Сергей Юрьенен
Великий консерватор
Очерк
(c приложениями и постскриптумом)
От автора: Питер Вирек (1916-2006) скончался на 90-ом году жизни – лето не пережив… Во сне.
Я стоял за американское “Нет”
Усам и Чингиз-хану.
Питер Вирек, Автобио.
Питер Вирек (Peter Viereck) после первой нашей встречи попал в больницу. Поскольку 88 и для Америки солидный возраст, я поспешил с предлагаемым портретом замечательного человека; забегая вперед, однако, должен сказать, что Питер, который сейчас готовится праздновать свое 90-летие, с тех тревожных дней выпустил новую книгу стихов и, можно сказать, дождался признания современников: “Нью-Йоркер” (номер от 24 октября 2005) посвятил большую статью “крестному отцу консерватизма”.
Руку первым протянул он – через Атлантику, прочитавши ‘Freischutz’, немецкий перевод моего первого, четверть века назад вышедшего романа “Вольный стрелок”. Но, переместившись из Европы в Америку, я отправился к нему скорее по причинам надличным. Виреку мы обязаны. Все. И не только за пожизненное интеллектуальное сопротивление смертоносным “усам” всех фасонов, но и вполне конкретно – за участие в американской судьбе последнего российского Нобелевского лауреата по литературе. Бродский, кстати сказать, был первый, кто еще в Ленинграде перевёл и пытался напечатать в Советском Союзе Вирека-поэта.
***
По эту сторону Атлантики есть выражения понятные, но непривычные. Американский оригинал. Американская икона. По отношению к фигурам шоу-бизнеса, возможно, и уместные, но применительно к человеку, который полвека профессорствует в глубинке штата Массачусетс?
Выражение эти с задних обложек его книг.
Поэт. Историк. Необычное сочетание для нашей культуры – да и любой другой. Вирек добился успеха и там, и здесь, став единственным в истории Америки стипендиатом Гугенхейма в обеих областях. Его дебютный сборник “Террор и декорум” вышел в год моего рождения – 1948 – и получил премию Пулитцера. Молодого поэта приветствовал сам Уильям Карлос Уильямс: “Талант Вирека взлетает прекрасной птицей… в самом чистом смысле – лирический, трепетный, четкий в чувстве”. Года к суровой прозе не склонили (впрочем, все непоэтическое, что параллельно выходит из-под его руки он именует “прозой”). “Удар сквозь маску”, “Первое утро”, “Дерево хурмы”, “Новые и избранные стихи”, “Стрелы в суть вещей”, “Волна и непрерывность”, “Дверь” – сборники эти подвигли на суждение и нашего Бродского: “Возможно, величайший стихослагатель современного периода, работающий сердцем, блистательный, яростный. Искусство Вирека – абсолютно новая форма искусства… Лучшее в Америке сегодня”.
“Прозу”, которая издается с 1941 года, представляют такие книги, как “Метаполитика: От романтиков к Гитлеру”, “Метаполитика: Корни нацистского разума”, “Метаполитика: От Вагнера и немецких романтиков к Гитлеру”, “Консерватизм пересмотренный: Восстание против Восстания”, “Консерватизм пересмотренный и Новый консерватизм: Что пошло не туда?”, “Консерватизм пересмотренный: Восстание против идеологии”, “Сон и ответственность: Прецеденты напряжений между поэзией и обществом”, “Позор и слава интеллектуалов”, “Консерватизм от Джона Адамса к Черчиллю”, “Человек неприспособившийся: Размышления о различиях между консервацией и конформностью”, “Неприспособившийся человек в эпоху сверхприспособленчества: Где пересекаются история с литературой”, “Консерватизм”, “Строгая дикость: Открытия в поэзии и истории”. Все эти труды принесли Питеру Виреку репутацию одного из основных теоретиков консерватизма и “выдающейся фигуры в американских культурных войнах настоящего и прошлого”.
Не оригинал ли?
Что касается иконы, здесь не все бесспорно. Возможно – в узких кругах. Согласно Майклу Линдту: “Питер Вирек – один из самых совершенных и несправедливо обойденных вниманием мыслителей XX столетия”.
Что, собственно, мы знали о консерватизме? В другие времена, на красной половине мира нас, приходивших в восторг от строчек вроде “Правый край спешит заслоном, он сипит, как сто сифонов, ста медалями увенчан, стольким ноги поувечил”, оттолкнуло бы само это слово. Но здесь, в Америке, когда Вирек начинал в конце 30-х, ситуация выглядела, как описывал один либерал, его антагонист: “Примерно из 140 миллионов людей в Соединенных Штатах, по меньшей мере 139 с половиной миллионов либералы, если их послушать… Редок гражданин, который может заставить себя сказать: “Естественно, я консерватор”… Американец скорее даст себя убить, чем провозгласит себя реакционером”.
Студент Гарварда, первыми же статьями в “Атлантик Мансли” бросивший вызов самодовольному либеральному большинству, был если не самоубийца, то, несомненно, диссидент. (Таким и остался; как сказал о нем Рандэлл Джаррелл (Jarrell): “Единственный человек из тех, кого я знаю, кто не мог бы написать анонимку – он подписывает даже свои бомбы”.)
Безрассудная дерзость юного бомбиста имела свой комплекс, к которому мы вернемся, описывая заокеанский вариант “бунта против отца”; не могу не заметить, однако, что Вирек чрезвычайно оживился, узнав, что моей “отцовской фигурой” был человек, с удовольствием повторявший: “Мы – твердолобые марксисты”. Стопроцентный сталинист.
Поскольку тут мелькнуло слово “реакционер”, то, чтобы не смущать читателя, скажем сразу, что наш герой всю жизнь вел борьбу на два фронта – не только против Гитлера, но и против Сталина, не только против местных “красных”, но и против впадающих в “черноту” Маккарти, Бэрча, Голдуоттера, защищая классический, точнее, аристократический консерватизм, который в Европе двух последних веков представляли такие фигуры, как (особенно любезный сердцу нашего героя) президент Венского конгресса князь Клеманс Меттерних, чья “политика мира” обеспечила “золотой” XIX век, а так же Дизраэли, Черчилль, Аденауэр, в Америке – Вашингтон, Гамильтон, Мэдисон, Адамс, Эдмунд Бэрк, Рузвельт, Эдлай Стивенсон, а среди писателей – Мельвиль, Готорн, Торо, Фолкнер.
Как мыслитель, согласно профессору Джозефу Эллису (Ellis), Вирек “никогда не становился жертвой иллюзий левых или бреда правых”. Он исповедует дендрофилию (любовь к деревьям) и консерватизм типа Эдмунда Бэрка (Burke), философа 18 века, который был озабочен корнями и традициями общества, закона и политики. Подчеркивает, что никоим образом не отождествляет себя с неоконсервативным крылом современной политики. Называет их тактику “низкой и мелкой”.
Выдающийся американский историк XX века Артур Шлезингер-младший создал интеллектуальный его портрет в капсюльной, как говорится, форме: Романтический классицист, в поэзии конституционалист, крайне умеренный, богема, которая ратует за пристойность и сдержанность.
В своей работе “Питер Вирек и консерватизм” профессор Католического университета Америки Клайес Райн (Claes G.Ryn) упоминает один из выпадов “слева”, когда нашего героя обвинили в том, что он “выдает за консерватизм свои не вызывающие возражений либеральные настроения”. Полемический перебор, конечно. Я не назвал бы Вирека либералом – во всяком случае, не в том, что относится к теоретической деятельности. Но, читая его работу о великом европейском консерваторе, просто не смог не подчеркнуть пассаж, имеющий, по-моему, непосредственное отношение к автору: “Своей конфидентке графине Дарье Ливен Меттерних писал: “Вы думаете, что в глубине моего сердца я либерал? Да, друг мой. Такой и есть, и даже далее того”.
Меттерних, впрочем, стишками не грешил.
***
Меня поразил громоздкий старый дом, где живет emeritus professor - заслуженный профессор в отставке колледжа Маунт Холиоки, – совсем, как в России, в Переделкино или на Финском заливе. Дом по соседству, где жил Бродский, приезжая сюда наставничать из Нью-Йорка, выглядит просто барским. Гараж на две машины был занят, сам Вирек давно не водит, но держит его для детей и внуков (среди которых есть 22-летний автор книги по французской медиевалистике).
В темном дворе, среди черных столетних деревьев, мы завязли, буксуя в грязи, что, казалось, просто невозможно в Новой Англии.
К встрече с глубокой старостью я был готов, но впечатлил меня не облик – по определению одного интервьюера: “Скромный, но гордый; израненный, но сильный”. Поразила внешность, которую я, будучи тогда меньше месяца в США, просто не мог предположить в американце. Таким мог быть Гёте, доживи до столь преклонных лет. Блок – говоря о наших. Однако этот патриций родился гражданином Америки – в Нью-Йорке. Провел детство на Вест Сайте – с видом на Хадсон, привычно спеллингуемый по-русски как Гудзон.
Я не ошибся насчет генетического аристократизма, на неисповедимых путях которого в родословной Вирека в конце позапрошлого века возникла факелоносная статуя Бертольди, а следом Эллис – остров эмигрантов. Внебрачная связь кайзера Вильгельма I побочным результатом имела появление на свет деда-социалиста по имени Луи, pen-friend’a Маркса и Энгельса, принужденного к изгнанию “железным канцлером” Бисмарком и ставшим, таким образом, первым в роду чисто американским оригиналом.
Вторым был папа. Национал-социалист.
***
Артур Шлезингер-младший пишет в своей монументальной книге “Жизнь в XX веке”:
“Мое собственное понимание нацизма было в высшей степени заострено растущей дружбой с Питером Виреком. На год старше меня в Гарварде, Питер был блистателен, импульсивен, многоречив и по-настоящему эксцентричен. В своем поведении он был одновременно апатичен и легко возбудим. Его дарования предвещали мощный синтез историка, поэта и полемиста.
Он был также сын Джорджа Сильвестра Вирека, и следовательно, давалось нам понять, пра-правнуком кайзера Вильгельма I; актриса Эдвина Вирек была любовницей кайзера. После первой мировой войны отец Питера постоянно посещал кайзера Вильгельма II в его голландском изгнании в Дорне. Иногда брал Питера с собой. “С шаловливым огнем в глазах, – писал мне Питер, – кайзер называл моего отца “мой кузен”… На прекрасном английском кайзер говорил мне о своем интересе к “последним крикам” американской словесности. Путая при этом Синклера Льюиса с Эптоном Синклером. Неудивительно, что он проиграл войну”.
Будучи не лишён блесток таланта, Вирек-старший впервые привлек внимание кайзера перед войной как автор эротических стихов в декадентском стиле fin-de-siecle. Проницательный журналист, он сумел найти Гитлера еще в 1923 году и сделал с ним интервью: “Гитлер, если сумеет выжить, несомненно, перевернет историю – к лучшему или худшему”. Среди его друзей были Фрейд и Бернард Шоу. Но моему поколению он лучше всего известен как германский пропагандист во время первой мировой войны и апологет Гитлера и нацизма во время второй. Не будучи антисемитом сам, он с симпатией объяснял отношение Гитлера к евреям. За кулисами он был, как писал его биограф Нил Джонсон, “самым высокооплачиваемым пером Германии в Америке”.
Для его сыновей – Питера и Джорджа Сильвестра-младшего – это было мучительной ситуацией. Они любили своего отца, но ненавидели нацизм.
Шлезингер пишет: “В 1941 году Питер Вирек опубликовал “Метаполику”, важную и оригинальную работу, прослеживающую исторические корни нацистского расизма и мессианизма до эксцессов германского романтизма, видение, вновь открытое с таким вдоховением в 90-е годы. Вагнер был темной вершиной в анализе Питера, и Томас Манн, будучи поклонником Вагнера, поддержал мнение Питера и превознес его за возвращение “к источникам германского национализма, самого опасного среди существующих, поскольку это есть механизированный мистицизм”.
Тут слово классику мировой литературы. “Я, – писал Томас Манн, – давно уважал этого молодого автора с глубокими историческими познаниями и острой психологической наблюдательностью. Но книга, тем не менее, превзошла мои ожидания… В высшей степени достойна похвалы… Глубокая историческая и психологическая проницательность”. В “Сатэрдей Ревю” в 1941 году Крейн Брайтон, профессор истории в Гарварде, характеризовал книгу молодого Вирека как “лучшее исследование об интеллектуальных корнях нацизма”, тогда как американский корреспондент в нацистской Германии Джозеф Харш писал об ее “исключительной важности”: “Если бы эта книга могла быть прочитана миллионами через десять лет, даже через пять, история была бы другой”.
Напомним: был год нападения на СССР.
Холокост еще впереди…
***
“Я, – продолжает Шлезингер-младший, – остался в близких отношениях с Питером Виреком, который после Пирл-Харбора более интенсивно, чем когда-либо стремился найти свое место в общих военных усилиях. Эксперт по нацизму, знавший немецкий, французский и русский, имевший неоспоримые антинацистские взгляды – был в высшей степени подготовлен для работы в ОВИ или в руководимом Уильямом Л. Лангером Исследовательско-аналитическом подразделении Отдела Стратегических Служб. Но имя и деятельность отца преследовали его. “Причина, почему Элмэр Дэвис, профессор Лангер и остальные были осторожны в использовании меня, – писал он мне, – это потому что они боялись, что мое назначение будет встречено сопротивлением со стороны Конгресса или прессы”.
Злоключения отца, конечно же, не способствовали делу. В марте 1942 Джордж Сильвестр Вирек был обвинен в нарушении Акта о регистрации иностранных агентов. Аппеляции, кассации судебных решений и новые процессы привели к тому, что в июле 1943 года он был заключен в тюрьму, откуда вышел только через четыре года. Его жена Гретхен, часто бывавшая в Вашингтоне на судебных процессах, звонила нам время от времени, зная, что Мариан и я были друзьями Питера. Непонятно было, как отвечать этому дрожащему голосу, но мы, как могли, старались утешить ее. (После этого брак Вирека распался, и Гретхен Вирек продала большую часть их состояния, передав вырученные деньги еврейским и католическим благотворительным организациям).
Питер продолжал отстаивать своё право идти на войну, прося власти дать ему “несмотря на все предубеждения, честный шанс отстоять честь моей фамилии работой против нацистской Германии”. Наконец был призван, служил в Северной Африке и Италии, получил две боевые звезды. В феврале 1944 его брат Джордж Сильвестр Вирек-младший погиб, сражаясь с нацистами в Анцио”.
***
“В марте, в марте сорок четвертого! Капралом ВВС. И Альберт Эйнштейн, нас знавший в детстве, но, естественно, раздружившийся с Виреком-старшим, написал письмо соболезнования. Отцу-нацисту!” – говорит мне Питер Вирек, бросая взгляд на два портрета в рамках тусклого золота; так я и не понял, кто из этих примерных мальчиков былых времен есть убиенный брат, кто он, проживший еще 60 с лишним лет.
Кстати: выйдя из тюрьмы, отец-нацист жил у Питера и умер нераскаявшимся.
***
33-летний ветеран войны, доктор Гарварда и лауреат Пулитцеровской премии, Питер Вирек в 1949 году начал преподавать историю и поэзию в колледже Маунт Холиоки. Во время хрущевской оттепели он посещает Советский Союз, где знакомится с Ахматовой, а через нее (Знаю я, никогда не заплачу, Но вовеки не видеть бы мне Золотую печать неудачи На еще неокрепшем челе) с Иосифом Бродским, и это особая глава. В середине 80-х выходит в отставку, но до 1996 продолжает вести русскую историю – “посмертно”, как он говорит. Приглашенным профессором читает лекции в Европе – Оксфорд, Флоренция, Австрия.
***
За привезенным нами из Спрингфилда французским вином и уткой по-пекински (Вирек повелевал себе порцию за порцией, не понимая меня, отклонившего утку с антихолестериновых позиций и “оставшегося” в вине), я предложил сделать интервью. Ведь он встречался с Анной Ахматовой…
– Он возбуждал улыбки дам Огнем нежданных эпиграмм, – неожиданно произносит по-русски Вирек, первой женой которого была встреченная в Италии дочь русских эмигрантов Анни Маркова. – Да. В ЦДЛ, в шестьдесят втором. Ахматова, Зенкевич… Но с нами, к сожалению, была женщина из ГПУ.
(Анахронизм, подумал я, умышленный, конечно, хотя КГБ звучит не хуже).
Потрясло Вирека то, что Ахматова и Зенкевич, которые в 1912 году в Петербурге входили в одну поэтическую группу, вспомнив об этом тогда, пятьдесят лет спустя, заплакали, что и понятно…
– Оба?
– Оба. Зенкевич тоже…
Он отыскивает в коробке для писем и перебрасывает мне копию фото, на котором он – молодой и красивый – рядом с Эренбургом и его женой. По отношению к Илье Григорьевичу Вирек бескомпромиссен. Предатель, настаивает он. Предал весь еврейский антифашистский комитет, оставшись один нерасстрелянным. Но он был близким другом Пастернака… Да? Жена Пастернака говорила, что после “Доктора Живаго” Эренбург, встречаясь на улице, бежал от Пастернака, как заяц.
Наверху в кабинете у Вирека лежат цветы с могилы Пастернака, которые привезла его жена. “Невозможно вам показать – рассыплются… Лучше не трогать”.
– Кстати, Эренбург сказал мне тогда, что лучший советский поэт Борис Слуцкий, – никогда с ним не встретился…
– А я, – говорю, – встретился. На похоронах Эренбурга. У него были седые уши… Кого еще вы знали?
– Симонов. Проститутка Сталина. Боролся с космополитизмом. Когда Сталин умер, Симонов сказал: “Я покрыт позором за то, что говорил…”
– Евтушенко? Сейчас он, знаете, в Америке, преподает в Оклахоме…
У Вирека, кстати, совершенно евтушенковские глаза, впрочем, такие были, судя по фото и хронике, и у фюрера – pale fire, бледный огонь, но острый, нанизывающий, как на гвоздь мусорщика в парке, мельчайшие подробности (вроде капли вина, которую он снимает длинным костлявым пальцем, что совершенно излишне…)
Однако нет. Персонаж не вдохновляет. Приятный человек, но это всё – поэты на поводке. Вознесенский тоже.
Бродский их не любил.
***
– Я был выслан из Советского Союза. Не знаю, почему. Я держал язык за зубами, но записывали и в гостинице. Когда я предупредил об этом одного гостя, тот согласился: “Пишут, конечно! но в Советском Союзе ничего не работает, так что можно не беспокоиться”.
В Союзе писателей читал свои переводы из Пушкина, о политике мы там не говорили, только о литературе, но я им сказал, что у писателя должна быть свобода самовыражения. Все согласились со мной – молодые. Но на следующий день в гостинице “Украине” мне сказали, что мест нет. Тогда, сказал я, поеду в Ялту: “Дама с собачкой” мой самый любимый рассказ… В Ялте мест нет тоже – мне сказали. Все стало ясно. “Но могу я уехать из Советского Союза хотя бы послезавтра? – Должны посоветоваться”. Разрешили.
Снова попросил въездную визу в Австрии, в 1963. В консульстве возбудились, когда я появился. “Фирек? Ах, Вирек… Что ж, можете ехать. При условии, что не будете встречаться с советскими писателями”.
Питер Вирек осуждал коммунизм задолго до того, как это стало политически корректным, до появления самого понятия о политической корректности, – осуждал и прорицал падение: “Я никогда не видел различий между фашизмом и коммунизмом. Это формы тоталитаризма. Они унижают достоинство человека. Они основаны на сухих, холодных, абстрактных лозунгах, переживаемых головой, не сердцем”. Предсказывая, что Россией овладеет “заговор чувств”, в 1964 году он писал: “Призрак бродит по миру, призрак мятежа воображения против механизации и идеологии. По обе стороны Холодной Войны пробуждается свободная внутренняя жизнь”.
С Иосифом Бродским Вирек встречался и подолгу беседовал с в 1962 и 1969, когда Бродский передал ему новые стихи для публикации в США. Переписка была невозможна из-за цензуры, но контакты были. В 1970 поэта в Ленинграде посетила молодая американка, выпускница и посланница Вирека. Отчет о свидании появился только после смерти Нобелевского лауреата, которого уже в США Вирек перетянул из Энн Арбора, Мичиган, в свой колледж, что для него остается предметом гордости:
– Когда я рекомендовал Бродского, глава колледжа спросил, какое у Бродского образование, что, собственно, он кончил в Советском Союзе? Я ответил: “Университет ГУЛАГа”.
Вопрос был решен.
***
“Прогресс (по Виреку) достигается зигзагами; постоянной готовностью снова и снова приспосабливаться к реальности. Прямая линия – самая длинная дистанция между двумя точками. И самая кровавая”. Его тревожит повышенная склонность современников становится жертвой “измов”: “Время выработать более человеческое видение гуманности, основанное на этике, корнях, преемственности”. Тому и были отданы усилия как в его поэзии, так и в том, что он называет “прозой” (в привычном же смысле никогда ее не писал: “Меня не интересовали плоские вещи…”)
Страстный поборник формы, противник столь популярного в Америке свободного стиха, он пишет в заданных традицией размерах, поскольку “идеи должны танцевать, и размер – это Время в танцевальных пачках”. Фрост называл свободный стих “теннисом без сетки”. Вирек называет мертвый механический стих “сеткой без тенниса”. Спортивные ассоциации объясняются не только тем, что мы в Америке, но и личным образом жизни, обеспечившим такое долголетие: студенты вспоминают, что их профессор постоянно опаздывал, а иногда приходил на лекцию в одних брюках – с голой мокрой грудью, прямо из бассейна. Всю жизнь плывущий против течения, Вирек поощрял нонконформизм и в своих питомцах, учредив на свой писательский доход премию Клио-Мельпомена за уникальную курсовую по истории и/или поэзии.
Его кредо, не только в литературе: “Нет – бесформенной дикости; нет – безжалостной строгости трупного окоченения; да – дикости строгой”.
***
Вторая встреча имела место в интенсивном отделении городской больницы Спрингфилда, штат Массачусетс, где я познакомился и супругой – красивой 70-летней Бетти Фолкенбург, германистом, автором пока что не опубликованных рассказов. Конечно, я переживал, подозревая, что всё это – последствия распития на пару. Нет – и даже не ужин из китайского ресторана. Желудочный грипп. К третьему посещению великий консерватор был уже перемещен в отдельную палату (без телевизора, который ненавидит). Он снова помянул мой роман, вновь назвал меня “романтическим идеалистом”, но больше всего волновался за оставшийся дома суп wantan. Моя спутница доставила ему домашний куриный супчик с рисом, еще горячий. Но, поглощая “еврейский пенициллин”, пациент успокоился только тогда, когда моя спутница позвонила его жене и наговорила на автоответчик просьбу поставить в холодильник остатки нашего с ним ужина.
Frugal. Бережлив, так сказать. Время от времени задается безответным вопросом о судьбе своей мебели, которой в свое время обставил Бродского, поселенного “за углом”.
Пикассо в этом смысле, рассказывали мне очевидцы, стал просто невыносим под старость лет. Но я, вспоминая, как за ужином дальнозоркий Питер протянул палец, чтобы предупредить скольжение бордовой капли, которую неизбежно бы впитала этикетка принесенной мной бутылки Haut-Medoc, почему-то думаю о Германии как начале его начал.
И вспоминаю теорию нью-йоркского друга Коли П., который, пожимая руку своим именитым знакомым, мысленно обменивается рукопожатиями с теми, кто пожимал руку им. Согласно Колиной теории, теперь я, благодаря Питеру, пожал руку не только Альберту Эйнштейну, но и Вильгельму II, не говоря про основоположников – Карлу и Фридриху.
Касательно двух последних, впрочем, полной уверенности нет, что стал бы.
Приложение 1.
Разговор с Иосифом Бродским (Ленинград, 13 июля 1970) – журнал “Agni”, # 51, Бостон, 2000.
3 окт. 1970
“Дорогой г-н Вирек:
Прилагаемое скопировано прямо из дневника, который я вела – нерегулярно – во время моей поездки. Простите за грамматические ляпсусы и предложения и простите за опоздание – я все еще работаю над незаконченным с прошлой весны”.
14 июля 1970
“Сейчас попытаться собрать воедино встречу с ИБ прошлым вечером – Наконец дозвонилась, примерно в 7:40. Должна была выходить с друзьями в 9, но Бродский сказал – Заходите сегодня? – Ладно. Мы обговорили маршрут по-английски, затем снова по-русски: трамвай, не train – иначе бы уехала из города вместо 15-минутной поездки к его дому.
Бродских – они делят квартиру с 2-3 другими семьями – в целом человек 12. Здание построено в 1903 или 1905 – так что очень высокие потолки, внутренние украшения классического ордера и т.п. Комната Бродского – великое создание. Сначала через коридор (очень короткий), в темную комнату (по-настоящему темную, его отец – фотограф), через ступеньку (голову вниз под портьеру) – и вы здесь. Кровать напротив большого окна перед вами, стол и полки с книгами справа, полки слева над столом, кресло с меховым покрытием. На полках проигрыватель – во время вечера он играл Баха, французское джазовое трио, которое играло Баха, Моцарта, Dido and Aeneas Пурчелли – последнее не понравилось – он сказал, что я еще молодая. Значит ли, что мне понравится, когда буду старше? – Может быть; нет, может быть, вовсе нет.
Большей частью мы говорили по-английски – мой русский полный провал, отсутствие уверенности с моей стороны.
Другая стена комнаты – лучшая часть: два шкафа с зеркальными дверями образовывали стену с пространством для выхода между ними. Низкая подвеска была произведена пустой жестянкой для китайского чая (привезенная из Китая его отцом – во время второй мировой – китайские иероглифы на стороны значили что-то вроде “этой стороной вверх”), связывая гардеробы. Высоту стены увеличивало множество старых чемоданов, лежащих на шкафах, но все равно еще было много пространства между вершиной стены Бродского и потолком.
Вошла – села на кровать. Бродский сел в кресло. Выдернул из розетки телефон – каждый раз, когда телефон звонил, вставлял обратно после того, как кто-то другой отвечал, и потом забывал выдернуть до того, как телефон начинал звонить снова. Он был в джинсах и свитере, бачки, волосы сзади вьются, спереди редеют; не толст, но полноват. Я не знала, что сказать, как долго оставаться – короче, ничего. Не могу вспомнить, о чем сначала говорили, но не имеет значения – я просто запишу то, что меня заинтересовало, а не в том порядке, как он говорил.
Поговорили немного о поэзии. Я ничего не знаю о поэзии – почему нет? Что я читала? – очень мало. “Плохо. Я патриот, но должен сказать, что английская поэзия самая богатая в мире. Англоязычные люди, которые избегают изучения своей поэзии, чтобы изучать нашу – хотя она хороша – ленивы”. Сказал, что я должна наверстать упущенное. Дал мне читать “Экстаз” Джона Донна, пока звонил по телефону.
Говорил о своей поэзии – шутливо – но в то же время сказал, что она хорошая. Его первая книга (серая обложка) – не хорошая. Его вторая – только что вышла – много лучше. Следующей осенью выйдет его “пингуиновское” издание в переводах Клайна. Никого из живущих ИБ не уважает больше.
Много позже – говорили о Виреке. “Очень мне нравится”. Я сказала ему, что ПВ хочет фото – ИБ просмотрел альбом, нашел две – какую? – мне больше понравилась с кошкой. Он написал на обороте – наверху – цитату из стихотворения ПВ – из книги, которую я ему принесла. Думает, что поэзия ПВ – лучшее в Америке сегодня. Переводит его для советской антологии, которая выйдет в следующем году.
Говорили о Ленинграде. Я сказала, что благодаря рекам и деревьям он выглядит мирным, хотя архитектура мне ненавистна. Бродский смеялся – он ненавидит Ленинград – с поверхности спокойно, под поверхностью безумие. Допустил, что не нравится ему потому, что он живет здесь всю свою жизнь и не предвидит шанса уехать. Позже спросила – хочет ли он уехать из страны? – Да, возможно, не навсегда, но на какое-то время. – Куда? – Не Израиль (мы говорили об антисемитизме), но Ирландия. Да, и Венеция зимой. Не Франция, я ненавижу Францию и французов. Два француза, которых всегда уважал, Паскаль и (не смог вспомнить) мертвы. – Куда-нибудь еще? – Италия. Он не хочет уезжать из России навсегда, объяснил он, поскольку пишет стихи в России, – пишет для русских…
Является ли антисемитизм постоянным элементом? – “Да, только иногда это правительство использует его – как сейчас – так что с этим хуже. Меня не очень волнует – мои проблемы проистекают из моей персональной ситуации, не из-за того, что я еврей. Никогда не был счастливее, что я еврей, чем во время Шестидневной войны”.
Тюрьма 2 года – 11 разных лагерей. Плохое сердце из-за этого. Сейчас – персона нон грата – не получил открытку ПВ из Германии. Знает Вирек, что Бродский написал ему в Западную Германию? Сказала, что сомневаюсь. Он сказал, что попытается написать ему в Штаты.
В целом – очень теплая личность – по первому визиту. Не знал меня, ничего обо мне, но немедленно пригласил. Много шутил, становился серьезным и потом иногда обрывал это – он не хотел вдаваться в долгие споры по каким-либо метафизическим вопросам. Я разгадала – я думаю – подход к исследованию жизни – два аспекта к жизни – один имеет дело с “почему” событий и пытаться найти решения, примирения; второй – его – и более абсолютные аспекты (более абстрактные) – относятся к Жизни самой – зачем? For what goal; v chem imem?(так в тексте. – С.Ю.) До этого он провел различия между двумя типами интеллектуалов. Но потом бросил разговор – сначала – кофе?, потом – чего-нибудь поесть? Его английский был поразительно хорош для самоучки. Хорошо не только в его грамматической точности, но в его способности выражать так много мыслей. Он шутил по поводу того, какой плохой его английский, но я думаю, он тем не менее гордился им.
Он проводил меня в гостиницу “Московскую” в полвторого ночи. Мы много говорили о его времени в тюрьме и других вещах. Он сказал, что Жалобы Портного очень хороши – не порнография”.
15 июля
“Только что вспомнила: когда Бродский надписал фото для ПВ он спросил дату – 13-е – “Нет, мне не нравится” – Так что я сказала поставить тогда 14-е. Суеверие или что? – не знаю. Он сказал, позвонить ему. Если у него будет время, он покажет мне немного Ленинград. Этим утром позвонила, ушел на целый день; попросила отца передать ему “до свиданья”.
К этой публикации Питер Вирек предпослал текст:
“В 1970 году мисс Лабинджер была блестящей студенткой и в высшей степени надежным исследователем в колледже Маунт Холиоки, где я продолжаю преподавать русскую историю на исторической кафедре. Сегодня, в 1996, она ведущий адвокат в Провидансе, Род Айленд. Между этими двумя датами (двадцать шесть лет) я с ней никак не общался. В июле 1970 она взяла интервью у Бродского в России и в октябре 1970 послала мне прилагаемые заметки к интервью.
В 70-е годы я наложил абсолютное вето на публикации этих заметок. Потому что первоочередной нашей задачей было защитить Бродского. Это интервью нанесло бы ему ущерб в глазах его советских преследователей (он был в их гулаге) потому, что он говорил обо мне благосклонно; я был персоной нон грата для них; мои книги были запрещены (за обличение советского антисемитизма); в один из моих визитов меня даже выслали из России. Как Бродский говорит в этом интервью, он никогда не думал, что сможет выехать из Советского Союза. Пища для размышлений также его упоминание, что болезнь сердца, которая разрушила его четверть века спустя была вызвана его гулаговским трудом.
С 1970 это интервью лежало потерянным (иголка в сене) на моей большой полке писем, стихотворений и статей Бродского. Это интервью нашлось только в январе 1996, когда трагическое известие о его смерти заставило меня перерыть это обширный материал. Мисс Лабинджер не видит сейчас проблем в том, чтобы опубликовать, наконец, эту рукопись”.
***
Приложение 2.
Питер Вирек
(Из предисловия к новому изданию “Неприспособленный человек в эру сверхприспособленчества”, Transaction Publishers, New Brunswick (U.S.A.) and London (U.K.), 2004.)
Автобио
(родился в Нью-Йорк-сити, 5 августа 1916.)
I.
В четыре года увидел чайку. Перья
топали по пирсам Гудзона.
Солдатствуя, видел других.
Неаполь. Алжир.
Родился на Риверсайд Драйв.
Сорняк без асфальта мог погубить.
Первые строфы в пять.
И поныне за этим.
В шесть у меня спросили, чем буду зарабатывать
Если отвоюю себе будущее.
В ответ услышали предчувствие дурного:
“Я буду клоуном, который строит церкви”.
Я ушел далеко от того взрыва,
Но это всегда рядом.
Грубые сласти разжигали жажду,
Но сладкими не были.
Церковь без клоуна?
Спускает с цепи аятоллу.
Ухмылка без иконы?
Спускает Кока-Колу.
Почтительность, которая улыбается: мне нужна эта мантия,
Чтобы парить без желания, – и мягкая, и нежная.
Но галдеж бичует меня и срывает
Перо безмятежности с губ.
Поэтому я выпал из оборота и скандалил, и хвастал.
Это – не это – чего я по-настоящему хочу.
Я, экс-зародыш: ностальгирующий быть в
Матке разумного убежища одинокой мусорной корзине земли.
Обыватель занимается серфингом в море риска.
Внутренний серфинг намного более акулий.
Шлёп на жопу? Так ведь не только клоуны, а все.
Не в этом ли и смысл condition humaine*
Запретить паяцев, художество? Они трезво завлекают к пропасти.
Бармены – не пьют.
Горький смех, полный смысла
– ох – не веселое это дело.
Ваш комплект для постройки мужчины. Славный малый, отмытый, доблестно броваст.
Склейте эти добродетели. Внушительная чушь.
Он президент, диктатор, гуру. Обожаем толпой.
Пока смех клоунов не разнесет его в механический мусор.
На моей вахте в Тридцатые, в России, в Германии,
Секретные одиночки должны были совершать метаморфозы,
Хватая свои собственные лица и срывая их.
…Тот старый серый ужас – теперь он другой
Новый пост-оруэлловский кошмар: сначала спасены
Техноновинками от рабского труда, затем обращены в рабство
Технологией. “Добрыми намерениями вымощена
дорога в ад”. Ядерным излучением омылись.
Я стоял за американское
“Нет” Усам и Чингиз-хану.
Войны с “измами” – провал,
Но с этой парой было необходимо.
Свободного разума краткое “должен”:
Больше, больше, чем просто бесплодная поза.
Микропыль нашего сознания
Пересияла слепой огромный космос.
II.
“Жизнь”, могу ли я тебя любить? – ты вкушала (медленно действующую) ядовитую плоть.
Любить землю? – одна из не необитаемых планет.
А папаша с дурной головой? А наносящая увечья претерпевшая половина?
Я люблю каждого из вас, ваша память приносит мне ренту.
Как соблазнить соблазнителя?
Минувшими замусорено мое прошлое.
Любовь не оставила меня мудрым,
Только более горьким.
И все же не нечто ли это -
Время от времени быть называемым “мой возлюбленный”?
Хватая – скорее, скорей – руку, чтобы пожать
Как раз перед байпасом на сердце.
Теперь мое тепло обугливает воздух.
Затухаю; скоро будешь вызывать меня во сне.
Становлюсь нереальным; пусть сильней буду сниться.
Я же тем часом свалю на луну -
– сдержанно. Я научился быть гонимым с приличествующей
Херру Профессору любезностью.
Врать не будем. Нечасто издавал я восторженный вопль.
Обидную правду-матку режу, как Эмили **.
Мой стих разносит истину – споры лучшей планеты
И взращивает ее за дверью соседа.
Восхитительная дикость, в строгую форму заключенная.
Продается, как стылые пирожки. Пишу для прошлого.
Или это будущее пишет мной? Я вернусь
Назад, когда твой внук набросится на мою поэзию.
Во времена наличности и зевков, с искусством в лохмотьях,
Резонанс лирической формы все еще кое-что значит.
Не механизированной формы, которая сетка без тенниса,
Стих свободный? “Безыскусственность, которая скрывает отсутствие искусства”.
Мои прозаические книги? Распроданы по уценке.
С тем же успехом мог бы быть мертвым.
Если писать, чего требует ярость,
Остановили б меня мятежи?
Нет. Пресекли скучающие непокупатели.
С тем же успехом мог бы лавку закрыть.
Но, несмотря на то что демагоги умоляют и культ – быстродействующее бухло,
Ремесло слова есть долготерпимая муза.
Когда идиоты меня коронуют, кто предскажет, будут то
Лавры или погребальные колокола?
Да, это бред величия.
Как и у тебя, hypocrite lecteur***.
III.
Может, в других мирах “житьё-бытьё” случится снова.
Здесь же мы круг завершаем. Нет выбора; нет и оружия.
Битва рождения, хрип смерти, рефрен, который глушит
Бой за “я верую!”
Мы, совершившие оборот, добавляем песнь исцеления
От патетики этого рефрена.
Какой бы она ни была, эта песнь пережита,
В ней можно почувствовать боль.
Лишь старик знает жизнь. Слишком поздно, чтобы жить ее.
Знает, когда измениться. Но слишком задубел в коленях, чтоб провернуться.
Изгнанник из моей собственной автобиографии,
Злобно кошусь на нее сквозь туман гражданина третьего возраста.
Как верная гончая, внезапно впавшая в бешенство
И вместо зайца преследующая охотника,
Пропасть, которая всегда со мной, бездна вместо верного очага
Травит сердце.
Будь то бизнес с 9 до 5, будь то пьянка до трех ночи,
Бэббит-старший или младший похваляются свободой:
“Мы личности, нонконформисты
Как любой другой”.
Выворачивая осклизлые колера моей эпохи,
Я – норовистый хамелеон.
Но, когда приспособился, стал поборником, забиякой,
Получил, как тот Генерал у Литтл Биг Хорн, в морду пирог с кремом.
Я искал после Битвы, Меня Ранившей,
невредимости в панцире: черепаха.
Что поймало меня в стены, которых не могу сокрушить.
Тюрьма меня самого: плата за вход в свою ракушку.
Когда приторный пирог смерти ударит в лицо,
Отступи со всей грацией.
IY.
Отступи? Моя зелень упорствует в полной силе,
пока осень не откинет задний борт.
А там разделим перегной, плодородный,
Связующий нас всех.
Все мои “я” превосходят самих себя. Последняя страница
Превращается в навоз. Избавление.
Август 5, 2003
………………………………………………………………………………………………….
* Условий человеческого существования (фр.)
** Emily Dickinson, американская поэтесса (18 – )
*** Лицемерный читатель (фр.)
***
P.S. Тем не менее, Питер: с Днем рождения! Поэзию Вашу еще переведут лучше, чем получилось у меня. Sophie, спасибо за время за рулем. Ну, вот пока и все, что произошло со мной на данный момент в Новом Свете – говоря, друзья, о грандиозном.
Про небоскребы знаете всё сами.