Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 


…Года 1917 генваря 5. Господи Исусе Христе, Сыне божий, помилуй мя. Грешного. Сил нет, донимает бес. Сегодня ночью приходил. По виду — молодуха, в теле, румяная и босая. Два раза просыпался. Предавался рукоблудию. Ох, ахти мне, ахти.
Года 1917 генваря 20. Новый настоятель у нас, отец Паисий. Строгий, с орлиным взором, о бороде. Завел новые порядки — теперь сразу после заутрени служим литургию. Сказал, для успокоения плоти. Сомнительно весьма. Сегодня ночью просыплая три раза… Ох, ахти мне, ахти.
Года 1917 февраля 3. Сегодня слышал, будто бы царица наша, Александра Федоровна, живет приблудно с Распутиным Гришкой, хлыстом, а окоянный отросток у него в поларшина (аршин — 0,71 м). И еще будто бы Гришка этот сожительствует с министрами и женами их содомно и по-собачьи. Ночью сие приснилось мне столь явно, что проснулся. И предавался рукоблудию. И не мог успокоить плоть до утра. Господи, Исусе Христе, Сыне божий, помилуй мя. Грешного.
Года 1917 февраля 15. Сегодня покаялся отцу Паисию, ничего не утаил. Рассказал и о видениях, и о рукоблудии.
— Что есть жена, — сказал отец Паисий, а сам очами-то как поведет, поведет. — Сковорода бесовская, соблазн адский, суть сосуд мерзопакостный. Очами блистающа, всеми членами играюща и тем самым плоть уязвляюща. Исчадие сатанинское, погибель человеческая.
Сдвинул сурово так брови-то да и наложил на меня послушание — рубить дрова. Для всей монастырской поварни. Ночю спал хорошо, проснулся всего один раз. Снилась женская баня.
Года 1917 февраля 20. Кончил рубить дрова. Снова одолевают бесы. Ночью приходили вдвоем, видом белокожи и пышны, в коротких, чуть до страма, рубашках. Щелкали перстами, играли ляжками, манили. Устоял. До самого утра. Господи Исусе Христе, Сыне божий помилуй мя.
Года 1917 марта 5. Весна… Ох ахти мне, ахти.
Года 1917 марта 10. Весна…
Года 1917 марта 20. Весна… Весна… Ох, скорее бы она прошла что ли…
Года 1917 апреля 3. Инок брат Питирим и схимник брат Власий живут меж собой по-содомски, блядно, при посредстве лампадового масла. Зрелище сколь мерзопакостное, стольи завлекательное. Звали к себе. Устоял. День. Ночью предался рукоблудию…
Года 1917 мая 15. Сказывают, будто бы царица Александра Федоровна отреклась от нашего царя Николая Александровича, о чем издала манифест в учредительное собрание. Понятное дело, у него не в поларшина, как у Гришки Распутина. Говорят так, не ахти что. Вот у нового министра Херенского, у того — что надо.
Года 1917 июля 12. Сегодня видел предивный сон. Будто бы сижу я за обильной трапезой, а рядом белосахарная нагая молодица во всем прекрасном естестве своем моет пол. Она все моет, моет, а я все смотрю, смотрю, смотрю на нее сзади и разгораюсь, разгораюсь, разгораюсь. Пришлось, чтобы не сгореть, проснуться и предаваться до утра рукоблудию. Грешно. Но зело приятно…


Дальше листы были вырваны, и время как бы переместилось на год вперед. Записи пошли вкривь и вкось, чернильным карандашом.


Год 1918 августа 20. Лиходейству большевиков нет предела — сегодня приехали на трех подводах, стали обдирать оклады с икон, грузить, словно тати, храмовую утварь, сбросили вначале кресты с куполов, затем колокола со звонницы, а после и звонаря, божьего человека Никодима, юродивого. Отец Паисий не стерпел, встрял, убили и его, мучительно, медленно рубили шашками. А затем устроили игрища бесовские в храме, стреляли из наганов в лики святых, в распятия, в живот приснодевы-заступницы деву Марии. Натешились вволю и уехали — в крови, в смраде, в матерных сквернословиях. Если и есть антихрист в природе, то коммунисты эти — слуги его.
Год 1918 сентября 10. Сказывают, царя убили. И его, и царицу, и детей, и прислугу. Евреи комиссаровы. А из нашего монастыря делают узилище — обнесли все колючей проволокой, поставили караульных с пулеметами. Называется — спецтюрьма ГубЧК. Заправляет жидовен в коже, товарищ Левенсон. Говорят, под фуражкой у него рога, а в низу живота, на срамном месте, родимое пятно, как пятиконечная звезда. Начал с того, что бросил всех монахов в подвал, в подземные кельи — для разбирательства, как социально чуждый элемент. Теперь — каждый день постный.
Года 1918 сентября 12. Верно говорят, что ВЧК означает — каждому человеку капут. Что творят большевики — истинно козни дьявольские. Рука не поднимается описать. Всем им гореть в аду. А Ленин их, по слухам, бесноватый, немецкий шпион и жидовен из колена Бланкова. Впрочем кто там у них в совнаркоме не из колена…
Года 1918 октября 15. Озябаем холодные, умираем голодной смертью. О нас, похоже, забыли. Втроем мы — я, брат Влас да брат Питирим. В подземной угловой келье. В прошлом веке здесь сидел бесноватый послушник Пров Силин — держали его на цепи, чтоб не бегал к девкам. Да только Пров тот был силы непомерной и, освободившись без труда, так и продолжал блудодействовать — вечером выдернет костыль с кольцом из стены и убежит, а поутру вернется да и воткнет на место. Костыль этот внутри пуст, в нем теперь держу дневник, а то найдут — отнимут. Вместе с животом. С них станется.
Года 1918 отктября 17. Вспомнили о нас — бросили в келью еще одного мученика, истерзанного до беспамятства седобородого старца. Вгляделись мы и ахнули, дружно перекрестились — ведь это же епископ Гермоген, Тобольский. Тот, что по своей охоте с царем отправился в ссылку. Господи, но в каком же виде — беззубый, персты без ногтей, синий весь от побоев. Укрыли его, чем могли, привели в чувство, дали воды.
— Не ведают, что творят, — скорбно улыбнулся он и простил мучителей. — Словно дети неразумные…
Вот что значит, человек во Христе. Дали по одной щеке — подставляет другую.
Года 1918 октября 20. Диву даешься, глядя на епископа Гермогена — сколь силен обитает дух в столь немощном теле. Поневоле вспоминаешь христианских мучеников, с твердых сердцем взошедших на кресты, отданых на растерзание зверям диким, на вящее глумление, языческое, поганое. Царь в ссылке отдал ему тридцать восемь банок из-под оливкового масла с фамильными ценностями рода Романовых, с тем, чтобы старец передал их полковнику Кобылянскому, начальнику конвоя. Что и было исполнено в точности и полной сохранности. И теперь большевики делают все, чтобы только напасть на след сокровищ. Изобретательности их в мучительности нет конца. Что они только не творят с несчастным Гермогеном, все казни древнеримские ничто по сравнениюс палачеством коммунистическим. И огнем, и железом, и резиновыми палками. Седого старца. Воистину — пришествие антихриста. Картавого, из колена Бланкова.
Года 1918 октября 22. Сегодня палачи постарались — Гермогена принесли чуть живого, в памяти, но явно не в себе. На изменившеся лице его застыла мука, он тихо как ребенок улыбался, а с окровавленных, разбитых губ еле слышно, словно ветерок слетали странные слова, что де свершилось пророчество Немчиново (Василий Немчин русский предсказатель, живший приблизительно в середине пятнадцатого века, одна из самых загадочных фигур российской истории. О нем нет практически никакой информации, известно только, что его книга, едва попав в руки органов ВЧК-НКВД-КГБ, сразу была засекречена, хорошо если не уничтожена. По непроверенным косвенным данным в ней содержится ряд пророчеств, с изумительной точностью касающихся будущего России. Так, с поражающей точностью Немчин упоминает об Иване Грозном, смуте великой, шести самозванцах (сейчас науке известно пять), о государе, ликом подобном коту — Петре 1. Описывает войну с Наполеоном, гибель Николая 2, прегрешения правителя-армянина, который будет жить в железной клетке и причинит народу великие страдания. Упоминается кстати и каком-то карлике с черным лицом. Сколько всего написано книг, что конкретно содержится в них — тайна сия великая есть. Точно известно только, что пророчества Немчину виделись как бы написанными рукой ангелов на облаках.) и нынче бог слеп, а его око хранят единорог и пес, живущие в доме, что стоит на болоте и костях. И что кто его найдет и сумеет взять, тот сам уподобится богу. Ибо…


Здесь рукопись обрывалась, резко, неожиданно, словно тропинка в пропасть, но Андрон и так был уже не в состоянии читать. Он задумался и очень крепко — все наконец-то выстроилось в единую цепь. Собака на крыше, Арнульф при мамаше, вся эта историческая белиберда насчет Брюса. И кульминация — что-то холодное наощупь, найденное им с Тимом на чердаке. Так, так, так. Похоже, этот Вася Немчин языком зря не трепет. Отвечает за базар.

«И мы трепать не будем», — Андрон хмыкнул, глянул по сторонам да и превратил рукопись, найденную в костыле в груду пепла. Помнил хорошо слова папаши Мюллера из всенародно любимого фильма — что знают двое, то знает свинья.

Как всегда неожиданно и разом наступила зима. Повалил валом снег, хуже стал заводиться «захар», педерасты надели фофаны (бушлаты) с синими позорными нашивками. Зоновские сортиры затянулись в ледяную бледно-желтую рубаху с протаянными отверстиями, туда блатные мужики вставляют бычки. Чертям и педерастам на курево. Полярной ночью на настовом снегу кто-то написал мочой нелестный отзыв про родину, партию, лагерное начальство, так что особисты привлекали вертолет, дабы сфотографировать и спротоколировать улики. Однако идентифицировать кого-либо по почерку не удалось. Шли дни, муторные, тяжкие, в белой пелене. Вернее, в красной. Где-то аккурат под Новый год к Андрону пришло письмо от матери. Вера Ардальоновна слезно извинялась, что долго не писала, потому как имела на причины очень веские — искала Арнульфа. Вначале тот, оказывается, все бодался, бодался, потом бил копытом и опрокинул ведерце и корытце, и в конце концов убежал на заливные луга, к могилке своего папы Полкана, сына Кентавра. Уж такой непоседа, уж такой баловник. А сейчас у него линька и замена рога. Раньше-то был закрученный винтом слева направо, а теперь будет опять-таки винтом, но справа налево… В конце письма рукой добрейшей заведующей Александры Францевны было приписано:


«Дорогой Андрюшенька! Ты уж давай, освобождайся быстрей, а то с мамой нехорошо… Нам, к слову сказать, тоже хвастать нечем — ходят слухи, что скоро нас закроют. Желаю тебе здоровья, чтобы все плохое скорее закончилось…
А.Ф.»


Вот так, сплошная темень, в небе и на душе. Однако кому как. В памятную годовщину дня советской армии настал черед освобождения четвертого семейника Андрона Василия Ивановича Протасова. Был Василий Иванович прорабом, возводил себе голубые города, а вот при строительстве рабочего поселка где-то на БАМе столкнулся с проблемой глобальной, как космос. Повадились ходить к нему на стройку бляди — ударной, имели П. Ангелиной бригадой. Ногастые такие, грудастые, языкастые. Все с шуточками-прибауточками. И не жадные совсем — пуп — один руп, один качок — пятачок. Какая уж тут на хрен работа — повальное совокупление на кирпичах завода «Ленин с нами» и мешках с цементом комбината «Октябрь». План горит, начальство бесится, прогрессивка на ладан дышит. А главное, под угрозой Протасовское доброе имя. Долго думал Василий Иванович, как беду одолеть, думал-думал и придумал. Не в одиночку конечно, под чутким руководством партии, вместе со своим парторгом крановщиком Заикиным. Вусмерть напоили девушек протвешком со снотворным, наполовину оголив, вставили в рабочие органы по шкалику да и подняли в сетке башенным краном. Где-то на высоту третьего этажа. Вместе с красно-кумачовым, добытым Заикиным в парткоме транспорантом, на обратной стороне которого крупно написали: «Строитель! Бойся трипперных блядей!» Вначале все было преотлично — плыли по небу девушки, останавливался народ, строительный пролетариат задумывался, чесал понурую голову. А затем подул ветер, и законы физики выкинули с транспарантом коварную шутку — вывернули его на обратную сторону. И получилось, что плывут бляди по хмурому небу не просто так, а вперед, к победе коммунизма. Тут уж триппером и не пахнет. Вобщем понаехали комитетские, оцепили стройку. Блядям что — будучи опущены с небес, вытащили маленькие, похмелились и отправились на сто первый километр. Заикин, как партиец и пролетарий, конечно отвертелся, а вот Василий Иванович оказался крайним… И вот, хвала аллаху, все позади — дембель. Вообще, освобождение семейника это большое торжество и грусть. К нему готовятся заранее. Положено дембелю угостить не только семейников и корешей, но и зэков из других отрядом, тех, кто не подвел, кто помог выжить, кто спас. Угощение — чай, сладости, бацильная (калорийная) пища. Принято при дембеле на радостях угостить чертей и педерастов передачей специального отходного пакета. Все и было именно так — традиции незыблемы. И вот объявили по радио: «Протасов, на выход», и все отправились проводить счастливца к воротам. У всех слезы на глазах. Сколько лет вместе. Как в песок…

Тимофей. Середина восьмидесятых

И Тим взялся за былое — за рукоять лопаты. И даже не из-за говна, которого хватит на всех, нет, просто в пахоте не оставалось сил для мыслей — о матери, о дочке, об Андроне, о Рубине. Как они там? Впрочем нет, с Рубином все ясно, состарившаяся Тихомирова ухайдакала его. Кто она? Ленкина мама, бабушка, тетя? А как там сама Ленка? С кем? Мысли, мысли. Нет, к чертовой матери, лучше не думать, махать, махать лопатой. Копать жирную глинистую землю, в которой так хорошо сохраняются изделия из металла. А их, этих изделий, было предостаточно — кинжалы, палаши, бляхи, ордена, парабеллумы. Черномор не обманул — это было действительно эсэсовское кладбище, причем одно из ранних. А немцы с конца сорок первого года и до середины сорок второго хоронили свою элиту еще в гробах, в полной аммуниции и при вооружении. Так что говна хватало…

Добычу сортировали целый день — все режуще-колющее и огнестрельно-пуляющее в ветошь, в полиэтилен, в глубокую, отмеченную зарубками на соснах яму. Прочий хабар — бляхи, каски, перстни, часы, разную там фалеристику — в неподъемные рюкзаки и километров за десять в старую, запаркованную на грунтовке «треху». Пока все перли, едва не родили.

— Слушай, Сява, — спросил Тим по пути, обливаясь потом, — а из оружия почему ничего не взяли? Ты ведь говорил, один кинжал минимум на полтинник тянет.

Честно говоря, на баксы ему было плевать — спросил так, из праздного любопытства.

— Смерти моей хочешь, бля? — Сява, задыхаясь, встал, с грохотом сбросил с плеч рюкзак. — Привал, братва, алес. Сейчас оружие везти нельзя. Поймают — посядят. Вынос оружия это совсем другая операция. Оружие сразу надо толкать, хранить его нельзя. Не боись, Тимоха, не пропадет.

Наконец они донесли добро до машины, нагрузили от души багажник и салон.

— Ну, братцы, вы тут не скучайте, — Сява запустил мотор, высморкался и похлопал по плечу Тима с Аристархом. — Мы с Сево й быстро, барыга в курсе. А вы тут тоже время не теряйте. Можете вот с богом поделиться (то есть обворовать церковь), храмина рядом. Ха-ха.

— Тихо ты, тихо, — Сева неожиданно шугнулся, зашипел, и глаза его стали злыми. — Рот закрой. Меня послушай.

И с прорезавшимся вдруг даром красноречия, задерживая отбытие, он поведал презанимательнейшую историю. Жил-был на свете не так давно удачливый вор Чалый. Молодой, красивый, с фиксой во рту. Был у него фарт, масть канала, блатное дело спорилось. И вот пришел к нему какой-то фраер удивительно мерзкой наружности, даже слов нет, чтобы описать насколько. И предложил тот фраер Чалому дело. Есть, говорит, захудалая деревенька, а в ней церковь. Ну а в церкви той дорогие иконы да книги в старинных переплетах. И за кордоном еще есть барыга один, готовый платить за все валютой. Чалый поначалу отказывается. Мол, не для его натуры и квалификации такое дело. Однако фраер жмет, сулит всяческие блага, играет на профессиональном самолюбии. Бога нет, говорит, Гагарин летал в космос, а его не видел. Все это брехня, опиум для народа. «Сынок, не ходи» — говорит старушка-мать вору, сердцем прознав о готовящемся святотатстве. «Именем покойного отца-медвежатника заклинаю». А еще сны снятся Чалому вещие, нехорошие, с покойниками. Прочие знамения случаются. Однако он закусил удила. Вызнал, высмотрел, что положено. Да и ненастной темной ночью ограбил-таки божью церковь. И вот сразу свалились на него все немыслимые несчастья. На следующий день в корчах с пеной на губах умерла старушка-мать. Отваленные ему бабки оказались фальшивыми. У вора началась дурная болезнь, причем ни с того, ни с сего началась, и уже через неделю размягчился носовой хрящ, и некогда гордый его нос стал проваливаться внутрь черепа. Дальше больше — пошли гнусные слухи, что он давно уже ходит к куму гонять чаи, то есть состоит тайным агентом. Посему товрищи-кореша вызвали его на разборку-толковище, однако же, увидев, во что он превратился, убивать его не стали, побрезговали. И тогда Чалый сам сподобился — замочил лучшего своего кореша. В конце концов, сходя с ума, он все же отыскал того мерзкого фраера, чтобы возвратить похищенное и зарезать соблазнителя. И вот он входит в кабинет, что в райкоме партии, подходит к фраеру, сидящему спиной, выхватывает острый нож, заносит. И вдруг видит, что у фраера-то рога. Да-да, рога. Рога, копыта и длинный хвост. И от страха вор кидается к окну, прыгает через стекло, режет себе артерии и вены и приземляется прямо в котер с кипящей серой. А сверху на него смотрит тот фраер и лыбится зловеще и торжествующе…

Веселенькая вообще такая история, душещипательная, какие часто рассказывают по тюрьмам и зонам. А главное — назидательная. Где, на какой пересылке Сева услышал ее? Вобщем здорово он поднял всем настроение на дорожку, задал тему для разговоров. Аристарх дипломатично подождал, пока машина уедет, да и тоже стал рассказывать Тиму в тему. Про то, как главный осквернительн православия атеист, фанатик Емельян Ярославский при жизни гнил, источая мерзкое, выворачивающее душу наизнанку зловоние…

— Ясно, понятно, ты еще вспомни про синий фон — Тим послушал, зевнул и сорвал крупную, налитую соком клубничину. — Слушай, там у старой дороги есть холм. Кривобокий такой, лесистый. Может, капнем? Пока наши-то вернутся…

Наутро, плотно позавтракав вчерашней ухой, отправились к дороге щупать холм — пробивать на его отлогах шурфу по периметру. Парило, не было ни ветерка, в вечеру как пить дать собиралась гроза. Солнечные сполохи давали по глазам, по вспотевшему телу ползали насекомые. Пилите, Шура, пилите, заграница нам поможет… Первый шурф в лесу между молодыми березками ничего не дал. Два метра сплошной ядреной глины.

«Ладно, нормальные герои всегда идут в обход», — перекурив, спустились ниже, к подошве холма, не доходя метров десять до нее, начали снимать дерн. Первые полметра прошли с трудом — опять глина, чертова глина, затем вдруг начался песок и скоро — о радость! — лопаты ударились в дерево. Ура, бревна! Так, теперь еще одну траншею в холм, уже на уровне подошвы — с бешеным энтузиазмом, с производительностью экскаватора. Наконец — опять бревна. Неплохо сохранившийся в глине несмотря на солидный возраст, так уж пришлось помахать топориком, пришлось. Наконец свершилось — включили фонарики, взглянулию. Это был небольшой бункер — четыре койки, два стола, карты, телефон, бумаги, сейф в углу на ящике из-под снарядов. На стенах варварская роскошь — картины, ковры. Перед дверью у порога, скрючившись, человеческие останки в трухлятине мундиров. Еше один скелет лежал ничком, вытянувшись на кровати. В костях руки был зажат пистолет.

— Ага, взрывом завалило вход. Замуровали, демоны, — Аристарх сплюнул, едко усмехнулся. — А откопать себя фрицы не смогли. Кишка тонка.

В голосе его звучал плохо скрытый патриотизм.

— Ладно, пусть проветрятся, — Тим вдохнул спертый, дышаший смертью и гнильем воздух, отодвинулся от провала, выключил фонарь. — Завтра докуем. Пошли выкупаемся.

И пошли. Даже не подумав закрыть лаз — чужие, как известно, в этих местах не водятся.

На следующий день стали осматривать добычу. Вобщем-то ничего особенного — все те же парабеллумы, перстни с монограммами, изыски фалеристики, извечные гансовы свечи — фонариков у них что ли не было? Белесые картины в рамах, которые нельзя сразу выносить на свет, посуда с клеймами, фаянсовые безделушки… Впрочем нет. Среди всего прочего хабара отыскалась трость с выжженной вдоль черенка надписью на немецком: «Волховский фронт — задница мира» да в сейфе среди карт, копий приказов и похабных журналов обнаружился дневник некоего оберштурмбанфюрера Шнитке. Эсэсовский подполковник этот судя по всему был большим жизнелюбом, гастрономом и отменным самцом — все его ремарки ограничивались жратвой, выпивкой и оттраханными русскими телками, коих, к слову сказать, набралось целое стадо — если херр Шнитке конечно не врал. Однако было в дневнике и нечто, приведшее Тима, мягко говоря, в изумление. Всего-то пара-тройка страниц, исписанных убористым немецким почерком.


«5.05.42. Химмельдонневеттер! Трижды поцелуй меня в задницу! О, дерьмо и дерьмо! Сегодня звонили из ставки Гимлера — к нам прибывает какой-то хрен из Берлина. По научной части. Представитель Аненербе штандартенфюрер Левенхерц, мать его за ногу. Приказано содействовать и обеспечивать охрану. А мы чем здесь, в этом дерьме, занимаемся? Онанируем что ли? Настроение паршивое, чтобы поправить его пришлось принять шнапса. Полегчало, хотя шнапс тоже дерьмо. Утешает еще и то, что вчера моих ребятки изловили двух партизанок — блондинку и рыженькую. Ну, вымыли их в бане, накормили, напоили. Блондиночка — умненькая такая девочка, ласковая, просто прелесть. Думаю оставить ее, как проспится, при комендатуре на легкой работе. А вот рыжая — мало того, что истеричка, так еще отвратительно воспитана. Кусается, царапается, кричит „За родину, за Сталина“. Дурашка. Сделали ей спиртовую клизму, прошлись продезинфицированной дорожкой и отдали в гарем местному бургомистру. У него еще интересное такое имя Трат, от русского слова „тратить“.
6.05.42. Сегодня, черт меня подери со всеми потрохами, свел знакомство со штандартефюрером Ливерхерцом. Занятный парень — по виду, быть ему рейсхфюрером — огромный, с плечами, как комод, очень похожий на Вагнеровского Зигфрида. И совсем не дурак. Быстренько загнал свою свиту в болото, на раскопки какого-то там монастыря, а сам, не мудрствуя, прямиком ко мне — мол, оберштурмбанфюрер, вы, я вижу, тот человек, который мне нужен. Где бы здесь можно хорошо пожрать и не менее хорошо выпить? И чтобы без церемоний? А то в дороге пришлось изрядно проблеваться — чертовы воздушные ямы и русские истребители. А как здесь у вас насчет баб? Какая проницательность! Как здорово чертов засранец разбирается в людях! Словно мысли читает! Вобщем пошли в гаштетную к бургомистру Трату, заняли отдельный кабинет и пошли-поехало по полной программе — русская свинина, русская водка, русские бабы. Впрочем нет, была там одна жидовочка, подпольщица из учителей. Трахалась, как умалишенная. Понимала, видимо, что в последний раз. Словом, ночь выдалась бурной и впечатляющей. На утро Ливенхерц сказал мне: „Этого, дорогой Вилли, я тебе не забуду никогда“. Естественно, ему есть чего вспомнить — сожрал полсвиньи, выжрал полведра и поимел полдюжины баб. Настоящий Зигфрид.
6.06.42. Долго не писал, разрази меня трижды, не было времени. Да и сил тоже. Я опустошен, измотан, катастрофически устал. За этим чертовым Ливенхерцем не угнаться, не по части выпивки, ни по части баб. Это какой-то жеребец, кобель в мундире. Принесли его черти! К тому же какая-то русская тварь наградила меня паховыми насекомыми. Чрезвычайно въедливыми. Это настоящий кошмар — грязь, жара, лобковые вши. Штурмбанфюрер один из „Мертвой головы“ посоветовал употреблять солярку, но с чувством, понемногу, чтобы не разъело насквозь. Сегодня же попробую, непременно.
15.06.42. Наша эрзац-солярка ни хрена не помогает, даром что извел ее наверное с ведро. Русским мандавошкам она нипочем. Сегодня наконец достал трофейную, из подбитого танка, с большим нетерпением жду возможности поставить компресс. Штандартерфюрер Ливенхорц относится к моей проблеме с пониманием и предлагает радикальный метод — сжечь всю растительность в паху к чертовой матери. Устроить этим тварям аутодафе. Ему хорошо говорить — покрыл всех баб в округе, а сам как огурчик. Ничто его не берет. Ни диорея, ни гонорея, ни лобковые вши. Кремень. Вот пусть сам себе и жарит колбасу с яичницей…
1.07.42. Наконец-то! Свершилось! Слиняли, сволочи! Правда, вместе с кожей, но это дело наживное. Главное, агрегат цел. По случаю чудесного моего выздоровления мы здорово набрались с Ливерхерцем. „Эх, Вилли, Вилли, — говорил он мне дружески, обильно пускал слезу и, вытирая ее рукавом, лез ко мне целоватсья, — как же я устал торчать в этих болотах. Ну когда же вы возьмете Петербург, чтобы я мог найти этот сраный дом с флюгером в форме пса, который так нужен фюреру. Только тс-с-с-с-с. Это колоссальный секрет и государственная тайна. Никому не говори“. А кому говорить-то? Мандавошки сбежали, бабы спят. Яйца горят, как в огне.
15.07.42. Партизаны совершенно обнаглели — стреляют, расклеивают прокламации, в столовой офицеров Люфтваффе подсыпали слабительного в боквурст с капустой. Вот вони-то было, на весь укрепрайон — нашим ассам на бомбежку лететь, а у них понос… А кто виноват? Оберштурмбанфюрер Шнитке. О, дерьмо и дерьмо! „Вилли, я не могу работать в такой обстановке, — сказал мне тет-а-тет штандартенфюрер Ливенхерц. — Пора кончать. Хрен с ним, с Петербургом, хрен с этим домом, где флюгер в виде пса. Успеется. Завтра же взорву этот распросукин монастырь и уеду к жене баронессе. Устал от русских дешевок, они все так неизящны. Ну, наливай. И давай поцелуемся“. Все так и сделал — взорвал и уехал. В Берлин к своей баронессе. А мы остались в этой болотине, с партизанами. Ну вот, кажется, опять начинается… Стреляют. О, дерьмо и дерьмо. Пошло бы все в задницу…»


«Вот это да, ведь это же Андронов дом», — в изумлении Тим стал переваривать прочитанное, однако переваривал недолго — вернулись Сява с Севой. На новенькой, с иголочки, сияющей «Ниве», серой, как штаны пожарника. Цвета испуганной мыши. Прибыли как триумфаторы — Севя рулил, Сява улыбался, «Нива» рычала мотором. Привезли денег, жратвы, ящик коньяка и армейский миноискатель ИМП, надежный как трехлинейка и до жути неудобный. Правда, впоследствии так и не востребованный, потому как в тот же день ближе к вечеру Черномор был упоен коньяком до состояния невменяемости, а утром, мучимый последствиями, щедро похмелен, за информацию о расположенном неподалеку немецком складе, на раскопки коего и отправились без промедления. Без труда нашли огромный лесистый холм, проложили шурфы, рубанули бревна, включили фонари. И ахнули — вот это да. Выпитый коньяк того стоил — чего только в складе не было. Легковая машина и немецкий бронетранспортер, с гусеницами на задних колесах, бочки с бензином и маслом, превратившиеся в камень, механические помпы, дизель-генераторы и ящики, ящики, ящики… С оружием, патронами, фарфором, серебром. С коврами, гобеленами, картинами, иконами. Чувствовалось, что кто-то из фашистов собирался неплохо нагреть лапу.

— О-го-го-го-го, — Сява сразу же переглянулся с Севой, и оба заржали — ну и ну, на ловца и зверь бежит. Вот это удача привалила.

Оказалось, что у барыги лежит заказ откуда-то с Кавказа — черные берут любые стволы и без ограничения. Видимо, на охоту собрались. А раз так — бросили на время копать, принялись заниматься складскими работами. Главное при социализме — учет и контроль. Оружия было немеряно, в основном винтовки «Маузер», парабеллумы пулеметы МГ и соответственно горы патронов к ним. Еще — люгеры, вальтеры, противопехотные мины. Мотострелковый полк вооружить можно.

— Слушай, а почему шмайсеров так мало? — вяло удивился Тим, сразу офигев от масштабов ружпарка. — Ведь чем же трясли, когда кричали: «Хенде хох!», «Давай, матка, млеко, яйки, сало»?

— А ты больше фильмов советских смотри, тебе еще и не такое покажут, — Сява усмехнулся, сплюнул, с видом эксперта заглянул в ствол. — Немцы воевать-то начали не с автоматами, как вбивали в голову историки, а с обыкновенными винтовками. А в 42–43 началось перевооружение армии, старые стволы сдали на склад. На наше счастье…

Однако счастье вещь непрочная. А потому, дабы не искушать судьбу, операция по продаже оружия планировалась со всей тщательностью. Было решено картины, посуду, фарфор и прочий мирный хабар перенести куда-нибудь в укромное место, а склад с оружием отдать целиком, вернее карту с его местоположением. Да еще подстраховаться огневой поддержкой. А то ведь черные — скоты, им белого человека пришить, как раз плюнуть. Сказано — сделано. Сява с Севой укатили в Питер, а Тим с Аристархом опять впряглись в пахоту, таскать тяжеленные ящики по июльской жаре. Прятать их было решено в блиндаже с заваленным ходом. Наконец где-то через неделю вернулись договорщики — возбужденные, взволнованные, ошалевшие от перспектив.

— Ну, блин, перетерли. Двадцать гринов за винтовку, пятдесят за парабеллум, тридцать за вальтер, сорок за шмайсер и пулемет, пять за мину и десять за цинки.

Вот так, ляжки по пятяшке, пуп один рупь, качок пятачок. А черное пятно — двадцать одно.

— Это же сколько получается на круг? — Аристарх прикинул, помрачнел и в задумчивости уселся на патронный ящик. — Хреново дело. Столько денег у нас не платят. Тем более черные. Без пулемета здесь не обойтись.

Андрон. Зона. Безвременье

А потом закончилась зима, и из-под колес «захара» полетел не снег — фонтаны грязи. Весна. Только не видно было что-то воробьев, непоседы-ласточки не лепили гнезда, каркалы-вороны не садились на столбы, а чижы — на провода. Не дурные, чтобы по своей-то воле за колючку… Однако жизнь продолжалась. Учительница алгебры, что при школе в зоне, тайно заключила пакт с истомившимися зэками и стала проводить занятия без трусов, сидя на стуле враскоряку перед замиравшей аудиторией, за что и получала четвертак за сорок пять минут знаний. Причем уровень посещаемости превзошел все ожидания. Благодарные ученики валом повалили учиться алгебре, дрались за лучшие места, меняли их на чай, устраивали сеансы и массовые заплывы. А как же иначе — СССР — страна поголовного среднего образования. Да, весна, весна, пора любви, надежд и растаявшего дерьма. Только Андрон встретил ее без радости, ибо к нему пришла беда в лице нового лагерного кума — капитана Козлова. Казалось бы, что тут такого? Один мент отчалил, другой пришел, да и хрен с ними. Однако когда Андрон по вызову явился в оперчасть и отворил дверь кабинет, то внутри у него все перевернулось. Перед ним сидел его бывший сослуживец Мишка Козлов, с коим когда-то, обоюдно охромев, они кандыбали, зацепившись локтями, верст двадцать. Только уж не прежний щегол-рядовуха — орел, с капитанскими погонами на широких плечах. Ну а ласковый такой, улыбающийся — отец не отец, но точно, братуха родной. Поручкался, усадил, сигаретку дал, замутил чайковского.

— Я, — говорит, — сразу тебя признал, когда картотеку просматривал. Ну, как живешь, как можешь? — И, не дожидаясь ответов, сам начал, издалека, принялся рассказывать о бывших однополчанах. — Прудникова, сержанта, помнишь? Сгорел заживо, как Лазо. Спьяну покатался на бензовозе. А Скобкина? Не бедствует, слесарит в автосервисе. Капитан Сотников свинтил в ГАИ и уже полковник, Игорь Зимин выбился в майоры. А вечный жид Гринберг ушел на дембель, давно еще. Подался в народное хозяйство. Говорят, первый человек на Южном кладбище в Питере…

Слушал Андрон его, слушал, вежливо кивал, понимал, что это преамбула. Сигарету, выкурив наполовину, он засунул за ухо — подогнать в семью, чай едва отпил — еврейский, да к тому же заваренный ментом. Сидел себе на краешке стула, молчал, всем видом показывая — и чего это тебе, гражданин начальник, надо? А хотелось капитану Козлову любви и понимания. Чтобы вспомнил Андрон про старую фронтовую дружбу, преисполнился революционной сознательности да и «выходил на связь» — начинал стучать на всех встречных-поперечных. А за это де будет ему награда, да не корзина печенья и бочка варенья, а скорый расконвой или даже поселение, или, может быть, вообще голубая мечта — освобождение по УДО. Дружить так дружить.

«Таких друзей за хрен и в музей», — Андрон сразу вспомнил Павлова из ОБХСС, весь похолодел от ненависти и с ласковой такой улыбочкой сказал:

— Мне бы три дня. Подумать. Дело-то ответственное.

Конечно ответственное, стучать на тех, кто делит с тобой пайку в зоне.

— Лады, ждем три дня, — несколько огорчился опер Козлов, однако же чекист все-таки, виду не подал. — Ну, рад был встрече. — Руку подал, проводил до двери, а на лице его было написано печатными буквами: «И не забудь, Лапин, кто не с нами, тот против нас».

Через четыре дня Андрона снова высвистали в оперчасть, а через неделю в машине у него вдруг отыскались запрещенные предметы, за что его немедленно отправили в ШИЗО, на месяц. Чтобы было время подумать. И на своей шкуре осознать, что лучше уж стучать, чем перестукиваться.

Камера в ШИЗО напоминает могилу — холод, сырость, сквозняк. И голод. Белье в ней не положено, только зэковская роба да чивильботы — обрезанные на сгибе валенки. Вонючие, пропотевшие и мокрые. Они натирают ноги так, что образуются кровавые рубцы, которые в тюрьме из-за отсутствия света не заживают. Не сахар — тюрьма. К тому же менты взялись за Андрона основательно — кинули его в пустую камеру. Совсем хреново. Обтянутая металлом дверь, откидывающиеся только на ночь пристугнутые к стенке нары, бетонная, навевающая тоску шуба на стенах. Говорят, ее изобретатель Азаров тронулся умом. Да еще батарея отопления, холодная как лед — не зима на дворе, отопительный сезон закончился. Дубово. Так и хочется двигаться, шататься маятником от стены до стены, прыгать, бегать, махать руками для сугреву. Только Андрон сидел не первый год, знал отлично, что делать этого нельзя. Ослабнешь, захолодеешь, сломаешься. В первую очередь, словно опытный моряк, он послюнявил палец и проверил камеру на наличие сквозняков. Затем оторвал ненужные карманы и плотно законопатил все дующие щели, крепко затянул завязками все прорехи в одежде. Потом прижался в угол, закрыл глаза и начал думать только о приятном. Вспоминал все самое хорошее, случившееся в жизни. Печально, но ничего особо хорошего в жизни Андрона не случалось. Постепенно он впал в прострацию, в некое подобие транса. Не осталось ни мыслей, ни чувств, лишь одно незлобивое сожаление — и почему это он не хомяк и не барсук. Впасть бы сейчас в спячку этак на месяц, да так, чтобы сукам легавым было хрен разбудить. Ну, падла Козлов и козел!

Так он прокантовался с неделю — один, в холоде, сырости, на хлебе и воде и начал чувствовать, что значит «едет крыша». Но вдруг все резко переменилось — в бочку к нему бросили четырех зэков — какого-то пидора и трех мужиков, знакомых и своих в доску. Не выдержали менты марку, сломались — в лагере три тысячи клиентов, а камер в ШИЗО десятка два. Плюс строгая отчетность по использованию их, которая обязана впечатлять начальство неизменным ростом. Вобщем обрадовался Андрон, возликовал — ура, теперь-то что, коллектив это сила! Теперь можно спать кругляк, то есть полные сутки. Одного поставить на вассер — загораживать пику, канючить, заговаривать коридорному зубы, а остальные будут дрыхнуть, дрыхнуть, дрыхнуть в «клумбе». Пидора это, естественно, не касается, с ним спать вместе западло, его судьба — сидеть на параше. Вобщем так и сделали. Один из мужиков встал на пику, остальные разделись половину одежды положили на пол и, обнявшись, накрылись другой. Пидор-петух мокрой курицей устроился на параше. Не повезло ему с ней, сделанной из обрезка манессмановской трубы (для газопроводов), с тяжелой крышкой, оборудованной мощной ручкой. Совсем плохая параша. Ни толком посидеть, ни голову приклонить. Беда…

Наконец настало для Аркана время выписки. В этот день он, как положено, не притронулся к еде — пища нужнее тем, кто остается, и забрал у сокамерников самые дряные шмотки. Ворчали на выходе менты:

— Не может быть, чтобы ты сидел почти голяком, подох бы.

— Так вот и сидел, граждане начальники, — отвечал им Андрон и радовался внутренне, что шмотки его сейчас согревают сокамерников. — Не дали больше ничего, говорят — не положено.

На выходе его уже ждали, свои, семейники. Не хрен собачий, не Маньку раком — человек из трюма вывалился, как с того света. Шатаясь, жмурясь от солнечных лучей — обезжиренный, в сплошном телесном холоде, промерзший до костей.

— Живой, браток? Ну и ладно, — улыбнулись семейники, поддержали Андрона и, дружески похлопывая, проводили в барак. А там его уже ждали вскипяченные чайники и баня — пол со стоком. Еще — мочалка, мыло, не хозяйственно — банное, таз из лампового отражателя и махровое полотенце, домашнее, не зоновское, какими петухи фуфло подтирают. Не Сандуны конечно и не термы, но все равно Ташкент, горячая вода, неописуемое наслаждение. Вымывшись, Андрон оделся — лучшее китайское белье, брюки с ремнем, пробитые и прокаленные сапоги. Все новехонькое, с иголочки, как и положено прибывшему из трюма. А вот сам себя он чувствовал поношенным, потасканным, будто постаревшим лет на двадцать пять. Лицо в осколке зеркала, когда брился, как у живого мертвеца. Ну менты, падлы, суки, бляди!

А между тем стол уже был готов. Семейники сидели в хорошей, не рабочей, одежде, дымилась эмалированная кружка с чифирем и ждала круга. Андрона ждала — ему был положен самый смак, цимес, первый глоток. На столе сало с чесноком и луком, конфеты, халва. На лицах семейников читались радость, дружеско участие и неприкрытая ненависть. Ко всему лагерному, совдеповскому, коммунистическому.

— Я бы всех ментов, и простых, и цветных (т. е. обыкновенных и работников системы ИТУ) к стенке. К кремлевской. И длинными очередями, очередями, очередями, — выразил вслух общее мнение пятый Андроновский семейник, матерый белорусский хулиган Вася Панин. — Из шмайсера.

Да, коммунистов Вася не любил, это у него наследственное, в генах. Дед его служил старшим полицаем, отец был сыном полка в антипартизаско й «смоленской службе порядка» (одно из подразделений РОА), а сам Вася еще в детстве стал известен тем, что на местом кладбище возлагал цветы на могилы воинов РОА, при советской власти естественно превращенных в помойку. Однако это, как говорится, были цветочки. Окрепнув и возмужав, он нашел на чердаке дедовскую форму. Шмайсер с боекомплектом, каску отца да и отправился в рейд по окрестным хуторам.

— Эй, матка! Шнапс давай! Млеко, яйка, сало!

Давали с радостью — ой, Ясь, гляди, наши пришли!

А брали Васю с размахом, масштабно, оцепив брянский лес. Однако, изловив, спустили дело на тормозах — никакой политики, вульгарное хулиганство. Проистекающее из вопиющей бытовой несознательности. В обществе победившего социализма для чего либо политических подоплек нет. Только мир, труд, май.

А между тем кружка с чифирем прошлась по кругу, лица у семейников просветлели и полилась неспешная беседа. Говорят, скоро амнистия, Плишкинскую зону уже закрывают — казармы обнесли локалкой, ясное дело — готовят для другого режима. В Новосибирской крытке теперь лафа для сеансов: новая дубачка-надзирательница Олечка Золотые Крайки в ночную смену показывает свою скважину в кормушку. Да, да. А паханам даже разрешается мацать. А в нашей зоне объявились муравьи. Хорошая примета, это значит, ее тоже скоро снесут, ликвидируют, мураши прибыли перерабатывать ее в труху. И вообще муравьи молодцы, организованные, любят порядок, ходят строем. Внешне их жизнь похожа на зэковскую, только она справедливая и правильная. Еще их хорошо хавать, как витаминную добавку, сушить и крошить на раны, использовать при зубной боли. Очень полезные насекомые, не то что мокрицы, гадкие, скользкие, словно лысый хер с прищуром, начальник режимной части Ванюков. Гандон штопанный в погонах. Разговоры, разговоры, треп до самой ночи. Наконец Андрон провалился, словно в сказку детства, в чистую зэковскую постель. А приснились ему реалии жизни — холод, серость бетонной шубы и петух-педераст, мокрой курицей устроившийся на параше.

На следующий день Андрона вызвал капитан Козлов — все такой же ласковый, улыбающийся, правда чаем больше не поил.

— Ну что, Лапин, как тебе в ШИЗО? — неброжно так спросил, как бы между делом, и, важно закурив, выпустил сизый дым сквозь ноздри. — Тошно небось?

— Отчего же, гражданин начальник, — в тон ему ответил Андрон и тоже улыбнулся, очень даже ласково. — Не суетно, тихо, можно подумать о смысле жизни. Обстановка располагающая.

А в гробу он видел всех этих граждан начальников — педерасты гнойные, и место их у параши.

— А, значит, располагающее, — Козлов, вдруг дернувшись, задавил улыбку, и блеклые глаза его стали бешеными. — Ну так я тебе в следующий раз устрою обстановочку… Запрессую по самое некуда… И проведешь ты, Лапин, остаток срока в углу педерастов. У параши. Петухом. Стоит только слух пустить, где служил срочную. — Спокойно так сказал, уверенно, чувствовалось, что не шутит.

— Это ты надумал, когда мы хромали вместе? — Андрон, хотя внутри все екнуло, не подал вида и улыбнулся еще шире. — Помнишь, Козлов, Пери — Васкелово?

— Я все помню, Лапин, у меня память отличная. — тот воткнул окурок в пепельницу, выдохнул дым и сделал повелительный жест. — Только времена меняются. Или будешь у меня на связи, или щемить тебя буду до упада. Думай до завтра. И дрочи жопу кактусом.

Ишь ты, словно ротный старлей Сотников заговорил.

— До свидания, гражданин начальник, — Андрон, скаля зубы, вышел, а когда дверь закрыл, улыбаться перестал. Хреновая ситуация. Узнают зэки, что в ментах ходил — запомоют в пидеры, это уж как пить дать. Им ведь все равно, что не по своей охоте. От всех не отмашешься — достанут. Ну и сука же Козлов. Вот они друзья-однополчане, вот она, боевая дружба. Нет уж, лучше друзья детства. И Андрон, особо не раздумывая, предстал пред мутны очи Пуделя-Матачинского. Тот был не в духе — уже недели две, как дембельнулся его любимая жена, педераст Султан Задэ. Были конечно и другие, но все не то, не то. Вчера истосковавшегося Пуделя инстинкты занесли на свиноферму, к хрюшкам. Естественно, для такого гостя выбрали первую красавицу, йоркширку-медалистку Майку — подмыли ее, надушили, присобачили на розовую спинку ядреную развертку из плейбоя. Ужасно соблазнительно, мечта поэта. Однако Матачинский остался недоволен — сплошная физиология, голимый секс, нет живого человеческого общения. И сейчас, развалившись на шконке, он сварливо воззрился на Андрона.

— Что это приклеился к тебе новый кум? То чайковский поит, то в ШИЗО бросает… Фалует? Может, знает что? Или знакомы?

Ох, верно говорят, что у воров везде глаза и уши.

— Знакомы, — коротко вздохнул Андрон и пошел вабанк, честно, как на духу, рассказал про все, и про СМЧМ, и про Козлова, и про то, как канали как-то вдвоем, не по тундре, от Пери к Васкелово.

Матата слушал молча, хмурился, двигал челюстями, а в конце сделал резюме.

— Ну и пидор, — выдержал паузу, посмотрел на Андрона. — Да я не о тебе. — Еще помолчал, едко фыркнул. — А то что ты в легавых ходил, так это мне известно. Не высшая математика. Ну ходил и ходил, тебя ведь не в воры короновать… А вот простому народу это знать не обязательно. Будет шум, кипеж, вселенский фаршмак. Плохо, что новый кум в это дело не въезжает. Он ведь не на тебя бочку катит — на меня. Вобщем ладно, все базары впереди.

В тот же день ближе к вечеру он высвистал Андрона, глянул коротко из-под рыжих ресниц:

— Двинули, тебя Жид видеть хочет.

А надо сказать, что зона, куда попал Андрона, была не только воровской, но еще и еврейской, заправлял ей вор с погонялой Жид. Да что там зоной. Кортавое слово его было в почете от Кольского до Камчатки, от одного его имени бледнели опера, седели режимники и замолкали собаки. Как много в этом слове… В натуре Жид, а в миру Абрам Рувимович Рабинович. Это была настоящая, не умирающая очень долго легенда уголовного мира. А вообще-то начинал Абрам Рувимович еще при царе, политическим и чрезвычайно любил вспоминать, как они с Феликсом в ссылке поймали в капкан медвежонка. Тот был очень умным, понятливым и бурым. Феликс и Абрам научили его служить, танцевать и удить рыбу. Бывало, Дзержинский говорил: «Мишка, лови рыбку!» Медвежонок раз, бултых в воду, и через минуту с плотвичкой. А потом и Абрам Рувимович говорил: «А ну-ка, Мишка, давай фиш!» Медвежонок — раз, два, три — и возвращается с карпом в зубах, с судаками в когтях и щуками под мышками. И ну давай кланять и плясать «семь сорок»… А потом судьба развела Абрама и Феликса — первого кинули в Туруханку, а второго во Владимирский централ. Чтобы оставить память о мишке, Дзержинский его забил, снял шкуру и лично выделал по секретному рецепту верхоянских чукчей. Она отлично согревала его ночами в тюрмах, ссылках и острогах. А вот Абрам Рувимович шкуру ни с кого не драл и жутко мерз под серым казенным одеялом. А потому холодными ночами он не спал, думу думал и скоро понял, что от политики до уголовщины всего лишь только один шаг. Пойдешь налево — все равно попадешь направо. И понесло его, понесло, понесло. Теперь вот исполин, аксакал параши, живая сказка крыток и лагерей. Жид. В последнее время с почетной приставкой Вечный. Действительно, столько не живут. Сколько ему было лет на самом деле, никто не знал, да и сам Абрам Рувимович уже не помнил. А для поддержания сил и нахождения в форме он с маниакальной точностью вел здоровый образ жизни — занимался спортом, питался по Бреггу, употреблял жень-шень, пантакрин и причие природные стимуляторы. Да и в Сибирь на зону он присел лишь потому, что эскулапы посоветовали ему смену обстановки — полезнее и для бронхов, и для почек, и для нервов. А то все Москва, Москва, столица нашей родины. Впрочем и в Сибири, на периферии, Абрам Рувимович устроился неплохо, в здании котельной, перестроенной под бунгало. Средней руки, без особых изысков — полдюжины комнат, кухня, удобства, небольшая сауна, скромный бассейн, помещения для пристяжи. Еще, сомо собой, прямая связь с Москвой, кремлевская вертушка с серпом и молтом. И кому только Абрам Рувимович звонил по ней, один бог знает. Государственная тайна. А вот кто ему звонил и откуда, было досконально известно. Беспокоили старого вора друзья из Сицилии, из Техаса, из Палермо, и из Токио. На праздник 7 ноября и Новый год звонили Моше Даян, Хайм Соломон и Голда Меер, все они приходились Абраму Рувимовичу близкими родственниками. А администрация зоны тихо радовалась и благожелательно смотрела ему в золотозубый рот — на Пасху Жид подарил «хозяину» «волгу», начальнику режима — «ладу» и кое-кому из офицеров по мопеду «верховина». Взяли, несмотря на то, что Пасха была еврейской. Не дай бог обидится.

Вот к такому-то Голиафу блатняцкого мира Матата и повел заробевшего Андрона. Ладно, миновав охрану, поднялись на крыльцо, коротко позвонили.

— Шолом, — быстро, словно пароль, произнес Матата, и превратник, рослый сионист с внешностью сикария (воины-фанатики во времена римско-израильского конфликта, 1 век нашей эры), выдал им матерчатые, словно в Эрмитаже, бахиллы.

— Аллейхем.

Белые тапки с самого начала — это впечатляет. Что же будет в конце?

Следом за привратником прошли в гостиную, сновом хором, словно заклинание, сказали: «Шолом».

— А, привет, привет, — коротко махнул рукой тощий старикан в спортивном адидасе и сделал знак двум хорошеньким блондиночкам-изенбровкам. — Гуляйте, цыпочки. Не до вас пока.

Рассмотреть его лицо было невозможно, в целях гигиены оно было закрыто плотной марлевой повязкой. Голос его из-под материи звучал глухо, как из гроба.

— Оревуар, — блондиночки синхронно поднялись и, совершая бедрами куда больше движений, чем требуется для ходьбы, неспешно удалились во внутренние покои — ядреные, ногастые, с крепкими ягодицами, словно арбузы. Да, Абрам Рувимович понимал толк в женщинах и подобно престарелому Давиду проводил остаток дней в их приятном обществе. Только куда царю до вора — если бедная Ависага Сунамитянка оставалась девственницей, то ложесна блондиночек, да и не только их, содрагались под обрезанной твердью удалого Рабиновича. Даром что ли было выпито столько жень-шеня, гадостного на вкус элеутерокока, мерзкого, словно жеваные сопли, пантокрина. А ежедневный тренаж, километровые пробежки, сотни килограммов перекинутого железа. Вот уж воистину, здоровье в порядке — спасибо зарядке.

— Тэк-с, Владимир Владимирович, это и есть-таки тот молодой человек? — Жид между тем проводил блондиночек взглядом и цепко, пронизывающими рыжими глазами, уставился на Андрона. — Азохенвей, как на Бернеса машет! Вы, молодой человек, случаем не поете? Нет? Ну тогда давайте, давайте, рассказывайте.

Да, Абрам Рувимович был интеллигентом в душе и вором по призванию — всех окружающих, вплоть до педерастов, он называл на вы и строго по кликухам. Всех кроме Матачинского. Как товарищ Сталин звал по отчеству лишь начгенштаба Шапошникова, так и старый вор держал лишь Пуделя за Владимира Владимировича. Вероятно, было за что. А вообще он был оригинал и большой интернационалист — это несмотря на вытатуированную под мышкой шестиконечную звезду Давида с надписью: «Мы библейский народ. Жизнь, разум, власть на земле». Он был дружен со всеми, с сицилийской мафией, с техасскими гангстерами, с якудзей, с колумбийским кортелем, даже с арабами из преступного клана рифаи, тем паче, что они частенько прислывали дюжину-другую кобр для приготовления змеиного, чрезвычайно тонизирующего коктейля. Кстати, может быть именно поэтому Жид и находился нынче в прекрасном настроении — три дня назад прибыл контейнер из Каира, и хотя как водится половина гадов издохла, но остальная половина была хороша. Так что Абрам Рувимович лично выжимал из змей все соки — сцеживал кровь и желчь, смешивал с медом и водкой, делал целебный коктейль. Густо, в целях профилактики ишааса, натирался змеиным ядом, жарил белоснежную, бесподобную по вкусу плоть. Даже, священнодействуя, стряпал фаршированную кобру. Что-то среднее между рыбой фиш, краковской особой и гусиными шейками гелтеле. Цимес, пальчики оближешь. Вот так, отлично понимал старый вор толк и в женщинах, и в еде, и в людях, и в ментах. Много видел разного на своем веку, хорошо знал жизнь. Молча выслушал он рассказ Андрона — и про службу родине, и про молодого Козлова, и про гадостные домогания его, задышал под повязкой и сурово сказал:

— Он, сука, мент, легаш, падло, очень пожалеет. Вот ведь блядский выкидыш, сучий потрох, забыл основной закон — гонит волну. Не хочет мент поганый следовать естественному пути дао. Из-за таких вот пидарастов и существует в мире радикализм, экстремизм и прочий беспредел. Ну ничего, мы его выебем, высушим и на ноль помножим. Будет нарушать сложившуюся гармонию.

Чувствовалось, что упившемуся кровью гадов и густо натертому змеиным ядом Абраму Рувимовичу очень хочется поговорить. И он вещал, несколько занудно, но складно, в менторской манере, помогая себе жестами и движениями бровей.

— Ведь что главное в этой жизни, если это конечно жизнь? Так я вам скажу — это гибкость. Вова Бланк мне еще в Шушенском говорил — компромисс, батенька, компромисс и еще раз компромисс. И вооруженный пролетариат возьмет власть. Умный был, гад, хотя и поц. И вот извольте пример. В тысяча девяносто дай бог памяти сорок восьмом году целый вагон украинских воров отказался войти в Черногорскую зону Хакассии. Сучья, видите ли. Уперлись рогом, ни в какую. А начальник конвоя и приказал их всех облить водой из пожарного шланга. Это при сорокаградусном-то морозе. Ну и чего добились? Все стали Карбышевыми. А мы вошли… И видали в гробу и их, и Карбышева, и начальника конвоя. Гибкость и еще раз гибкость. И чувство середины. Дед деда моего деда говорил: нет ни белого бога, ни черного черта — только серые ангелы. А он был не кто-нибудь, сам толмач Шафиров. Его царь Петр Алексеевич приблизил к себе за мудрость, Екатерина по-женски жаловала за благочестие, Брюс жутко уважал за оригинальность мыслей. А вот князь Меньшиков, падла, не любил, сука, антисемит проклятый, за что и был наряжен в дубовый макинтош на строгаче в Березове. Не понял, с кем имеет дело. И вообще, горе тем, кто не уважает Рабиновичей из славного рода Шафировых. Все это знают. Эй, Сема, проводи людей…

На том аудиенция и закончилась.

— Тапки взад, — грозно прокартавил сикарий-вратарь, хлопнули массивные двери, и взволнованный Андрон с насупившимся Матачинским направились к родному бараку. Подальше от дворца обрезанного Карлионе, философа, большого жизнелюба и тонкого водителя людских душ. Андрон шагал свободно и легко, глубоко вдыхая свежесть вечера — от жопы пока, похоже, отвалило. Вопрос, как видно, решился положительно. Однако, несмотря на ликование и радостный настрой, где-то в самой глубине души его засело удивление — и где ж это он раньше слышал про серых ангелов? А, ну конечно же, это Тим читал ему фигню про чародея Брюса, про тайное царское общество и железного кабсдоха на крыше. И каким концом все это контачит зоновского Жида? Странно, очень странно.

Пудель шел вразвалочку, нахмурившись, шмыгал носом и плевал сквозь зубы — ну и телки же у этого Жида. Класс, как на развороте в плейбое. А тут сношай неловко свиную отбивную. Эх, жизнь.

Зажигались звезды на небе, зажигались лампы вокруг зоны, кончался день. Еще один безрадостный, злой, с тошнотворной баландой, окриками конвоиров, злобным собачьим лаем, вонью и вошканьем бытия. И хрен с ним…

А на следующий день случилось вот что. Солнечным прекрасным утром выспавшийся и довольный Козлов шел себе по цехам необъятной промзоны. Настроение было самое радужное. Славно скрипели сапоги, пахло, как в детстве, сосной, а капитанские погоны напоминали крылья — в майорско-подполковничьи высоты. До которых уже рукой подать. Крепкой, мускулистой, выжимащей раз двадцать пять двухпудовую гирю. И вдруг зашатался, поехал, загремел штабель свеженапиленных бревен. Грохочущей, все сметающей на своем пути лавиной. Капитана спасло чудо и отменная реакция — он спрятался за подвернувшийся автокран. Что-то на случайность это было не похоже.

— Ну, суки, всех урою! — взбаламученный, себя не помня, Козлов рванулся из цеха, стремительно, словно на крыльях, долетел до оперчасти, ворвался в свой кабинет, щелкнул выключателем и… получил удар током. Не какие-нибудь там двести двадцать — словно теми раскатившимися бревнами. И все по голове, по голове, по голове. Судорожно выгнувшись, он застыл на мгновение и грузно, всей тяжестью тела, рухнул на косо срезанный затылок. Скрюченные пальцы его дымились. Впрочем, ему еще повезло, недели через две оклемался. Не головой — телом. Под себя ходить перестал. Зато стал ходить по палате, вприсядочку, с песней:



Снега России, снега России
Где хлебом пахнет дым
Зачем ты, память, больна снегами
Снегами русских зим…



Такие выкидывал коленца, что врачи, посоветовавшись, отправили его в Москву, прямо в институт Бехтерева. Случай уникальный, как раз для столицы нашей родины.

А Андрона с «захара» сняли. Ну да и ладно, Пудель быстренько нашел ему другую работу, не пыльную, не у конвейера, электриком. Только-то и спросил:

— Не слабо ввернуть по самое некуда коммунякам лампочку Ильича?

— Не слабо, — пообещал Андрон, взял пробник, отвертку и пассатижи и отправился в недра промзоны спать. Зэки по пути поздравляли его с выходом из бочки, материли начальство, угощая, совали в карманы конфеты, папиросы и ломтики сала. Он и не подозревал, сколько у него корешей. Десятки. А педераст Козлов — один, да только, похожу, он уже все, ту-ту, в аут. Больше волну гнать не будет…

Тимофей. Середина восьмидесятых

Без пулемета действительно не обошлось. Через три дня, как и было оговорено, приехали кавказцы — на двух грузовиках на развилку проселка. Сява поздоровался с одним из них, поднялся на подножку, и машины, подымая пыль, стали углубляться в лес. Вскоре неподалеку от холма они остановились, черные, закуривая, выпрыгнули из кабин, и тогда из-за кустов вышел Сева, улыбнулся приветливо и беззаботно.

— Привет, Тенгиз! Деньги где?

— Эй, принесите, — рослый сын Кавказа сделал знак рукой, и тут же подскочил парень в коже, брякнул на капот чемодан, живо расхлебенил, отвалил. К чемодану с важным видом подошел Сява, начал раскрывать, ощупывать каждую пачку долларов. Сева на баксы не смотрел — бдил, поглядывал по сторонам, наблюдал за черными. Иедва заметил, как они пошли Сяве за спину, резко, словно отрубил, взмахнул рукой. — А ну стоять!

И тут же воздух разорвали длинные очереди, стреляли в два смычка из МГ и шмайсера. Тим с Аристархом постарались, не пожалели патронов. Пули в метре прошли у черных над башками, поотшибали листья у березок и посекли смолистые лапы елок. Тишина зазвенела в ушах.

— Бу-бу-бу-бу-бу жопа, — что-то рявкнул по-своему Тенгиз, черные завошкались, расселись по машинам, Сява сплюнул, улыбнулся ласково:

— Вот в этой котлете баксы левые. Надо бы заменить.

— Как скажешь, дорогой, — тоже улыбнулся Тенгиз и, вытащив из кармана пачку баксов, учтиво протянул. — Пожалуйста, держи.

На его горбоносом, усато-смуглом лице читалась твердая решимость поквитаться. Кровью смыть позор.

— Хорош, — Сява захлопнул чемодан, передал Севе, взял у того карту, развернул перед Тенгизом. — Видишь крестик? Это склад, он в пятистах метрах отсюда. Здесь все чисто, без лажы. Мы в отличие от некоторых никого не кидаем. И вот еще что, ребята. Любоваться на карту будете пятнадцать минут, а потом уже пойдете за своими стволами. Дернетесь раньше, получите пулю. Привет. — Снова улыбнулся, сплюнул и напару с Севой исчез в кустах. Тим и Аристарх подержали четверть часа черноту на мушке и тоже отвалили — к месту сбора у заваленного блиндажа. Несмотря на чемодан, вызеленный баксами, общий настрой был не очень — нужно было экстренно сматываться. Так и сделали. В темпе собрали вещички, холодно попрощались с сельсоветчиком-бургомистром и чуть ли не бегом через сосновый лес рванули к «Ниве», запаркованной на грунтовке. Сели, поехали, отдышались. Постепенно молодость и оптимизм взяли свое — настроение улучшилось, полегчало. Захотелось есть. В грязном неопрятном сельмаге затарились — а чем еще затаришься на селе? — рыбными консервами, хлебом, заветрившимися сырками, маслом, крупно расфасованным томатным соком, взяли соответственно для нейтрализации микробов водочки и азербайджанского коньяка. Съехали на первую же попавшуюся грунтовку, углубились в лес, сделали привал — место было самое располагающее, рядом с кладбищем. Слева заброшенная, но еще не разрушенная церковь, справа мелкий, видимо, высыхающий по жаре ручей. Звонко пиликали птахи, радостно цвинькали кузнечики, в небе высоко вытанцовывал жаворонок. Природа-мать.

Ладно, вмазали, закусили, вмазали еще. Упала, растеклась, пошла по жилам. Настроение улучшилось до максимума.

— А видали мы эту черноту в гробу и в белых тапочках, — Сява указал на кладбище, смачно заржал и раскатисто рыгнул. — А что, братва, а не заглянуть ли нам в церкву? Раз уж неподалеку-то? Доски нынче в цене. — И неожиданно громко и по-архиерейски гнусаво он затянул: — Господу богу помолимся…

— Я пас, — Тим поставил допитую кружку, блаженно откинулся на густую траву. — Мне и здесь хорошо. Вот если бы еще и мошки не кусались…

— Ну, на хрен, — Сева поперхнулся, закашлялся, замотал отчаянно башкой. — Не хочу, чтоб нос провалился. Вы, ребята, наверное забыли про синий фон.

— Да, что-то с памятью моей стало. Все, что было не со мной, помню, — сразу сменил репертуар Сява, заливисто заржал и взглянул на Аристарха. — Ну а ты как, кореш? Тоже ссышь?

— Да я… зассать… — тот встрепенулся, допил стакан, с готовностью вскочил. — Двинули. Ссать я хотел на весь этот опиум для народа.

И Сява с Аристархом, не оглядываясь, пошли к церкви, наискосок через кладбище, пробираясь через крапиву и плющ, растущие меж крестов. Тим почему-то сразу вспомнил любимый народом фильм, вытянувшуюся рожу Краморова и свистящий его шепот: «А вдоль дороги мертвые с косами стоят. И тишина…»

— Красивая церквуха, — негромко, чтобы только что-то сказать, сказал он и сунул в рот сухую былинку. — Только никому не нужна.

— Теперь так часто, — Сева почему-то вздохнул и, хотя ему нужно было держаться за руль, принял, не закусывая, который уже стакан. — Бывает, старый священник умрет, а нового не пришлют, и прихожане разъедутся. Вот храм и…

Он не договорил и внезапно прошептал, свистяще, с крайним выражением ужаса:

— Нет, ты гля, гля, гля…

А Тима не нужно было уговаривать, он и так, не отрываясь, затаив дыхание, смотрел на церковь, в недрах которой исчезли Сява с Аристархом. Все окна ее вдруг вспыхнули голубоватым светом, купол объяли мелкие, похожие на газовое пламя язычки, а крест зажегся яркими, режуще бьющими по глазам синими всполохами. И сразу же раздались крики, жуткие, в унисон, раздирающие душу. Так кричат, умирая в муках. Мгновение — и все кончилось. Сияние погасло, наступила тишина. Та, Краморовская.

— Это же он, он, синий фон, — даже не замечая, что орет в рифму, Сява вскочил, бросился к машине, принялся исступленно, дрожа всем телом, искать в карманах ключи. — Ехать надо, ехать. Отсюда, отсюда. Подальше. Фон, фон, синий фон…

На его смертельно побледневшем, похожем на меловую маску лице читался животный ужас.

— Куда это ехать? Там же наши, — Тим, действуя безотчетно, схватил его за плечо, стряхнул, развернул, но тут же получил хороший удар в дых.

— Пусти, сволочь, отвали!

Хороший, но не настолько, чтобы все разом закончилось

— Стой, сука! — Тим рассвирепел, трудно разогнулся и пинком в пердячью косточку бросил Сяву в «Ниву». — Я те уеду, паскуда! От корешей! Стой, падла, стой!

В это время полонез Огинского, транслировавшийся по «Маяку», иссяк, и из автомобильного приемника полилась песня:



Ведь он волшебник, синий лен,
И если ты в меня влюблен…



В незамысловатом рефрене так и слышалось: «Синий фон, синий фон, синий фон…»

— Ну, бля, — Сява, застонав, плюхнулся на кресло, в ярости схватил ручку переключения передач, выскочил из «Нивы», развернулся от плеча. — Ща я тебя!

И Тим рухнул, как подкошенный — ручка переключения передач была не простой, вынимающейся, с секретом. И с набалдашником. По голове такой — оойо-ой-ой.

— То-то, сука, — Сява лихорадочно нырнул в машину, засадил дубину с набалдашником на место, запустил мотор и вдарил по газам — только его и видали.

— Чтоб тебе, гад, тошно стало! — Тим с ненавистью глянул ему вслед, пошатываясь, поднялся, вытер ладонью кровь, заливающую глаза. — Сука, предатель!

Ему еще повезло, дубинка прошлась краем, вскользь. Однако кровило сильно. Мутило, хотелось пить. Только Тим первым делом кинулся к церкви — через заросшие могилы, напролом, не разбирая дороги. Взбежал на высокое крыльцо, щурясь, сунулся в прохладный полумрак, вгляделся и сразу же его, вобщем-то уже повидавшего в жизни всякого, вывернуло наизнанку. Еще раз, еще, еще. Даже не до желчи — до спазматичной, чисто рефлекторной пустоты. На полу у иконостаса лежали Сява и Аристарх, неподвижные, облепленные мухами. То, что от них осталось, было даже трудно назвать останками — какая-то бесформенная куча мяса, костей, внутренностей, на глазах расползающихся в кровавой луже. Чувство было такое, будто их даже не выпотрошили — вывернули чулком. Если бы кто-нибудь экранизировал «Пикник на обочине» Стругацких, то лучшей бы натуры для съемок мясорубки было бы не придумать.

— Эх, товарищи, товарищи… — сгорбившись, Тим прерывисто вздохнул, прикидывая, как будет хоронить это кровавое месиво, потом осознал, что не сможет — не хватит сил, резко развернулся, заплакал и, не оглядываясь, поплелся прочь. Его всего трясло, как на морозе, хотя июльское солнце старалось вовсю. На месте пикника он промыл рану водкой, опять проблевался, немного полежал и, чувствуя, что если не поднимется, то обязательно загнется, пошатываясь, побрел по проселку к шоссе. Кружились птахи, кружилась голова. От потери крови мутило, хотелось пить, а она, стерва, все никак не унималась, не сворачивалась, тянулась липким ручьем. Постарался Сева, гад, постарался. Не будет ему, суке, дороги, ох не будет…

Наконец уже под вечер Тим вышел на шоссе, стал голосовать. Только кто захочет связываться с амбалистым, седым как лунь мужиком, вья длинноволосая голова густо изволочена кровью? Себе дороже, хлопот потом не оберешься. Так вот Тим и стоял на обочине — держался за землю с протянутой рукой, а мимо пролетали машины. Со счастливыми строителями коммунистического будущего, живущими по кодексу строителей же этого коммунистического будущего. Наконец ему подфартило. Его взял на борт дедовской «Победы» бывший сержант-афганец — не смог проехать мимо раненого. Знал хорошо, как пахнет кровь.

— Везучий ты, братан, — посмотрел Тиму на рану, качнул головой и без лишних слов повез его на больничку в райцентр.

Какой райцентр, такая и больница. В приемном закуте было серо, душно и пахло вениками — это гоняла грузинские чаи древняя, похожая на фурию служительница Гиппократа.

— Экий ты, соколик, нетерпеливый, — сказала она Тиму, не спеша допила отраву и недовольно пошамкала губами. — Ладно, касатик, показывай, что у тебя там?

Посмотрела мельком, икнула и отправила его к дежурному эскулапу. Вернее к эскулапице, докторице. Худенькой такой, невзрачной, возраста уже не Тургеневского, но еще, слава богу, не Бальзаковского. Блондинке ли, брюнетке — не понять. Пегой масти.

— Ну и что тут у нас? — с порога спросила она Тима, сразу же внимательнее посмотрела на него, почему-то покраснела, как маков цвет, и голос ее сделался певучий. — Проходите, проходите, садитесь. Так, так. Ну ничего страшного. Не проникающее, касательное. До свадьбы заживет. И как же это вас так? Жалко, жалко. Такие волосы резать…

— Споткнулся, упал, — хрипло ответил Тим.

От звука ножниц, проходящихся по шевелюре, мозги у него поворачивались набекрень.

— Пьяный был.

— Ну зачем же вам пить? Не надо, не надо, — посоветовала докторица, улыбнулась ласково и трепетно, как-то очень по-женски погладила его по плечу. — Ведь вас хоть в кино снимай. На Николая Олялина так похожи. И Каморного Юрия…

Ни хрена себе. На обоих сразу?

Наконец экзекуция была окончена — кожа на голове выстрежена и зашита, шприцы с кровоостанавливающим и противостолбнячным воткнуты и опустошены.

— Рубашечка у вас испорчена в конец, — жутко огорчилась докторица, снова погладила Тима по плечу, глянула на него благоговейно, как кролик на удава. — Вам бы помыться, постираться… Есть где?

В мурлыкающем голосе ее сквозила надежда, и Тим это явственно услышал.

— Особо идти мне некуда, — он криво усмехнулся, но вобщем-то невесело, оценивающе тронул башку, подмигнул докторице. — Только как ведь говорили древние? Tu ne cede malis, sed contra audentior ito (не покоряйся беде, но смело иди ей навстречу — лат.). Пробьемся. Спасибо, доктор, у вас золотые руки. И сердце.

Вобщем похожестью на Олялина и Каморного, учтивостью манер и особливо латынью убил докторшу наповал.

— А давайте-ка я вас чаем напою, — сразу обрадовалась та и, вскочив, показала жилистые, но вобщем-то недурные ноги. — У меня он с травками, с мятой. При вашей кровопотере очень кстати наш чай. А потом и насчет вашей рубашечки что-нибудь придумаем.

Словом напоила Тима чаем, приказав спать до конца ее смены, задраила в ординарской, а утром повела к себе домой, в малогабаритную квартиру в стандартной близлежащей хрущебе. По-тихому, чтобы никакого шума. Только без шума не получилось. Около приемного покоя они попали в самый центр аврала и суеты — там пахло кровью, жженой плотью, горелым волосом и бедой. Солярочно урчал мотор военного грузовика, какой-то бледный до синевы прапор молчал, подавленно курил, другой, наоборот на взводе, орал подробности:

— «Нива»… На всем ходу… В столб… Всмятку… и гореть… Мы тушить… потом сюда… его…

Его, это нечто бесформенное, воняющее гарью, куце укрытое драной плащпалаткой. Лежащее на обшарпанной каталке, которую со скрипом не проспавшийся санитар вез зигзагами в направлении морга. Он тоже был зеленый, с перепоя. А когда каталка поравнялась с Тимом, то и он побледнел не хуже прапорщиков и санитара — в морг мало й скоростью везли Севу. Обгорелым, жутким, страшно изуродованным трупом. Дорога и вспрямь оказалась для не доброй.

Хорст. Долина Кулу. 1996-й год

— Да, долго же я спал, — Хорст зевнул, потянулся так, что иглы капельниц вышли из вен, с легкостью уселся и потрогал бороду. — Ни хрена себе! — Разом соскочил с постели и взглянул на недалекую, тем не менее отлично помнящую полуночные инспекции паганца Мильха служанку. — А что у нас сегодня на ужин?

Да, похоже, затянувшемуся роману «Когда спящий проснется» настал конец.

Да, настал и счастливый. Жизнь стремительно возвращалась к Хорсту — здоровье крепло, настроение поднималось. Он быстро возвращался в форму — тренировался за двоих, питался за троих, спал за четверых и непременно с Воронцовой. Пил стаканами пантакрин, жень-шень и медвежью желчь, которую ему доставляла из России крупная сибирская фирма «Зверев и сыновья». Бегал кроссы, медитировал, занимался рукопашным боем, выписал себе инструктора каратэ, мастерицу дзен-буддизма и ворошиловского стрелка. С раннего утра и до поздней ночи во дворе усадьбы слышался звук ударов, выстрелы, крики «Киай» и трехэтажный мат снайпера-орденоносца: «Ну куды же ты, сука, бля, все на пол-шестого-то! Не путай мушку с Машкой, а целик с целкой! Заряжай…» Через месяц Хорст был уже прежним Хорстом, сильным, волевым, подтянутым и выносливым. Он даже вроде бы как-то помолодел, и телом, и душой, находясь в своем странном состоянии между жизнью и смертью. Однако болезнь все же даром не прошла, изредка давала знать о себе неожиданной, проявляющеся с непредсказуемой периодичностью привычкой — Хорст полюбил воблу. Причем пользовал ее всухую, без пива — звучно ударял о стол, с наслаждением отламывал голову, смачно потрошил, отделял мясо от хребта и тихо улыбался, как бы про себя:

— Я те покусаюсь, я те покусаюсь…

Впрочем кто на этом свете без странностей? Господь бог, если верить иудеям, и тот на поверку — женщина.

Вобщем жизнь в древней долине Кулу постепенно входила в колею. Хорст потихонечку вникал во все шпионско-агентурные подробности, повышал боеготовность, мастерски крепил тыл, дух и профессиональные связи. Воронцова всецело помогала ему, следила за хозяйством, трижды в неделю летала к гуру, истово предаваться тантре. Шангрилла ничем не напоминала о себе — не до героев, тем более павших, да и вообще… Дела в Новом рейхе были нехороши, весьма. Во-первых озоновая дыра, во-вторых таяние льдов, а в-третьих опять эти чертовы русские. Ну это же надо — затеяли бурение материкового панциря в районе древнего, снабжающего Шангриллу водой подземного озера. Пробу им, сволочам, видите ли, нужно взять. На микроорганизмы. Байкала им мало. Теперь и реликтовое озеро засрут. Вони будет — на весь Южный полярный круг. Словом с далекой антарктической родины ни Хорст, ни Воронцова не общались. Шел бы он, этот фатерлянд, на хрен. В Индии-то оно получше…

А над древней долиной Кулу все также синело небо, все так же отбрасывали тени на склоны гор обильно произрастающие здесь кедры, серебристые ели, голубые пихты. Крепкие грибы рыжики стояли под разлапистыми соснами, альпийские луга зацветали белыми рододендронами, необычайно изобильны были яблоневые и персиковые сады, виноградники и поля пшеницы. Парадиз, рай на земле. Казалось бы, живи и радуйся…

Однако не было тотальной гармонии, что в душе у Хорста, что на сердце у Воронцовой. Одному ночами видела Мария — манящая, желанная, оставшаяся в том странном, далеком мире, где всегда светит солнце, сказочно благоухают травы и никогда не бывает гроз. Другой во время медитации все являлся будда Вайрочана и на тайном языке, недоступном для непосвященных, вещал: «О ты, познавшая Истину через чресла Шивы, не допусти, чтобы Песий камень попал в руки той, что погрязла во зле. Помни, что духовные связи сильнее родства. Будь твердой, о познавшая твердость Шивы, именем его Великолепия я заклинаю тебя». Так прямо гад и науськивал на родную мать. Такую мать. И все же интересно, когда будет эта пятница тринадцатого с солнечным затмением и планетами накрест?

Тимофей. Середина восьмидесятых

Звали докторицу Валентиной Павловной. Может быть кому-нибудь со стороны ее поступок и показался бы безнравственным, да только верно не был тот никогда в Ивановской губернии, откуда Валентина Павловна происходила родом. Не лицезрел он парки Судогды и Шуи, где на скамейках прозябают одинокие, согласные на все аборигенши. Те самые, у которых по статистике на десять девчонок — нет, не девять ребят — один, да и тот пьяный, грязный и поганый. К любой можно подойти и сделать приглашение: «Посопим?» И ни одна не откажется — сопят в тут же, в кустах, с превеликим удовольствием. А что делать? Если идет по фабрике баба с фонарем, а ей не сочувтствуют — завидуют. Как же, при мужике. И видать, шибко любит, раз бьет. Впрочем и здесь, в райцентре, ситуация была немногим лучше, чем в Иваново — хорошие-то мужики все были давно уже забиты, остались лишь гумозники да бухарики. А с кем попало Валентина Павловна не хотела, лучше уж сама с собой. А тут… Похож и на Олялина и Каморного, и выражается не по матери — по латыни. Плевать, что без документов и идти ему некуда. Главное — мужик. Да еще какой.

Словом недели две прокантовался Тим у Валентины Павловны, устроил ей ударный медовый месяц. Сиропный, паточный, невыразимо сладкий. Заодно окреп, залечил раны и, соскочившись от приторных объятий, начал потихоньку собираться — не привык жить альфонсом. Только Валентина Павловна была дамой ушлой, по-женски сметливой и своего из рук просто так не выпускала. А уж из органа малого таза и подавно.

— Ну куда же ты пойдешь, Тимоша? — сказала она и залилась скупыми, но горючими слезами. — Без документов-то, по холоду. Скоро ведь осень, дожди. И как же я без тебя? Погоди, зиму пережди, там будет видно. А я тебе пока документы достану. Пойдешь весной, на полном законном основании. У нас ведь знаешь как — человека привезли, а он взял да умер. А документы остались. И насчет работы не беспокойся, у нас в Райздраве недокомплект, что-нибудь придумаем. И без документов возьмут. Ну иди же сюда, поцелуй свою бедную девочку…

И работенка нашлась, не для брезгливых — санитаром в местном морге.

Морг этот был совсем не похож на морги, показываемые в зарубежных фильмах про мафию, где каждый покойник лежит весь в белом в персональном выдвижном никелированном ящике на колесиках. Нет, у нас все по-другому — покойники называются трупами, а лежат штабелями, вповалку, кто на каталках, кто на столах, а кто просто на полу, кому как повезет. И отнюдь не в простынях, которых-то и для живых не очень хватает. Да и сам морг более напоминал туалет, общественный, типа сортир, со стоком и стенами, халтурно облицованными пожелтевшим кафелем. С соответствующим, правда несколько иного плана, зловонием — ничего не поделаешь, холодильники не справляются. Не в Америке. Не капиталисты. А заправлял в этом чисто советском морге старший санитар Фрол Фаддеевич, огромный, могучего сложения патлатый старикан. Нет, не перевелись еще богатыри на Руси — кантовал самых грузных жмуров одной левой. Конечно был там и заведующий, Евгений Александрович, по кличке Джек-Потрошитель, и патологоанатомы— врачи, да только они приходили, работали ножами и пилами, да и уходили, а Фрол Фаддеич оставался. Особенно после полукилограмма шила.

— Ты, парень, жмура-то хоть живого видел? — спросил он Тима при первой встрече, а когда узнал, что тот работал на кладбище, да еще сам из Питера, то бишь земляк, сразу же проникся к нему горячей симпатией и начал рассказывать историю своей жизни. Весьма и весьма трагическую, куда там Шекспиру.

— Я ведь не хрен собачий был, старшим санитаром на Сантьяго-де-Куба (местонахождение областного морга), — трепетно поведал он Тиму, высморкался в два пальца и от нахлынувших чувств обильно прослезился. — Как жил, как жил… И вот раз под Новый год сгрузили нам старуху одну, а при ней внучок. Полкан комитетский, в мундире и фуражке с васильковым околышем. И так прямо нам и говорит — если хотя бы фикса из бабушкиной пасти пропадет, можете с работы не уходить, забивайте себе плацкарту, урою начисто. И денег на обиход покойницы дает немеряно. Заглянули мы старой перешнице в пасть — действительно, рыжья там как в Ювелирторге. А тут еще одну бабулю подогнали, но уже без наворотов — совсем без зубов. Мы ей тоже бирку на ногу и начинаем активно к празнику готовиться — Новый год на дворе. А чтобы с похмела не утруждаться, обихаживаем старушек впрок — денек полежат в лучшем виде. Намыли их, намарафетили и аккурат под бой курантов сели праздновать, спирта — залейся. Ну а второго, поутряне, явились получатели, забрали бабку и повезли кремировать. Само собой никакие, пьянющие в умат. Мы тоже похмелились, водочки там, огурчиков, капустки, глядь — беда. Взамен беззубой отдали ту, фиксатую, при полкане комитетском. Однако где наша не пропадала. Грузим бабку в мою «шестерку», и лечу это я в крематорий, чтоб поменять одну каргу на другую. Только не вышло, не судьба. Пяти минут не хватило, опоздал — фиксатую уже перекантовали в топку. Я к Василию Кузьмичу в ноги — выручай, брат. А он что может сделать — не вытаскивать же гроб назад, вот будет вони-то! Так и порулил я обратно, а беда, знамо дело, в одиночку не хаживает. Попал под гаишную облаву. Остановили — перегар от меня за версту, менты в багажник сунулись, а там старуха — лыбится им беззубой пастью. А в этом время, как уже выснилось потом, и комитетский полкан прибыл на Сантьяго-де-Куба за своей старушенцией. Всем семейством, с родственниками, со знакомыми… Ох, что было, что было…

И началось для Тима продолжение его жизненных коллизий из серии «живые и мертвые». Только если на кладбище смерть была более цивильной, завуалированной, украшенной кистями и драпировками, то здесь, в морге, она явилась во всей своей отталкивающей неприглядности. С вонью разлагающейся плоти, лопающимися гнилостными пузырями, невостребованными черно-зелеными трупами. Здесь все было конкретно, настояще, без прикрас. Этакий здоровый, доходящий до цинизма прагматизм, острый, словно скальпель в ловких пальцах Евгения Александровича. Настоящего Джека-Потрошителя. Да и все прочие врачи паталогоанатомы с удивительным проворством резали, буравили, пилили человеческое тело. Процедура неизменна и отработана до мелочей — каждый вновь прибывающий труп в обязательном порядке подвергается потрошению. То есть разрезается от горла до паха. Затем вскрывается и раздвигается в стороны грудная клетка. Через разрез под подбородком просовывается рука и все внутренности от языка до кишечника вытаскиваются наружу. Вот так, все просто, с мозгом возни поболе — нужно произвести разрез на затылке от уха до уха, завернуть как чулок кожу с верхней части черепа на лицо, а с нижней на шею, и теперь можно трепанировать череп и извлекать то самое, что делает человека, если верить Дарвину, венцом мироздания. Серо-розовое аморфное, очень похожее на тухлый холодец. А почему надо резать, буравить, потрошить, пилить? Да потому что опять-таки, не в Америке. Это у них там за бугром зонды, анализаторы, предварительная диагностика. И если уж у них кто там умирает, то заранее известно, от чего. А у нас пока не разрежешь, не узнаешь. Как говорится, вскрытие покажет.

Только ведь разрезать это еще полдела. Нужно труп зашить, да так, чтобы не травмировать лучшие чувства усиленно скорбящих родственников. Иначе хрен чего заплатят. И здесь процедура отработана до самых мелочей, которые впрочем и являются показателями истинного профессионализма. Внутренности собираются, несколько хаотично, но в полном объеме, кантуются на место, и разрез зашивается. Голову соответственно тоже приводят в порядок. Только вот мозг уже на место не кладут, а зашивают в живот вместе с кишками и печенкой. Покойнику все равно, что без мозгов. С головой, набитой чем попало. Все тем, что попадется под руку, включая тряпку и вату. Вон Винни-Пух живет себе и ничего.

А коллектив в морге подобрался крепкий, дружный. Как говорится, каждому свое — мортвым уходить, живым оставаться. Заведующий Евгений Александрович несмотря на статус был балагур, оптимист и любитель женщин — игнорируя всякие там предрассудки, умыслы, домыслы, людскую молву, он активно сожительствовал с подчиненной, врачихой-паталогоанатомом Мариной Юрьевной. Иногда даже пососедству с подопечными — и те, и эти были не щепетильны. Все шутил, несколько однообразно, зато от души: «Будем, братцы, заключать договор с мясокомбинатом, долгосрочный… Ох, и заживем же, братцы, ох и заживем». Еще все рассказывал об огромном, на несколько тонн чане с кипящей резиной, что находится в Ленинграде на всемирно известной фабрике «Красный треугольник». Так вот, когда хотят замести следы, труп якобы сбрасывают в эту гигантскую емкость, покойник, естественно, растворяется в резине, а потому, если следовать логике, все мы ходим в галошах, частично состоящих из человеческих останков. Поэтому-то их и делают с ярко-красной внутренней поверхностью.

Фрол Фаддеич наоборот, на работе был строг, насуплен и учил Тима премудростям профессии со всей возможной академической суровостью:

— Запомни, парень, как «Отче наш». Жмур, он бывает двух сортей — отказной, то бишь невостребованный, и тот, за которым придут. Первого присыпает государство, а потому у нас ему лежать долго, в штабеле, в ссаке и вонять. За второго платят родственники, а потому он должен быть как огурчик, помыт, причесан и подстрижен. А если дадут денег, так еще и намарафечен. Показываю. Делай раз, делай два, делай три…

Обихаживание трупа, по Фролу Фаддеичу, начиналось с помывки. Операция сия называлась «допрос коммуниста» — один конец веревки привязывался трупу к конечности, другой перекидывался через трубу под потолком, и тело, будучи подвешено в воздухе, старательно окачивалось из шланга. Причем в зависимости от пола процесс несколько варьировался — жмуры мужчины привязывались за руку, женщины-покойницы за ногу и обязательно за левую. Фрол Фаддеич учил:

— У мужика мысль течет от головы к мудям, а у бабы наоборот, от пизды к башке. Так ты их и поливай соответственно, согласно естества, не оскорбляй природу. Об этом еще Парацельс писал. А грим клади погуще, в три слоя, порозовей. И непременно фабрики «Невская косметика». Но только смотри не ошибись, будь как сапер — ежели присохнет, назад не отскоблишь. Советское… говно…

Бежали дни, сплетались в недели, превращались в месяцы. Шло время. Глазом не успели моргнуть, как пролетела осень — дождливая, ветренная, с крепкими боровыми белыми, косяками журавлей, утянувшихся на юг, с алыми, усыпанными ягодами ветками рябины — к холодам. Так и есть, зима настала снежная, морозная, трескучая. И аккурат под Новый год декабрьской ночью приключилось лихо — лопнула труба, на которой вешали жмуров на предмет помывки. Естественно в воскресенье, когда морг был закрыт. Ох, много же воды утекло, много. Клубящейся, горячей. Когда аварию обнаружили, все содержимое морга уже превратилось в бульон. С соответствующим амбре. На запах сбежались все окрестные собаки, кошки и районное начальство. Партийная элита прибыла в противогазах. Каша заварилась еще та. Вернее, супец.

— Главное, чтобы мясо не сошло с костей, — буркнул озабоченно Фрол Фаддеич, приял триста пятдесят для дезинфекции, еще двести для поднятия духа и во главе своих первым двинулся в зараженную зону. — Не робей, братва. При коммунизме еще хуже будет!

Вобщем расхлебали. Став такими же зелеными, как и подопечные…

Однако не в одних только буднях протекала у Тима жизнь — были конечно и праздники. По выходным Валентина Павловна прогуливала его под ручку, брала на лыжные и санные катания и конечно же водила по гостям. Чтобы видели все — без синяка и при мужике. Да еще каком. Только эта тяга к вычурности и помпезности ее и погубила. Как-то она затянула Тима в гости к лучшей своей подруге Катерине Дмитриевне, тоже медичке и тоже одиночке. И там он возьми да и повстречай своего спасителя, сержанта-афганца при дедовской «победе» — тот приходился братом хозяйке дома. Младшеньким, родным и непутевым. Вот уже три года, как дембельнулся, а нормально, как все, жить не желает — не женится, запойно не пьет, а главное, работать не хочет. То есть, как положено, на государственной службе, перебивается случайными заработками. Да еще кричит, что с этой родиной, устроившей, такую мать, такую бойню, дел никаких желать не хочет. Что с него возьмешь, раненый, контуженный, в бэтээре горел. А звали вольнодумца и диссидента Петюней.

— О, земеля, привет, — сразу же признал он Тима, крепко поручкался, хмыкнул и от приветствий перешел к делу. — Проходи, давай выпьем, без баб, пусть языками чешут. Ну их.

Ладно, чокнулись, выпили, разговорились, а потом и вообще закорешились. И стал с тех пор Тим по выходных ходить не с Валентиной Павловной под ручку, а на рыбалку — таскал из-подо льда вялых, будто впавших в летаргию, окуньков и плотвиц. С важностью солил, нанизывал на нитку, вялил. Все какое-то хобби, все не время впустую. И вот однажды сидели они с Петюней на реке, каждый у своей лунки, на персональном ящике, мутили себе воду мармышками, сходились, чтобы вмазать в коллективе, и снова брали в руки подергушки. Мороз крепчал, клевало плохо. Зато выпито было знатно.

— Ты, Тимоха, вот что, — начал разговор Петюня издалека, шепотом, кусая сало. — Ну хрена ли тебе собачачьего в этой Вальке? Пардон, Валентине Павловне. Она раньше с Ефтюховым жила, инженером. А я ему морду бил. Потому что гандон. Поехали лучше в Сибирь. Замок (заместитель командира взвода) мой, Витька Зверев, зовет. У них там, пишет, и жень-шень, и золотишко, и пушнина… Поехали, Тимоха, а? А то мне одному в лом.

— Как же я поеду-то, — огорчился Тим, нацедил из фляжки, чокнулся, выпил, крякнул. — Я ж без документов. Валя обещала помочь, да что-то тянет…

В глубине души у него будто горн затрубил. И в самом деле, уехать, рвануть, отчалить, не оглядываясь. А то вся жизнь так и пройдет — серо, грязно, среди жмуров, со скучной, нелюбимой женщиной. Настанет время подыхать, а вспомнить нечего.

— Как же, достанет она. Ты без них при ней вроде как крепостной, — Петюня хмыкнул, высморкался на лед и от внезапной мысли радостно просиял. — А мы вот Катьку подключим. Пусть она тебе справку сделает, что ты шизонутый. С вольтами, но не буйный. Даром что ли в психиатрии своей сидит. Я ей растолкую ситуацию.

А Катерине Дмитриевне ситуацию с Тимом и Валентиной Павловной растолковывать было ни к чему — все поняла сразу, лучшая подруга как-никак. И потому справочку состряпала в полном объеме и в срок. Да, был на излечении, долгосрочном, на предмет съезжания крыши. Кое-что из шифера еще осталось. А потому не опасен и не подсуден. Вобщем что с дурака взять кроме анализа…

Андрон. Зона. Безвременье

И потекло дальше время, продолжая размалывать лагерными жерновами человеческие судьбы. Опять облетела листва, снова пошел снег, вернулись трескучие морозы — все по кругу, по круг, по кругу. Замкнутому, чертову, беличью, называемому у буддистов сансарой, из которого еще и хрен вырвешься… Новый год начался для Андрона скверно — скорбным посланием от Александры Францевны. Добрая заведующая писала, что Варвара Ардальоновна почила в бозе, сожжена торжественно в топке крематория, а урна с ее прахом подхоронена в могилу мужа, что на Южном кладбище. А умирала де она легко и без мучительства, с вечера легла и все, больше не проснуалсь. Видимо, душа ее не долго стучалась в ворота рая, что по нынешним-то временам большая редкость. А еще Александра Францевна писала, что детсад скоро закрывают, то ли на реконструкцию, то ли на ремонт, то ли на капремонт, а потому все имущество Варвары Ардальоновны продано носатому еврею-маклеру, хоть и не дорого, зато быстро. Далее шел список проданного со скрупулезным указанием цен и твердыми уверениями, что деньги никуда не денутся и спрятаны у Александры Францевны в надежном месте. Уж деньги-то деньги…

Прочитал Андрон письмо, и тошно ему стало совсем, зябко, тоскливо и муторно. Он ведь уже раньше понял с убийственной отчетливостью, что с Тимом стряслась беда, а тут еще мать… Один он теперь, одинешенек, как в жопе дырочка. Зоновские кореша это так, не в счет, временно и не прочно. Не друзья — попутчики, однокрытники. Эх, мама, мама. И как же там без тебя Арнульф… Единорог несчастный…

А зима все бросалась снегом, опутывала землю спиралями метелей. Застилало души и небо теменью, разрывало сердце от тоски, лопались, трещали на морозе деревья. В канун весны, под завывание вьюги пошел на дембель Пудель-Матачинский — вышел по звонку, как и полагается вору. Отвальное было великолепным, с водочкой и чифирем, ландирками (конфетами) и балагасом (масло, сало, колбаса), с огромным, размером в сидр, отходным пакетом чертям и педерастам. На прощание Пудель обнял Андрона и на миг превратился в прежнего Володьку, сиверского хулигана:

— А помнишь, корешок, Белогорку? Эх, конфетки-бараночки, словно лебеди саночки… — На мгновение в страшных глазах его блеснули слезы и тут же высохли. — На, — он протянул Андрону туза, на клетчатой рубашке которого был нашкрябан адрес, сплюнул. — Откинешься — здесь меня найдешь. Будут тебе воздуха[19] с оправилами.[20] Ну все, адья,[21] — снова сплюнул и пошел на свободу. А там его уже ждала встречательная церемония. Кореша привезли ему цивильную одежду, выстрелили шампанским и, посадив на тачку, повезли на расслабуху. Ждали Матачинского настой водки на моральем роге, индийский чай иркутской ферментации, вкусная жратва и блядь-шоколадница. Почему шоколадница-то? Да потому что она вся в любви до такой степени, что на губах выступает как бы помада шоколадного цвета.

А Андрон уже потом посмотрел на карту с адресом и обомлел, ну и ну. Из песни слова не выкинешь — вот эта улица, вот этот дом. В ленинградском пригороде Гатчина, где живет скромный гравер Толя Равинский. Господи, ну до чего же тесен этот блядский вонючий мир!

А вскоре после того, как откинулся Матата, в стране началась перестройка. Собственно зэкам было совершенно все равно, если бы однажды не заявились с инспекцией депутаты — борцы за соблюдение гражданских прав в тюрьмах и лагерях да не ухудшилась бы резко и без того поганая кормежка. Баланда с хряпой, и те стали не похожи ни на что. Лагерные помойки, словно мухи, облепили жорные зэки. Жорные это от слова жрать, психически ненормальные. Эти хавают все подряд — заплесневелый хлеб, протухший маргарин, промасленную бумагу. Блатные бросят им шкурку от сала, которой надраивали сапоги, черную, грязную, пыльную, — съедят. Они копаются в мусорных свалках, ищут головы от хамсы, кильки, разваренные кости, очистки и жабры. Из них варят суп, жадно пьют это вонючее месиво. Им вроде бы ничего и не делается, на то они и черти. Их сразу видно — они обмусолены, одежда в потеках, облитая помойным супом. От них на расстоянии несет падалью. В их чайниках всегда прокипяченый тысячу раз заварной мусор. Употребление такой коричнево-черной бурды, называемой чаем, приводит к отеку ног, они становится грузными, слоновыми, рыхлыми. А потому черти не ходят, а передвигаются. Переваливаются, кандыбают, тащятся, скоблятся. Самая подходящая походка, чтоб идти в коммунистический рай. Только, похоже, коммунистическое-то далеко отменилось — вовсю дули ветры перестройки, зачиналась новая жизнь. Однако зэкам было глубоко насрать на все, что происходит вне зоны. Где-то полыхал ярким пламенем реактор, убивали мирных граждан в Тбилиси и Баку, стреляли в президента и устраивали путч — не волнует. Огромная держава разваливалась на части, бодались в Беловежской пуще зубры от политики, рос доллар и трещала экономика — до фени, фиолетово. Эй, начальник, порцайку давай! Ничего не слышно там насчет амнистии? И Андрону тоже было глубоко начхать на политические перемены — он сидел по приговору государства, которое уже приказало долго жить. Подъем, отбой, день, ночь, лето, полярная зима. Ушел на дембель фашист Вася Панин, сломали целку новенькому, прибывшему по сто семнадцатой, на той неделе был удачный «кид» — сразу два кг грузинского. Новый шедевр вышел из-под блатного пера Быстрова:



Заварю-ка я чифир,
Мне бояться некого
Богу — душу. Миру — мир.
Ну а зэку — зэково.



Казалось, время замерло, застыло. Словно мутная жижа в вонючем болоте. Однако все кончается. Настал черед и Андрона услышать голос из динамика:

— Лапин, на выход.

Попрощался с семейниками да и вышел за КПП — одетый чисто, скромно, во все чужое. Своих родных шмуток, понятно, не сохранилось, даром что ли заполнял при водворении в зону множество квитанций, в десять раз занижающих истинную цену. Ладно, хрен с ними, так же как и с зэковской робой, ее Андрон скинул у забора. Словно змея, сбросившая старую кожу.

Тим. Середина пятидесятых

Так что по весне попрощался Тим с неутешной Валентиной Павловной да и махнул из своего райцентра прямиком в бескрайнюю тайгу. На крохотную зоо-орнитологическую станцию, на которой командовал отец Витьки Зверева, кандидат каких-то там зоо-орнитологиечских наук. Станция это так, громко сказано. Заимка, таежное жилье — бревенчатая, замшелая от возраста изба-пятистенка, в которой все сияет чистотой — пол, стены, стол вымыты с мылом и выскоблены до белизны, на задах ее, защищая от ветров, навесы, амбарчик, охотничьи клети, вокруг — высокая дощатая изгородь с крепкими окаличенными воротами. Да и сам хозяин дома, кандидат наук Глеб Ильич внешне своему жилью был весьма подстать — по самые глаза заросший разбойный человечище, одетый в черный, домашней вязки свитер и грубые штаны, перехваченные сыромятным ремешком с охотничьим ножом в кабаньих ножнах. Чалдон чалдоном, кержак кержаком. Весьма зверообразный. Только ведь форма, она не всегда соответствует содержанию — милейший оказался человек, начитанный и интеллигентный, а уж как обрадовался сыну своему, что прибыл со товарищи — словами не описать. Все повеселее, а то ведь круглый год компания-то одна — дикое зверье, три лайки — умницы, медвежатницы да лаборантка, ассистентка Вера Яковлевна. Она же повариха, она же… ну ясно кто. До ближайшего жилья верст наверное сорок пять, а на все прочие стороны на сотни километров только тайга, болотина да тучи мошки-мокреца и комаров, называемых в шутку — впрочем, какие уж тут шутки! — четырехмоторными. Глухомань, изнанка мира, девственная, и даже до сих пор природа. В реках здесь все еще водится сырок — рыба, чье мясо слаще куриного, в лесах полным-полно рябчиков и глухарей, а мшарники алеют мириадами красных брызг — клюквой да брусникой, царской ягодой. Ее здесь сочетают со всем — с картошкой, с мясом, с рыбой, используют для самогона и в качестве начинки для пирогов. Действительно царская ягода — радует вкус и лечит от мигрени. А кедровый орех, хариус, сиги, стерлядки, нежно тающая во рту лосиная печень? Природа-мать. Только ведь с ней не шутят. Зимой-то от морозов-трескунов хляби-болотины разрываются как стеклянные, мертвые тетерева валяются на снегу десятками, деревья словно от удара молнии щепятся от корня до вершины и валятся с предсмертным стоном, вздыбливая жесткий, как окалина, снег.

Хоть и глухомань, а много чего помнят здешние места. Не этими ли звериными тропами пробирались в Манчжурию хунхузы (каторжане кавказских национальностей. Бежали с каторги и продолжали свой преступный промысел. Китайцы называли их хунхузами, что в переводе означает «красная борода». Вот так, почти что Барбаросса) с тем, чтобы умыкать красавиц китайских красавиц, поить их настоем чубышника (элеутерококка) и женьшеня — дабы, господи упаси, не переутомились и не поморозились в пути, и за солидное вознаграждение доставлять сибирякам, продолжателям традиции дяди Ермака, коим продолжать эти самые традиции без пола женского было весьма тягостно. Не здесь ли проходили колодники-«горбачи», освободившиеся каторжане, кайлившие на рудниках золото и серебро. Возвращались они с опаской, тайком, с оглядкой — заработанные деньги зашивали в одежду, а утаенные самородки вживляли в тело — в ягодицы, в икры ног. Только немногие из них доходили до дома-то. Хотя к обычным каторжанам (на рудники приговаривали за тяжкие преступления — отцеубийство, поджоги, грабежи) у сибиряков отношение было, мягко говоря, более чем терпимое. Раньше в местной деревенской архитектуре предусматривалась такая деталь — в домашней пристройке делалось оконце с широким подоконником и туда на каждую ночь ставили крынку с молоком, клали хлеба с салом, а то и дорогой сахар с солью. Для беглых… Да, много их было здесь — не сюда ли бежали от стариков староверы, в чьих генах не испарился дух мордвина Аввакума и ярость боярыни Морозовой. В глубине таежного моря, где мошка покрывает шевелящимся ковром все живое, они выращивали гречку, картофель, капусту, рожали детей, переписывали писания на расщепленную бересту, истового верили в своего бога. Где они сейчас? Куда завела их вера? К истине ли?

В общем неизвестно куда завел староверов бог, а вот Глеб Ильич первым делом пригласил гостей за стол. Да впрочем какие они гости… Витька это кровное, свое, понятно, Петька тоже свой, раз вытащил еще раненого с поля боя, и парень этот, раз при них, значит, тоже свой, не чужой, не троюродный. Странный, все молчит. Весь седой как лунь, а ведь наверное и тридцатника нет… Ладно, расселись, выпили брусничного — спиртом не пахнет, а с ног валит, взялись за еду. На столе всего горой. Рыба такая, рыба сякая, котлеты, не из коричнево-черной, пахнущей мхом оленины, — из нежной, светлой, сладкой лосятины, картошечка, грибочки, светящиеся изнутри вилки квашеной капусты. И конечно же брусника, брусника, брусника. Все ядреное, духовитое, вкусное. Сдобренное ощутимо плотным, ароматным таежным воздухом. Поначалу соответственно все разговоры были в тему, о еде.

— Лето, оно, конечно, хорошо, — говорил Глеб Ильич, улыбался хлебосольно и делал ассистентке знаки, чтобы не опаздывала с добавкой. — Только ведь все лучшие северные блюда сырые. То бишь мороженые. Одна строганина чего стоит, будь она хоть из оленины, хоть из лососины, хоть из кеты. Или вот патанка к примеру. Мало того, что вкусна, так еще и лучшее профилактическое средство против цынги и прочих напастей. И готовится просто — свежую щуку, добытую из-подо льда, швыряют в сугроб, где она быстро стекленеет, становится костяной, каменно-твердой. Потом ее обрабатывают обухом топора, перетирают, дробят, ломают каждое ребрышко, словом превращают рыбину в кашу. Затем солят, посыпают перцем, поливают уксусом и все. Работай ложкой.

— Ну, батя, ты же знаешь, зимой мне никак, — Витька усмехнулся, отчего глубокий, пересекающий его лицо наискось шрам обозначился еще резче. — Зимой у меня вся работа. Да и зимой тайга не сахар. В ней много не нагуляешься. Хрен с ней, со строганиной. И так хорошо.

Он уже три года как жил у одной вдовы в Иркутске, а зарабатывал на жизнь утеплением входных дверей в квартирном секторе. Так что можно и без патанки. Хорошо еще, что удается приезжат в отцовские пенаты каждое лето…

Постепенно, по мере насыщения, беседа стала отходить от гастрономических тем — поговорили о погоде, об охоте, коснулись и вечно волнующих тем — добычи золота и женьшеня. Здесь Зверев-старший был не кандидатом наук — матерым академиком. Подрассказал за чаем с шанежками и вареньем такого — ничего подобного ни в одной книжке не прочтешь. Женьшень — корень жизни, растет в сырых ущельях, куда редко проникают солнечные лучи. По верованиям китайцев он дается не всякому. Только достойные люди, прожившие всю жизнь без мошенничества и убийства, могут приниматься за поиски его. В Манчжурии специально этим делом занимаются старики, но их с годами становится все меньше.

Корень выкапывают в конце июня и первой половине июля. Именно в этот период он имеет наибольшую силу. Причем скупщики женшеня прекрасно разбираются, в какое время добыт корень, но всегда сбивают цену, утверждая, что тот добыт в неурочный период. Отправляясь на поиски женьшеня, манчжур истово молится перед своей кумирней. Прибыв туда, где он когда-то раньше нашел чудесный корень, он дожидается ночного времени, снова молится, выпрашивая у неба послать ему женьшень, и зорко всматривается в мрак — не появятся ли огоньки. Где огонь, там и женьшень. Самое интересное, что многочисленные эксперименты показали — только женьшень, выросший на радиоактивной и, как следствие, эманирующей, то есть светящейся, почве, обладает огромной целительной силой. Это так называемая таежная разновидность корня. Было установлено, что такой женьшень обладает многими качествами радия, включая излучение теплоты. Для сохранения этих качеств корень надо заворачивать в свинцовую обертку или хранить в свинцовом же ящике. Эта же мера предохраняет от вредного влияния радиации тех, кто соприкасается с корнем жизни. С незапамятных времен существуют легенды, что некоторые корни женьшеня вообще светятся в темноте. Такие дают бессмертие. Рассказывают, будто бы первые императоры Поднебесной владели подобными корнями, а потому жили тысячелетиями. Сейчас, правда, в Китае никто не живет вечно, но лица многих богачей всегда налиты румянцем и как бы светятся изнутри. Это объясняется тем, что они пьют настойку женьшеня. И готовят они ее нетрадиционно — опускают в бутылку коньяка корень целиком, держат день в теплом, но затемненном месте, затем перекладывают в следующую бутылку. Люди попроще с жиру не бесятся — отрезают кусочек от «руки», а корень женьшеня очень напоминает фигурку человека, и настаивают на спирту. И на следующий же день непременно начинают пить настой — пока он слабый, нужно приучить к нему организм. А то ведь любое лекарство, оно как палка о двух концах — один лечит, другой…

Да, много чего интересного поведал о корне жизни Глеб Ильич, потом перекурили, попили еще чаю, и разговор как-то неожиданно коснулся староверов — тысячи их бежали в тайгу, начиная со времен раскола. Укрывались и от Петра, и от ортодоксов церкви, и от советской власти, жили, строили скиты. Да не только скиты — подземные деревни, где дома соединялись секретными ходами, а дым от печей выводился в дупла деревьев. Говорят, были даже целые подземные поля ржи.

— Да и вообще с этими староверами все совсем не просто, — Глеб Ильич с удовольствием закурил привезенную «Приму» — своя-то горлодерка-махра ох как надоела, покачал массивной, с залысинами лба головой. — Я ведь раньше-то по тайге находился, насмотрелся кое-чего. Где только не был. Так вот в верстах наверное ста пятидесяти отсюда натолкнулся на деревню. Из домов навстречу мне вышли люди, мужики, бабы, старики, дети. Странные, не наши. Молча. Ни слова не сказали. Я даже воды побоялся у них спросить. А где-то через месяц опять попал на это место — ничего не понять. Ни домов, ни людей. Только крапива, полынь да лебеда светится. Все как сквозь землю провалилось. Да и вообще, — он замолчал, покашлял и ткнул окурком в банку, — говорят, что староверы-то особо ничего не роют. Без них уже все выкопано, много раньше. Такие подземелья, такие ходы — целый лабиринт на сотни верст… Года три тому назад, а может и поболе, объявились тут у нас геологи — шурф от штрека отличить не могут, морды сытые, лощеные, руки — сразу видно — к работе непривычные. И ориентируются по карте-«километровке», какую днем с огнем нашему брату не сыщешь. Те еще геологи, из компании глубокого бурения. Так вот как-то раз они набрались у меня брусничного, и один все целоваться лез да и рассказал, что называются те ходы «стрелами», а идут под тайгой глубоко, аж до самого моря. До какого не сказал. Вырубился.

— Стрелами? — Тим внутренне похолодел и сразу вспомнил свое подземное плавание, ужас темноты, Саблинские пещеры, доброго разговорчевого бородача-спелестолога. — Потому что прямые? Как ее полет?

— Да, что-то такое говорил, — Глеб Ильич замолчал, повнимательнее взглянул на него и всем видом показал, что жалеет о сказанном. — Да, чего только не наболтаешь по пьяне-то. А в ходы эти лучше не соваться. Это уже не гебишники, шаманы говорят. Оттуда не возвращаются. Ну что, братцы, рассказывайте, как у вас там цивилизация-то?

Не захотел продолжать, ушел от темы. Естественно, живя в тайге, поверишь и в шаманов, и в суеверия. Да только в суеверия ли? Так день и закончился, в ароматах еды, негромких разговорах по душам, в немуторном, бьющем мягко, но наповал брусничном хмеле.

А наутро Витька растолкал Петюню и Тима ни свет ни заря.

— Поехали, Белой Матери поклонимся. Без нее не будет нам удачи. Такой здесь обычай.

Ох, шел бы он со своей Белой Матерью к едрене маме — выпито-то было сколько вчера! Не встать. Однако ничего, потихоньку поднялись, вымылись по пояс обжигающей водой, перекурили, стали собираться. Собственно какие там сборы — отнести рюкзаки в «казанку» с мотором да заправить бензином безотказный «вихрь». Ну еще напиться чаю — с вареньем и бутербродами, на дорожку.

Неудержимо зевая, спустились к реке, делающей здесь петлю-излучину — крутую и длинную, настоящий «тещин язык», погрузились, завелись, поплыли. С поверхности реки подымался пар, по берегам стояли высоченные каменные столбы, какие получаются со временем из выветрившихся гор. Называются они Красноярскими, ими щедро изукрашена и Лена, и Алдан, и Обь. Пощадил ледник здешние места, не сравнял с землей космические ландшафты. Ровно постукивал мотор, пенилась прозрачная вода, плыли медленно назад величественные столбы берегов. Витька, как сторожил и знаток этих мест, взял на себя обязанности гида — излагал неторопливо, важно, с менторскими, поучительными интонациями. Рассказал про мари, про этот одуряющий запах голубики и перепревших мхов, про нудное жужжание гнуса, про эти болота с коричневой водой, сверху затянутые мутью плесени, про ручьи с ледяным дном — ложем, по берегам которых стоят одинокие корявые лиственницы. Начнешь летом такую, еще листвой не опушенную, качать-раскачивать и вдруг вырвешь неожиданно, глядь — а под корнями снег, вечная мерзлота, лед-леденец. Поведал про стотонные, одетые в мох, кедрач и рододендрон глыбы. Они, эти глыбы, все еще раскачиваются, и каждый промах-провал дает ощущение последнего в жизни вздоха. Лезешь, лезешь по отвесному склону, хватаясь за кедрач, достигаешь вершины и видишь — впереди все новые и новые стотонные громады. Ох как нелегко миновать их. У подножия их, говорят, пасутся костобоки, кое-кто кутался в их разбросанную по земле шерсть, заваривал для мягкости чай с кусочком бивня. Грел ноги в их дымящемся горячем навозе. Только увидеть их не всякому дано — места эти заговоренные, оберегают их стужа, метели, снегопады и плотные туманы. Просветил и про Монашью пещеру, в которую будто бы с мешком свечей вошел в свое время архиепископ отец Иннокентий, проплутал в ней два месяца и, едва выбравшись, сразу снял с себя сан. А потом в скорости и помер. Что он там увидел, один бог знает. А может и не бог совсем…

За разговорами даже не заметили, как настал полдень, обеденная пора. Вынули из рюкзака сетку-бредень заглушив мотор, прошлись пару раз вдоль широкой косы — через час ведро было полно жирных синеватых хариусов. Вылезли на берег, развели костер, пожарив рыбу, от души наелись, немного отдохнули и поплыли дальше. Путь лежал извилистым притоком, в узком коридоре, образованным рыжими отвесными берегами. Журчала за кормой вода, тянулись, проплывали вдоль бортов величественные древние скалы, время летело незаметно. День как-то незаметно иссякал — солнце опускалось за горизонт, сгущались сумерки. Вроде бы север, а вот ночи здесь обычные, не белые отнюдь.

— Ну, кажись, приплыли, — Витька заглушил мотор, ловко забросил бредень и медленно направил лодку к широкой галечной косе. — Ловись, рыбка, большая и маленькая, — хмыкнул и добавил непонятное: — Лучше маленькая.

Ладно, высыпали в ведро улов, вытянули лодку на сушу, подальше от воды и двинулись по обрыву вверх по еле заметной тропке. Добыча плеч не оттягивала — так, пара-тройка сижат, пелядок и мускунков. Курам на смех, кошкам на радость. Шли не долго — тропка оборвалась у молодой трехметровой лиственницы. На вершину ее был насажен белый медвежий череп с отвисшей низко и зловеще зубастой челюстью. Тут же висело и своеобразное ожерелье — нанизанные на ремень, вырезанный из шкуры Топтыгина, его же позвонки и когтистые лапы. Вся эта композиция была щедро изукрашена ленточками, обрывками материи, кусочками кожи, резными амулетами. Кто-то уж очень постарался и повязал красное полотнище у самой нижней челюсти — словно принял лесного прокурора в пионеры. Посмертно.

— Тс-с — Витька, вглядываясь в полутьму, замедлил шаг, остановился, вслушиваясь, и тоже вытащил подарочек — махровое, с петухами, полотенце. Крякнул, с треском разорвал его на полосы и, завязав узлы, презентовал косолапому — накрепко, чтобы ветер не отобрал. Полюбовался на свою работу, прошептал:

— Двинули, братва, теперь можно. Хозяин доволен.

Доволен так доволен — попрощались с черепом, обогнули лиственницу и за Витькой следом пошли в дремучий лес. Это в сгущающейся-то темноте на ночь глядя. Однако деревья скоро расступились, образуя поляну. В центре ее стоял небольшой, крытый оленьими шкурами чум. Странно, но лучи заходящего солнца били точно в него, выхватывая конусное жилье из сгущающегося полумрака. Так на сцене подсвечивают софитами ленинский шалаш, подчеркивая его значимость и революционность происходящего…

— Все, братцы, привал, — Витька стал устраиваться на опушке, однако первое, что нужно делать, — разжигать костер, — даже не подумал. — И не пытайтесь, братцы, огонь здесь не горит.

Попробовали — действительно, проверенные, которым и дождь не страшен, охотничьи спички, даже не вспыхивали, позорно шипели. Хорошенькое дело. А как же самый страшный таежный зверь комар? Рыжий, жалящий наповал, нападающий гудящей бандитской шайкой? А никак. На поляне, оказывается, ни комарья, ни мошки не водилось. К слову сказать, также как и чая, дымящихся папирос, чего-либо жареного, вареного или печеного. Ладно, глотнули из фляжек, крупно порезали сала и хлеба, поняли, почему Витька просил у Водяного рыбки помельче. Для айбата. Берется та самая рыбка, которая помельче, и потрошится, затем распах, внутренние стенка брюшца или присыпаются солью, или мажутся горчицей, и все — можно есть. Сырую, не обращая внимания на то, что рыбка иногда лупит едока хвостом по губам. Пусть лупит, лучше на пользу пойдет. А то что айбат полезен, знает в тайге любой — лучшей профилактики от цынги не бывает. Вобщем тяпнули спирту, сала, перченой, бьющейся в зубах рыбы, притихли, вглядываясь в тишину. А золотые отстветы на верхушках скал между тем пропали, надвинулась темнота.

— Медведь этот здешний страж. Шатун, людоед, — нарушил тишину Витька, но осторожно, шепотом, с оглядкой. — Любимое животное Матери. Навроде собаки. Да и вообще в тайге медведи в почете. Раньше, когда заваливали косолапого, устраивали пир. На весь мир. Медвежью голову клали на видное место у костра. Самый старший гость садился рядом с охотником. Садился и начинал расхваливать зверя. А потом просил дух убитого простить охотника, дескать не хотел он убивать, голод заставил. Потом все ели вареные мозги, сердце и печень медведя и как бы на себя брали часть вины охотника. Очень жалели зверя. Тс-с-с-с! Слышите? — Он вдруг прервался и застыл, вглядываясь в ночную мглу. — Она вышла. Зовет.

Тим с Петюней тоже замерли, повинуясь знаку Витьки, глянули на центр поляны и сразу обалдели. Остроконечный контур чума четко выделялся на фоне звездного неба, а у входа в него застыла женщина в белом. Словно человеческая фигура на негативе.

— Ни хрена себе, — одними губами шепнул Тим, а женская фигура между тем оторвалась от земли и медленно приподнялась к острию чума. Глаза женщины были закрыты, волосы рассыпаны по плечам, лицо — смертельно бледным, вытянувшимся, лишенным выражения. И нечеловечески страшным.

— Пойду я, — хрипло сказал Витька, проглотив слюну, решительно поднялся и пошел к чуму. Звук его шагов в полнейшей тишине казался оглушительным, бьющим по мозгам. Не доходя пары метров, он встал, поднял вверх руки с разжатыми пальцами и тихо произнес:

— Чу?

Однако не рассчитал, получилось громко. Очень похоже на выстрел. Только резкий звук не испугал женщину в белом. Она тоже подняла вверх руки, опустилаьс на землю, и тишину прорезал громогласный, словно оползень упал, звук:

— Ха!

Вздрогнули деревья, зашестела трава, взяли мажорный аккорд и замолчали ночные птицы. Белая фигура снова воспарила в воздух, опустила руки и расстаяла в перекрестье жердей над чумом. Будто ее и не было.

— Уф! — в темпе вернувшись, Витька плюхнулся на землю, даже в темноте было видно, что он улыбается от уха до уха. — Ну теперь, братцы, лафа. Будет нам и женьшень, и золотишко, и какава с чаем.

— А что такое «ха»? — шепотом спросил Тим, перед глазами его все еще стояла женщина в белом. — Таможня дает добро?

— Ха оно и есть ха, — с важностью заметил Витька, и в голосе его послышалась значимость и торжественность. — Непереводимое идеоматическое выражение. Вобщем нас одобрят. Теперь нам все по хрен. В Черную Пагубь двинем.

Последние слова он произнес как-то неуверенно, шепотом. Чувствовалось, что не все ему по хрен.

— Да, весело. Белая Мать. Черная Пагубь, — Петюня фыркнул, высморкался в полсилы. — А что в энтой Пагуби такого особенного? Кроме того, что она черная?

Чувствовалось, что он тоже пребывает под впечатлением увиденного.