил, отдых пожаловал! – И, настегивая стеком и без того запаренную лошадь, поскакал вперед.
– Все ему нипочем,- пробормотал Васильев. – Вот щенок вертлявый! Ну а эти-то, посмотрите, что делают! Лошадей поить собрались! Ведь заморят коней, заморят!
Офицеры спешились, ослабили подпруги. Лихунов едва докричался своего вестового – в гомонящей, радостной суете привала каждый думал о себе, о том, как бы вкусить удовольствий побольше, отдохнуть после долгой, изнурительной езды по солнцепеку. Кинул поводья вестовому, прошел по своей батарее, отдал два-три приказания, потом достал из походного чемодана полотенце, мыло и пошел на речку, взбаламученную сотней голых тел, плескавшихся в мелкой воде. Он долго выбирал место, отошел на четверть версты выше, собрался было раздеться, но тут у куста можжевельника увидел штабс-капитана Васильева, приготовившегося купаться, уже раздетого до кальсон, но отчего-то не решающегося войти в воду. На совсем белой груди Васильева Лихунов заметил серебряную ладанку. Штабс-капитан перехватил его взгляд и, почему-то смутившись, прикрыл ладанку рукой, делая вид, что потирает грудь.
– У нас, я слышал, не больше часа? Спешит дивизионный? – чуть сконфуженно спросил Васильев.
– Да, в четыре мы должны быть на станции, в Юрове. А вы почему не купаетесь? Вода холодная?
– Нет, я так.
Лихунов чувствовал, что штабс-капитан что-то хочет сказать ему, но не решается. Он разделся, подошел к воде, оказавшейся чуть прохладнее воздуха.
– Да, вы, пожалуй, правы. Купание в такой воде не освежит.
Васильев сказал неопределенное «да-а» и вдруг заговорил:
– Я вот о чем у вас спросить хотел, Константин Николаевич. Извините, если обижу. Там, в костеле, я следил за вами и, признаться, был немного удивлен, видя какое-то холодное равнодушие на вашем лице. Неужели это зверство, это… космическое варварство не проняло вас?
Лихунову действительно не понравился вопрос. Он нахмурился, внимательно посмотрел на Васильева, не ожидая, что этот простоватый с виду штабс-капитан полезет ему в душу.
– Это не совсем так.
– Не совсем? – усмехнулся Васильев.
– Да, не совсем. Во-первых, вид поруганной святыни меня, конечно, тронул, но, в отличие от некоторых – вы знаете, кого я имею в виду, – за пятнадцать лет армейской службы я научился сдерживать свои чувства. Здесь они нам лишь вредят. К тому же эмоции, как ни странно, ни на йоту не переменили бы моего отношения к врагу, которое определяется не степенью его моральных качеств – враг всегда безнравствен, – а теми политическими условиями, что сделали этих людей моими неприятелями. Я – профессиональный солдат, учился оборонять отечество от врага и буду бить любого, кого мое начальство сочтет за такового. Теперь вам понятна моя точка зрения?
– Более чем, не волнуйтесь! – резко сказал Васильев. – С вами, я вижу, и в огонь, и в воду можно – устав знаете. Да только вы разве сами не замечаете, что к германцу как к врагу нужно иное отношение иметь! Ведь они, – прав Кривицкий, – хуже турок звери! Вы что, не видите?
– Все я вижу, все знаю.
– Ну а раз видите, – сорвался на крик Васильев и убрал руку с ладанки, – так неужели у вас кишки внутри не перевернулись от гнева?! – Лихунов молчал. – Вот вы видите, видите, – задыхался штабс-капитан, – а сестру милосердия Петровскую вы видели? Нет? А я видел! В госпитале! Ее солдаты в лесу нашли, без сознания, где-то в окрестностях Шавеля. Она попала в плен к немцам и уже тогда была больна. Отвезли на подводе в окопы, раздели ее донага и в течение полутора недель издевались над ней, насиловали ее десятками и сотнями, причем насиловали не только нижние чины, но и офицеры славной германской армии, ученые, интеллигентные люди! Подробностей Петровская рассказать не могла. При воспоминании обо всем пережитом начинала истерично рыдать. Осмотр показал воспаление брюшины, еще что-то страшное и сифилис, конечно. Когда к ней подходили врачи, она начинала кричать: «Боже, за что вы меня мучаете?! Лучше убейте меня!» Как ей теперь жить? Ну, и это обычный враг, капитан? А то, как немцы отрезают нашим пленным языки и уши, вы слышали? А видели вы, как этот обыкновенный враг для защиты своих окопов от нашей артиллерии ставит на бруствер пленных мирных жителей? А изуродованные до неузнаваемости трупы наших солдат и офицеров вам видеть случалось?
Васильеву, должно быть, редко приходилось так долго говорить. Пот струился с его загорелого, посеченного морщинами лба, тек по шее на грудь, катился по серебряной ладанке. Он тут же и застыдился своей горячей речи и почти смущенно сказал:
– Враг врагу рознь, Константин Николаевич. Иного ударишь, да осмотрясь, а этих повсюду, где встретишь, как клопов давить надо. За это Господь лишь спасибо скажет.
Лихунов в душе усмехнулся, услышав, что Васильев сказал почти то же самое, что и он в костеле канониру Левушкину, но ни возражать пожилому штабс-капитану, ни соглашаться с ним Лихунову не хотелось. Он нагнулся к воде и пригоршнями стал поливать ее себе на плечи и шею. Васильев же, так и не решившись купаться, только вымыл лицо и стал одеваться.
Лихунов вернулся к своей батарее раздраженным. Выговорил Кривицкому за то, что не успели заменить на орудийном передке две треснувшие спицы, без дела потолкался среди гомонящих артиллеристов.
– Ваше высокоблагородие! – с рукой, вздернутой к фуражке, подбежал к Лихунову фейерверкер из первой батареи, нагловатый с виду и бойкий. – Его высокоблагородие, господин полковник, к себе требует. Очень поспешить просят. Очень…
Лихунов видел, как доволен румяный, вымытый в речке фейерверкер тем, что ему поручено отдать приказание офицеру да еще сказать при этом, чтобы поспешил. Лихунов, хмурясь, застегнул пуговицу мундира и пошел между лошадей, двуколок и орудий к дивизионному, вспоминая дорогой слова Васильева, от которых в груди свербило и ныло.
Полковника Залесского, командира дивизиона, он нашел в стороне от колонны, на краю дороги, в окружении пяти офицеров. Сухой, моложавый и, все знали, гордившийся своей молодцеватостью, Залесский торопливо отдал честь подошедшему Лихунову:
– Вас, капитан, как корова языком слизнула. Целый час уже отыскать не могу. Впрочем, ладно. Лошади напоены?
– Да, господин полковник.
– Хорошо. А теперь, господа, орудия и лошадей к походу готовить срочно. Через двадцать минут выступаем. На станцию прибудем, выпрягаем лошадей, снимаем пушки с передков и тут же грузим. Паровоз нас уж дожидаться должен. Все, свободны. Вопросов нет?
Офицеры, которым и без того понятно было, что для погрузки батарей лошадей выпрягают, а орудия снимают с передков, вопросов не имели, уже хотели было идти, но кто-то вдруг заметил, что дорога невдалеке клубится. К дивизиону шла какая-то толпа людей.
– Кажется, пленных ведут, – разглядел один офицер. – Германцы.
– Нет, – поправил другой. – Австрийцы. Я их по кепи узнал.
Колонна пленных приближалась. Их было не меньше тридцати. Измученные, в грязных, частью изорванных мундирах, иные босиком, они шли тяжело, вразброд, заложив руки за спину, словно этим жестом показывали свое равнодушие к положению, в котором оказались они, еще совсем недавно жаждавшие поражения, унижения противника. Конвойные солдаты, должно быть глубоко уверенные в безвредности австрийцев, шли с заброшенными за спину винтовками, курили. К дороге, посмотреть на пленных, уже бежали артиллеристы, показывая пальцами на беззащитного, безоружного врага, а значит, думали они, и не врага совсем. Австрийцы с показным равнодушием проходили мимо, некоторые даже сплевывали сквозь зубы липкой от жажды слюной, но когда кто-то из подбежавших канониров протянул одному из них краюху хлеба, движение колонны замедлилось, пленные впились глазами в простой солдатский хлеб и с восторгом забормотали:
– Brot! Brot!
– А ну отойди! Не положено! – визгливо крикнул молоденький конвойный прапорщик, но к австрийцам уже тянулись руки тех, кто еще совсем недавно посылал гранаты и шрапнель в сторону серо-голубых шеренг наступающего врага, а теперь подавал куски хлеба, сахара, овощи. Никто из артиллеристов не думал сейчас о том, что завтра, возможно, он совершенно без сожаления будет метить в самую гущу их соплеменников и скрежетать от злости зубами при каждом неудачном выстреле. И австрийцы, забыв недавний гонор, с жадностью хватали пищу своих врагов и тут же ели ее, с хрустом ворочая почерневшими от загара и пыли острыми скулами. Когда пленные поравнялись с офицерами, Залесский удовлетворенно сказал:
– Ей-богу, ну где еще таких юродивых увидишь, кроме России? Немец-австряк их лупит-лупит, а они, вон, хлеб им дают, которого и у самих-то немного.
Конвойный прапорщик махнул рукой, и колонна остановилась.
– Пусть хоть на месте жрут, – снимая фуражку, сказал прапорщик, – а то рубают на ходу – смотреть противно…
– А где взяли? – улыбаясь, спросил полковник.
– Верст двадцать отсюда. Полк наш удачно на окоп австрийский в атаку сходил. Вот что от батальона оставили, раненых, конечно, исключая.
– Да, отличились вы, как вижу, – одобрительно посмотрел на прапорщика Залесский, но юноша махнул рукой:
– Какое там! Дня за три до атаки нашей австрияки, вот после того, как пушки их поработали, к нам в гости пожаловали, так наделали хлопот… Ведем этих в Юров, на станцию.
А полковник, казалось, был доволен не меньше канониров тем, что видит пленных. Показав рукой на краюху черного хлеба, зажатую в ладони высокого австрийца с выгоревшими до белизны волосами, улыбаясь, спросил у пленного:
– Ну, это и есть твой кригс-брод? Да?
Австриец скользнул взглядом по погонам Залесского, внимательно посмотрел ему в глаза, на мгновение будто задумался, но потом, быстро сняв с плеча свой мешок, достал из него небольшую круглую лепешку из белого теста и протянул ее полковнику.
– Das ist krigsbrot! Bitte!
Никто не помешал Залесскому взять из рук австрийца «кригс-брод», но лишь когда полковник, отломив кусочек, поднес его ко рту, стоявший рядом Васильев заметил:
– Господин полковник, охота ж вам дрянь австрийскую есть. А ну как отравлена…
– Попробовать хочу, чем их Франц Иосиф кормит, – не послушал Залесский и стал жевать. – Ну, братец, – сморщился скоро Залесский, – да что там, в вашей Австрии, хлеба, что ль, хорошего нет? Навоз коровий – да и только! А вы с таким кригс-бродом нас еще победить хотите… Силенок не хватит.
Стоявшим поодаль артиллеристам шутка полковника пришлась по душе – рассмеялись, но дивизионный мигом посерьезнел, будто вспомнив обязанности свои:
– Ну, посмеялись – и будет. Батарейным идти к своим орудиям. Через четверть часа к походу дам сигнал.
И артиллеристы, довольные собой, подгоняемые окриками офицеров, пошли к лошадям и пушкам, смеясь, передразнивая на ходу пленных австрийцев, то, как ели с жадностью униженные враги их простой солдатский хлеб. Ржали отдохнувшие лошади, скрипели оси передков, зарядных ящиков, двуколок, линеек, фур, орудий, слышалась чья-то неистовая брань. Дивизион постепенно приобретал черты колонны, стройной, страшной своим единством, подчиненностью всех частей своих какой-то могущественной силе, чьему-то повелению, приказу страшного, жестокосердного бога войны, гнавшего этих людей на смертную схватку с такими же людьми, живыми, мечтающими прожить еще долгие годы.
ГЛАВА 3
В Юров, крошечный польский городок, весь усаженный вишнями, дивизион вошел уже к вечеру. Колонна двигалась по главной улице Юрова к станции мимо низеньких домиков польских обывателей с маленькими цветничками за невысокими заборами, мимо крытых соломой убогих лачуг евреев. Жителей, как видно, осталось здесь немного, и тишина, тревожная, тяжелая, была раздавлена грохотаньем сотен колес дивизиона, вломившегося в нездоровый, военный покой заштатного местечка. Все здесь носило следы недавнего бегства жителей из города. Многие дома стояли с отворенными дверьми и окнами, были покинуты обитателями, разграблены. Копыта лошадей вминали в сухую землю немощеной улицы пух из распоротых подушек и перин, оловянные ложки. Колеса хрустели черепками битой посуды, устилавшими улицу. Стали попадаться и не уехавшие юровские жители, бородатые евреи в длиннополых сюртуках, катившие тележки с каким-то хламом. Дико озираясь на колонну, они что есть мочи гнали свою поклажу вперед по улице или прижимались к заборам. Как разоренное птичье гнездо, Юров был неприветлив и пуст.
– А ну-у-у, запева-а-ай! – едва услышал Лихунов команду Залесского.
Но приказ дивизионного, казалось, был услышан всеми. Его словно все давно уже ждали, песней желая развеять тягостное впечатление от встречи с опустевшим городом. И вот уже со стороны первых орудий, волнами перебегая к середине, вначале похожая на неясный, сильный гул, словно рвавшаяся откуда-то из-под гудящих по земле колес, нестройно, но громко покатилась песня. Лихунов уже слышал прежде ее, и ему не нравилась эта нескладная, грубая, какая-то казачья песня, неизвестно кем принесенная в дивизион, а рядовые все пели, старательно отделывая каждое слово, словно освободясь наконец от тяжкой нужды молчать:
Из-за леса, леса копий и мечей,
Едет полк казаков-усачей.
Впереди всех скачет сотник молодой
И ведет казаков сотню за собой.
Эй, вы, други! Эй, казаки-усачи!
Шашки в руки и по полю скачи!
За казаками сибирские стрелки -
Все штыками, как щетиной, обросли.
Как в Варшаве проходили чрез мосты,
Все красавицы бросали нам цветы.
У Варшавы мы стояли как стена,
Пуля сыпалась, летела, как пчела.
Будут внуки, будут дети вечно поминать,
Как Варшаву отстояла наша рать!
Но песня постепенно смолкала, слова ее гасли под топотом копыт и грохотом орудий. Артиллеристы, повернув голову, смотрели на домики юровских жителей, все чаще попадавшиеся разрушенными, с обвалившейся стеной, снесенной крышей, а то и полностью превращенные в груду кирпичей. Особенно страшным показался всем дом, где стена, выходящая на улицу, отделилась от строения, будто срезанная ножом, и лежала тут же, на земле. Остальная часть дома не пострадала. Даже стулья были аккуратно расставлены вокруг стола, на котором стояла швейная машинка с каким-то белым шитьем под челноком.
Наконец колонна с грохотом протащилась мимо станции, где жались к стене невысокого желтого здания с нелепой готической башенкой пленные австрийцы, что обогнали дивизион под Вымбуховым. Многие артиллеристы узнали пленных, замахали им руками, снова стали бросать им хлеб, а те кидались за кусками на землю и тут же прятали их в свои мешки. Колонна остановилась, и Лихунов, не дожидаясь команды, как и было условлено, отдал приказание выпрягать и разамуничивать лошадей.