Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Прочитал Андрон письмо, и тошно ему стало совсем, зябко, тоскливо и муторно. Он ведь уже раньше понял с убийственной отчетливостью, что с Тимом стряслась беда, а тут еще мать… Один он теперь, одинешенек, как в жопе дырочка. Зоновские кореша это так, не в счет, временно и не прочно. Не друзья — попутчики, однокрытники. Эх, мама, мама. И как же там без тебя Арнульф… Единорог несчастный…

А зима все бросалась снегом, опутывала землю спиралями метелей. Застилало души и небо теменью, разрывало сердце от тоски, лопались, трещали на морозе деревья. В канун весны, под завывание вьюги пошел на дембель Пудель-Матачинский — вышел по звонку, как и полагается вору. Отвальное было великолепным, с водочкой и чифирем, ландирками (конфетами) и балагасом (масло, сало, колбаса), с огромным, размером в сидр, отходным пакетом чертям и педерастам. На прощание Пудель обнял Андрона и на миг превратился в прежнего Володьку, сиверского хулигана:

— А помнишь, корешок, Белогорку? Эх, конфетки-бараночки, словно лебеди саночки… — На мгновение в страшных глазах его блеснули слезы и тут же высохли. — На, — он протянул Андрону туза, на клетчатой рубашке которого был нашкрябан адрес, сплюнул. — Откинешься — здесь меня найдешь. Будут тебе воздуха[19] с оправилами.[20] Ну все, адья,[21] — снова сплюнул и пошел на свободу. А там его уже ждала встречательная церемония. Кореша привезли ему цивильную одежду, выстрелили шампанским и, посадив на тачку, повезли на расслабуху. Ждали Матачинского настой водки на моральем роге, индийский чай иркутской ферментации, вкусная жратва и блядь-шоколадница. Почему шоколадница-то? Да потому что она вся в любви до такой степени, что на губах выступает как бы помада шоколадного цвета.

А Андрон уже потом посмотрел на карту с адресом и обомлел, ну и ну. Из песни слова не выкинешь — вот эта улица, вот этот дом. В ленинградском пригороде Гатчина, где живет скромный гравер Толя Равинский. Господи, ну до чего же тесен этот блядский вонючий мир!

А вскоре после того, как откинулся Матата, в стране началась перестройка. Собственно зэкам было совершенно все равно, если бы однажды не заявились с инспекцией депутаты — борцы за соблюдение гражданских прав в тюрьмах и лагерях да не ухудшилась бы резко и без того поганая кормежка. Баланда с хряпой, и те стали не похожи ни на что. Лагерные помойки, словно мухи, облепили жорные зэки. Жорные это от слова жрать, психически ненормальные. Эти хавают все подряд — заплесневелый хлеб, протухший маргарин, промасленную бумагу. Блатные бросят им шкурку от сала, которой надраивали сапоги, черную, грязную, пыльную, — съедят. Они копаются в мусорных свалках, ищут головы от хамсы, кильки, разваренные кости, очистки и жабры. Из них варят суп, жадно пьют это вонючее месиво. Им вроде бы ничего и не делается, на то они и черти. Их сразу видно — они обмусолены, одежда в потеках, облитая помойным супом. От них на расстоянии несет падалью. В их чайниках всегда прокипяченый тысячу раз заварной мусор. Употребление такой коричнево-черной бурды, называемой чаем, приводит к отеку ног, они становится грузными, слоновыми, рыхлыми. А потому черти не ходят, а передвигаются. Переваливаются, кандыбают, тащятся, скоблятся. Самая подходящая походка, чтоб идти в коммунистический рай. Только, похоже, коммунистическое-то далеко отменилось — вовсю дули ветры перестройки, зачиналась новая жизнь. Однако зэкам было глубоко насрать на все, что происходит вне зоны. Где-то полыхал ярким пламенем реактор, убивали мирных граждан в Тбилиси и Баку, стреляли в президента и устраивали путч — не волнует. Огромная держава разваливалась на части, бодались в Беловежской пуще зубры от политики, рос доллар и трещала экономика — до фени, фиолетово. Эй, начальник, порцайку давай! Ничего не слышно там насчет амнистии? И Андрону тоже было глубоко начхать на политические перемены — он сидел по приговору государства, которое уже приказало долго жить. Подъем, отбой, день, ночь, лето, полярная зима. Ушел на дембель фашист Вася Панин, сломали целку новенькому, прибывшему по сто семнадцатой, на той неделе был удачный «кид» — сразу два кг грузинского. Новый шедевр вышел из-под блатного пера Быстрова:



Заварю-ка я чифир,
Мне бояться некого
Богу — душу. Миру — мир.
Ну а зэку — зэково.



Казалось, время замерло, застыло. Словно мутная жижа в вонючем болоте. Однако все кончается. Настал черед и Андрона услышать голос из динамика:

— Лапин, на выход.

Попрощался с семейниками да и вышел за КПП — одетый чисто, скромно, во все чужое. Своих родных шмуток, понятно, не сохранилось, даром что ли заполнял при водворении в зону множество квитанций, в десять раз занижающих истинную цену. Ладно, хрен с ними, так же как и с зэковской робой, ее Андрон скинул у забора. Словно змея, сбросившая старую кожу.

Тим. Середина пятидесятых

– Ну и что сделал Джек? – спросил Уэйн. – Подкрался к нему? Как-то это не по-законнически. Никогда не слышал, чтобы они к кому-то подкрадывались. Джек тоже наверняка не стал.

Так что по весне попрощался Тим с неутешной Валентиной Павловной да и махнул из своего райцентра прямиком в бескрайнюю тайгу. На крохотную зоо-орнитологическую станцию, на которой командовал отец Витьки Зверева, кандидат каких-то там зоо-орнитологиечских наук. Станция это так, громко сказано. Заимка, таежное жилье — бревенчатая, замшелая от возраста изба-пятистенка, в которой все сияет чистотой — пол, стены, стол вымыты с мылом и выскоблены до белизны, на задах ее, защищая от ветров, навесы, амбарчик, охотничьи клети, вокруг — высокая дощатая изгородь с крепкими окаличенными воротами. Да и сам хозяин дома, кандидат наук Глеб Ильич внешне своему жилью был весьма подстать — по самые глаза заросший разбойный человечище, одетый в черный, домашней вязки свитер и грубые штаны, перехваченные сыромятным ремешком с охотничьим ножом в кабаньих ножнах. Чалдон чалдоном, кержак кержаком. Весьма зверообразный. Только ведь форма, она не всегда соответствует содержанию — милейший оказался человек, начитанный и интеллигентный, а уж как обрадовался сыну своему, что прибыл со товарищи — словами не описать. Все повеселее, а то ведь круглый год компания-то одна — дикое зверье, три лайки — умницы, медвежатницы да лаборантка, ассистентка Вера Яковлевна. Она же повариха, она же… ну ясно кто. До ближайшего жилья верст наверное сорок пять, а на все прочие стороны на сотни километров только тайга, болотина да тучи мошки-мокреца и комаров, называемых в шутку — впрочем, какие уж тут шутки! — четырехмоторными. Глухомань, изнанка мира, девственная, и даже до сих пор природа. В реках здесь все еще водится сырок — рыба, чье мясо слаще куриного, в лесах полным-полно рябчиков и глухарей, а мшарники алеют мириадами красных брызг — клюквой да брусникой, царской ягодой. Ее здесь сочетают со всем — с картошкой, с мясом, с рыбой, используют для самогона и в качестве начинки для пирогов. Действительно царская ягода — радует вкус и лечит от мигрени. А кедровый орех, хариус, сиги, стерлядки, нежно тающая во рту лосиная печень? Природа-мать. Только ведь с ней не шутят. Зимой-то от морозов-трескунов хляби-болотины разрываются как стеклянные, мертвые тетерева валяются на снегу десятками, деревья словно от удара молнии щепятся от корня до вершины и валятся с предсмертным стоном, вздыбливая жесткий, как окалина, снег.

– Ну… – Ма задумалась.

Уэйн взволнованно вцепился в одеяло.

Хоть и глухомань, а много чего помнят здешние места. Не этими ли звериными тропами пробирались в Манчжурию хунхузы (каторжане кавказских национальностей. Бежали с каторги и продолжали свой преступный промысел. Китайцы называли их хунхузами, что в переводе означает «красная борода». Вот так, почти что Барбаросса) с тем, чтобы умыкать красавиц китайских красавиц, поить их настоем чубышника (элеутерококка) и женьшеня — дабы, господи упаси, не переутомились и не поморозились в пути, и за солидное вознаграждение доставлять сибирякам, продолжателям традиции дяди Ермака, коим продолжать эти самые традиции без пола женского было весьма тягостно. Не здесь ли проходили колодники-«горбачи», освободившиеся каторжане, кайлившие на рудниках золото и серебро. Возвращались они с опаской, тайком, с оглядкой — заработанные деньги зашивали в одежду, а утаенные самородки вживляли в тело — в ягодицы, в икры ног. Только немногие из них доходили до дома-то. Хотя к обычным каторжанам (на рудники приговаривали за тяжкие преступления — отцеубийство, поджоги, грабежи) у сибиряков отношение было, мягко говоря, более чем терпимое. Раньше в местной деревенской архитектуре предусматривалась такая деталь — в домашней пристройке делалось оконце с широким подоконником и туда на каждую ночь ставили крынку с молоком, клали хлеба с салом, а то и дорогой сахар с солью. Для беглых… Да, много их было здесь — не сюда ли бежали от стариков староверы, в чьих генах не испарился дух мордвина Аввакума и ярость боярыни Морозовой. В глубине таежного моря, где мошка покрывает шевелящимся ковром все живое, они выращивали гречку, картофель, капусту, рожали детей, переписывали писания на расщепленную бересту, истового верили в своего бога. Где они сейчас? Куда завела их вера? К истине ли?

– Джек стрелял еще лучше, – прошептала она. – Когда Гуд Душегуб прицелился в него, Джек выстрелил быстрее через реку.

– И как Гуд погиб? – также шепотом спросил Уэйн.

В общем неизвестно куда завел староверов бог, а вот Глеб Ильич первым делом пригласил гостей за стол. Да впрочем какие они гости… Витька это кровное, свое, понятно, Петька тоже свой, раз вытащил еще раненого с поля боя, и парень этот, раз при них, значит, тоже свой, не чужой, не троюродный. Странный, все молчит. Весь седой как лунь, а ведь наверное и тридцатника нет… Ладно, расселись, выпили брусничного — спиртом не пахнет, а с ног валит, взялись за еду. На столе всего горой. Рыба такая, рыба сякая, котлеты, не из коричнево-черной, пахнущей мхом оленины, — из нежной, светлой, сладкой лосятины, картошечка, грибочки, светящиеся изнутри вилки квашеной капусты. И конечно же брусника, брусника, брусника. Все ядреное, духовитое, вкусное. Сдобренное ощутимо плотным, ароматным таежным воздухом. Поначалу соответственно все разговоры были в тему, о еде.

– От пули, сынок.

– Прямо в глаз?

— Лето, оно, конечно, хорошо, — говорил Глеб Ильич, улыбался хлебосольно и делал ассистентке знаки, чтобы не опаздывала с добавкой. — Только ведь все лучшие северные блюда сырые. То бишь мороженые. Одна строганина чего стоит, будь она хоть из оленины, хоть из лососины, хоть из кеты. Или вот патанка к примеру. Мало того, что вкусна, так еще и лучшее профилактическое средство против цынги и прочих напастей. И готовится просто — свежую щуку, добытую из-подо льда, швыряют в сугроб, где она быстро стекленеет, становится костяной, каменно-твердой. Потом ее обрабатывают обухом топора, перетирают, дробят, ломают каждое ребрышко, словом превращают рыбину в кашу. Затем солят, посыпают перцем, поливают уксусом и все. Работай ложкой.

– Наверное.

— Ну, батя, ты же знаешь, зимой мне никак, — Витька усмехнулся, отчего глубокий, пересекающий его лицо наискось шрам обозначился еще резче. — Зимой у меня вся работа. Да и зимой тайга не сахар. В ней много не нагуляешься. Хрен с ней, со строганиной. И так хорошо.

Он уже три года как жил у одной вдовы в Иркутске, а зарабатывал на жизнь утеплением входных дверей в квартирном секторе. Так что можно и без патанки. Хорошо еще, что удается приезжат в отцовские пенаты каждое лето…

Постепенно, по мере насыщения, беседа стала отходить от гастрономических тем — поговорили о погоде, об охоте, коснулись и вечно волнующих тем — добычи золота и женьшеня. Здесь Зверев-старший был не кандидатом наук — матерым академиком. Подрассказал за чаем с шанежками и вареньем такого — ничего подобного ни в одной книжке не прочтешь. Женьшень — корень жизни, растет в сырых ущельях, куда редко проникают солнечные лучи. По верованиям китайцев он дается не всякому. Только достойные люди, прожившие всю жизнь без мошенничества и убийства, могут приниматься за поиски его. В Манчжурии специально этим делом занимаются старики, но их с годами становится все меньше.

Корень выкапывают в конце июня и первой половине июля. Именно в этот период он имеет наибольшую силу. Причем скупщики женшеня прекрасно разбираются, в какое время добыт корень, но всегда сбивают цену, утверждая, что тот добыт в неурочный период. Отправляясь на поиски женьшеня, манчжур истово молится перед своей кумирней. Прибыв туда, где он когда-то раньше нашел чудесный корень, он дожидается ночного времени, снова молится, выпрашивая у неба послать ему женьшень, и зорко всматривается в мрак — не появятся ли огоньки. Где огонь, там и женьшень. Самое интересное, что многочисленные эксперименты показали — только женьшень, выросший на радиоактивной и, как следствие, эманирующей, то есть светящейся, почве, обладает огромной целительной силой. Это так называемая таежная разновидность корня. Было установлено, что такой женьшень обладает многими качествами радия, включая излучение теплоты. Для сохранения этих качеств корень надо заворачивать в свинцовую обертку или хранить в свинцовом же ящике. Эта же мера предохраняет от вредного влияния радиации тех, кто соприкасается с корнем жизни. С незапамятных времен существуют легенды, что некоторые корни женьшеня вообще светятся в темноте. Такие дают бессмертие. Рассказывают, будто бы первые императоры Поднебесной владели подобными корнями, а потому жили тысячелетиями. Сейчас, правда, в Китае никто не живет вечно, но лица многих богачей всегда налиты румянцем и как бы светятся изнутри. Это объясняется тем, что они пьют настойку женьшеня. И готовят они ее нетрадиционно — опускают в бутылку коньяка корень целиком, держат день в теплом, но затемненном месте, затем перекладывают в следующую бутылку. Люди попроще с жиру не бесятся — отрезают кусочек от «руки», а корень женьшеня очень напоминает фигурку человека, и настаивают на спирту. И на следующий же день непременно начинают пить настой — пока он слабый, нужно приучить к нему организм. А то ведь любое лекарство, оно как палка о двух концах — один лечит, другой…

Да, много чего интересного поведал о корне жизни Глеб Ильич, потом перекурили, попили еще чаю, и разговор как-то неожиданно коснулся староверов — тысячи их бежали в тайгу, начиная со времен раскола. Укрывались и от Петра, и от ортодоксов церкви, и от советской власти, жили, строили скиты. Да не только скиты — подземные деревни, где дома соединялись секретными ходами, а дым от печей выводился в дупла деревьев. Говорят, были даже целые подземные поля ржи.

— Да и вообще с этими староверами все совсем не просто, — Глеб Ильич с удовольствием закурил привезенную «Приму» — своя-то горлодерка-махра ох как надоела, покачал массивной, с залысинами лба головой. — Я ведь раньше-то по тайге находился, насмотрелся кое-чего. Где только не был. Так вот в верстах наверное ста пятидесяти отсюда натолкнулся на деревню. Из домов навстречу мне вышли люди, мужики, бабы, старики, дети. Странные, не наши. Молча. Ни слова не сказали. Я даже воды побоялся у них спросить. А где-то через месяц опять попал на это место — ничего не понять. Ни домов, ни людей. Только крапива, полынь да лебеда светится. Все как сквозь землю провалилось. Да и вообще, — он замолчал, покашлял и ткнул окурком в банку, — говорят, что староверы-то особо ничего не роют. Без них уже все выкопано, много раньше. Такие подземелья, такие ходы — целый лабиринт на сотни верст… Года три тому назад, а может и поболе, объявились тут у нас геологи — шурф от штрека отличить не могут, морды сытые, лощеные, руки — сразу видно — к работе непривычные. И ориентируются по карте-«километровке», какую днем с огнем нашему брату не сыщешь. Те еще геологи, из компании глубокого бурения. Так вот как-то раз они набрались у меня брусничного, и один все целоваться лез да и рассказал, что называются те ходы «стрелами», а идут под тайгой глубоко, аж до самого моря. До какого не сказал. Вырубился.

— Стрелами? — Тим внутренне похолодел и сразу вспомнил свое подземное плавание, ужас темноты, Саблинские пещеры, доброго разговорчевого бородача-спелестолога. — Потому что прямые? Как ее полет?

— Да, что-то такое говорил, — Глеб Ильич замолчал, повнимательнее взглянул на него и всем видом показал, что жалеет о сказанном. — Да, чего только не наболтаешь по пьяне-то. А в ходы эти лучше не соваться. Это уже не гебишники, шаманы говорят. Оттуда не возвращаются. Ну что, братцы, рассказывайте, как у вас там цивилизация-то?

Не захотел продолжать, ушел от темы. Естественно, живя в тайге, поверишь и в шаманов, и в суеверия. Да только в суеверия ли? Так день и закончился, в ароматах еды, негромких разговорах по душам, в немуторном, бьющем мягко, но наповал брусничном хмеле.

А наутро Витька растолкал Петюню и Тима ни свет ни заря.

— Поехали, Белой Матери поклонимся. Без нее не будет нам удачи. Такой здесь обычай.

Ох, шел бы он со своей Белой Матерью к едрене маме — выпито-то было сколько вчера! Не встать. Однако ничего, потихоньку поднялись, вымылись по пояс обжигающей водой, перекурили, стали собираться. Собственно какие там сборы — отнести рюкзаки в «казанку» с мотором да заправить бензином безотказный «вихрь». Ну еще напиться чаю — с вареньем и бутербродами, на дорожку.

Неудержимо зевая, спустились к реке, делающей здесь петлю-излучину — крутую и длинную, настоящий «тещин язык», погрузились, завелись, поплыли. С поверхности реки подымался пар, по берегам стояли высоченные каменные столбы, какие получаются со временем из выветрившихся гор. Называются они Красноярскими, ими щедро изукрашена и Лена, и Алдан, и Обь. Пощадил ледник здешние места, не сравнял с землей космические ландшафты. Ровно постукивал мотор, пенилась прозрачная вода, плыли медленно назад величественные столбы берегов. Витька, как сторожил и знаток этих мест, взял на себя обязанности гида — излагал неторопливо, важно, с менторскими, поучительными интонациями. Рассказал про мари, про этот одуряющий запах голубики и перепревших мхов, про нудное жужжание гнуса, про эти болота с коричневой водой, сверху затянутые мутью плесени, про ручьи с ледяным дном — ложем, по берегам которых стоят одинокие корявые лиственницы. Начнешь летом такую, еще листвой не опушенную, качать-раскачивать и вдруг вырвешь неожиданно, глядь — а под корнями снег, вечная мерзлота, лед-леденец. Поведал про стотонные, одетые в мох, кедрач и рододендрон глыбы. Они, эти глыбы, все еще раскачиваются, и каждый промах-провал дает ощущение последнего в жизни вздоха. Лезешь, лезешь по отвесному склону, хватаясь за кедрач, достигаешь вершины и видишь — впереди все новые и новые стотонные громады. Ох как нелегко миновать их. У подножия их, говорят, пасутся костобоки, кое-кто кутался в их разбросанную по земле шерсть, заваривал для мягкости чай с кусочком бивня. Грел ноги в их дымящемся горячем навозе. Только увидеть их не всякому дано — места эти заговоренные, оберегают их стужа, метели, снегопады и плотные туманы. Просветил и про Монашью пещеру, в которую будто бы с мешком свечей вошел в свое время архиепископ отец Иннокентий, проплутал в ней два месяца и, едва выбравшись, сразу снял с себя сан. А потом в скорости и помер. Что он там увидел, один бог знает. А может и не бог совсем…

– То есть Гуд прицелился, Джек тоже, но Джек успел выстрелить первым и попал Гуду прямо в глазюку! Так, Ма?

За разговорами даже не заметили, как настал полдень, обеденная пора. Вынули из рюкзака сетку-бредень заглушив мотор, прошлись пару раз вдоль широкой косы — через час ведро было полно жирных синеватых хариусов. Вылезли на берег, развели костер, пожарив рыбу, от души наелись, немного отдохнули и поплыли дальше. Путь лежал извилистым притоком, в узком коридоре, образованным рыжими отвесными берегами. Журчала за кормой вода, тянулись, проплывали вдоль бортов величественные древние скалы, время летело незаметно. День как-то незаметно иссякал — солнце опускалось за горизонт, сгущались сумерки. Вроде бы север, а вот ночи здесь обычные, не белые отнюдь.

— Ну, кажись, приплыли, — Витька заглушил мотор, ловко забросил бредень и медленно направил лодку к широкой галечной косе. — Ловись, рыбка, большая и маленькая, — хмыкнул и добавил непонятное: — Лучше маленькая.

– Угу.

– И его башка разлетелась, словно какой-нибудь фрукт с плотной и хрустящей кожурой, внутри которого склизкая мякоть. Как-то так?

Ладно, высыпали в ведро улов, вытянули лодку на сушу, подальше от воды и двинулись по обрыву вверх по еле заметной тропке. Добыча плеч не оттягивала — так, пара-тройка сижат, пелядок и мускунков. Курам на смех, кошкам на радость. Шли не долго — тропка оборвалась у молодой трехметровой лиственницы. На вершину ее был насажен белый медвежий череп с отвисшей низко и зловеще зубастой челюстью. Тут же висело и своеобразное ожерелье — нанизанные на ремень, вырезанный из шкуры Топтыгина, его же позвонки и когтистые лапы. Вся эта композиция была щедро изукрашена ленточками, обрывками материи, кусочками кожи, резными амулетами. Кто-то уж очень постарался и повязал красное полотнище у самой нижней челюсти — словно принял лесного прокурора в пионеры. Посмертно.

– Именно.

— Тс-с — Витька, вглядываясь в полутьму, замедлил шаг, остановился, вслушиваясь, и тоже вытащил подарочек — махровое, с петухами, полотенце. Крякнул, с треском разорвал его на полосы и, завязав узлы, презентовал косолапому — накрепко, чтобы ветер не отобрал. Полюбовался на свою работу, прошептал:

– Блин, Ма, – произнес Уэйн. – Мерзость какая. Ты уверена, что мне стоит такое слушать?

— Двинули, братва, теперь можно. Хозяин доволен.

– Могу на этом прекратить.

Доволен так доволен — попрощались с черепом, обогнули лиственницу и за Витькой следом пошли в дремучий лес. Это в сгущающейся-то темноте на ночь глядя. Однако деревья скоро расступились, образуя поляну. В центре ее стоял небольшой, крытый оленьими шкурами чум. Странно, но лучи заходящего солнца били точно в него, выхватывая конусное жилье из сгущающегося полумрака. Так на сцене подсвечивают софитами ленинский шалаш, подчеркивая его значимость и революционность происходящего…

– Еще чего! Как Джек перебрался через реку?

— Все, братцы, привал, — Витька стал устраиваться на опушке, однако первое, что нужно делать, — разжигать костер, — даже не подумал. — И не пытайтесь, братцы, огонь здесь не горит.

– Перелетел, – ответила Ма. Закончив есть, она отложила тарелку и взмахнула руками. – С помощью алломантии. Джек умеет летать, разговаривает с птицами и ест камни.

– Чего? Ест камни?

Попробовали — действительно, проверенные, которым и дождь не страшен, охотничьи спички, даже не вспыхивали, позорно шипели. Хорошенькое дело. А как же самый страшный таежный зверь комар? Рыжий, жалящий наповал, нападающий гудящей бандитской шайкой? А никак. На поляне, оказывается, ни комарья, ни мошки не водилось. К слову сказать, также как и чая, дымящихся папирос, чего-либо жареного, вареного или печеного. Ладно, глотнули из фляжек, крупно порезали сала и хлеба, поняли, почему Витька просил у Водяного рыбки помельче. Для айбата. Берется та самая рыбка, которая помельче, и потрошится, затем распах, внутренние стенка брюшца или присыпаются солью, или мажутся горчицей, и все — можно есть. Сырую, не обращая внимания на то, что рыбка иногда лупит едока хвостом по губам. Пусть лупит, лучше на пользу пойдет. А то что айбат полезен, знает в тайге любой — лучшей профилактики от цынги не бывает. Вобщем тяпнули спирту, сала, перченой, бьющейся в зубах рыбы, притихли, вглядываясь в тишину. А золотые отстветы на верхушках скал между тем пропали, надвинулась темнота.

– Угу. В общем, он перелетел через реку. Но следующее испытание было еще сложнее. Каньон Смерти.

– О-о-о-о… – протянул Уэйн. – Там, наверное, красиво.

— Медведь этот здешний страж. Шатун, людоед, — нарушил тишину Витька, но осторожно, шепотом, с оглядкой. — Любимое животное Матери. Навроде собаки. Да и вообще в тайге медведи в почете. Раньше, когда заваливали косолапого, устраивали пир. На весь мир. Медвежью голову клали на видное место у костра. Самый старший гость садился рядом с охотником. Садился и начинал расхваливать зверя. А потом просил дух убитого простить охотника, дескать не хотел он убивать, голод заставил. Потом все ели вареные мозги, сердце и печень медведя и как бы на себя брали часть вины охотника. Очень жалели зверя. Тс-с-с-с! Слышите? — Он вдруг прервался и застыл, вглядываясь в ночную мглу. — Она вышла. Зовет.

– С чего ты взял?

Тим с Петюней тоже замерли, повинуясь знаку Витьки, глянули на центр поляны и сразу обалдели. Остроконечный контур чума четко выделялся на фоне звездного неба, а у входа в него застыла женщина в белом. Словно человеческая фигура на негативе.

– Если бы там было некрасиво, никто бы и не сунулся в место с таким названием. А если кто-то там побывал и дал ему название, значит там красиво.

— Ни хрена себе, — одними губами шепнул Тим, а женская фигура между тем оторвалась от земли и медленно приподнялась к острию чума. Глаза женщины были закрыты, волосы рассыпаны по плечам, лицо — смертельно бледным, вытянувшимся, лишенным выражения. И нечеловечески страшным.

– Красиво, – согласилась Ма. – Каньон протянулся среди полуразрушенных скалистых шпилей, разноцветных, как будто их раскрасили вручную. Но это красивое место было смертоносным.

— Пойду я, — хрипло сказал Витька, проглотив слюну, решительно поднялся и пошел к чуму. Звук его шагов в полнейшей тишине казался оглушительным, бьющим по мозгам. Не доходя пары метров, он встал, поднял вверх руки с разжатыми пальцами и тихо произнес:

– Еще бы, – кивнул Уэйн. – Это само собой разумеется.

— Чу?

– Через каньон Джек перемахнуть не мог, потому что где-то там прятался второй бандит. Джо Облом. Он прекрасно владел пистолетами, летал, превращался в дракона и тоже ел камни. Если бы Джек попытался прокрасться мимо, Джо застрелил бы его в спину.

Однако не рассчитал, получилось громко. Очень похоже на выстрел. Только резкий звук не испугал женщину в белом. Она тоже подняла вверх руки, опустилаьс на землю, и тишину прорезал громогласный, словно оползень упал, звук:

– Умно, – рассудил Уэйн. – Стрелять в спину – самое надежное, потому что противник не сможет выстрелить в ответ.

— Ха!

– Верно, – сказала Ма. – Поэтому Джек этого не допустил. Он спустился в каньон… а там кругом кишели змеи!

Вздрогнули деревья, зашестела трава, взяли мажорный аккорд и замолчали ночные птицы. Белая фигура снова воспарила в воздух, опустила руки и расстаяла в перекрестье жердей над чумом. Будто ее и не было.

– Охренеть!

— Уф! — в темпе вернувшись, Витька плюхнулся на землю, даже в темноте было видно, что он улыбается от уха до уха. — Ну теперь, братцы, лафа. Будет нам и женьшень, и золотишко, и какава с чаем.

– Уэйн…

— А что такое «ха»? — шепотом спросил Тим, перед глазами его все еще стояла женщина в белом. — Таможня дает добро?

– Ну ладно, просто скучно обалдеть. Сколько там было змей?

— Ха оно и есть ха, — с важностью заметил Витька, и в голосе его послышалась значимость и торжественность. — Непереводимое идеоматическое выражение. Вобщем нас одобрят. Теперь нам все по хрен. В Черную Пагубь двинем.

– Миллион.

Последние слова он произнес как-то неуверенно, шепотом. Чувствовалось, что не все ему по хрен.

– Охренеть!

— Да, весело. Белая Мать. Черная Пагубь, — Петюня фыркнул, высморкался в полсилы. — А что в энтой Пагуби такого особенного? Кроме того, что она черная?

– Но Джек был умен, – продолжила Ма. – Он прихватил с собой змеиный корм.

Чувствовалось, что он тоже пребывает под впечатлением увиденного.

– Миллион банок змеиного корма?

— Это место такое, впадина, — Витька кашлянул, прочищая горло, поежился. — Говорят, кто-то древний поставил там двенадцать идолов, чтоб собирали все напасти в округе. Заговоренное место, страшное. И земля там по ночам светится. Говорят, женьшеня там — что клюквы на болоте. Только не копает никто, боится. А нам плевать, мы у Белой Матери в фаворе. Нам теперь — всегда удача.

– Нет, только одну. Змеи за нее передрались и почти перебили друг дружку. Осталась, само собой, только сильнейшая змея.

– Само собой.

Андрон. Начало девяностых

– Джек уговорил ее укусить Джо Облома.

Был погожий весенний день — ласково светило солнышко, даже вроде бы пели птички. Вот она, свобода… Только никто Андрона не встречал, все было как-то обыденно, несмотря на яркое солнце серо, банально. Дальше было в том же духе — базар-вокзал, компостирование билета на Ленинград, дежурный мент, приказавший предъявить — нет, не документы, справку об освобождении. Потом Андрон мужественно устоял от предложений выпить, вмазаться, побалдеть с чувихами, сел на поезд, влез на верхнюю полку и, вытянувшись, уставился в окно. И побежала перед его глазами родина-Россия — поля, леса, крохотные полустанки, покосившиеся домики и почерневшие заборы. Все какое-то унылое, убогое, как бы тронутое тлением и одичанием. Батый проскакал, фашист пролетел… Э, нет, коммунисты похозяйничали. Стучали на стыках колеса, храпели несознательные попутчики, ходили по вагонам убогие, жалились, канючили, просили мислостыню. Нагло так, настойчиво, не то что при советской власти. Да, видать, и впрямь задули ветры перемен… Андрон ни с кем не разговаривал, в общение не лез, держался настороженно. Прислушивался, приглядывался, наматывал на ус. Адаптировался, активно, в темпе вальса.

– И Джо стал фиолетовым! – воскликнул Уэйн. – Кровь хлынула у него из ушей! Кости растаяли, и жидкий костный сок потек из носа! Он как будто сдулся и растекся лужей, шипя и булькая нечто несуразное, потому что зубы тоже растаяли!

– Точно.

Был уже вечер, когда он добрался до райского уголка под Ленинградом, упомянутого еще в 1494 году в писцовой книге «Вотской пятины» как Село Хотчино. Солнце уже садилось в облака, однако было тепло, тучи мошкары роем кружились в воздухе, дружно предвещая ясную погоду. Андрон знакомой дорогой шагал к дому Ровинского и удивлялся сам про себя — а ведь говорят, что на чем-то свет клином не сходится. Сколько же раз нелегкая уже приносила его сюда? Вначале в армии, потом с Сявой Лебедевым по душу убиенного экс-майора Семенова, теперь вот в третий раз. Дай бог, чтобы в последний. Он ведь троицу любит…

– Блин, Ма. Твои истории просто обалденные.

Наконец вот и он, дом-крепость. Все та же четырехметровая стена, все те же железные ворота. Только что-то не слышно кабсдохов во дворе да и сам дом кажется мертвым, неживым. А это что еще за хренотень? Ворота и калитка заклеены какими-то погаными, казенного вида бумажками с печатью и подписью. Видимо, уже давно, бумага пожелтела, мастика расплылась. Ну дела. Вот тебе почет и ласка, вот тебе воздуха с оправилами. Постоял, постоял Андрон у ворот, подумав, осмотрелся да и пошел к дому по соседству, где не слышно было собачьего бреха — четвероногих друзей человека он с некоторых пор терпеть не мог. На стук вышла женщина в платке, то ли старуха, то ли просто в годах, не понять, глаза усталые, лицо в морщинах.

– Самое интересное еще впереди, – тихо сказала она, наклоняясь на табуретке. Огонь в фонаре медленно затухал. – А в самом конце тебя ждет сюрприз.

— Вам кого?

– Какой сюрприз?

— Здравствуйте, — очень человечно поздоровался Андрон, хотел было улыбнуться, да не получилось. — Извините, что побеспокоил. Вот приехал к другу, а там закрыто все. Бумажками заклеено какими-то. Издалека приехал…

– Когда Джек миновал каньон, в котором теперь воняло дохлыми змеями и растаявшими костями, то заметил последнее испытание: Одинокую Гору. Гигантское плато посреди абсолютно плоской равнины.

Очень вежливо так сказал, искренне и задушевно.

– Так себе испытание, – сказал Уэйн. – Взял и взлетел на вершину, делов-то?

— А, к Толику наверное? — женщина вздохнула тяжело, взглянула испытующе на Андрона и плотнее, не глядя на жару, стала кутаться в платок. — Так взяли его, еще в марте. Со стрельбой. Его и Владимира Владимировича. Всю малину мне потоптали сапожищами-то. Сам-то, сынок, оттуда?

– Он попытался, – шепотом произнесла Ма. – Но гора оказалась Неисправимым Бармом.

Грусть, безысходность и тоска были в ее голосе.

– ЧТО?!

— Оттуда, мать, оттуда, — Андрон коротко кивнул, все ж таки улыбнулся. — Только с поезда.

В голове его некстати завертелись слова из песни:



Вот я откинулся, какой базар-вокзал
Купил билет в колхоз «Большое дышло».



— То-то, я смотрю, молодой, а седой, словно лунь, — женщина бросила теребить платок, и негромкий голос ее скорбно дрогнул. — Мой ведь тоже… В Табулге… Уже пятый год. Третья ходка… Заходи в дом, сынок, есть хочешь наверное…

— Спасибо, мать, — Андрон сглотнул слюну, непроизвольно тронул густой, начинающий уже отрастать иней ежика. — А на Табулге хорошо сидеть. Там беспредела нету.

— Ну погоди минутку, погоди, — женщина заторопилась, побежала в дом и, вернувшись вскоре, принялась совать Андрону какие-то ватрушки, блины, мятные, слипшиеся от сырости карамельки. — На, на, поешь в дороге.

Пальцы ее дрожали, голос сел, глаза блестели от радости и слез.

— Спасибо, мать, спасибо, — Андрон с невыразимой благодарностью взял этот незамысловатый харч, коротко вздохнул, пытаясь проглотить ком в горле, шевельнул широкими плечами. — Пойду я.

И пошел. На электричку, с жадностью кусая пресную, в общем-то невкусную булку. Мысли же его были далеки от еды. Сейчас главное — хата. Все остальное потом. Залечь, подумать, осмотреться. Не пороть горячку. Быстро только кошки родятся. Поспешишь — ментов насмешишь. Очень даже. А самому будет не до смеха…

На Варшавском вокзале он осмотрелся, выбрал из толпы арендодателей тетку поцивильней, двинул по указанному адресу и заангажировал на месяц комнату в хрущебе. Место было знакомое до боли — на Ветеранов, недалеко от парка Александрина, где когда-то Сява Лебедев бил ему в кровь морду, чтобы не забрали в солдаты. Господи, сколько же времени прошло с той поры? Да и сама квартирка, где поселился Андрон, живо напоминала об эпохе социализма. Гэдээровская мебель, ногастый телевизор фабрики имени Козицкого, плохонькая прихожая в вычурном, пронзительно застойном стиле. Дверь и стены сортира были обклеены почетными грамотами, какими-то там вымпелами, выписками из приказов: награждается бригадир слесарей-судосборщиков Михайлов Валерий Михайлович… То благодарностью, то бесплатной путевкой, то денежной премией от 30 рэ и выше. Сам же хозяин квартиры Валерий Михайлович был быстрым в движениях, тощим пролетарием, чем-то очень похожим на Лапина-старшего. Наверное тем, что пребывал в перманентном подпитии. Однако на то у Валерия Михайловича были веские причины — зарплату не платили уже полгода, да и вообще он, спец шестого разряда, в проклятые демократические времена на хрен никому не нужен. Ни один, ни со своей бригадой. Хотите, ребята, пилите, но денег — шиш. Еще слава богу, что когда в 84 году реконструировали «Аврору», а вернее выпотрошили напрочь, дальновидный Валерий Михайлович умудрился вынести пару ведер гаек, рюкзачок болтов, тикового настила палубы, заклепок, кусков обшивки, того, сего — в жизни пригодится. И вот пригодилось, да еще как. Теперь за отшлифованную, присобаченную к подставке гайку интурист дает на бутыль. За надраенную до блеска авроровскую заклепку, укрепленную на фрагменте из палубного настила, — на две. Вот так и живем. Да еще вот комнату сдаем всякой заезжей сволочи, хачикам носатым, рыночным козлам. Хорошо хоть нынешний постоялец не кацо, правда, смурной какой-то и… не пьет. Как пить дать не в себе, больной. Зато уж Валерий Михайлович принимал и за Андрона, и за себя, и за всю бригаду. А набравшись, тихо материл правительство, депутатов, демократов и мудака президента. Однако не кричал, как было славно жить при коммуняках — на стенке в его комнате стоял большой портрет ефрейтора-танкиста. Широко улыбающегося, загорелого до черноты. В черной раме. Такой же черной, как нынешняя жизнь.

А Андрон между тем вдумчиво, осторожно делал в этой жизни первые шаги. То есть ноги сами собой несли его на берег Фонтанки к отчему дому. О, как же он изменился, бывший детсад! Здание заново выкрашено, обнесено решеткой, покрыто финской пластиковой кровлей, правда вот флюгер остался прежним — массивным и ржавым, что в целом придавало особняку вид внушительный и консервативный. А еще — стеклопакеты на окнах, камеры слежения у дверей, толстая, под бронзу, табличка на входе. Охранно-страховая фирма «ДЖУЛЬБАРС». Да, этот в глотку вцепится враз.

«Развели псарню, — Андрон с ненавистью посмотрел на мерсы во дворе, коротко скользнув по фасаду взглядом, отыскал окно бывшей своей комнаты, вздохнул. — У, гады». Окно было тонировано в синеву, треть его занимал корпус кондиционера. А где-то там, на чердаке, в толще стены покоилось нечто — один бог знает что. Скорее, черт. И еще, как пить дать, кабсдох на крыше. Фиг дотянешься и хрен возьмешь. Постоял, постоял Андрон у решетки, оценил все великолепие охранного «Джульбарса», сплюнул да и пошел себе к метро — по душу Тимофея. Его, как и следовало ожидать, дома не окзалось, на дверной звонок бодро отозвалась Регина.

— Кто там?

Голос энергичный такой, уверенный в себе. Охохо. Андрон приготовился к холоду презрения, обличительным тирадам и гневным речам, вплоть до очень доходчивого: «А пошел бы ты!» Только ничего подобного.

— Ой, Андрюша! — ласково, как родного, встретила его Регина, без ненужных вопросов усадила за стол и, действуя сноровисто и толково, налила борща. — Только что сварен, еще не остыл.

Ну чудеса! В квартире прибрано, на кухне порядок, борщ — мать честна! — похож на борщ! С чесночком, перцем и мозговой костью! Да и сама Регина уже не прежняя дура истеричка, злая на весь свет то ли от недоеба, то ли от метеоризма, тощая и похожая на мегеру. Нет, нормальной упитанности баба, спокойная, ухоженная и вобщем очень ничего. И держится с достоинством, без визга. Метаморфозы, блин, Овидию и не снились. Чувствуется, хлебнула она жизни. Действительно хлебнула. Верно говорят, пришла беда — отворяй ворота. Вначале после ссоры отчалил Тимофей — сказал, что навсегда, и так хлопнул дверью, что проснулся ребенок. Потом через какое-то время пришли люди в штатском, показали красные книжки и утсроили засаду — на Тимофея. Весь пол истоптали. Посидели с неделю и ушли, сказали, что если Тим вернется, пусть лучше сам заявится с повинной. Но он все никак не возвращался. Лет пять тому назад звонил откуда-то с Урала, сказал, что жив. Ну а жизнь течет своим чередом — вот, защитила кандидатскую, теперь вся в работе над докторской, дочка подрастает, слава богу, не болеет. Отец зимой лежал с инфарктом, стандартной хворью всех членов-корреспондентов, слава богу, обошлось. Ты-то сам, Андрюша, как?

– А вот. Барм объединил силы с колоссами – с такими, что умели превращаться в громадных чудищ, а не нормальными вроде нашей старой госпожи Нок. Они показали ему, как превратиться в гигантское необъятное чудище. И когда Джек приземлился на горе, чудище проглотило его.

— Отлично, — соврал Андрон, положил тарелку в раковину и, побыв еще немного для приличия, стал прощаться. — Спасибо, Регина, вкусный борщ.

У Уэйна перехватило дух.

— А Тима я дождусь, — вдруг ни к селу, ни к городу сказал та, и на глазах ее под стеклами очков блеснули слезы. — Я сердцем чую, он вернется, вернется.

– И тогда, – начал он, – оно разжевало его, перемалывая зубами кости, как…

Вот так, понимание того, что мы потеряли, приходит к нам только когда это уже не вернуть.

– Нет, – перебила Ма. – Оно лишь попыталось его проглотить. Но Джек был не просто находчивым и хорошим стрелком. Он был еще и…

– Кем?

— Конечно, вернется, — по-новой соврал Андрон, сделал Регине ручкой и с головой нырнул в весеннюю суету. К свободе он привыкал с трудом. Все вольные казались ему суками, все были похожи на пидеров. Никакого порядка — лезут везде без очереди, смешиваются мастями, суют носы не в свое дело, советуют там, где не положено. Да и вообще, по большому счету в отечестве полный беспредел. Все вывернулось наизнанку. Наверху педерасты, мужикам не платят положняк, блатные живут не по понятиям, весь народ держат за чертей — тех самых, роющихся на помойках в поисках рыбных голов. Добром все это не кончится. А навстречу Андрону проносились авто, шли крепкие и не очень молодые люди, остриженные, как и он сам, коротко, а ля зэка, двигали стройными и не очень бедрами девушки, дамы, фемины. Эх, залечь бы с парой-тройкой их где-нибудь в укромном месте. Эдак на недельку или на две. А вы как думали? Посидите-ка с дунькой кулаковой, то бишь с самим собой столько лет. Однако же Андрон к бабам пока не лез — денег не было. То есть были, но впритык, где-то на месяц существования. Законопослушного. А вот что потом? Кстати о деньгах. Посетив отчий дом и Регину, Андрон направился к добрейшей заведующей. Жила она на Охте и, как видно, не весело — под занудное громыхание трамвая, в тесной, похожей запахом на зоопарк коммунальной квартире. С дочкой-брошенкой, сдуру когда-то подавшейся в чернобыльские ликвидаторы. Теперь наполовину лысая, наполовину седая, с посаженными почками и опухшей щитовидкой. Само собой, ни мужа, ни детей, только желчь по утрам. И пенсию уже полгода как не платят…

– Большущей занозой в заднице.

– Ма! Не ругайся!

— Господи, Андрюшенька! — несказанно обрадовалась Александра Францевна, обнялась с Андроном, прослезилась и стала накрывать на стол, радушно, но не богато, как в свое время Клара. Только вместо сухариков какие-то хлебцы, «Андреевские», очень похожие на мацу. Дочка-ликвидаторша из своего угла не вышла, искоса посматривала на Андрона, закусив пергаментную губу — и ведь же достанется кому-то такой, ишь ты, словно принц из сказки.

– В сказках можно, – парировала мама. – Так вот, Джек был той еще занозой. Творил добрые дела без устали. Помогал людям. Ставил палки в колеса плохишам. Постоянно что-то вынюхивал. Его хлебом не корми, дай испортить жизнь бандитам.

Принц не принц, но даже в скромном, еще неизвестно чьем прикиде, выглядел Андрон неплохо. Стройный, широкоплечий, с лицом мужественным и открытом, он был похож на голливудского красавца. Слава богу без лысины, зубы свои. А эти шрамы на губах и подбородке, а эта ранняя, напоминающая цветом серебро, седина. И взгляд, уверенный, бесстрашный, насмешливый, чуть циничный. Ах, Ален Делон, Жан Поль Бельмондо, Тихонов-Штирлиц и Вася Лановой в одном лице…

Поэтому, когда его проглотили, Джек растопырил руки и ноги и уперся ими, став Неисправимому Барму поперек горла. Чудище не смогло дышать. Такой туше нужно много воздуха, сам понимаешь. Так вот, Алломант Джек задушил Барма изнутри. А когда чудище рухнуло наземь, Джек выбежал наружу по его языку, как по ковровой дорожке, раскинутой перед каретой богача.

Ладно, попили чая с пряниками, вспомнили Варвару Ардальоновну, и добрая заведующая поднялась, зачем-то оглянувшись, полезла в шифоньер. Вытащила из-под тряпок сверток, разворачивая, вздохнула.

Ого.

— Хорошо, что долларов купили, люди присоветовали. А у нас в сберкассе все пропало. Копили, копили на старость…

– Крутая история, Ма.

Она улыбнулась.

В свертке были Лапинские ордена, все три солдатской славы, крестик и обручальное кольцо Варвары Ардальоновны, да еще парадная, добротной кожи, сбруя Арнульфа. И зеленые бумажки. Одна с портретом Франклина, другая — Гранта, остальные — Гамильтона, Линкольна, Вашингтона и Джексона. Лица столпов заокеанской демократии были какие-то вытертые, изношенные, совершенно не впечатляющие. То ли дело у нашего гаранта, особенно после ста пятидесяти…

– Ма, – произнес Уэйн. – Она ведь… о шахте?

— М-да, — Андрон взвесил на руке Лапинские награды, положил, смотав, в карман сбрую единорогову, встал. — Спасибо вам, Александра Францевна, за все. А зелень и рыжье себе оставьте.

– Ну, в некотором смысле мы все забираемся в пасть чудовищу. Поэтому… может быть.

Чмокнул добрую заведующую в старческую щеку, глянул ободряюще на тоскующую ликвидаторшу и пошел на выход. Нет, финансовый вопрос следует решать кардинально — Франклин с Грантом, хоть и сладкая, но всего лишь парочка, здесь не помощники. А материнские цацки и вообще толкать западло. Самое главное сейчас паспорт. Без него никуда. Только вот выдают его по месту жительства. А кто может прописать к себе бывшего зэка? Только близкие родственники. А если их нет? Получается какой-то чертовый, замкнутый круг. Нет, такое люди придумать не могли, это козни дьявола. Впрочем кто сказал, что закон у нас пишут люди? Педерасты. А петух, как и мент, — не человек.

– То есть ты как законник?

– Любой может быть законником, – ответила она, погасив фонарь.

Так, занятый своими мыслями, шел Андрон творением Петровым, в прошлом градом Ленина и колыбелью революции, ныне славным Санкт-Петербургом, цитаделью демократии. Однако, не взирая на философский настрой, выделение желудочного сока у него не прекратилось — он зашел в пельменную, взял двойную с хлебом, чтобы лучше проняло, и, поев, побрел себе дальше. Никому не нужный, скверно отдетый, ощущая каждой своей клеточкой собственную несостоятельность. На зоне человеком был — с филками (деньги), чаем, авторитетом, семьей. К пахану подходил, тумбочку имел, при просчетах в первом ряду стоял. А тут… Может, плюнуть на все и на остаток денег махнуть с блядями в кабак? Устроить бардак и разгуляево, плавно переходящее в махач. Врезать кому-нибудь по балде. И вернуться на зону. Чтобы снова быть человеком. Ага… А эта штука, из-за которой жопы рвали на сто лимонных долек и Брюс, и фон Грозен, и еще хрен знает кто, так и останется в стене? Нет уж, на фиг, если и давать кому по башке, то с толком. И бляди тут совершенно не при чем.

– Даже я?

Был уже вечер, когда Андрон вернулся в свое блочно-панельное логово. Славный производственник Михайлов был уже на кочерге и встретил его вопросом в лоб:

– Особенно ты. – Она чмокнула его в лоб. – Уэйн, ты можешь быть кем угодно. Хочешь, будь ветром, хочешь – звездой. Всем, что угодно душе.

— Ты в каких войсках служил?

Это была строчка из стихотворения, которое ей нравилось. Уэйну тоже. Когда мама произносила эти слова, он верил ей. Как не поверить? Ма никогда не обманывала. Поэтому он поглубже зарылся в одеяло и задремал. В мире творилось много несправедливого, но и добрые дела тоже случались. Пока мама была рядом, ее истории имели смысл. Они были реальны.

— В пехоте, — с ходу соврал Андрон и был тут же затащен хозяином за стол, накрытый с демократическим радушием — вареная картошка, океаническия сельдь и паленая водка.

А на следующий день в шахте снова случился обвал. И вечером Ма не вернулась домой.

— Садись! Выпьем. Сегодня у Витьки годовщина. У сына.

Ладно, сели, выпили, не чокаясь, помянули Витьку. Молча, под мерзкую селедку, — говорить было решительно не о чем. Не было общих тем. Затем выпили еще, и бригадир слесарей сказал, тихо так, собственно ни к кому не обращаясь:

— Они ведь там в морге все лежали в фольгу завернутые. Полностью. Только сапоги торчали. А у Витьки не торчали. Не было у него сапог. И ног не было. Из гранатомета его. Он ведь механиком, механиком… Паренек рассказывал, что с ним служил… Который вернулся… живым… — Бухнул по столу тяжелый кулак, дрогнул судорожно небритый кадык.

Хозяйка, плотная, широкая в кости хохлушка, всхлипнула, часто заморгала и, не удержавшись, судорожно заревела, в голос, громко, плотно закрывая дряблые щеки руками. Посидели.

— Спасибо, хозяева, — Андрон поднялся, прерывисто вздохнул и, не сдержавшись, похлопал бригадира по плечу. — Ну, ну, ну, ну. Жить надо.

Развернулся и пошел к себе. А остаток вечера он провел с пользой, в чтении, изучая российскую историю по газетам, найденным в сортире. Господи, что же творилось в отечестве… Выпускали ваучеры и стреляли по парламенту, расхищали миллиарды и покупали острова. Клали руки на рельсы, что не будет реформ, и, оставаясь с руками, оставляли народ с носом, в дураках, но без денег. Начитался Андрон на ночь прессы, а потому ворочался, спал плохо и снились ему кошмары. Предупреждал ведь незабвенный Булгаков…

Хорст. 1997-й год

А время шло. Летели дни, торжествовала природа, крепчал, матерел, наливался силой Хорст. Это прекрасно знали и друзья, и враги. Впрочем в живых его враги оставались недолго — руки у Хорста были длинны… И вот однажды к нему через арабских фундаменталистов обратились чеченские сепаратисты с одной щекотливой просьбой. Вопрос был действительно деликатный — ГРУ взяло с поличным полевого командира Ципу Задаева, переправило в Москву, и теперь тому шьют дело на всю катушку. Занимаются плотно — генеральная прокуратура. А у Хорста — это всем известно — там своя рука, то есть волосатая лапа — зарезервированный агент по фамилии Недоносов. В чине заместителя генерального прокурора. Так что нельзя ли помочь — брат Ципы Задаева Дока Мудаев сказал: «Мы за ценой не постоим».

«Господи, что ж это такое делается у демократов-то, — Хорст тяжело вздохнул и искренне пожалел генпрокурора. — Такого мудака и в заместители?» Сразу же память воскресила ему образ Недоносова — тупого, запойно пьющего, страдающего манией преследования со стороны Феликса Эдмундовича. Надо же, такое дерьмо и такая карьера, интересно, что же выдвинуло его аж в замы самого главного блюстителя российской законности? Интересно, очень интересно…

Настолько, что Хорст отложил все дела, запустил компьютер и, набрав код доступа, отыскал файл-досье Анания Недоносова, хмыкнул, глядя на фотографию и заработал мышью: так, родился, учился, женился… Служил… Дезертировал… завербован… По документам — комкавполка, личный друг Буденого… Так, переведен в Ленинград на легкую работу… Следователем в райпрокуратуру. Так, бросил пить, взялся за ум… Награжден почетной грамотой. Еще одной… Плюс красным переходящим вымпелом… А, вот оно что, вот где собака… Раскрутил громкое нашумевшее дело — посадил злостного расхитителя соцсобственности, к тому же оказавшего злостное неповиновение. Попал в вечерние газеты, а потом — в телепередачу «Человек и закон». После чего был замечен, обласкан и награжден медалью за трудовую доблесть, а затем откомандирован на повышение квалификации в Москву. Где и остался… А расхититель этот и впрямь оказался злостным — четырем ментам дал по шапке. Молодец. Как бишь зовут-то его? Андрей Андреевич Лапин? Хорст непроизвольно щелкнул мышью, глянул лениво на экран и натурально обалдел, чудом не свалился со стула. С фотографии на уголовном деле на него смотрел он сам — хмурым, выкатившим желваки на скулах хулиганом. Такой не четырех — дюжину ментов положит…

— Черт! — чувствуя, как задрожали пальцы, Хорст привычно взял аккорд на клавиатуре, ввел в программу опознания фото Лапина, затем свое и, нервно кусая губы, стал ожидать результата. И результат тот не замедлил высветиться на экране — девяносто девяти процентное, скорее всего на генетическом уровне, сходство, вероятность случайности приближается к нулю. — Хорошенькое дело! — Хорст сразу же забыл о Недоносове, пытаясь успокоиться, жадно закурил, ткнул после двух затяжек сигарету в пепельницу и начал действовать со всей свойственной ему решимостью. По-простому, не откладывая дела в долгий ящик — влез в поисковую машину ФСБ и послал запрос на Андрея Андреевича Лапина. На этого расхитителя соцсобственности и наносителя тяжких телесных повреждений, так похожего внешне на него самого. В ФСБ, несмотря ни на что, контора еще писала — ответ пришел. По-военному лаконичный и по-фронтовому бездушный: Андрей Андреевич Лапин, год рождения такой-то, судимый по статьям таким-то, в спиках живых россиян не значится. Данных о его смерти тоже не имеется. То есть ни жив, ни мертв, без вести пропал. Сгинул. Молодой хулиган, так похожий на Хорста. Близкий родственник, единокровник, брат по геному, если верить компьютеру. Впрочем нет, точно не брат. Тогда кто? Сын?

И стало муторно на душе у Хорста, мерзко, погано и весьма беспокойно. Что бы ни делал, все думал о хулигане Лапине. А делал все одно и то же — пытался разобраться, куда тот пропал. Однако информация, добытая по электронным и агентурным каналам не радовала. Да, влетел, да, сел, да, отмотал срок звонком, заказал билет на Ленинград, и все — с концами. Справку его об освобождении, ровно как и труп его, никто не видел. Нет человека, пропал…

Вот так, скучные казенные строчки шифротелеграмм, секретных донесений и электронных депеш. Емкие, сухие, сугубо информационные, заявляющие со всей очевидной объективностью — нет Андрюхи Лапина, нет и все. Как сквозь землю провалился. А сердце вопреки всем законам логики подсказывало Хорсту — надо ехать в Россию, в Петербург, разбираться на месте. Наличие у этого Андрея Лапина родителей, правда уже умерших, ничего не значит. Могли усыновить, могли подкинуть, могли попутать — бардак в домах родильных почище, чем в публичных. Нет, нет, надо ехать самому, поговорить с врачами, поискать свидетелей. Сердце не обманешь. Все, решено, надо ехать. А кроме всего прочего была еще одна причина, по которой Хорста, словно одержимого, тянуло в Россию — это ностальгия. Даже не ностальгия, а что-то грызущее, сладостно-саднящее, невыразимой истомой лежащее в глубине души… Побродить по тихим улицам, где они когда-то гуляли с Марией, посмотреть на дом, где они были так счастливы вдвоем, подержаться за столетний гранит, еще помнящий тепло ее нежных пальцев… Он иногда даже жалел, что проснулся. Ушел из того призрачного мира, где они были вместе. Хорошо еще, что в конце концов все дороги обязательно приведут туда. А пока что — вперед, на север, в Тартарию…

— Ты с ума сошел, — сказала негромко Воронцова и отрицающе мотнула головой. — У демократов сейчас делать нечего. Все их секреты в интернете, все мало мальски ценное давно разграблено и вывезено, экология ни к черту, межрегиональные конфликты. Опять-таки преступность, СПИД, первое место по абортам, восемь с половиной долларов в год, отпущенных россиянину на лечение. Каково, а? Есть еще правда лес, нефть и уран, но они уже поделены между сионистами и китайцами. Нет, не уговаривай, май дарлинг, не поеду.

Хотела сказать «сейчас», но сдержалась, изобразила ухмылку — понимала, что ехать-то все-равно придется. Вот уже какую ночь Воронцовой снился один и тот же сон — в небе вспыхивали сотни новых солнц, и все увидевшие их слепли, а после умирали в муках, стонах и ужасном смраде. Ходуном ходила земля, а все живое попряталось в норы, и не было ни пищи, ни воды, ибо превратились злаки в полынь, а реки напитались кровью и смертоносной отравой. И страх объял огромный мир, и люди превратились в животных, и солнце стало мрачным, а луна как власяницы… А все эти апокалипсические ужасы сопровождал глаз будды Вайрачаны, негромкий, убедительный и вдумчивый, словно у Капеляна в «Семнадцати мгновениях»: «Зришь ли ты, о дочь моя, что случится, если Песий камень попадет в плохие руки? В руки той, что погрязла во зле. Так что торопись. До солнечного затмения в пятницу тринадцатого остается одна тысяча четыреста сорок часов сорок восемь минут и пятнадцать секунд…» Это тебе не каких-нибудь там семнадцать мгновений — больше двух месяцев. Словом время еще есть, и пороть горячку пока что нечего. отя оно конечно, поехать все равно придется. Даром что ли с Шивой брачевалась. Да и гуру с буддой, если что, потом засношают — так что круг сансары овалом покажется. И для кармы опять-таки нехорошо. Нет, нет, крупного разговора с мамахен все-равно не избежать, но будет это позже, только в пятницу тринадцатого. Через тысячу четыреста сорок часов сорок восемь минут и пятнадцать секунд. Пусть готовит валидол…

Андрон. Начало девяностых

А на утро он, хоть никогда себя сентиментальным не считал, купил водки, кой-какую закусь и поехал к родителям на кладбище. Потянуло — до комка в горле. На Южняке свистели птицы, густо липла к подошвам грязь, где-то матерились невыспавшиеся негры, устанавливая памятник на свежей могиле. Отношение к смерти здесь было буднично-циничное… Моменто море…

— Здорово, отец, здорово, мать, — Андрон коснулся скромного, уже нагревшегося на солнце камня, немного постоял, не думая ни о чем — все суета. Странно, в его ушах слышалось не пение птиц — ржание единорога. Потом он сел, открыл бутылку, выдохнув, глотнул, но не пошло. Горло сдавило как ошейником мертвым, необоримым спазмом. Так что посидел всухую Андрон, оставил бутылочку на могилке и пошел — черт знает куда, зигзагами, в неизвестном направлении. Ноги сами собой несли его по необъятному кладбищу — грязь не грязь, глина не глина. Плохо, сказал бы Лапин-старший, грунт мягкий.

Вывел его из оцепенения громкий голос и радостное ржание.

— Ни хрена себе, какие люди! — лысый работяга-негр с чмоканьем воткнул лопату и, подшагнув к Андрону, протянул ладонь, едва ли уступающую лопате габаритами. — Ну, здорово, брат, сколько лет, соклько зим! — и тут же громогласно заорал, обращаясь к напарнику, грузившему песок из кузова минитрактора: — Штык, блин, сюда давай. Смотри, кто к нам пришел!

— О, едрена-матрена! Штык глянул, положил лопату и с радостной ухмылочкой потянулся к Андрону. — Академик, блин! Пропащая душа! А где Рубин? Ну, привет, привет!

— Привет, — оправившись от удивления, Андрон пожал протянутые руки, курнул предложенную америку и начал отвечать на многочисленные вопросы — хмыканьем, пожиманием плеч, кивками и недомолвками. По принципу — здесь помню, а здесь не помню. И вообще что-то с памятью моей стало. Не стоит разочаровывать людей, тем более, что принимают за академика. Кончат расспрашивать, сами рассказывать начнут.

— Ну да что мы стоим-то, едрена матрена, — Штык глянул на часы, мигнул Андрону и расплылся в улыбке. — Это дело отметить надо, тем паче что обед. Дыня, гребите-ка к паровозу, я сей момент.

Шмелем он забраля в свой трактор, пустил мотор и, разбрасывая во все стороны фонтаны грязи, стремительно исчез за кустами. А лысый Дыня привел Андрона на небольшой мемориальный комплекс, выполненный из черного мрамора — надгробный памятник в виде стеллы, ажурная беседка, массивный стол, скамьи полугругом. На памятнике золотыми буквами значилось:



В эту стужу, в этот холод
Нежить бы тебя да холить
В эту стужу, в эту слякоть
Целовать тебя, не плакать
Спасибо за жизнь, родной!!!



Еще была высечена звероподобная, напоминающая гамадрилью, рожа с разъяснением: «Сэмэн Евсеевич Калгородский (Паровоз), живой в натуре».

— Помнишь, как присыпали его? — Дыня усмехнулся, выщелкнул окурок и с удобством устроился в беседке. — Ну еще было приказано в гроб магнитофон запихать. С автомобильным аккумулятором. С месяц наверное играло все одно и то же по кругу — постой, паровоз, не стучите, колеса. Э, да я вижу, ни хрена ты не помнишь. Ничего, корешок, бывает. Сейчас мы тебя поправим в шесть секунд.

В шесть не в шесть, но очень скоро вернулся Штык на тракторе, привез необъятную груду жратвы и водочки с коньяком, на выбор. А коньяк не какой-нибудь там азербайджанского разлива или общипанный «Белый аист» — настоящий «Ахтамар», одним только видом вызывающий восторг и обильное слюнотечение. Да, чувствовалось, что кладбищенским неграм сегрегация была не знакома. Привычно порубали колбасу, оставляя отпечатки пальцев, порезали сыр, открыли консервы, очистили бананы. Откупорили, налили, тяпнули. Сколько же лет Андрон не пробовал коньяку? Ни такого, ни паленого, ни разбодяженного «Зубровкой», соклько же лет он вообще не жил?

— Ты давай хавай, хавай, светильник разума, — негры даже как-то соболезнующе потчевали Андрона, заставляли мазать хлеб маслом, есть побольше семги, севрюги и испанских сардин, — фосфор, хорошо для мозгов. Не веришь, брат, спроси у Штирлица. У Мюллера не надо. Эх ты, паря, совсем поплохел. Зря вы тогда с Рубином свинтили. А может и не зря. Пархатый-то после того засыпался, так нас кололи и менты, и комитетские, и еще хрен знает кто. Только мы не маленькие — делов не знаем, граждане начальники. Наше дело рыть, это ваше — подкапывать. Вобщем отлезли, сволочи. Ну мы опять сюда, была бы шея — хомут найдется. Не жопорукие чай. Да и Пархатый не пропал, выкрутился. У него теперь контора своя. В доме на Фонтанке, где флюгер в виде пса.

— В виде пса? — Андрон вынурнул на миг из коньячной нирваны, принял маслину и удивленно закашлялся. — На крыше?

— Ну да, фирма, то ли «Джульбарс», то ли «Мухтар», — лысый крякнул, ухмыльнулся и хрустко раскусил севрюжий хрящик. — Пархатый-то ведь сам из легавых. Вот лучшего и не скумекал. Ты, давай, давай, хавай.

Поговорили, поели, выпили, однако в плепорцию, с понятием. Негры, глянув на часы, стали собираться — все правильно, работе время, потехе час

— Ты, Академик, вот что, без обид, — Штык переглянулся с Дыней, вытащил измятого Франклина, быстро протянул Андрону. — И знаешь, где нас найти. Залетай по-простому. А сейчас извини, мы в пахоту.

Поручкались негры с Андроном, потрепали по плечу, а потом сели на трактор да и исчезли за крестами. Здесь работа, как и хер, даром не простаивала.

— Ну спасибо, братцы, — несколько запоздало сказал Андрон, несколько тяжеловато поднялся и, двигаясь поначалу несколько по дуге, принялся выбираться с кладбища. Ничего не поделаешь, отвык пить. Однако скоро шаг его окреп, траектория движения выровнялась, а на душе сделалось спокойно и хорошо. Еще — несколько удивленно, вот ведь жизнь, неизвестно где найдешь, где потеряешь. Свежий воздух прополаскивал мозги, в животе был покой и уют, сильные ноги легко несли поджарое тело. Так что когда Андрон дошел до перепутья, пересечья Пулковского и Волковского шляхов, он уже был трезв как стеклышко. А значит снова навалились безрадостные мысли — как быть, как жить дальше, как заполучить этот проклятый российский паспорт. Ну да, в принципе можно и без него, выучить чьи-нибудь установочные данные. Остановит мент, спросит, кто такой — а ты ему: я такой-то такой-то, проживаю там-то, родился тогда-то тогда-то. Звоните, проверяйте по вашему сраному ЦАБу. Можно например присвоить данные Тима. Постой-постой. А почему это только данные? Ведь как там в песне-то поется — и по облику, и по роже завсегда мы с тобой были схожи?.. «Ни хрена себе струя, — от неожиданно мысли Андрон даже замер, но тут же сорвался с места и от избытка чувств подскочил в воздух. — Эврика, бля! Эврика!» Они же с Тимом похожи как две капли воды. И что мешает ему в таком случае просто заявиться в легавку и скорбно понурить голову — родные, простите засранца, паспорт потерял. Только вот не все так просто — Тим ведь чего-то натворил и очень может быть, что на него повешен «сторожевик», и попадешь сразу как кур в ощип, поди потом объясняй легавым, что просто паспорт получить хотел. Ладно, такие вещи с кондачка не решаются. Спешка, она нужна при ловле блох, и то если домогаются парой.

У себя в халупе на Ветеранов Андрон с ходу уселся за телефон и позвонил в первое попавшееся отделение милиции.

— Куда едем-то?

— А кто это? — спросили там. Вот сволочи, проявили бдительность.

Андрон ответствовать не стал, а позвонил в другое все с тем же вопросом:

— Куда едем?

— В Рязань, — сказал сиплый голос, мощно икнул и вяло поинтересовался. — Это кто?

— Хрен в пальто, — отрубил Андрон, отключился и стал мучительно вспоминать телефоны ЦАБа — от А до М кажись два нуля семнадцать, от М до Я кажись восемнадцать или наоборот, или вообще не от А до М… Точно, едем не в ту сторону…

Наконец с трех попыток дорожка на ЦАБ привела его к нужной барышне, коей он поведал, что звонит из Кировского и просит проверить Метельского Тимофея Анатольевича с данными такими-то.

— Подтверждается, — отвечала барышня, в том смысле, что да, есть такой и прописан по месту жительства. Ни слова не сказала плохого в том плане, что находистя в розыске. Только это еще ничего не значило — комитетские хитры и с ментами не в ладах. Очень может быть, что секут тайно, по своим каналам. Однако семь бед, один ответ — кто не рискует, тот не пьет шампанского. Чего только не сделаешь, чтобы снова стать гражданином любимого отечества. Лучше бы, блин, здесь не родиться. На следующий день, приготовившись к худшему, Андрон явился в милицию по месту жительства Тима и жалобно пустил слезу, скупую, мужскую, революционную:

— Я такой-то такой-то потерял в пьяном виде паспорт. Каюсь, готов искупить.

— Ай-яй-яй, товарищ Метельский, — вяло пожурила Андрона бабище-майор. — Пишите заявление, платите штраф, несите фотографии. Восстановим не раньше, чем через месяц. Народу прорва.

Через месяц! Да хоть через год! Ждать приучены.

Верно говорят, что жизнь течет полосами, в основном конечно серой, частой бывает черной, но иногда все же бывает и светлая. И вечером того же дня Андрон убедился в этом. Шел он, прогуливаясь, по улице Кубинской, вдали от суеты и толп, посматривал себе на окружающее запустение и вдруг увидел платиновую блондинку, фигуристую, очень аппетитную со спины и всю в белом. Ругаясь по-черному, она пыталась заменить проколотое колесо на мерседесе, тоже очень фигуристом и белом. Звенел, соскальзывая, ключ, блестели брюльниками гайки, в голосе страдалицы ясно слышалось — а видала я на херу всю эту вашу долбанную феминизацию! Ни один нормальный и уважающий себя мужчина вынести это зрелище был не в силах.

— Дай-ка я, женщина, — Андрон вышел из задумчивости, коротко вздохнул и подошел к автолюбительнице. — Такие руки беречь надо. И ноги.

— Да? — блондинка повернула голову и вдруг, забыв про колесо, разом поднялась с корточек. — Господи… Андрюша, ты? — На ее ухоженном, густо намакияженном лице отразилась неуемная, какая-то очень женская радость. — Вот это сюрприз!

— Ты? — Андрон узнал зав рыночного общежития, которой не однажды нерезывал многопроходную резьбу, но сразу вспомнить, как зовут, не смог. — Да, вот это встреча… Очень рад. Ну как живешь, э-э-э, Оксана?

Ну да, конечно же Оксана. Очень уважает минет и коленно-локтевую.

— Вот прокололась, — заведующея с улыбкой пнула колесо, выругалась и, не сдерживаясь, бросилась Андрону на шею. — Господи, Андрюшенька. Седой-то какой.

От нее мощно пахло парфюмом, еле уловимо потом и уже едва-едва заметно коньяком, задавленным антиполицаем. Женщиной, одним словом. А могучая грудь, подтянутая бюстгалтером, а упругие бедра, обтянутые брючками. Вобщем Андрон отреагировал мгновенно…

— А ты все такой же, легкий на подъем, — заведующая еще плотнее приладилась к нему, как бы невзначай погладила рукой ширинку. — Ого, как соскучился. Поехали ко мне, я теперь женщина одинокая, свободная…

Поехали. Однако прежде Андрону пришлось несколько успокоиться, поставить запаску и выслушать целый водопад восторженных словоизъявлений: ну до чего же, оказывается, день сегодня удачный, даже не верится. Парикмахер, гад, не подвел, подобрал колер в цвет, в самую масть. У Верки посидели, так славно, так хорошо, так душевно. И вот наконец кульминация, встретила тебя. Андрюшенька. Ну давай, крути активней гайки, родной. Соскучилась. Потому как женщина одинокая. А что? Леньку своего, мудака, отправила на год в Норвегию, на нефтяную вышку — один хрен, толку от него никакого, так пусть хоть вкалывает да рожи не кажет. Светку, задрыгу, у которой уже месячные и только шмотки на уме, отправила в Польшу, в гимназию — пусть учится, набирается знаний. Остался только кот, кастрированный, сибирский, да и тот, зараза, по весне начал гадить по углам, видимо яйцы ему, паскуде, отрезали не под самый корень. Андрюшенька, родной, давай быстрей, ну давай же. Наконец забрались в тачку, поехали. Заведующая, надо отдать ей должное, рулила качественно и с огоньком — напористо, но безопасно. Мерс слушался ее, как хоршо объезженный скакун. Ехать было недалеко, мимо парка Авиаторов — Ксюша обреталась теперь на улице Благодатной. Загнали машину на стоянку, поднялись на второй этаж добротного, построенного еще пленными немцами дома. Все — торопливо, под возбужденный разговор, подгоняемые взаимным, растущим по экспоненте желанием. Открыли дверь, вошли, и сразу понесло их на необъятную, с упругим водяным матрасом постель. Похоже, ту самую, многократно опробованную в прошлом. Вот привалило-то Оксане счастье, до самого утра раздавались ее страстные, полные восторгов крики, стоны и нежные словосочетания. Кот в страхе забился под шкаф, водняной матрас штормило. А вы как думали. Если не было столько лет баб, кроме дуньки кулаковой.

— Ой, все, все, больше не могу, — шептала, задыхаясь, Оксана, томно изгибалась и не прекращала движений. — Умру.

«Врешь, не умрешь, — жестко ухмылялся Андрон, чуточку ослаблял темп и тут же принимался по-новой. — От этого еще никто не помер». Все правильно, недаром французы называют оргазм малой смертью, капутом понарошку. Наконец Андрон даже не то чтобы иссяк, соскучился от монотонности и провалился в некое подобие дремы — снилось ему море, ласковое и теплое, плавно качающее его на пологой волне. То самое, Черное, на котором он никогда не был. Когда он проснулся, солнце уже нагло било в комнату сквозь щели жалюзи. Оксаны и след простыл, а на ее подушке в лучших традициях сопливого кинематографа лежало послание: «Андрюшенька! Кушай все, что в холодильнике. И пожалуйста дождись меня, я буду часов в шесть. С любовью твоя О. С большой».

«Трусы мои где?» — Андрон поднялся, пошел в сортир, зевая, подался в ванную и сразу понял, что Ксюша дама еще та — его бельишко, рубаха и штаны были выстираны и повешены на просушку. До вечера как пить дать не высохнут. «Ну и сука!» — сразу развеселившись, он помылся, сделал себе миниюбку из полотенца и, шлепая по лакированным полам, отправился на кухню к холодильнику. Зеленый двухметровый националь, он завораживал как внешне, так и внутренне. Чего только не было в его чреве, казалось, Оксана готовится к блокаде Петербурга.

— М-да, — только-то и сказал Андрон, тут же потерял дар речи и начал выделять желудочный сок. А чтобы это происходило не в холостую он с чувством отрезал колбасы, соорудил глазунью из трех яиц, нарезал помидор с огурцами, намазал маслом хлеб, включил электрочайник и взялся за еду. А всякие там разносолы навроде белорыбицы, икры, миног, дальневосточных крабов и французских паштетов пусть хавают по утрам или аристократы или дегенераты. Потом он некоторое время пребывал в задумчивости, переваривая пищу, затем мыл посуду и осматривал квартиру — да, устроилась Ксюша неплохо. Шесть комнат, два сортира, две ванные и две кухни. Окна, выходящие по обе стороны дома. Как видно, две квартиры были соединены путем снесения стены. Вот так, как говорил Маркс, каждому по труду, и как говорил Энгельс, переход количества в качество. Затем Андрон общался с видиком, прессой, кастрированным котом, книгами Гюго из макулатурной серии, похабными журналами и снова с холодильником. Мотался по квартире как пума в клетке, отчаянно скучал и к приходу хозяйки совершенно озверел. А она пришла такая свежая, нарядная, благоухающая парфюмом, принесла две сумки сногсшибательной жратвы, бутылочку невиданного ликера «Мисти», улыбаясь так ласково и приветливо, что Андрону полегчало — показал свои зубы и он.

— Ну здравствуй, зравствуй. Нет, не скучал. Разве что по тебе.

Ну вот и славно, Оксана чмокнула его в скулу, переоделась в легкомысленный халатик и, двигаясь легко, а улыбаясь превкушающе, стала накрывать на стол — рыба не рыба, икра не икра, «Метрополю» и не снилось. А сама между делом пожаловалась на судьбу — совсем достал ее чертов Царев, ну тот что бывший бэхээсэсник, которому Андрон еще по тыкве дал. Хоть его, падлу, из органов и выперли, а все равно гондон гондоном — стоит, гад, на фасаде, на территории Оксаны, а разбираться, ну чтоб по-человечески, не хочет, это де земля исполкома. Тьфу ты, мэрии, по-новой. А только тронь его — вони не оберешься, я мол инвалид, пенсионер эмвэде, ранен при исполнении. Мало ты ему, Андрюшенька, врезал тогда, ох мало.

— Царев? — Андрон поперхнулся балыком, но все же сдюжил, проглотил. — На твоей земле?

— Ну да, я тебе, слава богу, не общагой — рынком командую, — Оксана выложила в миску огурчиков и повела кокетливо плечом. — Была я раньше лисичкой-сестричкой, а нынче Лисавета Патрикеевна. А Царев, он, паскуда, совсем не прост. Шерсть-то, которую он тогда снимал с шерстянников, отправлял не в закрома родины — налево пускал. А как из органов ушел, сразу лавку открыл. Целый магазин. И деньги гребет лопатой. А в районе у него все схвачено, и в ментуре, и в башне. Тьфу ты, в мэрии по-новому. Ну что, ты скучал по своей маленькой девочке?

Вот ведь стерва, почти один в один сказала, как когда-то Анджела. Может, и верно, что у дур мысли сходятся. Только Оксана была не дура, очень даже. Накормила Андрона, напоила да и затащила в койку — крой. И понеслось. Вот это жизнь. Половая. Сплошной оргазм.

— Так значит, говоришь, Царев? — спросил Андрон как бы невзначай, когда Оксана взяла таймаут после второго круга. — И что ж это он, гад, не хочет заплатить такой красивой женщине?

Ну и дела. Гнида Царев, из-за которого вся жизнь пошла наперекосяк, из органов свинтил и загребает деньгу лопатой? Да еще стоит на фасаде? Нет. Надо было ему все же вышибить ему все мозги напрочь.

— Женщине? Скажешь тоже, — Оксана вдруг скривилась, презрительно и с ненавистью. — Он же голубой. Педераст. — Взяла Андрона за бедро, игриво улыбнулась и поинтересовалась в тему. — Андрюше, а ты в тюрьме с мужиками жил?

В голосе ее звучала похоть, неприкрытый интерес и жажда нового.

— И с мужиками, и с лошадями, и со свиняьми, — с готовностью подтвердил Андрон, сально подмигнул и трижды показал Оксане, как сожительствуют с женщинами. Она ему нравилась — хищница и блядь, не скрывающая этого. Берет от жизни свое, не стесняясь. По крайней мере естественна, не кривит душой.

Тим. Середина восьмидесятых. Черная Пагубь

Им действительно крупно повезло на следующий день, когда летели по стремнине меж рыжих, напоминающих стены, берегов. Скалистый козырек, нависший над потоком, упал не на их головы — грохнулся у борта, подняв фонтан брызг, огромную волну и опрокинув лодку. Все случилось мгновенно, словно в плохом кино — огромная воронка, рев стихии и сразу же обжигающий холод кипящей воды.

— Такую мать! — бешено закричал Петюня.

— Держись, братва, — выплюнул воду Тим.

— К берегу давай, к берегу, — пронзительно, срывая голос, заорал Витька.

Какое там! Поток стремительно завертел их, разбросал в разные стороны и играючи понес, ревя торжествующе и победно. Венцы мироздания? А кто вы без лодки? Жалкие прямоходящие букашки.

— Куда же вы, братцы, куда? — задыхаясь, из последних сил работая руками и ногами, Тим проводил взглядом Петюню и Витьку — их стремительно несло куда-то вниз по течению, отчаянно попробовал рвануться к берегу, но тут же был подхвачен волнами и, словно щепка, брошен на скалистый мыс. Да так, что тело пронзило невыразимой мукой, и сознание покинуло кружащуюся голову.

Очнулся Тим от бульканья воды — он лежал на береуг, у самой ее кромки, под лучами ласкового полуденного солнышка. Попробвоал пошевелиться и закричал — болело все. Содранные в кровь колени и ладони, перенатруженные мышцы, прокушенная губа. А главное — позвоночник и затылок. Задыхаясь от боли, он встал на колени, потихоньку поднялся, пошел. Куда? Не задумываясь, вдоль русла, следом за Петюней и Витькой. Однако скоро путь ему преградило болото, Тим начал обходить его, едва не угодил в трясину и скоро, потеряв направление, понял, что идет, куда глаза глядят. Таежник из него был еще тот, какое там ориентирование по солнцу, по веткам, по мхам, когда от боли в позвоночнике забываешь все на свете. Однако Тим шел, скрипел зубами, но шел, понимал, что если остановится, сделает привал, потом уже не встанет, не совладает с собой. А боль все не отступала, давала знать о себе, набиралась сил. Каждый шаг мукой отдавался в позвоночнике, заставлял кружиться голову и судорожно сжиматься челюсти. Руки и ноги немели, теряли чувствительность, это было самое скверное. «Ну, никак паралик хочет вдарить, — с каким-то безразличием, словно речь шла о чем-то малозначимом, Тим хмыкнул про себя, вспомнил морг в райцентре, потрошителя Евгения Саныча, вздохнул, — а здесь и вскрыть будет некому». Позже, уже ближе к вечеру, он понял, что ошибался и очень глубоко. Случилось это, когда он, уже обессилев окончательно, надумал отдохнуть на свежей куче веток, очень напоминающих кровать. Не знал, что хозяин тайги предпочитает чуть протухшее мясо, кизюмит добычу под грудами хвороста и приближаться к его консервам смертельно опасно. А потому ужасно удивился, когда услышал грозный рев и увидел лесного великана с острыми, пятидюймовыми когтями, вскрывающими брюшину с необычайной легкостью — куда там Евгению Александровичу с его золингеновским скальпелем. Однако ничуть не испугался — мука вытравился из его души ужас боли и смерти, древний жизнь инстинкт самосохранения казался ненужным рудиментом — ну скорей бы, скорей, чтобы все это наконец закончилось.

— А пошел бы ты, — с чувством послал Тим топтыгина, отмахнулся от него как от комара и вытянулся на импровизированной постели. — Дай поспать, тихий час у меня.

И медведь все понял, перестал реветь, опустился с дыбков на четыре и, смешно закидывая задние ноги, откочевал. Недаром называют его косолапым. А Тим благополучно проспал до утра. Собственно как благополучно — донимали комары, жутко болела спина да ложе на поверку оказалось жестковатым — под ветками лежал мертвый олень. Еще хорошо, что свежезадранный, не успевший протухнуть. Утром, едва забрезжили лучи солнца, Тим поднялся и побрел, боль словно плетью подгоняла его, напоминала мукой, что он еще жив, а значит, должен идти. Вот так, не пока я мыслю, я существую, а пока мне тошно, я живу. Пели беззаботные лесные птахи, ветер шелестел верхушками березок и осин. А Тим шел, ни о чем не думая, инстинктивно, руководствуясь уже не разумом, а чем-то древним, совершенно отличным, не имеющим названия на человечьем языке. Так раненый зверь бредет по непролазной чащебе в поисках лечебных трав и из последних сил, истекаяю кровью, находит их. Только Тим ничего не искал, просто брел, без осознанной цели, словно направляемый неведомой рукой. Не чувствуя голода, спотыкаясь, невидяще глядя себе под негнущиеся ноги. Еще хорошо, что высокие ботинки на шнурках остались целы, не стали собственностью мокрушника Водяного.

Так Тим брел до вечера, как всегда в тайге, внезапного, почти без перехода сгущающегося в ночь и вдруг невольно замедлил шаг, ошалело вглядываясь меж сосновых стволов — вот это да. Впереди была идеально круглая впадина, и она светилась розовым, таинственно мерцающим сиянием. Уж не та ли это Черная Пагубь, о которой рассказывал Витька? Ну да, вот и двенадцать идолов по кругу на ее дне. Огромных, почерневших, напоминающих телеграфные столбы. А что это там в самом центре? Да никак костер? Натурально, трескучий и дымный, терпко отдающий смолой. А рядом с ним сидел — вот это чудеса! — бывалый человек Куприяныч, все такой же невозмутимый, бородатый, с иронично оценивающим взглядом. Будто и не прошло столько лет с той страшной экспедиции на Кольский…

— А, вот и ты, — приветливо сказал он, прищурился от расползающегося дыма и помешал в котле на костром. — Присаживайся, отдохни. Что, болит спина-то?

Ни радости, ни удивления в его голосе не было. Только будничность и сосредоточенность. Ничего личного, как говорят американцы. Вообще никаких эмоций.

— Куприяныч? — Тим даже не изумился — опешил. — Ты? Здесь? По какому случаю?

Сказал и сразу замолчал, понял, что сморозил глупость. Не умом понял — сердцем.

— Случайностей, дружок, не бывает, — Куприяныч усмехнулся, но лицо его осталось все таким же внимательным и сосредоточенным. — Случайность это непонятая закономерность. Нет ее ни в перевернутой лодке, ни в ушибленной спине, ни в наших с тобой встречах. Ни в этой, ни в прежних. На вот, выпей. — Кружкой зачерпнул булькающее варево, отворачивая бороду от пара, осторожно протянул Тиму. — Пей до дна, пей до дна. Маленькими глотками.

Варево было пахучим, густым и розово светилось, один в один, как окружающий ландшафт.

«М-да, говорят, „Столичная“ очень хороша от стронция», — Тим зажмурился, задержал дыхание и мужественно отхлебнул — вобщем-то ничего такого страшного, похоже на рижский бальзам. И все же интересно, откуда Куприяным знает про лодку и про ушибленный позвоночник… В голове стремительно яснело, мысли становились четкими, необыкновенно быстрыми, звенящими, словно горный хрусталь, боль уходила, тело наливалось силой. Светящийся отвар из неведомых трав совершил чудо — за считанные минуты Тим преобразился. Забыл и боль, и слабость, и усталость. Ему вдруг бешено захотелось вскочить, петь, плясать, обнимать деревья, разговаривать со зверями и птицами.

— Ну что, оклемался? — сразу приземлил его Куприяныч и с каким-то равнодушным, совершенно безразличным видом вытащил туес с едой. — Вот, возьми, оладушки, сам пек. Не кедровом маслице, из грибов да кореньев. Язык проглотишь.

Может и хороши были оладушки, да только Тим вдруг улыбнулся, сплюнул и отрицательно мотнул головой.

— Да нет, что-то не хочется. Не буду ни за какие коврижки.

Почему так сказал, почему отказался, ни за что бы не ответил. Разумом не понять.

— И правильно, оладушки-то того, — Куприяныч одобрительно кивнул и тоже сплюнул, с отвращением. Не очень, хоть и на кедровом масле. Вот, глянь-ка, — он хитро улыбнулся и принялся крошить оладушек на траву, голосом подманивая лесную птицу. — Кар-кар-кар!

Однако не птичка-синичка явилась на угощение — цвикнув, прибежал белочка рыжа, распушила хвостик, мордочкой благодарно ткнулась в крошево. И тут же дернулась и вытянулась, околев, видно, и впрясь оладушки-то были нехороши.

— Не учуяла, сердечная, издохла. Значит, такая у нее судьба, — Куприяныч вздохнул, вытер о штаны жирную ладонь. — И ты, дружок, не забывай, что существует рок. Только знай, что окромя его существует еще и отмеченность. Судьба это так, изначально предписанное, а отмеченность это божеское провидение. Оно дает возможность изменить свой рок, подняться над толпой, ускорить отработку кармы. Одним словом, разорвать круг Сансары. Так вот знай, что ты из отмеченных.

— Я? — удивился Тим, опустился на место и сразу расхотел въехать Куприянычу в ухо. — Врешь!

— Ну ты как девица красная, напрашиваешься на комплимент, — Куприяныч зевнул, погладил бороду, в голосе его послышалась грусть. — Идола видишь, самого высокого, перед ним еще черный камень вроде алтаря? Иди к нему, ход найдешь. Не дрейфь. Лезь. Путь откроют. А мы с тобой здесь больше не увидимся, я теперь тебе без надобности. Прощай. — Встал, обнял Тима и легонько подтолкнул. — Шагай. Без оглядки.

Тим и пошел, по голой, словно выжженной, светящейся земле. К огромному, в человеческий рост, каменному кубу. Когда дошел, не выдержал, посмотрел назад — ни Куприяныча, ни костра. Ничего, даже головешек не осталось. Все сгорело дотла, все осталось в прошлом. Зато в центральной грани куба обнаружился лаз, идеально круглый, как бы затянутый клубящейся дымкой. Тим, недолго думая, шагнул в этот призрачный туман и сразу очутился в объятьях темноты, непроницаемой, ощутимо плотной и как бы живой — мгновенно ощутил ее настороженность, тут же сменившуюся пониманием, расположением и чувством близости. А затем он услышал голос, негромкий, мелодичный, рождающийся прямо в мозгу, чем-то очень похожий на ласковое материнское пение. Только говорил мужчина, очень дружественно и понятно. То ли отец, то ли Рубин, то ли Андрон. Голос этот завораживал своей искренностью и пробуждал не мысли — рисовал конкретные, поражающие своей достоверностью образы. Будто кто-то разворачивал перед внутренним взором Тима монументальное, ничем не отличающееся от реалий жизни кино, с разноцветьем красок, фантасмагорией звуков, с необыкновенным, не поддающимся перу многообразием эмоций, переживаний и чувств. Он словно по-новой пережил все перепетии земной истории. С самого ее начала. Начала всех начал…

Андрон. Начало девяностых

А на завтра Андрон встал ни свет, ни заря, быстро умылся, неслышно оделся и тайон, не тревожа Оксану, выпорхнул из золоченой клетки. Путь его лежал на рынок, калининский и колхозный, где он не был хрен знает сколько лет. Внешне цитадель торговли ничуть не изменилась — все тот же обшарпанный фасад, мощные, запирающиеся изнутри на лом двери, голуби, шкрябающие лапами по ржавым скособочившимся карнизам. А вот вокруг… Вавилонсоке столпотворение, шатры блудниц вокруг храмя господня — киоски, лабазы, павильоны, будки. Все разномастное, крикливое, безвкусное. Правда, пока что тихое, скучное и безлюдное — Андрон все же таки приехал очень рано. На самом видном месте у рыночных ворот стоят гигантский ларь, похожий на вагон. Столыпинский. Маленькие окна его были зарешечены, двери обиты железом, стены выкрашены в гнусный зелено-камуфляжный колер. Наверху, над крылечком, шла надпись цинковыми белилами: «ТОО „Царь Борис“. Заходи и приятно удивись». Да, похоже, Андрон постарался тогда, приложился от души…

А между тем стал подтягиваться народ — зевающие ларечницы, не выспавшиеся сыны гор, начальствующие на рынке бригадиры-контролеры. Порыкивая моторами, начали кучковаться авто, извозчики-экспедиторы потащили в свои будки водку, тайваньское дерьмо, китайское говно и «красную шапочку» — отечественное средство для обезжиривания поверхности. Появилась и главнокомандующая Ксюша, но без всяких там брюликов, одетая невыразительно и просто. Все правильно, скромность — норма жизни. Брюлики небось остались в мерседесе, а он, родимый, где-нибудь неподалеку, на парковке.

«Да, эта далеко пойдет», — посмотрел своей зазнобе на ноги Андрон, одобрительно оскалился и купил себе заокеанский хот дог, густо сдобренный мексиканским кетчупом. Однако же на деле — вчерашнюю сосиску в черствой булке, политую разбодяженной томатной пастой. Не американскую горячую собаку — перестроечного остывшего кабсдоха. Пока он жевал без вкуса, к Царевскому вагону подалась нехуденькая пассажирка, привычно постучала в дверь и тут же была запущена внутрь ночным директором — нет, не пассажирка, проводница. Вернее, продавщица. Вскоре подтянулась и еще одна, поминиатюрней, поуже в кости. Андрон успел прикончить пса, пройтись по рынку, опробовать сортир, прочесть брошюрку про половой вопрос, полузгать семечек и озвереть от скуки, когда начальственно взревел мотор, и появился сам бывший капитан Царев — чертовски импозантный, на навороченной восьмерке. Он заметно потолстен, приосанился, преисполнился личной значимости, как видно демобилизация и приватизация здорово пошли ему на пользу. Похоже, даже выше ростом стал. «Ну, здравствуй, Борис Васильевич, — Андрон обильно сплюнул, тягуче, томатной пастой и, не удержавшись, улыбнулся сам себе, торжествующе и зло. — Вот и свиделись. Теперь не обижайся. Падла…» Он не торопясь сделал круг, запомнил номера восьмерки и медленно, с отсутствующим видом пошагал по городу по своим делам. Собственно никаких особых дел у него и не было, требовалось просто убить время до вечера. Посмотреть, как будет долго труженик Царев предаваться блуду на ниве спекуляции.

Андрон бродил долго, думал о своем, смотрел на окружающую, все еще чужую ему жизнь. Наконец — семь верст не клюшка — ноги занесли его к родному филиалу на пятак. Только не было уже ни пятака, ни филиала, только скопище цветочных киосков. Цыганок тоже не было, видимо, вымерли. Не вынесли преимуществ перестройки. В кафешке, где когда-то дрых в меренгах черный кот, понаставили игровых автоматов. Теперь ни кофе, ни мороженого, только однорукие бандиты. А ну-ка ша! Деньги ваши, станут наши! Или там кому-то не по нраву наш демократический процесс? Вобщем находился Андрон, нагулялся от души. Да только добавилось в ней дерьма и злости — ну и бардак же на этой воле. Нет, что ни говори, а на зоне порядка больше. Там шкварота не командует парадом. Не спит в углах. Не раскатывает на восьмерках с тонированными стеклами.

Был уже вечер, когда Андрон вернулся к рынку и, промаявшись часа два, убедился, что барыга Царев прямо-таки сгорает на работе — заканчивает пахоту к программе «Время». Лично запускает ночного сторожа, ждет, пока тот задраится изнутри, и, рыча мотором, исчезает. Куда — Андрон выяснил на следующий день, пробив по телефону у недалеких ментов место проживания господина Царева по номеру его машины. Прописан тот был, если верить ЦАБу на Лесном проспекте, в доме таком-то. Как выяснилось при рекогносцировке — массивном и трехэтажном, с грязным и неухоженным двором, где располагалась помойка, остовы скамеек и разномастные гаражи. В одном из них Борис Васильевич и держал свою машину. А рано утром он выгонял ее из стойла и резво, не ленясь, ехал за товаром, который привозил затем в столыпинский лабаз. Там его уже ждал рыжий экспедитор на рыжих жигулях, он забирал закупленное дерьмо и отвозил его в киоски, коих у Бориса Васильевича было предположительно три — расположенных у станций метро. Вечером все тот же экспедитор доставлял в столыпин выручку, ее Царев забирал с собой, с тем чтобы утром самому снова ехать за товаром. Вот такая мелкобуржуазная трясина, марксова знаменитая формула товар-деньги-товар в действии. Словом крутился бедный Борис Васильевич как белка в колесе. Правда дома его ждало отдохновение души и, надо полагать, тела — верная подруга. Андрон как увидел ее — обалдел. Зоновский чаровник Сулатн Задэ, любимая жена Пудела-Матачинского. Вот ведь изменщица, ее счастье, что Вовку-то того. Вобщем четыре дня выпасал Андрон бывшего оперуполномоченного. А на пятый купил в магазине «Сделай сам» киянку посимпатичнее, подождал вечера субботы да и глушанул Бориса свет Васильевича в его же собственном подъезде. Взял объемистую пидораску с бабками, сплюнул и свинтил. Не позарился ни на телефон, ни на массивный, желтого металла, перстень, ни на хорошие, сразу видно фирменные, часы. Жадность порождает бедность.

— Ты, представляешь, кто-то дал Цареву по башке, — сказала, улыбаясь, на следующий день Оксана и как-то странно взглянула на Андрона. — Говорят, плох. Без сознания. Видимо, сыграет в ящик. — И она в деталях показала, как будут именно кантовать в гроб Бориса Васильевича Царева. Ни мимикой, ни актерскими талантами бог ее не обидел. Только Оксана старалась зря. Борис Васильевич выжил, даже стал ходить. Правда теперь все больше строевым и с песней, громогласно и проникновенно: