Мария Семенова, Федор Разумовский
Преступление без срока давности
Мужественными, беззаботными и сильными хочет видеть нас мудрость. Она — женщина и любит всегда только воина.
Фридрих Ницше
Мир бренный создал Некий чародей, Все сказки в нем и вымысел пустой. Не обольщайся призраком добра, Но против зла неколебимо стой.
Рудаки
ПРОЛОГ
Камера напоминала склеп. Забранное «неводом» окно отсутствовало, на цементной шубе, покрывавшей стены, проступали отвратительные бурые пятна, а к неизбежному в неволе смраду параши мешались запахи гниющей заживо плоти. Временами неподалеку раздавались звуки ударов, слышались человеческие крики, однако людей в сиреневых коверкотовых гимнастерках все эти мелочи не трогали.
Внимание их было приковано к центру камеры, где на железном стуле с вмурованными в бетонный пол ножками горбился грузный, совершенно седой мужчина. Возраст сидящего был неуловим. От пережитой муки его лицо превратилось в землистую маску с изуродованным носом, разбитые в кровь губы не скрывали спиленных наполовину зубов, а в заплывших от побоев глазах читалось только одно — горячее желание скорейшего конца.
— Ну как, Кобылянский, вспомнили? — Рыжеволосый крепыш с майорскими ромбами на петлицах ощерился почти ласково и задумчиво потер знак «Почетный чекист» на своей гимнастерке. — Место сможете показать на карте?
Под руками хорошенькой девушки, чью высокую грудь плотно обтягивал коверкот с сержантскими кубарями, «Ундервуд» застучал подобно пулемету, хрустнул пальцами широкий, как шкаф, старший лейтенант у стены, и в повисшей тишине послышался свистящий, лишенный всякой интонации шепот:
— Не помню, ничего я не помню…
— Ну что, очень жаль. — Майор вразвалку приблизился к арестанту и стремительным движением сложенных особым образом ладоней ударил его по ушам. — Ну а так вспоминаете?
Это были «лодочки», известный еще со времен ЧК — старый добрый прием общения с неразговорчивыми, и сдавленный крик, моментально заполнивший камеру, лишний раз подтвердил его эффективность.
— Стыдно, Кобылянский, орете, как баба. — Рыжий поморщился и, внезапно коротко, без замаха, въехав арестанту в печень, да так, что того сразу скрючило, обернулся к томившемуся у стены подчиненному: — Сева, давай поговори с их высокоблагородием.
Снова девушка-сержант выстрелила из «Ундервуда» пулеметной очередью и, поправив густые, стриженные «а-ля красная москвичка» волосы, неожиданно скривила свой хорошенький носик — подследственный, которому стали перекрывать кислород, обделался.
— Скажешь, скажешь, скажешь! — Старший лейтенант между тем вошел в раж и, свалив Кобылянского на пол, принялся носком хорошо «проваренного» хромового сапога пинать его в пах. — Скажешь, сука, или загнешься!
Полковник поначалу на каждый удар отзывался громким криком и, повернувшись на бок, инстинктивно пытался прижать к животу колени, однако постепенно вопли уступили место стонам, и вскоре, сложившись пополам, он неподвижно замер.
— Засох, гад. — С неожиданной злостью рыжий чекист пнул бессильно сведенное судорогой тело и принялся закуривать «Яву». — Ну-ка, Сева, освежи его.
Сизоватое облачко медленно потянулось к облезшему потолку, запахло хорошим табаком, и, не отрывая от подследственного взгляда, майор пустил сквозь усы ощутимо плотную струйку дыма, — сколько трудов стоило приволочь этого не добитого монархиста аж из Китая, и, оказывается, только для того, чтобы нынче он играл в молчанку. А ведь кое-кто наверху — подумать даже страшно, кто именно, — с нетерпением ждет результата и, если будет он нулевым, очень даже запросто может помахать своей знаменитой трубкой и прищуриться недобро: «Нэ умеете работать, товарищи. Или нэ хотите?»
Тем временем, нисколько не смущаясь присутствием дамы, лейтенант расстегнул галифе и стал мочиться полковнику прямо на лицо, что, впрочем, на красавицу сержанта впечатления не произвело — видывала и не такое. Наконец Кобылянский застонал, тело его судорожно забилось на мокром полу, и, склонившись над ним, рыжий чекист ласково улыбнулся:
— Ну что, поговорим?
Ответом его не удостоили, и, мгновенно впав в ярость, он начал с бешеной силой ввинчивать свой палец арестанту в ухо.
— Печенками рыгать будешь, контра!
Адская боль от пробитой перепонки согнула полковника дугой, он ощерил осколки зубов, смачно выхаркнул кровавый сгусток мучителю в лицо и вдруг зашелся в яростном крике: «Ненавижу!»
— Ладно. — Майор внезапно сделался спокоен. Утеревшись рукавом, кивнул старшему лейтенанту: — Инструмент, Сева, неси, действуй.
Мгновенно в руках у того оказались пассатижи, и, крепко зажав привычным движением нос арестанта, чекист принялся шкрябать рашпилем по полковничьим зубам.
— Быдло, хамье, ненавижу!
По подбородку Кобылянского уже вовсю струилась кровь, смешанная с крошевом эмали, тело его напряглось, забилось яростно в тщетной попытке вырваться и — внезапно обмякло.
— Вырубился золотопогонник! — От презрения майор даже сплюнул и, окинув пребывавшего в обмороке арестанта ненавидящим взглядом, отвернулся к подчиненным: — Сержант, пока свободны, а вы, лейтенант, принесите воды. В ведре.
Красавица в коверкоте сноровисто собрала бумаги и направилась к выходу, покачивая роскошными бедрами. Шкафообразный чекист Сева двинулся следом, а майор, проводив их взглядом, потянул из кармана галифе «Яву». Внезапно до его ушей донесся какой-то странный, едва различимый шепот.
«Это еще что такое? — Сдвинув клочковатые, чуть потемнее усов, брови, чекист нахмурился и вдруг понял, что слышит бормотание арестанта. Так и не закурив, он шагнул к распростертому телу, склонился над ним и в изумлении замер. — Елки-моталки, как все просто, оказывается!» Бесчувственный Кобылянский, пребывая в беспамятстве, многократно повторял разбитыми губами то, о чем молчал на допросах, и, зачем-то оглянувшись по сторонам, майор прижал к его груди ладонь.
Уставшее сердце арестанта билось едва-едва, и, уловив ритм его пульсации, чекист ударил — резко и твердо — основанием кулака. Потом приложил руку к шее полковника, хмыкнул и, все-таки закурив, подумал о далеком погосте, где в одной из могил никто никогда захоронен не был.
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Зима пришла незаметно. Крыши забелила седина первого снега, от мороза нахохлились воробьи, а оранжевое солнце сделалось стылым блином в прозрачном голубом небе.
Вечерами, когда суета затихала и улицы становились безлюдны, Снегирев надевал ветровку и поднимался на решительный бой с гиподинамией. Тело требовало движения, и в этом приходилось ему потакать. Мягко скрипел под кроссовками снег, грелись на люках коты, и в седую голову марафонца лезли всякие мысли: «А чего ради я живу на этом свете?» «У меня есть дочь, — поспешно отвечал он, но тут же приходила другая вредная мысль: — А каково будет Стаське узнать, сколько ее родитель душ загубил? Да уж будьте уверены, на целое кладбище всякой сволочи наберется».
Сделав сальто вперед, Снегирев протрусил мимо строгой зоны для братьев наших меньших, именуемой гордо зоопарком, и направился к Сытному рынку. Раньше, при царях, здесь рубили головы людям лихим да разбойным, а ныне люди разбойные поумнели и, соорудив на лобном месте киоски, степенно торговали паленой водочкой. Несмотря на позднее время, жизнь тут била ключом. Орали пьяные россияне, тявкали голодные собаки, и, приметив куцего двор-терьера, ловко добывавшего пропитание «служением» на задних конечностях, Снегирев неожиданно восхитился: «Экий ты ловкий, брат, надо тебя поощрить».
«Фазер» с орехами пришелся бобику по вкусу, а умиленно взиравший на процесс кормления благодетель внезапно ощутил поблизости густую струю перегара.
— Ты это чего, братуха, забурел в корягу? Кабыздоху ландрики суешь? — Амбалистого вида гражданин попер было на него.
— А то! — Снегирев улыбнулся в сорок зубов. — Мужская солидарность, брат.
— Чё-чё?.. — Амбал не особенно понял, но на всякий случай остановился.
Снегирев пожал плечами:
— Так ежели нас с тобой одной баландой кормить, у нас тоже только шерсть
на загривке будет стоять…
Мужик сперва вытаращил глаза, потом захохотал. Гулко хлопнул Снегирева между лопаток и воззрился на бобика уже вполне дружелюбно.
Осчастливленный барбос между тем шоколадину доел и, усиленно облизываясь, уставился на кормильца гноящимися глазами: мол, ну а дальше что будет? «А ничего, — Снегирев развернулся и, не оглядываясь, побежал прочь, — выживать, брат, лучше в одиночку».
Когда он уже приближался к своему дому, плотные облака разошлись, и в молочном свете луны стали видны людские фигуры, роющиеся в мусорных баках. Парочку эту Снегирев встречал не первый раз, — видимо, обреталась она где-то в соседних подвалах. Мужчину даже про себя окрестил «интеллигентом», поскольку на небритой физиономии того кривились модные когда-то очки в роговой оправе. Вообще-то деклассированный элемент он особо не жаловал, но терпел, полагая, что право на жизнь есть у каждого. И не забывал никогда, что остальное человечество считает иначе.
А люди всегда безжалостны к оступившимся. В культурной Франции домохозяйки имеют обыкновение выплескивать на зазевавшегося клошара помойные ведра, в Америке из-за не слишком приятного запаха оборванцев дразнят «сыром», в почтенной Германии считается хорошим тоном оскорбить забулдыгу пеннера. Но это цивилизованная Европа, а у нас бомжей рвут тракторами, пропарив в мазуте, сжигают в стакане из автомобильных покрышек, заживо закапывают в землю, распивая потом на шевелящемся холмике водку. Травят собаками, пытают до смерти, сделав из человека живой факел, снимают кино. Издеваются, кто как может, — бандиты, сатанисты, общественность. А все потому, что жизнь бомжей ни для кого ничего не значит. Ни для общества, ни для государства. Да, пожалуй, и жизнь других людей тоже — это Снегирев знал не понаслышке.
Сразу же нахлынули воспоминания, на душе сделалось тошно, и, стараясь не смотреть в сторону помойки, он двинулся к своему подъезду. Снегирев уже толкнул
тяжелую обшарпанную дверь, когда позади раздался визг тормозов и, словно в подтверждение худших его мыслей, из остановившейся «девятки» выскочили четверо коротко стриженных молодцов. Они сноровисто вытащили бомжей из кучи мусора и разбившись попарно, принялись с полным контактом отрабатывать на них «кери-ваза», ножную технику то есть. В прозрачном морозном воздухе были отчетливо слышны резкие звуки ударов, им откликались вскрики истязаемых, и Снегирев ощутил ни с чем не сравнимое бешенство.
«Будет вам, сволочи, тренинг…» Проблема жизни и смерти исчезла, воля приготовилась воплотиться в действиях, а господствующей эмоцией стала ярость — холодная и смертоносная. Однако внешне это пока никак не проявлялось, и, восторженно улыбаясь. Скунс поднял вверх большой палец:
— Понтово выходит, пацаны, дайте-ка и мне вписаться.
На мгновение молодцы потеряли темп, а спираль ярости в душе Скунса вдруг начала стремительно разворачиваться. «Т-я-я-я!» С леденящим кровь воплем он ударил ближайшего братка в основание черепа, резко ушел в сторону и еще прежде, чем дозвучал крик, въехал мыском ботинка по печени другому. Молодые люди залегли почти синхронно, а их пока еще здоровые коллеги, от случившегося ошалев, замерли. Однако фактор внезапности уже был исчерпан, и, забыв про избитых бомжей, братаны стали экстренно вооружаться. В руках одного появилась «куликовка» — роликовая антенна от армейской радиостанции, вещь в бою чрезвычайно опасная, другой же извлек солидных размеров свинокол. Наметанный глаз Скунса сразу определил, что нож был не простой, а спецназовский, «летучий». Такой клинок снабжен мощной пружиной и, вылетая с жутким свистом из рукояти, способен прошить человека до позвоночника.
В это время дверь «девятки» грозно хлопнула, и на подмогу коллегам устремился опять-таки стриженый рулевой. Был он крут, кричал грозно и матерно, а в пальцах сжимал здоровенную заточенную отвертку. Скунс оказался один против троих, однако ситуацию пока оценивал как благоприятную: судя по всему, ребятки работать в группе не умели. А без соответствующей подготовки — чем больше нападающих, тем успешнее они будут друг дружке мешать.
Интуиция не подвела. Он легко уклонился от направленной в горло отвертки и, ударив рулевого в пах, закрылся его обмякшим телом от «куликовки». Со свистом впился металлический хлыст в человеческую плоть, а уже через мгновение сильнейший лоу-кик раздробил его владельцу колено. Подраненный братан дико закричал и, утратив антенну, а заодно и всякий интерес к происходящему, плюхнулся задом в снежок и усиленно занялся своей конечностью.
Дело близилось к финалу. Оставшийся в одиночестве молодец пребывал в пессимизме. Он еще энергично размахивал тесаком, но на физиономии читалась растерянность, граничившая с отчаянием. Скунс, внимательно фиксировавший бандитские вазомоторы, внезапно резко скрутил корпус и… Ф-Р-Р-Р — массивный клинок, рассекая воздух, чиркнул совсем рядом с телом и звонко ударился о стену дома.
«Ну, гад». Скунс стремительно рванулся вперед и, сделав финт левой, со всего реверса таза выкинул вперед правую ногу. Бандит начал складываться, и встречный удар довершил дело, опрокинув его навзничь. Секунду спустя Скунс вырубил колченогого страдальца и, ощущая, что привычное видение мира возвращается, повернулся к избитым бомжам.
Досталось им хорошо. У мужчины был, видимо, поврежден носовой хрящ. Он уткнул лицо в мокрые от крови ладони и раскачивался, как еврей на молитве. Женщине повезло меньше. Она неподвижно лежала на боку, подтянув к животу ноги, и поза ее Снегиреву очень не понравилась. Он быстро склонился над бесчувственным рулевым, отыскал ключи от «девятки», шагнул к тихо стонавшему бомжу:
— Давай, интеллигент, шевелись.
Не отнимая ладоней от лица, тот безропотно дал усадить себя в машину, и чувствовалось, что будущего для него не существует уже давно.
— Ну-ка, принцесса. — Снегирев аккуратно усадил даму рядом с ее спутником.
Горячий двигатель завелся без проблем, закружились в свете фар снежинки, и, взметая белый шлейф, «девятка» полетела по безлюдным улицам. Вскоре воздух в ее салоне сделался ощутимо плотным, но Снегирев даже не поморщился. Как-то раз ему пришлось проводить время под ласковым африканским солнышком в компании умерших не своей смертью людоедов, так что, ничуть не смущаясь пронзительного запаха нищеты, Снегирев энергично притапливал газ и вскоре запарковался неподалеку от травмпункта.
— Не уходи никуда. — Он потрепал по плечу бомжа, так и не отнявшего ладоней от лица, и, заперев машину, направился в обитель милосердия.
Внутри было неуютно. Царил полумрак, но даже в скудных лучах, пробивавшихся сквозь пыльные плафоны, бросалась в глаза убогость помещения. Вдоль стен распростерлись наставления пострадавшим, сами стены нуждались в покраске, а стулья в целях профилактики их утраты были крепко сколочены между собой. На них терпеливо дожидались своего часа страждущие. Мрачно смотрел по сторонам, баюкая руку, молодой человек с бланшем под глазом, плакала,
разглядывая порванную куртку, рыжая девица в мини-юбке. Снегирев, оценив ситуацию, ломанулся в заветную дверь.
— Паспорт готовьте. — Эскулап повернулся от стола и критически уставился на вошедшего. — Сейчас принимаю только с кровотечениями, если что другое — ждите.
К его нижней губе прилипли табачные крошки, чуть выше обосновалась простуда, и весь он был какой-то замызганно-усталый.
«Врачу, исцелися сам», — вспомнил Снегирев мудрость Древних, а вслух произнес:
— Кровотечение у женщины в машине. — И выложил перед наследником Гиппократа стодолларовую бумажку.
— Надеюсь, не огнестрельное? — Лицо того сделалось недоверчиво-восхищенным. Он молниеносно смахнул банкноту в ящик стола и пронзительно возвестил: — Леня, носилки давай.
Появился медбрат, одетый поверх халата в ватник, выплюнул в урну погасшую «беломорину» и следом за Снегиревым двинулся к машине. Положив пострадавшую на носилки, они понесли ее в лечебницу, следом поплелся бомж. Снегирев присел на стул с продранной спинкой и стал дожидаться окончания лечебного процесса. Особо тот не затянулся.
— Ну-с, можно забирать, — сказал Гиппократов преемник, указывая на бледную как смерть худенькую пациентку, — ничего такого страшного. Внутренних повреждений не обнаружено. Ослабленный, знаете ли, организм, нездоровый образ жизни, отсюда и обморок. Ничего, сейчас укольчик подействует — будет скакать, как молодая коза. Впрочем, если хотите, могу устроить консультацию гинеколога — приедет быстро.
Вспомнив, видимо, о стодолларовой бумажке в ящике стола, эскулап заулыбался. Он выжидательно глянул на Снегирева и, не заметив никакой реакции, сразу помрачнел.
— Ну все, забирайте. Ну и бомжовник вы мне здесь устроили, придется делать дезинфекцию.
— Пошли, пошли. — Снегирев помог женщине подняться, подтолкнул к дверям бомжа, который в бинтах выглядел как мумия из фильма ужасов.
— Кто они вам?
— Живут по соседству, — ответил Снегирев. Усадил исцеленных в машину, пустил двигатель и до места недавнего побоища ехал молча. Около мусорных бачков уже никого не было. Бандиты, видимо оклемавшись, ретировались зализывать раны, выпавший недавно снежок укрыл кровавые пятна, и Снегирев широко распахнул двери «девятки». Бомжи молча выбрались из машины. Неожиданно женщина обернулась.
— Спасибо вам, — сказала она. Глаза у нее были как у давешнего осчастливленного «Фазером» барбоса, и в них за стыло непонимание.
ГЛАВА ВТОРАЯ
За всю свою жизнь Петр Федорович Сорокин не работал ни дня. Собственно говоря, некогда было. Пребывая на зоне, он или гнил в БУРе за верность законам «отрицаловки», или на него пахали другие. На свободе же ему не разрешали работать понятия, которых Петр Федорович придерживался всю свою сознательную жизнь, потому как был он вором, да не простым, а в законе, и имел свое собственное мнение о том, что в этой жизни хорошо, а что плохо. Никогда он не имел дел с ментами, считал западло красть у братьев, в церкви и на кладбище, а в карты играл как катала-профессионал. На мокруху он смотрел с презрением, хотя и самому Петру Федоровичу пришлось однажды «плясать танго японское» — сшибаться насмерть с завязанными глазами и пером в руке, чтобы, замочив обидчика, отстоять свою жизнь и честь. От той разборки осталась память — здоровенный шрам на руке и второе погоняло, которое в почете повсюду, — Резаный. На всех зонах известно знающим, что Француз Резаный держит свою масть и не уступает власть, а в любой хате будет сидеть за первым столом.
Однако уважением господин Сорокин пользовался не только там, где присутствовал конвой. Очень внимательно прислушивались к его слову и те из людей нормальных, кто бегал на свободе, и даже братаны-беспределыцики, которых он не подпускал к себе ближе кирпичной стены, окружавшей его дом в Зеленогорске, так и те не поднимали свой поганый хвост наперекосяк его воле. Все знали хорошо, что не без понта на его коленях были набиты звезды, в натуре означавшие верность воровским идеям, а на груди синело изображение писаря с пером: владел ножом законный вор отменно, а обыкновенной бритвой мог помыть фары с пяти шагов. С первого же взгляда ничего подобного о Петре Федоровиче и подумать было невозможно: высокого роста, благообразный, с интеллигентным, умным лицом, даже где-то как-то похожий на академика Лихачева… одним словом, достойный представитель общества, в котором наконец-то верх взяла демократия.
Стоял погожий зимний денек. На капоте «шестисотого» «мерсюка» играли солнечные лучи, улицы были белым-белы от обильного снега, и Петр Федорович взирал сквозь полированные стекла на городскую суету с неодобрением: «Все это вошканье беспонтовое, блуд».
Сам он все дела уже утряс и, пребывая в благом расположении духа, вихрил кормиться в праздник, ресторан то есть. Крученый рулевой с кликухой Крыса вел «мерседес» напористо, но без понтов, однако на опасных перекрестках джип сопровождения все же принимал вправо и, подтянувшись, прикрывал борт принципаловой лайбы — береженого, как говорится, Бог бережет. Наконец «шестисотый» притормозил возле дверей, украшенных вывеской «Шкворень», выскочивший рулевой распахнул хозяйскую дверь, и в окружении пристяжи Петр Федорович стал всходить по мраморной лестнице на кормобазу. Он уже успел приложиться задом к натуральной коже дивана, когда в его кармане проснулся «бенефон», и лично пожелавший принять заказ у дорогого гостя мэтр почтительно замер.
Звонил давнишний сорокинский кореш Павел Семенович Лютый, носивший погоняло Зверь. Когда-то, проходя по одному делу, они вместе хавали пайку, затем, помнится, Француз раскрутился по новой и пути их разошлись. Теперь же друган Петра Федоровича пребывал в статусе утюга — законника, заделавшего мокруху, и, несколько потеряв лицо, занимался наркотой.
— Наше вам. Француз, Зверь на линии. — Обычно неторопливый голос Лютого был полон тревожных обертонов, и Петр Федорович удивился: что это могло так достать твердого как кремень законника?
— Чем дышишь, кент, по чем бегаешь? — Он махнул рукой мэтру, чтобы тот отвалил подальше, и тут же услышал в трубке безрадостное:
— Ситуевина — вилы в бок, отмазка нужна. Неожиданно вспомнил он, как они со Зверем, стоя спиной к спине, отмахивались ступерами от разъяренных «черных» в беспредельном бараке, и, сглотнув неожиданно подваливший к горлу ком, Петр Федорович оскалился:
— Двигай-ка, корешок, в «Шкворень», покушаем вместе. И будет все по железке. Лады?
— Запрессовали.
Связь прервалась, и, тяжело вздохнув, Сорокин поманил метрдотеля пальцем:
— Любезный, скомандуйте-ка на двоих — салат с ветчинкой, солянку, свинину на шампурах и плов. И замутите по-купечески чайковского.
Спиртного днем господин Сорокин не пьет, это известно всем. Надо сказать, что гастрономических излишеств Петр Федорович не выносил и единственной его слабостью были черные маслины из Испании — восхитительно крупные, истекающие во рту бесподобным солоноватым соком. Он уже успел наплевать целую тарелку косточек, когда послышались тяжелые шаги и в заведении нарисовался господин Лютый. Родом из Сибири, он был широкоплеч и кряжист, а в своей воровской жизни насмотрелся всякого. Как-то во время побега довелось ему сделать «коровой» подельника и питаться неделю человеческим мясом. Сидя в одиночной камере в тюрьме, он от жестокой тоски сожительствовал с «лариской» — лишенной всех зубов, отъевшейся на гормонах крысой, однако воровским законам не изменил. От ментов он получил три пули, от зеков — авторитет и погоняло Зверь, а на груди его было наколото сердце, пронзенное кинжалом, рукоять которого обвивала змея. Самый же гуманный в мире советский суд тоже не оставил Павла Семеновича без внимания и ко всем его «погремушкам» прибавил еще одну — OOP, то есть «особо опасный рецидивист».
Законники молча обнялись, придвинулись к столу, и, заглянув Лютому в глаза, Петр Федорович внезапно сделался мрачен.
— Давай-ка, брат, карболки вмажем за встречу. Он шевельнул синей от набитых перстней рукой, и официант мгновенно приволок пузатую бутылку «Реми Мартин», а к нему очищенных грецких орехов, осколки шоколада и неизменный лимон.
— Прошу вас.
— Дай-ка я сам. — Не обращая внимания на коньячные бокалы. Француз наполнил жидким янтарем фужеры для шампанского и ломтиком цитрусового провел по краю своего. — За нас, брат, за наш воровской фарт.
— Что-то моя удача крутанулась ко мне жопой. Лютый выпил залпом, даже не переведя дыхания, налил еще по одной и только после второй потянулся за кусочком шоколада.
— Врубаешься, Петр, на меня наехали.
— На тебя? — Сорокин, увлеченно жевавший салат, поперхнулся даже и недоуменно глянул на сотрапезника: — Менты?
— На красноперых не катит. — Лютый вдруг стиснул тяжелые кулаки, глаза его сузились, и стало ясно, почему его окрестили Зверем. — Три фабрики на ноль помножены, курьер из Голландии пропал с концами, а вчера моего поддужного в «поджере» отправили на марс. Я молчу уже про попадалово, про то, что резидентов дважды находили в холодном виде, а мелких кровососов замочили с десяток. И вот сегодня поутряне — пожалуйста, — Лютый внезапно успокоился и принялся жевать лимонную корочку, — с днем рождения, тетя Хая, бля! До лайбы дохилять не успел, как откуда-то нарисовался мурик с волыной и ну шмалять прямо мне в бункер. Пять маслин успел всадить, пидер гнойный, пока мои боковики не завалили его. Хорошо хоть прикинут я был в тему, — он шевельнул могучими плечами, занемевшими под тяжестью бронекуртки, изготовленной из баллистической высокомодульной ткани, — да один хрен, батарея ушатана в двух местах. — Для убедительности он приложил к сломанным ребрам ладони, а неподвижно внимавший ему Француз даже перестал жевать.
— Ну так ты разобрался? Дал оборотку?
Лютый неторопливо разжевал маслину и, смачно выплюнув косточку, ощерил пожелтевшие от чифира зубы:
— Я, Петр Федорович, не февральский — по-рыхлому врубился, что это конкуренты на меня поперли буром. Нынче новую отраву стали отгонять, загубную в натуре, вот я и захомутал наркома, который толкал ее. Затрюмил его до макинтоша деревянного, ремни из шкуры кроил, а он врезал дуба, так и не расколовшись. И теперь я, Француз, в дыму. — Зверь в одиночку хватанул коньяка и уставился Петру Федоровичу в чуть прищуренные глаза: — Нутром гребту чую, а откуда она, допереть не могу.
Он с отвращением покосился на халдея, выгружавшего дымившиеся горшочки на скатерть, и, присмолив пирохонку, глубоко затянулся.
— Что-то хавка нынче мне поперек горла.
— Бывает, корешок.
Не обращая на пессимизм сотрапезника никакого внимания, Сорокин стал с аппетитом хлебать солянку, вскоре убрал ее начисто и, распорядившись насчет плова, сделался задумчив.
— Знаешь, брат, есть у меня человек один. Сколько знаю его, никак не могу въехать насчет окраса. Врубаюсь только, что железный он и уделать кого-нибудь начисто ему как два пальца обоссать. Если только подпишется пойти на дзюм, то сможет в натуре отмазать тебя.
Он вытер губы салфеткой и энергично махнул рукой кому-то из пристяжных:
— Лешик, не западло тебе «бандуру» подогнать?
— Нет проблем, папа. — Высокий дизель, одетый во все черное, без промедления припер массивный дипломат и, бережно поставив около хозяйских ног, быстро отошел в сторонку.
Под запертой на кодовый замок крышкой находилась сотовая станция, и, включив в числе прочих наворотов скремблер, Петр Федорович принялся набирать номер.
— Физкульт-привет, Ваня. — Линия соединилась на удивление быстро, и слышимость была превосходной. — Как там на периферии погода у вас? У нас тоже морозит, и когда только эти холода прекратятся. Да, это точно — одному Богу известно. А вот лично мне, Ваня, очень хотелось бы знать, не согласится ли наш знакомый сделать для меня одно одолжение. Надо моему брату помочь, у него неприятности случились, и скажи, что настоящую мужскую дружбу мы ценить умеем. Попроси его как для себя. Я на третьем канале, все, до связи, mon cher.
Между тем подали казанок с рассыпчатым кашмирским пловом, поджаристую бастурму, горячий лаваш и много грунтовой зелени.
— Покушай, Паша, очень вкусно.
Коньяк уже закончился, и к мясу Француз скомандовал бутылку «Лафон Роше» — густого и пронзительно-алого, словно кровь отдавшейся девственницы.
— Давай, брат, чтобы сдохли наши враги.
Чокнулись хрусталем, выпили до дна, и, стянув сочные куски с шампура на лаваш, Петр Федорович завернул мясо в мягкую булку, впился в гастрономическое чудо крепкими зубами и, прожевав, занялся восхитительным, желтым от моркови рисом. Глядя на него, и Зверь потянулся к казанку, но в это время раздался звук зуммера. Оставляя на трубке жирные следы, Сорокин приложился к ней ухом:
— Говорите. — С минуту он внимал молча, потом неожиданно ощерился: — Спасибо, Ваня, уважил. — И, отключившись, посмотрел Лютому в глаза: — В двадцать часов он ждет тебя по такому-то адресу — одного в машине. Просто зарули во двор и припаркуйся. И все будет елочкой, брат.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
— Да, Сергей Петрович, летит время. — Замначальника УНОНа полковник Хрусталев вытащил пачку «Бонда» и покосился на собеседника: — Бросил небось?
— Да нет, могу иногда. — Плещеев улыбнулся, щелкнул зажигалкой и, затянувшись, поперхнулся. — А иногда не могу.
Они стояли в коридоре первого яруса АБК — секретного объекта, построенного еще для комитетских нужд, и сквозь зеркальное стекло смотрели на белые от снега клены.
Действительно, время быстро летит. Вроде бы совсем недавно один из них ловил отборнейшую мразь, а другой сажал ее за решетку. Теперь же первый допер до папахи и шарил в антраците не хуже завзятого наркомана, а чем занимался второй, лучше было не спрашивать.
— А ты совсем не изменился, даже помолодел вроде. — (Минуту назад полковник закончил инструктировать руководителей «спецухи» и, заметив среди них старинного товарища, живо поволок его в коридор.) — Серега, черт, как живешь-то?
За окном между тем куцый февральский денек уступил место сумеркам, разговор не клеился, и Плещеев перевел взгляд на располневшее лицо Хрусталева:
— Скажи, Евгений… (Как, блин, отчество-то его?) Сам-то ты чего об этом «финике» думаешь?
— Ничего, Сергей Петрович, ничего, потому что конкретно ни хрена не знаю, — тяжело вздохнув, мрачно ответил Хрусталев, и это было правдой. В самом деле, о новом наркотике, не так давно появившемся в городе, известно было не много.
В составе его, до конца не установленном, присутствовала жесткая «синтетика» — фенциклидин, употребление варьировалось от орального до анального, а впечатляющее название «фараон» в общем-то соответствовало истине — отрава была просто царской. Наркоманы, впрочем, окрестили ее ласково-уменьшительно — «фенечкой», «фиником», а особенно она пришлась по душе женской половине ширяющихся. Дело в том, что при употреблении «фараона» прекрасный пол уже на игле отлавливал флэш — состояние, близкое к оргазму, и, естественно, испытывал к отраве чувства самые нежные. А кроме всего прочего, «финик» был дешев, легкодоступен — на любой дискотеке его хоть пруд пруди — и по своему действию намного превосходил печально известный кокаин. Концентрация же его в готовой дозе была настолько мизерной, что содержание наркотика определялось лишь с помощью спектрального анализа.
Однако самое примечательное в истории о «фараоне» было в другом. Как только он попал в поле зрения молодцов из УНОНа, они не мешкая «слепили» на «блюдце» кровососа — мелкого оптовика — и вышли через него на наркома — оптовика крупного, наверняка знающего место изготовления отравы. Но сколько с ним ни бились, только зря потеряли время. На все вопросы о профессиональной деятельности нарком хранил кладбищенское молчание, а когда попробовали психотропные средства, то попросту поехал крышей. Выяснилось, что изначально он был подвергнут кодировке и все касавшееся «фараона» являлось для него запретной темой.
— Ты понимаешь, Сергей Петрович, с какой организацией мы столкнулись? — Хрусталев вздохнул еще раз и, аккуратно затушив окурок, ловко выщелкнул его в урну. — Судя по всему, это настоящие профессионалы. Наши аналитики считают, что без бывших работников спецслужб здесь не обошлось. Однако это только одна сторона медали, — заметив заинтересованный плещеевский взгляд, он придвинулся поближе, — известно ведь, что рыба-то гниет с головы. Так вот, благодаря нашим законодателям, за ногу их мать, новый УК дает наркомафии зеленый свет. Во всех статьях, касающихся отравы, полно неясностей и многочтений. Качественно изменено понятие «небольшая доза», и суды скоро станут пересматривать дела о сбыте наркоты, выпуская уголовную шваль на свободу. А самое главное, — полковник на мгновение замолчал и показал рукой куда-то наверх, — тех сволочей, которые всю эту хреновину протащили в УК, никто не ищет, да, похоже, и бесполезно это — слишком большие деньги замешаны. Так вот, Сергей Петрович, плетью обуха не перешибешь. А я, — он вдруг улыбнулся и сразу сделался похожим на старшего опера Женьку Хруста-лева из далекого невозвратного прошлого, — об одном только мечтаю. Дожить, Бог даст, до пенсии, послать все к чертовой матери и у себя в Саблине заняться разведением кролей. Знаешь, порода такая есть — мясо-шкуркового направления — «советская шиншилла»?
— Что-то слышал. — Плещеев неожиданно вспомнил, что забивают кроликов обычно тяжелой деревянной колотушкой, и, вздохнув, посмотрел на часы: — Ну вот, труба зовет. Рад был тебя, Евгений… э-э… видеть, — попрощался с Хрусталевым и, неслышно ступая по зелени паласа, двинулся на второй ярус к начальству.
Суровые молодые люди, частично облагороженные уставной стрижкой, придирчиво взглянули на плещеевский пропуск, осветили его специальным фонариком и, отдав честь, наконец-таки открыли турникет:
— Заходите, пожалуйста.
Огромные, во всю стену, окна второго яруса были выполнены в виде витражей, и, миновав фигуру матери-родины с серпом и молотом в руках, Сергей Петрович постучал в массивную дубовую дверь. Стены в кабинете были обшиты деревянными панелями, в центре стоял Т-образный, несколько консервативный стол, а прокуренный воздух под действием системы защиты едва ощутимо вибрировал.
— Привет, Сергей Петрович. — Начальство сняло очки с носа, и стало заметно, что лицо у него осунувшееся, а глаза красные, как у кролика породы «шиншилла». — Ну как успехи? По Скунсу есть что-нибудь конкретное?
— Работаем, — Плещеев пожал плечами и посмотрел на свои сапоги фирмы «Монтана», — а что касаемо Скунса, он тоже времени даром не теряет — столько уже всякой сволоты извел.
— Ну да, заметно облегчает тебе жизнь. — Начальство надело очки, и выражение его лица сделалось непроницаемым. — Прямо хоть в штат его зачисляй. Или зачислили уже?
— Где уж нам, дуракам, чай пить. — Плещеев попробовал улыбнуться, но, веселья не поддержав, его заверили, что к этой теме еще вернутся, и перешли к следующему вопросу.
— Поскольку ты инструктажем уже охвачен, — начальство закурило «Винстон» и не глядя включило компьютер, — водой по древу разливаться не стану. Скажу только, что «фараон» этот буквально сразу переводит психику на уровень низших энергетических центров. Все хорошее в душе как бы заземляется, и у наркомана остаются только инстинкты самосохранения и продолжения своего поганого рода. К чему это ведет, объяснять не надо. Вот, пожалуйста. — Застучали клавиши пентиума, и на Плещеева будто ведро помоев вылили — убийцы, насильники, извращенцы, огромный зловонный ком, стремительно превращающийся в лавину. — Наши специалисты сделали прогноз, — начальство отвернулось от монитора и уперло взгляд собеседнику в переносицу, — если эта отрава год продержится на рынке, то будущее для России теряет смысл. И так известно, что у нас страна уродов… В общем, Сергей Петрович, бросай все дела и ищи тех, кто стоит за «фараоном». А как обойтись с ними, ты знаешь. И вот еще что. — Начальство извлекло из сейфа видеокассету и, пожимая на прощание руку, дало наказ: — Посмотри обязательно, врага нужно хорошо знать.
«Лучше его совсем не иметь».
Миновав-таки чекистские кордоны, Плещеев выбрался в стылую темень зимнего вечера, содрогнувшись, погрузился в ледяное чрево «девятки» и потянул из кармана «моторолу»:
— Марина Викторовна, крепись. Приеду, будем смотреть кино, говорят, ужасно познавательное. Да, в узком кругу. Ну все, лед тронулся.
В самом деле, стекла наконец оттаяли, из отопителя задули теплые ветры, и в салоне наступила весна — можно было ехать. Вырулив с парковки, Плещеев потянулся вдоль заснеженной аллейки к узорчатому чугуну ворот, где находился последний, хотелось бы надеяться, на сегодня КПП. Через минуту он остался позади, и, очутившись на набережной, «девятка» шустро покатила по просоленным городским мостовым. Движение было плотным, однако переправа через Неву прошла на редкость удачно, вскоре показались фонари центральной магистрали, и, включив сирену с проблесковыми, Плещеев попер вдоль осевой линии.
Чуть-чуть не дотянув до «мечты импотента», он лихо ушел направо, без помех проехал Лиговку и, повернув с Московского во дворы, припарковался возле аккуратного двухэтажного строения.
«Как это у империалистов-то? Здравствуй, дом, милый дом? — Улыбнувшись, Плещеев включил сигнализацию и направился по асфальтовой, несмотря на недавний снегопад, дорожке к свежеокрашенным дверям. — Это, конечно, если работу считать вторым домом».
Едва он миновал внушительную вывеску «Охранное предприятие ЭГИДА-ПЛЮС», как из спортзала появились молодцы в протекторах и, убедившись, что пожаловали свои, шумно обрадовались:
— Вечер добрый, Сергей Петрович!
— Физкульт-привет, гвардейцы. — Сдернув с носа запотевшие в тепле очки, Плещеев взмахнул ими и начал подниматься на второй этаж, откуда доносился густой запах кофе а также несколько двусмысленное:
Мы с милахою моей
Не живем уж сорок дней,
Только вместе ищем «тампакс»,
Что пропал внутри у ей…
Оказалось, что, истомившись в ожидании главнокомандующего, мадам Пиновская, Саша Лоскутков и Осаф Александрович Дубинин подкреплялись «нового дня глотком» и вели изящную беседу ни о чем. Семен же Никифорович Фаульгабер, имевший в некоторых кругах прозвище Кефирыч, в общую беседу не лез и, приласкав огромной лапищей дымящуюся кружку, сражался с компьютером в «тетрис».
— Ну-ка, а не испить ли и нам кофею? — Сразу повеселев, Плещеев разделся, протер запотевшие очки и с удовольствием вонзил зубы в специально приготовленный для него комплексный бутерброд (сыр, ветчина и немного хлеба).
— Марина Викторовна, у вас просто кулинарный талант! Пиновская улыбнулась, все согласно закивали головами, и в комнате воцарилось молчание.
— Надираловка. — Кефирыч тактично допил налитое, загасил-таки непобежденного соперника и, чтобы генералитету не мешать, отправился сражаться с молодцами в спортзал. Проводив его взглядом, Плещеев съел еще бутерброд, не отказался от пряника «Славянского» и, сделавшись наконец тяжелым и добрым, поднялся:
— Ну-с, дамы и господа, давайте крутить кино, потому что врага нужно знать в лицо!
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
— Я тебе, сукин сын, покусаюсь… — Снегирев бережно выволок Рекса из-под кровати и старым тети-Фириным платком ловко обвязал ему брюхо. — Пора с природой общаться.
Ушастое лохматое создание еще неважно держалось на лапах и очутившись в бескомпромиссных человеческих руках жалобно заскулило: «Зачем это ты меня, дядька, тащишь на мороз?»
— Как это зачем? Хватит гадить, как кошка, в лоток, уже не маленький. — Снегирев захлопнул дверь и, подхватив питомца, принялся спускаться по лестнице.
На улице светило солнце, раскатисто каркали вороны, а Рекс будучи выпущен на свежевыпавший снег, потянул носом воздух, застыл в задумчивости и, видимо, решившись, стал справлять максимальную нужду.
Окрас у него был нарядный — пепельно-серый, с черной «маской» на морде, на лбу белело трогательное пятнышко, а отставленный пушистый хвост реял на ветру, словно полковое знамя.
— Молодец, тонко чувствуешь момент. — Потрепав зверя по холке, Снегирев вдруг заметил, что собачьи глаза смотрят по-человечески осмысленно, и, улыбнувшись, одобрил: — Правильно, не можешь быть сильным, будь умным.
Он подождал, пока общение с природой не стало воспитаннику в тягость, снова подхватил его на руки и, поднявшись бегом по лестнице, приступил к процессу кормления. От теплого молока сухой корм сделался мягким, яйца, разболтанные с рыбьим жиром, добавили ему, надо думать, пикантности, а мелко накрошенный зельц вызывал у понимающих обильное слюнотечение.
— Пожалуйте-с. — Наконец-таки Снегирев допустил воспитанника к миске и, глядя на ритмично подрагивающий собачий хвост, принялся Одеваться. — Иду за харчами. Будешь хорошим мальчиком, будет тебе сахарная косточка!
Народу в магазине хватало, однако торговля шла вяло — как видно, зарплату задерживали, и на Снегирева, набившего съестным два больших пакета, многие покосились неодобрительно: и откуда, спрашивается, у некоторых столько денег. Объяснять он не стал, а очутившись в своем подъезде, распахнул незапертую дверь и смело окунулся во влажный полумрак подвала. Канализация нуждалась в неотложном ремонте, сильно пахло кошками — живыми и уже отмучившимися, однако подобные мелочи Снегирева не трогали. Он двигался в самую глубину подвальных недр, туда, где около горячих труб располагалась странная, сделанная из яичных ящиков конструкция, называемая в простонародье лежбищем.
— Эй, соседи! — Снегирев подошел поближе и, разглядев в тусклом свете лампочки сидящие человеческие фигуры, придвинул к ним пакет с провизией: — Жратва.
Хозяин бомжовника тут же пошевелился и, шустро разворошив содержимое мешка, повернулся к своей даме:
— Аня, чай…
Та давно забытым движением принялась срывать целлофан, а Снегирев только теперь заметил перевернутый электроутюг, на котором закипала вода в жестянке, и внутренне усмехнулся: «Смотри-ка, в цвет попал».
— Как здоровье, соседи? — Он уселся на теплый край трубы, а из банки тем временем пошел пар, и женщина поспешно стала сыпать в кипяток пахучее крошево «Липтона».
— Спасибо, уже лучше.
Потом бомжи пили и ели, не успевая прожевывать, глотая судорожно, как это делают очень голодные люди, а Снегирев, глядя на импровизированную электроплиту, заметил:
— Чувствуется движение мысли.
Хозяин бомжовника вдруг перестал жевать и с каким-то странным выражением заплывших от побоев глаз вытащил небольшую замызганную книжицу.
— Мыслей уже нет, осталось только вот что. Это был диплом доктора каких-то там наук.
Возвратив его владельцу, Снегирев покачал головой:
— Это еще не самое плохое, Павел Ильич. Бывает и пострашней.
\"А в вас когда-нибудь стреляли свои? Из девятимиллиметрового ствола, по снайперским понятиям — почти в упор, так, чтобы оболочечная пуля легко пробила тридцать слоев кевлара, прошила насквозь броневставку и глубоко засела в легком? Очень глубоко — ее вытаскивали медленно, по миллиметру, бесконечно долго… Вам когда-нибудь вытаскивали пулю из легкого без наркоза?..
Вы когда-нибудь попадали в дерьмо? В теплое дерьмо полужидкой консистенции? С туго скрученными за спиной руками и девятимиллиметровой дыркой в легком? Так, чтобы оно доходило до подбородка, и когда от слабости подгибались колени, вам приходилось давиться им — теплым дерьмом полужидкой консистенции. Пока инстинкт самосохранения не выталкивал вас на поверхность и не начиналась жесточайшая рвота — кровью пополам с желчью? И так не день, не неделя — вечность…"
— Может, и бывает в жизни хуже, — черпанув грязным пальцем паштета, доктор наук потянулся к жестянке с чаем, и внезапно его начали душить слезы, — но только жизнь ли это?
Вообще-то на фоне изломанных российских судеб история профессора Дубровина ничем особым не выделялась. Жил он раньше на Минутке в городе Грозном, заведовал потихоньку кафедрой в Нефтяном институте и был человеком уважаемым. Брал, но по чину, сына отправил учиться в Петербург, а сам занимал с супругой апартаменты в двенадцатиэтажном монстре. Однако всему хорошему обязательно приходит конец. Российский путь реформ оказался тропой войны, и на город Грозный полетели фугасы. Двенадцатиэтажный монстр превратился в груду развалин, из краснозвездных танков, не разбирая, резали крупнокалиберными, и в числе прочих Павел Ильич подался с супругой куда глаза глядят. А смотрели профессорские очи из-под роговых очков в сторону Петербурга, где учился в Институте водного транспорта любимый сын Артем, надежда и, хотелось бы Думать, опора родителям в старости. Но дорогое чадо найти не удалось — за нерадение к наукам его из вуза поперли в неизвестном направлении, и, окончательно размякнув, Дубровин поселился у старинного приятеля Абрама Соломоновича Каца. Правда, ненадолго. Вскорости хозяин дома приказал всем долго жить, объявились наследники, и семейству Дубровиных пришлось съезжать. Все ниже и ниже. Пока дело не закончилось их теперешним бедственным положением…
Из плохо завернутого вентиля неторопливо капала вода, где-то неподалеку мерзко пищали крысы, и, вздохнув, Снегирев поднялся:
— Ладно, соседи, поправляйтесь.
Глядя на пирующих бомжей, он вдруг здорово захотел есть, и, взбежав по лестнице, прямиком устремился на кухню.
Атмосфера там была напряженной. Только что убежавшее у мадам Досталь молоко весело растекалось по поверхности плиты, тетя Фира ахала, забыв посолить карпа, а любимец Новомосковских — хромой кот Пантрик, страдая жестоко от половой безысходности, наделал в хозяйскую кастрюлю и, будучи за самоуправство наказан, отчаянно негодовал.
— Кис-кис-кис… — Снегирев кинул мученику полсосиски, остальное съел лично и принялся совещаться с самим собой относительно предстоящей трапезы.
В голову сразу полезли мысли о «большом кус-кусе», задвигаемом обычно в его честь Матерью племени, затем вспомнился отвратительный запах чего-то запеченного в серебряной фольге, которую тоже следовало съесть, — где же его кормили этим? — и в конце концов было решено остановиться на омлете.
Кто это сказал, что делать его полагается из одного яйца? Снегирев разбил полдюжины, ввиду отсутствия сметаны разболтал с кефиром и, облагородив бледно-желтый результат парой сосисок, выпустил все это на сковородку — томиться. А чтобы не терять даром времени, тут же позаимствовал у тети Фиры ведерко и, загрузив в него обещанный Рексу мосол, взгромоздил будущее варево на огонь.
Народ на кухне сразу притих, даже скорбящий Пантрик унялся, а в воздухе уже густо запахло жареным, и омлет пришлось срочно кантовать.
— Алексей, может, вы подождете, пока сготовится фиш? — Тетя Фира покосилась в сторону дымящегося блина и начала снимать обильную пену с Рексового супа. — Смотрите, как вкусно, с морковочкой и орехами, просто цимес.
— Да это я так… предварительно… — С хрустом разрезав омлет на куски, Снегирев подхватил самый большой на вилку, понюхал и стал с энтузиазмом жевать.
Сразу же выяснилось, что посолить кулинарное чудо он тоже забыл, однако и без «белой смерти» оно на вкус оказалось замечательным и закончилось быстрее, чем хотелось бы. Делая вид, что странный тети-Фирин взгляд его не касается, Снегирев допил оставшийся кефир, а на кухню в это время явился по обыкновению просветленный Гриша Борисов и в преддверии выборов, естественно, завел разговоры о политике.
— Валя, вы только посмотрите. — Он придвинулся к Новомосковских, вкушавшему с хмурым видом «русские» пельмени, и восторженно потряс обнаруженной в почтовом ящике бумаженцией. — Ну вы посмотрите, ведь есть еще в России люди, не оскудела пока!..
На цветной предвыборной афише был запечатлен молодым и красивым Максим Леонидович Шагаев. Одетый в скромный костюм от Версаче, он прямо-таки заходился в неистовом порыве сопереживания. «Боль народная — в сердце моем», — гласил предвыборный лозунг новоявленного заступника всех обиженных, обманутых и обделенных.
«Шагаев? — Зрачки Снегирева вдруг расширились и превратились в два бездонных колодца. — Нет, не может быть. Совпадение…»
— Еще один не нахапался, к кормушке лезет. — Новомосковских окунул пельменину в сметану, помазал горчицей и Принялся яростно жевать. — Поди найди теперь депутата без «крыши». А помощники — по пять судимостей…
— Нет, Эсфирь Самуиловна, вы только посмотрите, какой цинизм! — Гриша безнадежно отвернулся от пожирателя пельменей. — Вот в ваше время таких не было, правда?
— Всякое было, Гришенька, всякое, — примирительно ответила тетя Фира. — Алеша, перловку пора засыпать!
Чуть позже, оставшись на кухне одна, она заговорщически огляделась — и соусом пририсовала к депутатской роже усы.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Врага нужно знать хорошо — Плещеев открыл дверь своего кабинета и сделал приглашающее движение рукой:
— Мадам, месье, прошу.
Щелкнул запираемый замок, мелко задрожал от включенной защиты воздух, а когда видеокассету засосало в недра «панасоника», ожил проекционный телевизор, и на метровом экране закрутилось кино. Собственно, ничего нового для себя эгид овцы не увидели, но, надо отдать должное, фильм был сделан классно — с экскурсами в историю, документальными кадрами и редкими подробностями.
Не секрет, что наркотики известны человечеству с незапамятных времен, имеются факты, что первое знакомство с ними состоялось еще в раннем палеолите. Поначалу они помогали людям устанавливать связь с подсознанием, а также облегчали вхождение в транс, который в древности выполнял функции религии и медицины. Первым упоминаемым в истории растением с психоактивными свойствами был мак. Еще пятьдесят веков назад он широко использовался шумерами, которые назвали его «гиль», то есть «радость». Позднее знания о его лечебных свойствах перенесли в Персию и Египет жители Вавилона. В своей «Одиссее» великий Гомер присвоил опиуму название «непентес» — «веселящий», а также с восторгом упоминал о его чудесных свойствах. Народы критской цивилизации возводили статуи богине мака, а вся микенская культура была пронизана его культом. В Китае гашиш использовался как обезболивающее средство при операциях, в древнем же индийском эпосе «Ригведа» его называют небесным проводником. Священный сок эфедры — сома — был известен посвященным задолго до нашей эры и в дохристианскую эпоху служил основой для религиозного напитка древних русичей — «урицы». Ацтекская и мексиканская культуры были тесно связаны с употреблением галлюциногенных грибов, а самоеды до наших дней пьют мочу отведавшего мухомор шамана.
Однако в доисторические времена, да и позже, право использования наркотиков имели лишь избранные, причем только для определенных религиозно-культовых целей. Для простых же смертных их самовольное употребление являлось строжайшим табу и вело к самым суровым наказаниям. Таким образом, ни о какой наркомании в древние времена не могло быть и речи. Позднее же все кардинальным образом изменилось. В начале двадцатого века аптекарь Зертюрнер выделил первый алкалоид опиума, назвав его морфином, затем был получен кодеин, после папаверин, и производство наркотиков стало быстро увеличиваться. Изобретение врачом Будом иглы для подкожных инъекций породило новые проблемы, и, чтобы понять их значимость, достаточно вспомнить об опиумных войнах, которые вела Англия за рынки сбыта. В девятнадцатом веке наркотики в Европе употреблялись уже вовсю. Бодлер и Готье творили под действием «давамеску» — печенья из гашиша, отец психоанализа Фрейд в тяжелые минуты употреблял кокаин, а будущий вождь мирового пролетариата баловался отваром мухомора.
Однако поворотным моментом в истории наркомании стал 1938 год, когда швейцарский химик Альберт Хофман синтезировал лизергиновую кислоту. ЛСД-25 открыл врата рая миллионам желающих, чему весьма способствовала и деятельность гарвардского психолога Тимоти Лири, заявившего, что «наркотики приближают новую эру человеческой породы». И в чем-то доктор, видимо, оказался прав…
Кадр из фильма:
— Кореш, баян подгони, а то меня уже сутки трясет. Если сейчас не ширнусь, то кранты.
— Ты, кент, волыпанулся, в натуре. У меня же СПИД, забыл?
— Да фиолетово, пусть лучше СПИД, чем новая ломка...
Двадцатый век «подарил» человечеству множество новых наркотиков. Таких, как метедрин, инъекция которого приводит к состоянию, схожему с оргазмом, ДМТ, провоцирующий агрессию, и, конечно, синтетические, типа «китайского белка», — жесткие, калечащие психику и вызывающие привыкание уже после первой дозы.
Кадр из фильма:
— Вали отсюда, шкица! Мокрощелка позорная!
— А может, все-таки трахнешь меня? Хочешь, отсосу, только вмазатъся дай! Ну пожалуйста, что тебе стоит!.. Нет уж, вначале иглу засади в «дорогу». Да не сюда, в «лохматую магистраль» — сейчас трусы сниму. Я в «лоханку» ширяюсь, чтобы тухляки были не видны, а то классная у меня в школе знаешь какая душная...
— Качественно отрежиссировано, впечатляет. — Лоскутков оторвал глаза от погасшего экрана и вопросительно посмотрел на Плещеева: — А к чему весь этот ликбез? Чай, не маленькие!
Не торопясь поднявшись, тот зажег свет, подмигнул любопытному и, выдерживая паузу, глянул на остальных подчиненных. Осаф Александрович Дубинин, узрев мембранный хроматограф в обычной полицейской лаборатории, сделался задумчив и молча теребил растительность на плешивом шишковатом черепе. Собственно, сей агрегат раньше имелся и у него, но это было раньше. Как только «ушли» эгидовского куратора из Совета безопасности, саму «Эгиду» ободрали как липку. Марина же Викторовна вытащила из кармана горсточку хорошо прокаленных семечек и принялась лущить их руками, что говорило о ее неважном расположении духа. А дело было в том, что как-то на заре перестройки старшего опера Пиновскую в числе прочих борцов со вселенской заразой понесла нелегкая в Америку — меняться с империалистами боевым опытом. Однако когда Марина Викторовна увидела, как тамошние наркоманы запивают метадон апельсиновым соком и при полном сочувствии окружающих бредут себе потихоньку домой, она поняла, что делиться ей с заокеанскими коллегами нечем.
Потому что согражданам ее, сидящим на игле, и по сей день синтетических анальгетиков никто не предлагает. Обычно их привязывают во время ломки к железным койкам и ждут, когда живучая российская натура одолеет абстинентный кризис. Правда, сдохнуть не дают, а за отдельную плату могут даже частично снять боль и наладить сон, но это только для немногих счастливцев. Некоторым же несчастным злая судьба не дает даже койки, и «ломаются» они где-нибудь в отделовском ружпарке, пристегнутые «скрепками» к трубе отопления, а каждый чекист, вооружаясь или наоборот, бьет их сапожищем по почкам и по-отечески вопрошает: «Ну как тебе здесь, родной? Не надоело еще?»
Все это Пиновской очень напоминало средневековый метод борьбы с гангреной, когда больную конечность ампутировали без наркоза и в целях борьбы с кровотечением то, что оставалось, окунали в кипящую смолу. Если не помер — молодец, но будешь всю оставшуюся жизнь инвалидом, а не получилось — извини, приятель, значит, не судьба.
— Чует мое сердце, что «Эгиду» здорово озадачили насчет наркоты. — Забывшись, Марина Викторовна разгрызла семечку зубами и улыбнулась все еще державшему паузу начальнику. — Сергей Петрович, уж не с «фараоном» ли мы собираемся биться? По телевизору вчера передача была — все дискотеки им завалены, молодежь стоит на ушах, а наш доблестный УНОН, естественно, в позе прачки у разбитого корыта…
— Ну и заместителя послал мне Бог. — Плещеев вдруг громко рассмеялся и, придвинувшись, ловко лузганул семечку. — Прямо в яблочко попала, Марина Викторовна. С ним, с ним, окаянным…
…Больше двух лет уже прошло, как Бог отвернулся от народа Своего и допустил, чтобы царь Вавилонский осадил град Божий. Вокруг Иерусалима скопище халдейское устроило насыпи и, не совладав с воинством Израилевым в открытом бою, надумало взять его измором. Каждый день с рассвета до заката особые машины забрасывали непокорных огромными камнями, сосудами с мерзостью всяческой, а случалось, и глиняными горшками с хищными аспидами.
Наконец в четвертом месяце, когда не стало хлеба у сынов Израилевых и начался среди них мор, войско халдейское, сделав в стене пролом, ворвалось в город, и живые позавидовали мертвым. Царь иудейский Седекия тайно вышел ночью с войском своим, но халдеи настигли его на равнинах Иерихонских и, медленно заколов сыновей его, а также всех князей иудейских, его самого лишили глаз и посадили в дом стражи до дня смерти его.
А через месяц после того вновь вошло в Иерусалим войско халдейское, и стоял во главе его Навузардан, начальник телохранителей царя Вавилонского. Был он росту непомерного, а искусен в бою так, что, выходя безоружным против пятерых с мечами, поражал их руками и ногами до смерти. Известно было также, что сколько ни было в его обозе женщин, ни одна не избежала его, и был он кровожаден и лют, как дикий голодный барс.
И вот этот Навузардан с войском своим вынес все золото — жертвенник и стол для хлебов, блюда, ножи и кадильницы, а также столбы медные, сосуды и подставы, всего во множестве, и поджег Дом Господень и все домы большие, а стены вокруг Иерусалима разрушил.
Жарко горели кедровые и кипарисовые доски, коими храм обложен был, и разгоралось торжество ярости в душе начальника стражи вавилонской, а чтобы до конца испить чашу мерзости своей, поимел он как рабов блудливых Серайю — первосвященника, Цефанию — священника второго и троих Сторожей Порога. Поникли в сильных руках халдейских поруганные люди Божий, а Навузардан сорвал все золотые позвонки с подола верхней рясы первосвященной и диадему из золота же с кидара, на коей значилось: «Святыня Господня», и долго глумился над пленными, вызнавая, где был сокрыт наперсник с Уримом и Тумимом — светом и торжеством Божиим. Наконец, сидя на раскаленном острие, последний из Стражей Порога устрашился смерти медленной, лютой, и сказано Навузардану было, где искать надобно. И, не ведая, что творит, сорвал начальник вавилонский со святыни Израилевой кольца и цепочки плетеные, а также двенадцать каменьев, оправленных в золото же, а сам наперсник, сделанный искусной работой из голубой, пурпуровой и червленой шерсти и из крученого виссона, бросил в дорожную пыль на поругание.
А иудейских сановников да еще шестьдесят людей из народа отвел он к царю вавилонскому в землю Емаф, где тот поразил их смертью мученической: кого сжег, а кто умер сам на колу. Воистину, отвернулся Бог от народа Своего...
Снегирев посмотрел на часы и, вздохнув, отложил книгу в сторону. Вернее, то, что от нее осталось, — с полсотни пожелтевших страниц да облезлую заднюю обложку, на которой значилось: «Цена 5 руб». Автор расчлененного творения пребывал в неизвестности, каким макаром оно само оказалось под расшатанным комодом, тетя Фира не помнила, однако и в урезанном варианте Снегиреву написанное нравилось. Он потрепал тактично тявкнувшего Рекса — помню, помню, не переживай — и, потянувшись, направился на кухню.
Супчик задался на славу. Духовитый, наваристый, с увязнувшей в крупяной гущине косточкой. Чтобы не заварить питомцу нюх, Снегирев поставил Рексову порцию остывать, а сам стал с энтузиазмом снимать пробу. Судя по всему, вечер обещал быть насыщенным, а ужин — поздним.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Неподалеку от места встречи Старо-Невского с Суворовским расположился узкий, загаженный котами и несознательными гражданами унылый проходной двор. Когда-то ворота здесь запирались на ночь, а хмурый дворник шугал линявших от полиции большевиков. Нынче же во дворе сделалось скучно, и только редкий прохожий, измученный дарами «Степана Разина», бредет сюда справлять нужду по-малому.
Был уже вечер, когда со Старо-Невского раздалось породистое урчание мотора, и, въехав в арку, у мусорного бака припарковался «стовосьмидесятый» «мерседес».
«Ну, блин, и гадюшник». Сидевший за рулем Павел Семенович Лютый погасил ходовые огни и только собрался закурить, как открылась задняя дверь — Лютый от неожиданности вздрогнул — и на сиденье разместился как из воздуха взявшийся пассажир, плюгавый какой-то, в обдергайке с поднятым капюшоном, и откуда только нарисовался в пустынном дворе?
— Ну и машина у вас! — Незнакомец восхищенно похлопал по обивке салона и вдруг заерзал на месте. — Мать честная, натуральная кожа! Ну отпад! Интересно, а ход?.. Только забирайте направо, там дорога получше.
«Уж не вольтанутый ли, в натуре…» Лютый ошарашенно тронул «мерседес» с места и, как учили, выехал на Советскую, пересек трамвайные пути и стремительно порулил в сторону Суворовского.
— Ух, класс! А слабо до Васькиного рвануть? По дороге, глядишь, и поговорим.
Снегирев откинул капюшон и незаметно покосился на руки Лютого, на коих вся хозяйская жизнь — вот уж истинно — была как на ладони.
Сидел Павел Семенович за всякое — кражи, разбой, грабеж, имел судимого родителя, шесть ходок в зону и горячее нежелание изменять воровским идеям. На его правой руке между большим и указательным пальцами сплелись заглавные буквы ЛТВ, что означало «люби, товарищ, волю», на запястьях синели «набитые» оковы, а на тыльной стороне левой ладони скалился разъяренный барс. Это говорило о твердости характера и давало ответ на извечное «что делать?» — «Бить Актив и Резать Сук».
Между тем обнаружилось, что машину Павел Семенович водит не по правилам движения, а по понятиям, при разговоре то и дело скатывается на феню и, главное, никак не может въехать, с какой стороны к нему подкралась жуда, беда то есть.
Искрился в свете фар морозный воздух, мягко скрипел снежок, и Скунсу сделалось скучно. «Хрен редьки не слаще, пока есть возможность все равно кто-то будет толкать отраву, а кто именно — какая разница? Так что пускай сами разбираются».
— Что-то меня укачало, давайте поедем назад. — Первый раз за все время он посмотрел водителю в глаза, и тот отреагировал по-своему:
— Насчет бабок скомандуйте сами.
— Деньги ничего не значат, если блевать тянет.
Ухмыльнувшись, Скунс лениво надвинул капюшон. — Кстати, вы в курсе, что мы не одни? Полагаю, у вас стоит радиомаяк, а скорее всего «подзвучка» — хоть вначале мы и ушли с прямой видимости, они нас все равно приняли. — И он указал на фары «тойоты-раннер», горевшие в тридцати корпусах от «мерса».
Как бы в подтверждение его слов, они вдруг стали стремительно приближаться, и, услышав повелительное: «Ходу!» — рулевой притопил педаль газа. Легкий «стовосьмидесятый», укомплектованный мощным трехлитровым двигателем, взметнул белоснежный шлейф и шмелем полетел по заснеженному Среднему. Фары «тойоты» стали отставать, однако взялся кто-то за господина Лютого по-настоящему. Из бокового проезда вдруг вывернулась туша «шевроле-блейзера», и, мгновенно оценив ситуацию, Скунс негромко приказал:
— Налево, во двор. Быстро!
Голос у замухрышки вдруг стал таким, что ослушаться было невозможно, и нога Павла Семеновича сильно надавила на педаль. Взвизгнули тормоза, и, невзирая на хваленый «мишелин», «мерседес» понесло юзом, пару раз крутануло перед самыми трамвайными фарами и приложило наконец боком к огромному заледенелому сугробу.
— Век мне воли… — Быстро сориентировавшись, господин Лютый пустил заглохший двигатель и, обдирая о стены проезда перламутровый металлик, устремился в облюбованный двор.
— Слава тормозам. — Скунс распахнул дверцу и, заметив, что рулевой достал из тайника под ковриком «стечкина», удивился: — Вы что это, застрелиться решили?
При этом он успел осмотреться и, выбравшись на воздух, потянул Павла Семеновича за собой. Не худенький вообще-то, господин Лютый покинул машину на удивление быстро и мгновение спустя очутился в ближайшей парадной, а на машину из темноты уже мчалась неотвратимая, весящая чуть больше двух килограммов смерть. Пущенная из ручного противотанкового гранатомета РПГ-7, она превратила «мерседес» в пылающий факел, от взрыва вылетели стекла в соседнем доме, и, будто соболезнуя, заорали сигнализациями окрестные авто. Пробудились, почесываясь, в подвалах бомжи, кое-кто из граждан, расплескав, не донес до рта налитое, и даже местные аксакалы в удивлении приникли к окнам. Все довелось пережить им — индустриализацию, интенсификацию, демократизацию, но вот чтобы кого-нибудь глушили противотанковой гранатой в их дворе — такого еще не бывало.
— Красивое зрелище, фантасмагория! — Ничуть не запыхавшийся, Скунс застыл перед входом на чердак и поманил господина Лютого: — Будьте так любезны, отстрелите замок.
«Стечкин» у Павла Семеновича был афганский, АПБ со штатным глушаком, а потому, открыв без особого шума дверь, водитель с пассажиром сразу окунулись в мрачные, пахнущие гадостно потемки. Заорали потревоженные коты, от поднявшейся пыли Лютый принялся чихать и тут же, поскользнувшись на чем-то тягучем, понял совершенно отчетливо, что нынешний вечер не задался.
— Как у негра в жопе в двенадцать ночи да после черного кофе… — Скунс уже добрался до слухового окна и примеривался выйти на крышу. В темноте он, судя по всему, ориентировался свободно. — Сейчас начнется, как у Маршака, — едут пожарные, едет милиция.
Павел Семенович не ответил, ему было не до поэзии. В мерзком полумраке безлунной зимней ночи, с которым даже и не пытались бороться разбитые фонари, он скользил по ржавому железу и с ненавистью слушал, как стоящий у водостока человек в ветровке делится впечатлениями:
— А все-таки Исаакий особенно хорош при подсветке. Вы только посмотрите!
Наконец господин Лютый поднялся с четырех конечностей на две и хотел перевести дыхание, но его уже вели к пожарной лестнице.
— Прошу. Выживать следует в одиночку. — И, неслышно перескочив на соседнюю крышу, Скунс мгновенно растворился в темноте.
«Во дает жизни!» Сплюнув, Павел Семенович тронул заиндевевшее железо, помянул чью-то маму и принялся спускаться по обжигающе холодным, скользким от наледи ступенькам. От самой нижней до сугробов на асфальте было метра три, и, совершив далеко не мягкую посадку, законник поскользнулся и крепко приложился задом о мерзлую землю. «Ну, бля, и непруха». Он дернулся звякнуть поддужному, однако тут же выяснилось, что заодно с «мерседесом» сгорела сотовая труба, и, проклиная мелкую шелупонь, напрочь разбомбившую окрестные таксофоны, Павел Семенович отправился хомутать частника.
Скунс между тем был от него уже далеко и, ритмично дыша морозным воздухом, мчался по направлению к дому. Его общение с господином Лютым несколько затянулось, и, понимая, на что способен невыгулянный Рекс, стайер взбивал снег обутыми в «рибок» ногами и в душе надеялся на лучшее.
Однако тревожился он зря — гордый кавказец чести не уронил и, будучи отпущен на променад, долго хозяина не задержал. Он вовсю шел на поправку, длинная шерсть стала густеть и курчавиться, а массивный костяк сулил обрасти отменными мышцами.
— Объявляю благодарность. — Снегирев затащил питомца наверх, туго набил кроссовки скомканной бумагой, чтобы сохли быстрее, и долго стоял под упругими водяными струями, правда, на цыпочках — уж больно ванна была нехороша.
Все эмоции остались в прошлом, только приятная усталость растекалась по телу, на душе сделалось спокойно и радостно, однако почему блаженство так скоротечно? На кухне вдруг зазвенела посуда, спустя секунду что-то покатилось по полу, и едва Снегирев включил свет, как глаза его узрели нечто необычайное. Мало того что колченогий Пантрик имел привычку пакостить в кастрюли, так нынче он проник в хозяйский холодильник и с важным видом дегустировал содержимое. С разносолами у Новомосковских было нынче негусто, и, остановившись на колбасе «одесской», хвостатый паразит с энтузиазмом поволок ее куда-то в кухонные недра, но был на полпути остановлен.
— Что же ты делаешь, гад, ведь кастрируют! — Снегирев вырвал у хищника добычу, сунул спасенное в открытый холодильник, как следует хлопнул дверцей и потянул из тети-фириной «Оки» купленную намедни рыбищу. — Ща будет тебе натурпродукт, веселись.
Расчленив морского окуня, он осчастливил Пантрика головной частью, понюхав, добавил перышки и, щелкнув выключателем, отправился к себе.
…Неподалеку от берега Евфрата среди благоухающего царства роз укрылся храм богини Милидаты, чье имя означало «родящая». Близился праздник «доброй матери», и разные люди потянулись под сень священных деревьев, где расположились тенистые аллеи и многоярусные клумбы. Были здесь и красивые безбородые юноши, натиравшиеся для удаления волос особыми маслами, и невинные, едва достигшие зрелости дочери Вавилона, готовые продать свою девственность первому встречному и положить заработанное на алтарь Милидаты. Знатные дамы, гордые своим богатством и положением, не желали мешаться с простым людом и приезжали в закрытых колесницах. Однако проходило немного времени, и они, вскрикивая, словно береговые шлюхи, тоже отдавали свои тела во славу Милидаты. Жрецы храма держались достойно — они несли длинные шесты с огромными приапами на концах и вели особым образом дрессированных собак, которых можно было купить или взять на время за малые деньги для самого постыдного блуда. «Плата собаки» тоже ложилась на алтарь всесильной богини. Все вокруг было залито светом факелов, отовсюду слышался грохот кимвалов и шушанудуров, а над разноликим скопищем висели плотные запахи вина, благовоний и «небесной радости» — гиля, дымившегося в бронзовых курительницах.
Начальник телохранителей царя Вавилонского Навузардан, одетый просто, с бородой завитой и надушенной, ничем, кроме роста, из праздничной толпы не выделялся и вел себя подобно большинству верующих. Опьянев от вина и мерных ударов тамбуров, он поначалу завернул в цветастую палатку, стоявшую у входа в храм Милидаты, где жрица богини, утопая в клубах благовоний, готовила афродизиак. Одежда ее состояла из прозрачных шелковых лент, и, протянув Навузардану чашу с любовным зельем, она начала разматывать верхнюю полоску материи. Начальник вавилонский выпил залпом бурлящий напиток и запустил руку в кожаный мешок, где находилась малая толика из награбленного им в походах:
— Я призываю богиню Милидату...
Неожиданно Снегирев почувствовал, что глаза его закрываются. Усталость прожитого дня стремительно навалилась на него, дыхание сделалось глубоким, и, отложив амурные подвиги Навузардана на потом, он крепко, без сновидений, заснул.